Тук-тук-тук. Что это? Что это стучит? Сердце? Так громко? Тук-тук-тук. О боже, да это стучат в дверь! Кто там? Полиция?
   - Можно войти?
   - Нельзя!
   - Доктор разрешил мне...
   Этого еще недоставало! Посетитель! Он же просил никого к нему не пускать. Какого черта!
   - Здравствуй, Инкьетусов! Ты уж не злись, я очень просил. Понимаешь?
   - А, собственно, кто вы?
   - Я? То есть... Разве ты не узнал меня?
   - Уж извините, не узнал. И потом... где тот поляк?
   - Какой поляк?
   - Ах да, он погиб на баррикадах.
   - Кто погиб?
   - А вы-то кто?
   - Ну как же? Мы когда-то вместе работали в газете.
   - Вы путаете. Это был не я. У меня совсем другая специальность.
   - Я знаю. Но два года...
   - Два года? Нет, у них было больше... почти десять лет. Когда было восстание в Лодзи, в каком году?
   - Я не помню.
   - Вы ничего не помните. Зачем же вы пришли?
   - М-м... видите ли...
   ...И опять кольнет доныне неотпущенной виной...
   Интересно, как он выпутается из этого дурацкого положения?
   - Видите ли... м-м...
   - Вижу. Чужой человек ворвался ко мне в палату и пытается мне доказать, что я - это не я.
   - Да нет же, напротив...
   - Что я делал то, чего я не делал. Что у меня были друзья, которых я забыл, а они меня помнят. И что будто бы когда-то в прошлом мы пережили что-то общее и это прошлое было не так уж плохо...
   - Ну да, ну да!
   - Но этого же не было.
   - Но как же? Мы же так дружили...
   - Дружили? Ха-ха-ха! Кто с кем? Да я никогда ни с кем не дружил. Я просто не способен на дружбу. Избави вас Бог от такого дружка, как я. Я же при первом испытании... Нет, ха-ха-ха, ну и насмешили вы меня.
   Совсем потерялся. Даже жалко его. Он хороший малый. И ни в чем не виноват. А кто виноват? Вот так начинаешь разбираться, и оказывается, никто. Никто лично ни в чем не виноват.
   Ты пришел тогда ко мне и сказал:
   - Ладонин умер.
   Мы сидели и молчали. Умер наш враг. Сначала он был наш друг, а потом стал враг. И вот теперь его не стало: ни врага, ни друга, ни просто человека. Ушло то, что еще вчера казалось нам столь важным, что мешало пойти к нему в больницу, потому что это как-то нелепо навещать того, с кем ты почти не разговариваешь, с кем уже давно не имеешь ничего общего. А общее, оно было, оно всегда есть, пока человек жив.
   - Как просто человеку умереть! Как просто ему стать ничем! - говорил ты, потрясенный исходом. - Все мы смертны. Уже одна эта мысль должна была нас объединить, но именно она и разъединила.
   Мы пили водку, но не пьянели, и мысли не путались. Неужели, все повторял ты с тоской, неужели прошло уже два года с того дня, когда вышел первый номер нашей - нашей! - молодежной газеты? А помнишь, как мы чуть не рехнулись от счастья, когда нам утвердили новый макет и все прочее?
   Еще бы! Я-то был счастлив больше всех. Я просто ожил. Куда девалась моя хандра, моя тоска, бессилие и безмыслие! Я приехал к ним в город полутрупом. Не приехал, а сбежал - от себя, от работы, от семьи, от архитектуры, от всей своей постылой, постыдной жизни. Я не знал, что со мной будет, что получится из моей затеи - начать все заново, с нуля. Да это и не затея была. Какая там затея! Просто акт отчаяния, когда уже все равно, когда пусть хуже, лишь бы по-другому. Когда человек задыхается, он вскакивает и распахивает окно, не думая о том, куда оно выходит - в сад или в газовую камеру.
   Я ровно ничего не смыслил в газетном деле, но куда мне было податься? На деревню к дедушке? Константину Макарычу? Я жил когда-то в деревне у своего дедушки и своей бабушки. Ездил на каникулы. Но теперь были не каникулы. Теперь была дыра, и ее надо было прикрыть. Вот я и подался в областную газету. Печать в то время заметно оживилась и вроде от нее исходили перемены к лучшему. Оттуда хлынули в обиход новые слова и словосочетания: оттепель, крутой поворот, конкретная политика, соблюдение норм, искоренение культа... Наша архитектурная мастерская, конечно, не осталась в стороне. Мы осудили себя за излишества и украшательство, нет, не себя, а каких-то дядей, которые навязывали нам антинародный стиль, и тут же сходу изобрели новый стиль, один-единый, типовой, годный везде и всюду, где излишеством стали уже не кренделя и завитушки, а любая архитектурная идея. И началась детская игра в кубики.
   Да ну вас к черту! Пусть Оползнев расставляет эти кубики.
   - Погоди ты, не пори горячку, - уговаривал Майсурян. Вот увидишь, это всем надоест. И поймут - что так тоже нельзя. Вот тогда и возьмемся за дело. А коробочки - это ж временно.
   Ах, Сурен, Сурен... Но живу я тоже временно. И с меня хватит!
   - Когда ты приехал к нам, мы сразу заметили, что ты того, не в себе. У тебя глаза были... ты смотрел и ничего не видел. Но тут как раз нам утвердили четыре полосы и ежедневный выход, и ты быстро прочухался. Эх, было времечко!
   Было, Лакуна, было. Мне повезло. Я попал в самую заваруху. При мне начиналось большое дело, и я был среди зачинателей. Это и в самом деле здорово. Мы торчали в редакции сутками, потому что все надо было делать вместе. Прежний информативный язык, казенные заголовки, скучная верстка, патетика и сюсюканье - ничто не годилось, все надо было менять. Самое трудное было найти верный тон разговора со своим читателем, разговора на равных, потому что только так и можно говорить с молодежью, рассчитывая на отклик. На признание. На интерес. На то, чтобы стать ее органом. Так говорил Ладонин. И это нам удалось. Потом мы, конечно, поняли, что отнюдь не все нам удалось. Но потом - это потом. А тогда мы ошалели от счастья. Где мы пили в ту ночь, чего пили, сколько - ничего не помню. Помню только, какой сумасшедший шум стоял. "Остановись, мгновенье, ты прекрасно!" - орал ты как оглашенный. А Лямкина на тебя: "Еще чего, Лакуна! Нам ли стоять на месте!" И хором во все горло вопили: "Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно". А Ладонин? Через два года мы вспомнили, что Ладонин не пел. И вообще - не шумел, не скакал, сидел в углу, пил мало, молча, и без перерыва дымил сигаретами - одну за другой.
   - Я теперь понимаю, почему, - говорил ты через два года. - Он знал, тогда уже знал, что больше мы вместе не будем, что эта ночь - прощание. В ту ночь он тихо, без слов отделился от нас. И разделил нас. Мы-то в запале и не заметили, что уже не были единым целым. Мы состояли из тех, кто пойдет с ним, за него. И из тех, кто может стать поперек. Господи, какие мы были идиоты! Наивные идиоты! Помнишь, как мы кинулись убеждать его, что Никанорова дура и дрянь, что она не годится в главные редакторы, что она загубит все дело, что надо пойти и всем вместе отбиться от ее кандидатуры. Ха-ха, мы открывали ему глаза! Нам и в голову не пришло, что это он, он сам подсунул ее. Дурой управлять легче, а бабу, да еще злую, можно науськать на кого угодно. А потом... потом ее легче будет убрать. Все было разыграно, как по нотам. Гениально! Даже то, что мы разбредемся, как бараны без пастуха, что мы не сумеем сплотиться и он усмирит нас поодиночке, даже это он предвидел. Конечно, когда маячат новые должности, новые ставки, идет распределение разделов, тем, рубрик, трудно выступать в единстве, трудно болеть только за идею. Он хорошо знал людей. Ну, а слишком уж простодушных, слишком упорных, извините, пришлось скушать. Не всем это понравилось, зато устрашило всех.
   Дураки мы были. Но недолго. Мы быстро умнели. Мы уже не верили друг другу. Боялись поверить - а вдруг останешься в дураках? Это почему-то очень стыдно. И трудно перенести.
   Первой сдалась Лямочка. А может, и нет. Может, она уловила в нас перемену, которую мы сами в себе еще не заметили. И всю вину списали на нее. Мы были задеты, особенно ты, понятно, когда она завиляла между тобой и Никаноровой: "Лакуна, а она, между прочим, ничего и на тебя поглядывает. Учти." - "Что учти? Что?" Ты аж побелел от злости. Тебе нравилась Лямочка. И мне тоже. Мы были соперниками, знали это, но это не разделило нас, а наоборот, сдружило. А тут... Раз она стала сводить тебя с Никаноровой, значит, твои шансы не очень-то высоки, а мои... Дурак, просто я был женат и не представлял интереса для Никанорихи. Лямочка была умная женщина. Недаром она писала лучшие статьи на моральные темы. "Она подкидывает меня, как кость злой собаке, а ты..." Ты вдрызг разругался с Лямкиной и считал, что и я тоже должен. А я старался вас примирить. "Нельзя нам ссориться, ребята. Нам надо держаться вместе". Ты надулся. А Лямочка... шикарная женщина Лямочка... А ты бы устоял, если бы она тебя поманила? Нет, это запрещенный прием, на такие вопросы не отвечают. Отвечать должен я. Но знаешь, я все-таки колебался. В общем-то не так легко идти против своих принципов. Знаешь, когда я сдался? Когда тебя назначили заведующим отделом. Это было, конечно, по справедливости, но в то время у нас утверждали в должности не по заслугам и не по способностям. Лямкина сделала свое дело, и Никанорова воспылала надеждами. Ты же не стал их разрушать. Ты повел себя очень гибко. Ты уже никому не верил. Ты остался один и хотел выжить. Так же, как и другие. Мы все остались одни. Было когда-то ваше трио - Ладонин, Лямкина, Лакуна - "триолята", дружные ребята. И я, примкнувший к вам. В то время в большом ходу был такой словесный оборот. Все было так хорошо задумано! И вдруг... А упало, Б пропало... Что осталось на трубе? Осталось дерьмо и паскудство. Все ушло в угоду чьей-то карьере. И надо было расставаться с иллюзиями. А это так больно. Каждый раз больно. Как операция.
   - Ему необходима операция. Все равно не миновать. И чем раньше, тем лучше. Разве можно жить с такими миндалинами? Вы посмотрите - сплошные гнойные пробки.
   - Не знаю. Мне трудно решиться. Все-таки операция есть операция. Доставлять ребенку такую боль...
   - А вы что же, хотите, чтобы ваш ребенок прожил жизнь и не испытал ни разу боли?
   Послушайте, женщины, откуда вы тут взялись? Не могли бы вы пойти куда-нибудь в другое место? Меня совершенно не волнуют ваши вечные проблемы. У каждого третьего ребенка не в порядке гланды, и каждая мамаша раздувает этот вопрос до глобальных масштабов. Идите, идите. Вы мне мешаете. У меня идет важный разговор. Мы с другом сочиняем некролог.
   "Внезапная тяжелая болезнь вырвала из наших рядов... талантливый журналист... чуткий товарищ... не жалея сил и здоровья... У него учились... на него равнялись... никогда не забудем..." Такие слова произнесут завтра на гражданской панихиде торжественно-траурным голосом. Таким же голосом и такие же слова были сказаны полгода назад у гроба Федора Афанасьевича. А Ладонин будет молча и безучастно лежать, весь заставленный цветами, и не встанет из гроба, не расшвыряет цветы, не скажет: "Люди добрые! Уж не перепутали ли вы бумажки? Ту ли вы читаете? Разве я был такой, как там написано? Разве я похож на Федора Афанасьевича? Он же был весельчак и спортсмен, а я мрачный и хилый. Он разводил кактусы, а я совал окурки в цветочные горшки. Он был толстый, а я худой. Он каждое воскресенье ходил в кино и ни разу не был в филармонии. Он любил жену и тещу, а я приходил домой только спать. Он был брюнет, а я блондин. Так что нехорошо, товарищи. Ведь мы люди были. Разве могут быть люди одинаковые?"
   Люди не могут. А покойники могут. Завтра будут поминать покойника, а мы с тобой будем говорить о человеке. Он много крови нам попортил. И не только нам. Кое-кого он порядком изломал. Одни так и не оправились. Другие стали пиявками и выбились в люди. Один из выкормышей стал главным. Над ним. А он не стал. У него были для этого все данные. Он это знал. Он бы сделал отличную газету. И для читателей. И для себя. И для них. Для санкционирующих. Им это тоже очень пригодилось бы. И все-таки они не захотели. Не утвердили его. Почему?
   - Я знаю, почему, - сказал ты мне тогда. - Он был для них слишком интеллигентным, слишком культурным. Рафинэ. А это раздражает. С ним не запоешь: "Вышли мы все из народа". Хотя, между прочим, он из народа. Не знал? Вот видишь. Почему-то все считали, что он голубых кровей, потомственный интеллигент. Такая библиотека, такие издания редкостные, такой безошибочный вкус в подборе! Но все это он сам. Сам собрал. А родители его были простыми рабочими. Как и у тех, кто его не утверждал. Но вот он стал интеллигентным, а они нет, никак. А это еще больше заедает. Откуда вот он знает, что нашего поэта-земляка ценил Горький? Почему я про это не слыхал? Может, врет он про Горького. А может, и не врет. Кто их вообще разберет? Очень уж они нахватанные. Нет, не по дороге нам. Поэтому главным мы назначим...
   - Главный врач назначил нам консультацию на среду. Ты что молчишь? Не слышишь, что ли? Егор!
   - Слышу.
   - Будем решать - делать операцию или нет.
   - Какую операцию?
   - Как какую? Лёсику, сыну твоему. Господи, да ты отец или не отец? Впрочем, чего я спрашиваю? Кого? Человека, который ни разу не видел, какое у сына горло. Ну, что ты молчишь?
   - А что я должен говорить?
   - Ты не говорить должен, а помочь.
   - Чем?
   - Чем! Почему твой любимый друг Майсурян не спрашивает у жены, что надо делать? Почему он сам все знает?
   - Тебе надо было выйти замуж за него.
   - Да! И мы были бы счастливы.
   - Вы оба совершили ужасную ошибку.
   - Оставь свой глумливый тон! Я говорю с тобой серьезно. Я же в самом деле разрываюсь на части. Весь дом на мне, дети, работа, тысяча мелких забот. А ты живешь, как на другой планете. Вот ты рядом, а тебя будто и нет. Ты же от всего отстранился. Тебе все равно, что с твоими детьми. Словно это вообще не твои дети...
   Не мои. Давно уже не мои. Ты сама отняла у меня их. Ты собственница, и то, что может стать собственностью, надо присвоить себе безраздельно. Я не стану говорить тебе этого, потому что бесполезно, ты воспримешь мои слова как оскорбление.
   - Папа, папа! Я буду на елке зайчиком. У меня будут вот такие длинные уши!
   - Какие?
   - Вот такие! И я буду прыгать вот так! Смотри!
   - Нет, ты будешь прыгать вот так! Раз, два, три!
   - Перестаньте! Голова трещит от вашего крика. Лёсик, иди сюда, папа устал, дай ему отдохнуть.
   Вот и все. Нет у них общей радости.
   - Наташка, ты чего плачешь?
   - Нина Ивановна не дала мне билет в цирк.
   - Почему?
   - Потому что на всех не хватило. Но я же отличница!
   - Разве цирк существует только для отличников?
   - Да! А она хочет, чтобы пошел Козлов. Я знаю! Он троечник! Это у него первая пятерка по письму. А у меня вон сколько! Вся тетрадка!
   - Не реви! Все правильно. Этому Козлову было очень трудно написать на пятерку. Он трудился, старался, и Нина Ивановна захотела его наградить. Это справедливо.
   - Да?
   - Ничего себе справедливо! Рассудил наш умный папочка! А тебя не возмутило, что она своего троечника Козлова решила наградить за счет твоей дочери? Почему она именно Наташку лишила билета? Завтра же пойду в школу.
   Вот и нет у них с дочерью общего горя, одного на двоих. Горе будет у одного Козлова. Он в цирк не пойдет. Он троечник. Он чужой...
   Когда-то глядя на их милые, упитанные мордашки, в их настежь распахнутые глазенки, он думал: вот подрастут они и станем мы самыми близкими друзьями. С ними можно будет говорить обо всем, о самом сокровенном, о чем и с собою говоришь редко, лишь в минуты глубокой душевной потребности. В минуты потрясения. Переполненности. Когда надо излиться. И чаще всего излиться-то некому. Потому что у всех своих забот невпроворот. Чтобы слушать и сострадать, надо иметь время. Надо хотеть и уметь. Но не на ходу же этому учиться, с переполненной авоськой в руках.
   - Эй, мил человек, постой-ка! У тебя что-то из сумки вывалилось. Ишь, какой колобок - рыженький да кругленький. Не поймешь, на что и похоже. Как ты сказал? Пельсин? Лепельсин? Никогда не слыхивала. Чего только на свете нету! А это что же, растет или люди сами делают? Растет? Надо же! А где же, в каких краях? Далеко? Знамо дело, далеко. Разве наша земля такое уродит! А что с ним делают - едят или так, для красы? Попробовать? Нет, боязно что-то, да и жалко. Вон какая любота! Ты лучше оставь, а я покажу нашим бабам, пусть подивятся. А уж цвет-то до чего хорош, как огонек горит! Ой, да что это? Сколько ж у тебя этого добра? Бабы! Бабы! Бегите сюда! Ай, что делается, вся улица сделалась рыжая! Ну и дивья, вот дивья-то!
   - По одному! По одному берите! Чтобы всем досталось! Не алчничайте! Чего за пазуху суешь? Думаешь, не увидим? Для бабки Авдотьи? А ей-то на что еще? Такое добро на нее переводить.
   - Ах, вы охальницы! Вы что ж ногами-то добро такое топчете?
   - Ты чего это граблями-то ворочаешь?
   - Тихо вы, голодранки! Пришелец, добрый человек, никого не обидит. Для него вы все одинаковые. Он говорит, что у него еще есть эти рыжие колобки. Так что не сомневайтесь, всем достанется.
   - Глядите! Глядите! Пришлый показывает, как их надо есть. А хранить, говорит, нельзя, спортится. И с собою уносить нельзя, истают в руках. Так что давайте, бабы, глядите за ним и все повторяйте.
   - Ну-к что ж, придется, видать, а то ему и назад отнять недолго.
   - А уж вкусно до чего! Ни на что и не похоже.
   - А запах-то! Понюхайте-ка, уж до чего запашиста, лучше диколону всякого.
   - Ой, и глотать жалко! Так бы и держала во рту всю жизнь.
   - Не держится оно, очень уж нежное.
   - Да в нашей пасти и камень не удержится, провалится.
   - А мне вот что удивительно: с чего это чужой человек задаром такое добро раздает? Тут вон горбишь спину, горбишь, а потом брюквы паршивой не допросишься.
   - А и правда? Ах ты, господи! Может, он чего худое задумал? А мы поразевали рты!
   - Ну да как же, худое! Да чего уж хуже-то может быть того, что пережито? И войну снесли, и ярмо германское, и после: землю на себе пахали, лебеду ели, грибы поганые вымачивали, животы вздувались не от мужиков, а от голодной водянки. Нет, хуже может быть уж одна только смерть.
   - Бабы, бабы! Послушайте-ка, а уж не шпион ли это?
   - Вот сказала так сказала! Совсем сдурела, что ли? Да кто к нам в такую глухомань полезет? От железной дороги пятнадцать верст, да и то посуху. Кому мы нужны? Какой в нас интерес? Что у нас выглядывать? Может, что ты корове в пойло бухаешь?
   - А это было бы и больно хорошо, если бы кто подглядел! Да отведал бы молока от наших коровушек. Подумал бы, чай, снятое, а какое оно будет после соломенной трухи? Одна синева.
   - Бабы, а пусть этот пришелец доложит про нас, как мы тут перебиваемся. Уж он-то, наверно, знает кому. Может, поубавят нам налоги? Объяснил бы там, что триста литров на одну корову да при такой кормежке ведь это разорение одно.
   - И насчет яиц тоже! Куры есть, нет - а яйца сдавай. Сказать смешно в район ездим яйца покупать.
   - А ты сама покудахтай - может, и снесешься.
   - И снеслась бы, ежели бы петушок какой покукарекал да потряс хвостом округ меня!
   - Ишь, чего захотела! Петушка ей! Кому этого не охота?
   - Ой, бабы, и правда, петушков бы нам да порезвее! Неужто так и состаримся, не отведав больше этой сласти?
   - Ты хоть когда-никогда отведала, а мы и не знаем, что это за сласть такая.
   - Бабоньки! Бабоньки! Может, спросить нам у пришельца, думают ли там мужиков нам подкинуть? Ведь пропадаем без них, жить неохота. С войны едва десятая часть вернулась, так и то: кто помоложе да поздоровше, все в город подались. Остались старики да калеки, да мелкота сопливая.
   - Вот и именно. Пусть-ка нам про мужиков ответит. Колобочки-то его рыжие - хорошо, конечно, вкусно, но это что? На один раз. Вот съели - и следа никакого не осталось.
   - А тебе след обязательно! Как у твоей золовки после лесозаготовок брюхо выше подбородка.
   - Бабы, слушайте-ка, может, мужики там работы нашей деревенской опасаются? Так это напрасно. Пусть бы им сказали.
   - Обязательно! Пусть так и скажут. Мол, не для того зовем.
   - Размечтались! Будто и на самом деле им кто мужиков сейчас отвалит! Греховодницы, тьфу!
   - Ох-хо-хо, не к добру нам пришелец колобков этих рыжих подкинул. Разбередили они нас только.
   - Погодите, бабы, слушайте-ка, что я вам скажу. Пришлый-то этот, ведь он что? Ведь он тоже мужик! Мужик иль нет?
   - Мужик! Самый что ни на есть! Все при всем!
   - Вот то-то и оно! А что получается? Пришел нежданный, незванный, разбередил нас своими колобками - и все? Дальше покатится? А мы как были вековухами, так и останемся? Нетронутые? Да он же надругался над нами! Хуже немца!
   - Ах ты вражина! Нашкодил и драпать намылился? А ну, держи его, бабы!
   - Держи-и-и! С двух сторон заходи! Ишь, заюлил! Волоките веревку, закидывайте, а то кабы не ускользнул.
   - Не уйдет! Вот, бабы, и будет нам мужик!
   - Он нам свое угощение преподнес, а мы ему свое.
   - Пусть отведает бабьей бражки. Она нынче дешева, зато настоялась крепко. И-и-эх!
   - Чего встала? Заробела - отойди в сторону, не мешайся, а не то сметут.
   - Одного-то на всех разве хватит?
   - Хватит. Он сытый, отъелся на рыжих колобках. Слева заходите, слева, а то он в проулок проскочит.
   - Меня пропустите! Слышите? Моя очередь первая!
   - Это почему же твоя? А мне что, меньше твоего надо?
   - Да я первая колобок увидала да крикнула. Мой он! Мой!
   - Моего жениха в первый день войны убило. Вот я первая и буду.
   - А ну расступись! Все расступись! Я буду первая! Я!
   - Ой, батюшки, совсем взбесилась, этакую жердину взяла!
   - Окститесь, бабы! Вы люди иль не люди? Бога побойтесь!
   - Ой, убивают! Убива-а-а-ю-ют!
   И тут бы на самом деле началось настоящее побоище и смертоубийство, не окажи апельсины на баб своего действия и весьма своевременно. С непривычки к нежному фрукту, выращенному в неведомой почве, в животах у них вдруг сделалось такое брожение, что их скорчило от боли пополам, и они так и попадали на землю, кто где стоял. А когда животы отпустило, когда прочухались бабы да спохватились - где же пришелец-то? - того уже и след простыл. И как появился он неизвестно откуда, так и сгинул незнамо куда. Бабы только глазами моргали, понять не могли: то ли было с ними все это, то ли привиделось. Поискали шкурки от рыжих колобков, да не нашли. Однако к тому времени пастух прогнал по деревне стадо, так что, возможно, коровы поели те шкурки. А возможно, так они исчезли - чудом, как и появились. И если бы не одно обстоятельство, то наверное, отнесли бы все это происшествие к разряду массового гипноза, про который разъяснил им в докладе лектор, специально присланный из района. Дело в том, что слухи о чуде вызвали во всей округе вспышку религиозных чувств и повальную пьянку в престольные, а также и в прочие праздники. Лектор призвал баб освободиться от дурмана, который назвал по-научному опиумом для народа, и заверил их от имени руководящих товарищей, что чудес не бывает и, следовательно, никаких апельсинов бабы не ели и пусть они продолжают спокойно жить и трудиться на благо общества и во имя построения светлого будущего. Одна крикнула было насчет покосов в Волчьем овраге, не отдадут ли их нынче для своих личных коров, но лектор тактично попросил посторонних вопросов не задавать, и далее все прошло уже в полном порядке, а в конце доклада, как и положено, все дружно похлопали. Тут вскоре подошла уборочная страда и вызвала трудовой подъем, во время которого было не до бесполезных мыслей. Районное начальство оценило возросшую сознательность и разрешило многодетным вдовам скосить траву по Волчьему оврагу. Жить стало лучше и вроде даже веселее. К тому же и дни стали короче, а ночи длиннее, можно было на печи понежиться, а не вскакивать чуть свет.
   Все как будто складывалось хорошо, только вот стали бабы примечать, что как-то отяжелели они. Бывало, полные ведра на коромысле шутя таскали, а тут полста шагов не сделают - одышка берет. Думали: ну совсем разленились они от хорошей жизни, видать, не для них такое баловство. Потом испугались, уж не напала ли на них какая хворь, потому что стали они сильно пухнуть животами. До больницы было далеко, лошади не допросишься, решили обождать, может, так все пройдет, само собой. Однако ж ничего не прошло, а наоборот, и вот по прошествии положенного срока разродились бабы в один день младенцами кто женского, кто мужского пола. Небывалое это событие не вызвало в округе никакого удивления, а одно лишь зубоскальство и непристойность. Да и действительно, само по себе то, что бабы деток нарожали, к чудесам никак не отнесешь. Но тут выяснилось то самое обстоятельство, которое подтвердило, что бабы вовсе не виноваты и что без чуда тут все-таки не обошлось. Иначе чем можно было объяснить тот казус, что рожденные младенцы оказались все поголовно рыжими? Поверить в то, что пришелец, угощавший бесплатно апельсинами, управился один с целой оравой баб, истосковавшихся по мужикам до озверения, нет, поверить в такое чудо может разве что несмышленое дитя. Вот и выходит, что появление рыжих младенцев ни с чем иным нельзя связать, как только с тем, что поели бабы диковинных фруктов, ни на что здешнее не похожих. Когда же через много лет стали возить из города такие же колобки, купленные за деньги, те бабы долго не решались их есть, боясь подвоха. Но все кругом ели колобки, будто картошку, и никакого ни чуда, ни худа ни с кем не случилось. Тогда решили они, что в тот раз либо с голодухи их так разобрало, либо пришелец подсунул чего в свои колобки, а может, и вообще они были не такие, как купленные, а только с виду похожие.
   Одним словом, больше таких чудес не повторялось в той округе. Ну, а что касается всего остального, то кое-что вполне удивительное там иногда происходило. Взять хотя бы перерождение культурных злаков в сорные или, скажем, выявление вредности и антинаучности травопольной системы земледелия с ее догматической переоценкой накопления гумуса. Про всё это разъяснил народу с правительственной трибуны сам академик Трофим Денисович Лысенко. Под бурные аплодисменты общественности.
   Но об этом мы потолкуем с вами в другой раз. А чтобы вы не сочли, что я болтун и все это происшествие выдумал, я вас обязательно свожу в ту деревню. Она так и называется Рыжухино. Ежели вы насчет баб опасаетесь, которые меня за мою доброту едва не растерзали, так это напрасно. Они с той поры сильно переменились. К ним теперь из города ездят в помощь, и студентов присылают, а в сильно урожайные годы даже солдат подбрасывают на уборку. Так что ничего... Как меня зовут? Забыли, значит. Конечно, ведь это когда было! Не вспоминайте, я и так утомил вас, вам сейчас обязательно надо поспать.