Новикова Светлана
Оранжевое небо
Новикова Светлана
Оранжевое небо
Исторически достоверное полотно, сотканное в голове одного давно забытого человека, "немного нервного, но интеллектуально вполне сохранного и мыслящего адекватно своему времени".
Такой ему поставили диагноз. Или примерно такой. Они ведь не дают нам читать свои латинские каракули. А мало ли чего они могут измыслить про человека? Мой друг - человек обидчивый.
И такая ситуация для него непереносима. Словом, думал он, думал (а это ж маета страшная) и решил, наконец, сам написать историю своих процессуальных блужданий на путях искания истины, rоторую поглотило оранжевое небо
Оно то падает на меня сверху, пухлое такое, и больно жжет; то вдруг взмывает ввысь и меня за собой тянет, и я там, как намагниченная молекула, несусь в потоке света, а куда - не знаю. Да и кто знает-то? Одни дураки думают, что знают. И я был дураком. Вот и свалился. И валяюсь здесь среди таких же, поумневших. И размышляю. Все размышляю...
А что поделаешь? Ведь никуда не денешься от своих мыслей. И от чужих тоже. Потому что это подарок эволюции, результат функциональной асимметрии полушарий головного мозга. Homo sapiens я, homo sapiens... Счастье-то какое неохватное! От такого счастья я иногда в пляс пускаюсь. Однако здешние начальники почему-то этого не любят и сразу являются со своими инструментами.
Ну, я снова ложусь и принимаюсь размышлять... Как все... Как все... Чтоб как все... Чтоб будто мы все в одном стаде... Или в одной толпе...
В одно мгновение его окружила толпа. Все тянули шеи, таращили глаза, спрашивали: "Что там? Что случилось?" Бегали по кругу, ища, куда бы втиснуться. Особенно волновалась одна гражданка с тяжелой авоськой, набитой апельсинами. "Гражданин, гражданин, вы повыше, скажите, что ж там такое? Может, задавило кого?" Но толпа стояла бетонной стеной, плотно утрамбованная любопытством. Счастливчики, успевшие занять места в передних рядах, молчали. Им было не до разговоров. Им-то все было видно. Они смотрели и наслаждались, не думая о тех, кто мается сзади в неизвестности. Вот всегда так: кому-то повезет, а кому-то нет. Кому-то все, а кому-то ничего, только дырка от бублика. И никогда не получается по справедливости. Например, взять бы и раздвинуть круг, чтобы он был широкий-широкий и чтобы всем было видно, что там случилось в середке. Но где там! Справедливости всегда жаждут те, кто остался сзади. А передним и так было хорошо, безо всякой справедливости.
Наконец, толпа дрогнула и распалась. Стало известно, что там, впереди, сошел с рельсов трамвай, но жертв нет, никого не зарезало. Толпа разочарованно стала расходиться. Остались только пассажиры, вагоновожатый и милиционер. Гражданка с апельсинами тоже осталась. Она никак не могла унять волнения и осуждающе смотрела на трамвай: "Ишь, хулиган какой! Безобразие! Что же это будет, если все начнут сходить с рельсов?"
А он был теперь весь на виду и стоял, поджав колеса, унылый и красный. Милиционер призывал всех пострадавших к порядку: "Прошу всех прекратить и разойтись. Не сомневайтесь: виновные в происшествии будут наказаны." И он строго посмотрел на трамвай.
Но граждане пострадавшие не могли взять так сразу и разойтись. Несчастье всегда сближает людей, ведь так и говорят: товарищи по несчастью. А с товарищами легко ли расстаться?
Милиционер составлял акт, допрашивал водителя, осматривал трамвай, а бывшие пассажиры все шумели и никак не могли прекратить. Только один мужчина в потертых джинсах, но с виду вполне приличный и, может, даже интеллигент, отделился от толпы и неприлично весело насвистывал бессмертную песенку о цыпленке, который жареный и пареный пошел по Невскому гулять.
Стал накрапывать дождик, меленький-меленький. Он не столько капал, сколько висел в воздухе. Трамвай сразу взмок и покрылся испариной, фары потускнели и закапали длинными, тяжелыми слезами. "Его поймали, арестовали, велели паспорт показать", - насвистывал мужчина. И зачем он сошел с рельсов? Уж раз определено ему ходить по рельсам, всегда, всю жизнь, пока колеса не износились, то чего уж там! Все равно нет ему другого хода.
"Цыпленок жареный, цыпленок пареный..." А где ваш паспорт? Предъявите паспорт. Как так нету? Как же это без паспорта? Без паспорта нельзя. В нем все сказано и указано: где жить, с кем жить, какую фамилию носить, с какого года в живых считаться. Вся твоя личность, весь твой путь тут предопределены. А иначе... А что будет иначе? Будет неразбериха, анархия, хаос, и человек превратится назад в обезьяну, без паспорта, без имени, без права на жилищную площадь и общественно-полезный труд. Паспорт удостоверяет личность. Неудостоверенная личность - мираж, фантом, дырка от бублика.
"А он заплакал, в штаны накакал..."
Пожалуйста, удостоверьте мою личность, дайте мне номер и серию, поставьте на рельсы. Я буду, как все. Я буду, как этот. Я буду, как тот. Эх, хорошо на белом свете жить! Эх, хорошо...
- Инкьетусов! Перестаньте петь, вы не в клубе. И вообще напишите, наконец, объяснительную записку, почему вчера вас не было на работе.
- Я как раз ее и пишу. Про трамвай и про то, как я решил погулять, раз уж так получилось. Я уже вам объяснял. Как я пошел в антропологический музей...
- Надеюсь, вы не собираетесь вставлять это в объяснительную записку?
- Хорошо, я не буду. Но тогда это будет обыкновенная канцелярская бумага.
- Именно это мне и нужно от вас. Только это, понимаете?
- Понимаю. Но ведь это ужасно, что вам от меня ничего больше не нужно.
- Перестаньте паясничать!
- Я вовсе не паясничаю, клянусь вам. Но мне так хотелось... Видите ли, вчера я узнал, наконец, что такое есть человек. Это - высокоразвитый гаплориновый питектоидный узконосый двуногий примат. Интересно, не правда ли?
Ушел. Ему неинтересно. Потому что какой ему с этого прибыток? Вот все нынче так. Чеховский гробовщик Яков подсчитывал убытки, а эти - прибытки. Потому что они более развитые, более гаплориновые...
Ну вот, вместо того сердитого примата пришел другой - в белом халатике. Женского пола.
- Сестра, миленькая, я больше не буду, не надо укола. Видите, я уже лежу, тихо-тихо. Я обещаю... Да, да, я знаю, мне же будет лучше. Хорошо, хорошо... Ой, какой большой шприц!
Как они заботятся о нем! Им так хочется, чтобы ему было хорошо: чтобы и мысли хорошие, и сон хороший, и аппетит. А может быть, мне лучше, когда мне плохо? Мне так надоело, когда все хорошо. Сытый удав спит и греется на солнце. Но я не удав. Я не хочу все время спать. Когда человеку хорошо, он спит. Ходит, работает, смеется, любит, а сам спит. Врачам хорошо, когда мы спим. И сестрам тоже. И нянечкам. И родственникам. Меньше работы. Меньше заботы. Нету забот - нету хлопот. Им хорошо - нам хорошо. Нам хорошо - им хорошо. Всем хорошо. Встали в кружок. Быстро, дети, быстро. Раз, два, три. На счет "три" дружно прыгаем в кроватки и закрываем глазки. И спать. Кто много спит, тот быстро растет. Инкьетусов, а ты почему не закрываешь глаза? Хочешь уснуть с открытыми глазами? Не выдумывай, так не бывает. Почему?
Почему так не бывает? Сколько вопросов осталось еще с детства! Надо бы над этим подумать. Время есть. Только мысли путаются, глаза слипаются, становится хорошо, легко, пусто. Да, да, давайте спать, все будем спать. Я тоже буду. Чтобы вырасти большим, как все. Все вырастут, и я вырасту. Рост - это главное. Нельзя останавливаться на достигнутом. А почему нельзя? Еще вопрос. Кто устанавливает - что можно, а что нельзя? Кто всех толкает вперед, вперед, только вперед? Чем там, впереди, лучше? А может, мне больше нравится сзади? Вот я встану и буду стоять...
- С дороги, куриные ноги! Уйди-и-и!
- Стойте! Там же мальчик!
- Мальчика сбили!
- Что ж ты, глупый? Ну, ну, не реви. Беги домой.
Дома была бабушка. Она долго ворчала, так долго, что под конец и забыла, с чего начала, и уже просто ругала людей и порядки, все подряд.
- Они теперь ни на что не смотрят. Им все равно, кто перед ними человек или таракан. Раз мешается - дави. Потому что они теперь стали всем, а мы ничем. Нас свалили в одну кучу и сказали: уничтожить как класс. Раньше были люди: Николай Иванович, Михаил Петрович. А теперь все они просто класс. Людей нет, и Бога нет, а есть классы.
Потом пришел отец, и они завели длинный, бесполезный спор. Все об одном и том же.
- Христос учил людей любви, а вы забыли, вы все забыли.
- Мы забыли? А вы? Вы своего отца забыли! И вспоминать не хотите, как его преследовали с ищейками.
- Одну несправедливость нельзя поправить новой несправедливостью. Людям вера нужна. А вы устранили ее декретом.
- Вашу веру жизнь устранила.
Они кипятились все больше и больше и уже не спорили, а кричали. А у меня болела голова, и этот крик долбил меня по мозгам, не давал уснуть. Хоть бы мама поскорее пришла. Села бы около меня, пожалела, успокоила. Спела бы что-нибудь тихое. Нет, разве они дадут? Они же набросятся на нее с двух сторон, как волки. Буду сам себе петь. Или расскажу сказку. "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью... былью... пылью..." Какой пылью? При чем тут пыль? О чем-то я думал... Кто-то кричал... И небо падало... горячее... жжет...
- Примите порошок, и все пройдет. Лежите спокойно, думайте о чем-нибудь хорошем.
О хорошем? О чем же таком хорошем думать? У него в жизни было столько хорошего, что люди ему завидовали. "Чего ты все киснешь, Инкьетусов? Тебе же так повезло в жизни." И перечисляли. Работа интересная, творческая, жена - красивая, образцовая хозяйка, дети - здоровые, знают все буквы, квартира - большая, уютная, санузел раздельный, телефон. Аппарат последнего образца, благородно белый, снимешь трубку - загорается лампочка. Звони когда хочешь, кому хочешь. Только не ЕЙ. Ей надо звонить из автомата. За две копейки.
- Зачем ты копишь двухкопеечные монеты?
- На всякий случай. Мало ли...
- Боишься заблудиться?
Он уже давно заблудился. Хуже, чем в лесу или в незнакомом городе. Вокруг, наоборот, все было знакомо, слишком знакомо, до одури. Вот хоть море это, набитое голыми телами в пестрых купальниках.
Почему ему так захотелось тогда догнать эту шапочку? Ведь все море было утыкано разноцветными шапочками, а ему захотелось именно эту, желтую. А что, если бы он погнался не за желтой, а за розовой? Что бы тогда было? Как бы сложилась его жизнь? Может... А, ничего не может... Была бы просто другая клетка... Другая образцовая хозяйка...
Желтая шапочка вдруг повернула и поплыла назад. Он лег на спину, поджидая. А она, будто нечаянно, проплывая мимо, обдала его снопом брызг. Он бросился вдогонку.
А вечером, конечно, танцы. Баянист-затейник призывает вспомнить великие национальные традиции. Но всем на него наплевать. Никто не хочет становиться в круг. Еще в детском саду надоело. Все хотят парами. Теперь это самый быстрый способ сближения. Что нельзя просто так, на улице, можно в танцах.
Желтая шапочка двигается легко и элегантно, выставив вперед грудь и оттопырив задок. Глаза у нее серьезные и чуть-чуть грустные. Первое - чтобы он знал, что между ними пока граница, второе - что граница - понятие условное и со временем, при известном старании...
Эта зыбкость и неопределенность волнует, у него слегка кружится голова, он весь - как бокал шампанского... Но он сдерживает себя и не переходит границу. Он уже не маленький и знает правила. И не полезет в воду в сандаликах.
Он вздыхает и незаметно ловит губами светлую прядку длинных, свободно распущенных волос. У них солоноватый вкус моря и нежный запах незнакомых духов. Желтая шапочка взмахивает ресницами и говорит что-то презрительное о толпе курортников. Он сразу понимает, что толпа - это те, другие, а они не толпа, они в отдельности. Она - потому что она красивая и умная, а он потому что он с нею.
И он согласен. Он во всем с нею согласен. Все, что она говорит, святая правда. Даже глупости - правда. Потому что все, что исходит от нее, прекрасно. И банальности прекрасны. "Что? Он художник? В такой бездарной шляпе? Но это же несочетаемо!"
Вздор? Вздор. Но зато как приятно было согласиться с нею. А этот тип в пестрых плавках начал спорить. Дурак, не понимает, какое наслаждение ходить за нею и слушать, и внимать, как богине. Только тогда создается это упоительное ощущение согласия-слияния, сладостной растворенности друг в друге. А если бы он спорил из-за всякой ерунды, он бы нарушил гармонию, он бы не слился, а остался бы сам по себе, как этот, в пестрых плавках. Она живо его отставила. И они остались вдвоем.
Наконец-то! Он чуть не задохнулся от волнения, когда впервые обнял ее и прижал к себе - робко, целомудренно, почти как школьник. И тогда наступили такие дни, от которых даже сейчас при воспоминании кружилась голова. Он и не заметил, как они перешли к самым интимным ласкам. Он сам никогда не решился бы заходить так далеко, она сама его вела, он это чувствовал, пытался остановиться, но она ему никак не помогала, и он шел все дальше, слабея, теряя силы, почти не сознавая куда, как путник, заблудший в пустыне. Ему подносили наперстки свежей ароматной воды, он жадно глотал их, из последних сил тянулся к источнику, который был уже совсем близок, рядом, вот он... и вдруг опять удалялся, таял, оборачивался миражем. И оставалась мучительная, неутоленная жажда. Он изнемогал, он чуть не плакал, а она все играла с ним в кошки-мышки. Зачем? - не понимал он.
Пора было уже возвращаться домой. Каникулы кончились, стипендия тоже. И что же, расстаться? Он уедет к себе, а она к себе? Но это невозможно! Он лучше утопится! Она сжалилась над ним и дала согласие...
Он был счастлив. Чего говорить, он был с нею невероятно, фантастически счастлив. И мама, к которой он привел ее, тоже, конечно, была счастлива, просто она не любит на людях проявлять свои эмоции, ей надо сначала привыкнуть к человеку, а потом вы подружитесь, вот увидишь. Где мы будем жить? Вот здесь, это мой уголок, тут моя кровать и письменный стол. Мимо нас будут ходить? Но это же мама, свой, родной человек, она очень деликатна и все поймет. Нет, она не помешает. Поменяться с нею местами? Но ведь у нее даже не комната, а просто ниша и там балкон, она так любит вечером немного посидеть там, когда тепло. Я вовсе не думаю, что ты ее не пустишь. Но мама... она такой человек... если мы с тобой будем там, она сама не станет ходить. Ну, как же ты не понимаешь? Она не понимала. Ты сначала спроси. Почему ты не хочешь ее спросить? Он не мог. Спросить - значит, согласиться, чтобы маму оттуда выселить.
Ну, и что? Какая ей разница? Надо же понимать, что у нее-то уже все кончено, а у нас... Ну не плачь, любимая. Вероника! Я не могу, не могу, когда ты плачешь...
Он не мог видеть, как она плачет.
Три года они прожили в той нише. Маме было сорок три, когда они решили, что у нее все кончено. Когда им дали квартиру, маме исполнилось сорок шесть. А сейчас ей было бы... Как давно это было! Чего он только не делал ради своей любимой! Ради нее? Причем тут она? Поступки эти совершал он. Благородные мотивы подлых поступков? Юристы говорят - смягчающие вину обстоятельства. Но вина остается? Пострадавшие остаются?
Какие пострадавшие? Кто?
Опять ОНА, опять... Стоит и играет на скрипке... Юная, тоненькая и сама вся натянутая, как струна. Будто не скрипка, а ее существо издает эти волшебные звуки. Горестные, как жалоба отвергнутого сердца... Целый год после возвращения с моря он хитрил, избегал встреч с нею. И ему это удавалось, хотя жили они на одной улице. Но однажды,... как быстро она отвернулась! Лишь на один миг встретились их глаза...
Нет! Не было этого! Ничего не было! Все было не так! Вся жизнь была не такая. А эту он просто выдумал, всю выдумал! У него привычка такая воображать. Представлять себе, что было бы, если бы... Проклятая привычка, она отравляла ему все существование. Всегда. Тогда, в девятом классе, его чуть не выгнали из школы за сочинение на экзамене. Чего ему вздумалось переселять литературных героев девятнадцатого века в сегодняшний день? И пошел у него Павел Иванович Чичиков гулять по столице, так гладко пошел, так резво. По министерствам разным, по главкам, по... Нет, нет, опять воображение не туда его повело. Чичиков пошел тогда скромненько так - по школам. А может, и вовсе даже по детским садикам. Ибо был осеян новою идеею: урожай надобных ему "душ" будет обильнее, ежели прежде надлежаще напитать почву, на коей они произрастают.
- Вот, извольте-с повесить плакатики. "Мы делу Ленина и Сталина верны!" Куда? А вот сюда-с, между зайчиками и белочками...
Он и предвидеть не мог, что поднимется такая буча! Учителя выступили единым фронтом, класс же разделился на два лагеря. Одни говорили: чего такого? Уж и пошутить, что ли, нельзя? Другие, сотрясая воздух цитатами из классических текстов, требовали мер пресечения, вплоть до исключения.
А ему уже было все равно, лишь бы, наконец, кончилась эта суматоха. Лишь бы они перестали спорить и кричать. Как хорошо, когда никто не спорит, когда вокруг мир, согласие и тишина. Это так хорошо... Но это бывает так редко. Почему-то человек не может без споров. Не может, чтобы кто-то думал не так, как он. Его истина - всегда единственная. То, что проповедуют другие, ложь. Не может же быть двух разных истин! Этот предмет либо белый, либо черный. Только одно суждение является истинным. Почему ты не веришь, что предмет белый? Потому что он черный. Ты ошибаешься. Нет, это ты ошибаешься. Кто же прав? Я! Всегда прав только я! Кто не согласен, кто идет против моей истины, кто утверждает иное, тот мой враг.
И льется кровь. Литры крови. Реки крови. А что делать? Оставить другого в заблуждении? Нет. Легче взять оружие. Легче рассориться насмерть. Легче убить. Противника. Соседа. Брата. ИНОВЕРЦА.
И все-таки кто-то из двоих неправ. Чья-то истина окажется ложной, а чья-то кровь - пролитой зря. Как же быть роду человеческому? Отказаться от истины?
Отказаться от истины - погрязнуть во лжи. А тогда все равно - кровь. Страдание. Ненависть. Страх. Страх прилипчивее чумы и сообщается в миг. Иван Иваныч испугался. А что же я-то? И мне бы надо. А вот что? В чем же я грешен? Может, хвалил чего не то?
- Маша, голубушка, помоги! Покопайся в памяти, припомни!
- Да что ж ты сам-то, забыл? На первомайском вечере в клубе мы с тобой при всем народе фокстрот танцевали да еще и приз получили. А теперь что про этот танец пишут?
- Ай, да как же это я, а? Ведь и правда! Ведь говаривали: растлевающее, мол, влияние Запада, засилие джаза, непонятного и чуждого созидательному духу народа...
- Тебе бы, дураку, прислушаться! Семья, дети, гардероб собирались купить новый...
- Ой, Маша, и не говори.
Не нравится мне это, похоже на ослабление бдительности. А я чувствую, что-то сидит гвоздем в душе, покоя не дает, а что - никак не могу вспомнить. А люди-то помнят. Они все помнят. И этот гаденыш Инкьетусов был на вечере. Уж этот не упустит случая мне подгадить. Он давно меня ненавидит. Завидует: меня хвалят, а он все невпопад выскакивает со своими школярскими идеями. Ну, я ему... я ему тоже кое-что припомню. Он у меня не такой фокстрот запляшет!
- Инкьетусов, а вы что же молчите? Нам интересно знать ваше мнение по этому проекту.
- М..м... может я чего-то не понимаю, но неужели никто не замечает, что весь этот проект никуда не годится, что он грубо нарушает основную заповедь современного строительства: требование конструктивной и функциональной оправданности архитектурных форм. А какую функциональную задачу решает вон тот античный портик на высоте девятого этажа? На что он вообще там нужен?
- Молодой человек, вы отстали от практики строительства на два десятилетия. Вы подходите к вопросу узко утилитарно. Да, было такое течение в архитектуре. Так что же, вы призываете нас повернуть вспять, к практике двадцатых годов? К формализму, осужденному партией?
- Простите, но вы переводите разговор совсем в другую область, далекую от профессиональной.
- Эта область очень близка к профессиональной, товарищ Инкьетусов. Мало того, она важнее всех узко профессиональных областей. Ваша политическая близорукость ведет вас к профессиональной близорукости и незрелости, к забвению тех новых социальных задач, которые поставило перед архитектурой наше общество. Постарайтесь это понять.
Он старался. Проектировал здания с ионическими колоннами, ставил по углам башенки со шпилями, украшал простенки снопами пшеничных колосьев, а вдоль карнизов рисовал кружевные подзоры. Его проекты стали принимать, кое-что подправляя в деталях, кое-что похваливая. А он все ждал: может, что-то случится? Может, все это сон? Может, все они в гипнозе? Потому что не могут же все враз сойти-с ума. Да нет, сойти с ума можно, если тайфун, если Хиросима, если Хатынь. Но вот так, среди буден, среди разговоров о марках автомобилей и хоккейных успехах, ни с того ни с сего взять и сразу всем поглупеть! Вот хотя бы Оползнев...
- Скажи, Оползнев, и тебе не противно? Не жалко, что столько площади пропадает зря? Здесь, между лифтами, вполне уместилась бы хорошая, большая комната. А если организовать все пространство на этаже по-другому, то и целая квартира.
- Тогда исчезнет размах, а именно за это меня и похвалил шеф, понял?
- Но ты же не для шефа строишь.
- Ой, старик, у меня от этих разговоров зубы ломит. Пошли лучше выпьем. Омоем, так сказать, проект.
От этих омовений уже тошнило. Сначала было интересно. Люди раскрывались по-иному, становились близкими, становились понимающими, возникало чувство единения, и это было так сладостно, что он воспарял душой и каждый раз думал: ну вот, завтра начнется новая жизнь, завтра они придут в мастерскую и порвут свои эскизы и чертежи, чтобы начать работать по-новому, так как "мера и красота скажут". Но ничего не начиналось, все продолжали катиться по наезженным рельсам, а попойки и задушевные разговоры были лишь короткими остановками в пути.
Нет, не пойдет он омывать очередной проект. А все ушли. Ну, и пусть. Пойду домой, с дочкой повожусь. А чей это свет горит в углу? Значит, не все ушли. Кто-то сидит и чертит.
- Ты что подглядываешь?
- Я? Я... я просто поражен! Это та архитектура, о которой я мечтаю.
- Я тоже о ней мечтаю. Как видишь.
- Ты получил особое задание? Да? Слушай, Майсурян, возьми меня к себе в группу. Я готов выполнять самую черную работу, хоть карандаши затачивать, лишь бы для дела. Ну, что ты молчишь? Сурен!
- Иди ты к черту, Инкьетусов. Кому он нужен, мой проект?
- То есть, как? Вот такое членение вертикалей...
- Да, да, членение вертикалей, членение горизонталей... и никакого дополнительного, приделанного декора... но начальству нужен декор. И если ты скажешь еще хоть слово, я проткну циркулем твои внутренности! Проваливай!
- Ах так? Ну ладно! Я им покажу! Я им такое понарисую!
Взбешенный, он подлетел к своему кульману и в порыве разрушительного вдохновения насажал над фасадом десятиэтажного дома полдюжины кокошников. Потом вставил в стенные проемы, через два на третий, пилястры, протянул их до уровня пятого этажа и там завершил еще одним рядом кокошников, поменьше. Потом, подумав, куда бы их приткнуть, облепил ими все окна нижнего этажа. Получился не дом, а пряник расписной. Кушайте на здоровье, господа хорошие, кушайте доотвала, хоть подавитесь.
Никто, однако, не подавился. Никто не обвинил его в передержках. Обсуждение прошло спокойно, по-деловому. Проект был одобрен и особенно подчеркнуто удачное привнесение в него деталей национального зодчества.
После этого он сник. Что он делал в те годы? Что-то делал. В семье было все хорошо. Им дали квартиру, и он вздохнул с облегчением, освобождая мамину нишу. Наконец-то мама от них отдохнет. А жена радовалась: наконец-то я все устрою по-своему. И устроила - быстро, толково, со вкусом. Женщина создала свой очаг, в котором каждый член ее семьи получал все необходимое: тепло, свет, уют и непередаваемо прекрасное ощущение ее присутствия. Ее заботы. Ее главенства. Да, у него было все, чтобы утопать в блаженстве. Но он не утопал. Ну, никак.
"Все, что было, все, что мило, все давным-давно уплыло. Истомились лаской губы, и натешилась душа-а"...
- Перестань выть! Надоело! Ты с самого утра воешь эту дурацкую песню.
- А повежливее можно? Без крика? То молчит, как глухой, слова от него не добьешься, то орет, как бешеный. Опять, что ли, накатило? Молчишь? Ну, молчи.
Когда-то он пытался говорить с нею по душам, открывался ей в самых сокровенных мечтах и муках. А ей все непонятно, что с ним. Даже удивительная, романтическая история его прабабки ничего ей не объяснила, ничего в ней не всколыхнула. Ему было очень грустно, когда он это понял.
Грустно? Нет, пожалуй, это не совсем то. Это что-то серьезнее. Это был тот момент, когда он отделил себя от нее, ощутил себя отдельно от нее, отдельно от своей любви к ней. Любовь не ушла, она осталась, но как бы локализовалась: вот тут, это место его души она заполняла собою по-прежнему плотной, ароматной, нежной массой, а вся остальная территория снова стала его собственностью. Он вернул ее себе, так как дар не был принят.
Драгоценный дар. Дар, который он сам принял с благодарностью когда-то давно, еще мальчиком, в том возрасте, когда чувства безошибочно подсказывают, что есть истина и добро и что есть ложь и скверна. Все, что было в нем хорошего, что он ценил в себе, те крохи возвышенного, что он смог в себе сберечь, все это пробудила в нем его прабабка - бабуля Антося и та история, которая была с нею связана в их семейных преданиях.
Он очень смутно помнил, почему его вдруг повезли к ней. В доме перед тем происходило что-то нехорошее, хотя стало тише, чем раньше, бабушка уже не ссорилась без конца с отцом, не корила за несусветный кавардак повсюду, куда ни ткнешься! - не дулась, не исчезала на неделю, на месяц - в самый трудный момент. Наоборот, она все время была с ними, днем возилась с его маленькой сестренкой, а вечером, уложив детей спать, все трое - отец, мать и бабушка - садились вместе и долго тихо о чем-то говорили. Если сестренка просыпалась и плакала, они вздрагивали и испуганно переглядывались. Поэтому он считал, что это она во всем виновата, что из-за нее взрослые так притихли и помрачнели, и про себя злился на нее и обзывал плаксой-ваксой. Один раз он даже спросил маму: "Чего вы ее так боитесь? Пусть ревет, сколько влезет, раз ей охота". Но мама только грустно погладила его по голове, и совещания продолжались. Иногда он не спал и слышал, о чем они говорили, но понимал мало. Ему было только страшно, особенно когда говорила бабушка.
Оранжевое небо
Исторически достоверное полотно, сотканное в голове одного давно забытого человека, "немного нервного, но интеллектуально вполне сохранного и мыслящего адекватно своему времени".
Такой ему поставили диагноз. Или примерно такой. Они ведь не дают нам читать свои латинские каракули. А мало ли чего они могут измыслить про человека? Мой друг - человек обидчивый.
И такая ситуация для него непереносима. Словом, думал он, думал (а это ж маета страшная) и решил, наконец, сам написать историю своих процессуальных блужданий на путях искания истины, rоторую поглотило оранжевое небо
Оно то падает на меня сверху, пухлое такое, и больно жжет; то вдруг взмывает ввысь и меня за собой тянет, и я там, как намагниченная молекула, несусь в потоке света, а куда - не знаю. Да и кто знает-то? Одни дураки думают, что знают. И я был дураком. Вот и свалился. И валяюсь здесь среди таких же, поумневших. И размышляю. Все размышляю...
А что поделаешь? Ведь никуда не денешься от своих мыслей. И от чужих тоже. Потому что это подарок эволюции, результат функциональной асимметрии полушарий головного мозга. Homo sapiens я, homo sapiens... Счастье-то какое неохватное! От такого счастья я иногда в пляс пускаюсь. Однако здешние начальники почему-то этого не любят и сразу являются со своими инструментами.
Ну, я снова ложусь и принимаюсь размышлять... Как все... Как все... Чтоб как все... Чтоб будто мы все в одном стаде... Или в одной толпе...
В одно мгновение его окружила толпа. Все тянули шеи, таращили глаза, спрашивали: "Что там? Что случилось?" Бегали по кругу, ища, куда бы втиснуться. Особенно волновалась одна гражданка с тяжелой авоськой, набитой апельсинами. "Гражданин, гражданин, вы повыше, скажите, что ж там такое? Может, задавило кого?" Но толпа стояла бетонной стеной, плотно утрамбованная любопытством. Счастливчики, успевшие занять места в передних рядах, молчали. Им было не до разговоров. Им-то все было видно. Они смотрели и наслаждались, не думая о тех, кто мается сзади в неизвестности. Вот всегда так: кому-то повезет, а кому-то нет. Кому-то все, а кому-то ничего, только дырка от бублика. И никогда не получается по справедливости. Например, взять бы и раздвинуть круг, чтобы он был широкий-широкий и чтобы всем было видно, что там случилось в середке. Но где там! Справедливости всегда жаждут те, кто остался сзади. А передним и так было хорошо, безо всякой справедливости.
Наконец, толпа дрогнула и распалась. Стало известно, что там, впереди, сошел с рельсов трамвай, но жертв нет, никого не зарезало. Толпа разочарованно стала расходиться. Остались только пассажиры, вагоновожатый и милиционер. Гражданка с апельсинами тоже осталась. Она никак не могла унять волнения и осуждающе смотрела на трамвай: "Ишь, хулиган какой! Безобразие! Что же это будет, если все начнут сходить с рельсов?"
А он был теперь весь на виду и стоял, поджав колеса, унылый и красный. Милиционер призывал всех пострадавших к порядку: "Прошу всех прекратить и разойтись. Не сомневайтесь: виновные в происшествии будут наказаны." И он строго посмотрел на трамвай.
Но граждане пострадавшие не могли взять так сразу и разойтись. Несчастье всегда сближает людей, ведь так и говорят: товарищи по несчастью. А с товарищами легко ли расстаться?
Милиционер составлял акт, допрашивал водителя, осматривал трамвай, а бывшие пассажиры все шумели и никак не могли прекратить. Только один мужчина в потертых джинсах, но с виду вполне приличный и, может, даже интеллигент, отделился от толпы и неприлично весело насвистывал бессмертную песенку о цыпленке, который жареный и пареный пошел по Невскому гулять.
Стал накрапывать дождик, меленький-меленький. Он не столько капал, сколько висел в воздухе. Трамвай сразу взмок и покрылся испариной, фары потускнели и закапали длинными, тяжелыми слезами. "Его поймали, арестовали, велели паспорт показать", - насвистывал мужчина. И зачем он сошел с рельсов? Уж раз определено ему ходить по рельсам, всегда, всю жизнь, пока колеса не износились, то чего уж там! Все равно нет ему другого хода.
"Цыпленок жареный, цыпленок пареный..." А где ваш паспорт? Предъявите паспорт. Как так нету? Как же это без паспорта? Без паспорта нельзя. В нем все сказано и указано: где жить, с кем жить, какую фамилию носить, с какого года в живых считаться. Вся твоя личность, весь твой путь тут предопределены. А иначе... А что будет иначе? Будет неразбериха, анархия, хаос, и человек превратится назад в обезьяну, без паспорта, без имени, без права на жилищную площадь и общественно-полезный труд. Паспорт удостоверяет личность. Неудостоверенная личность - мираж, фантом, дырка от бублика.
"А он заплакал, в штаны накакал..."
Пожалуйста, удостоверьте мою личность, дайте мне номер и серию, поставьте на рельсы. Я буду, как все. Я буду, как этот. Я буду, как тот. Эх, хорошо на белом свете жить! Эх, хорошо...
- Инкьетусов! Перестаньте петь, вы не в клубе. И вообще напишите, наконец, объяснительную записку, почему вчера вас не было на работе.
- Я как раз ее и пишу. Про трамвай и про то, как я решил погулять, раз уж так получилось. Я уже вам объяснял. Как я пошел в антропологический музей...
- Надеюсь, вы не собираетесь вставлять это в объяснительную записку?
- Хорошо, я не буду. Но тогда это будет обыкновенная канцелярская бумага.
- Именно это мне и нужно от вас. Только это, понимаете?
- Понимаю. Но ведь это ужасно, что вам от меня ничего больше не нужно.
- Перестаньте паясничать!
- Я вовсе не паясничаю, клянусь вам. Но мне так хотелось... Видите ли, вчера я узнал, наконец, что такое есть человек. Это - высокоразвитый гаплориновый питектоидный узконосый двуногий примат. Интересно, не правда ли?
Ушел. Ему неинтересно. Потому что какой ему с этого прибыток? Вот все нынче так. Чеховский гробовщик Яков подсчитывал убытки, а эти - прибытки. Потому что они более развитые, более гаплориновые...
Ну вот, вместо того сердитого примата пришел другой - в белом халатике. Женского пола.
- Сестра, миленькая, я больше не буду, не надо укола. Видите, я уже лежу, тихо-тихо. Я обещаю... Да, да, я знаю, мне же будет лучше. Хорошо, хорошо... Ой, какой большой шприц!
Как они заботятся о нем! Им так хочется, чтобы ему было хорошо: чтобы и мысли хорошие, и сон хороший, и аппетит. А может быть, мне лучше, когда мне плохо? Мне так надоело, когда все хорошо. Сытый удав спит и греется на солнце. Но я не удав. Я не хочу все время спать. Когда человеку хорошо, он спит. Ходит, работает, смеется, любит, а сам спит. Врачам хорошо, когда мы спим. И сестрам тоже. И нянечкам. И родственникам. Меньше работы. Меньше заботы. Нету забот - нету хлопот. Им хорошо - нам хорошо. Нам хорошо - им хорошо. Всем хорошо. Встали в кружок. Быстро, дети, быстро. Раз, два, три. На счет "три" дружно прыгаем в кроватки и закрываем глазки. И спать. Кто много спит, тот быстро растет. Инкьетусов, а ты почему не закрываешь глаза? Хочешь уснуть с открытыми глазами? Не выдумывай, так не бывает. Почему?
Почему так не бывает? Сколько вопросов осталось еще с детства! Надо бы над этим подумать. Время есть. Только мысли путаются, глаза слипаются, становится хорошо, легко, пусто. Да, да, давайте спать, все будем спать. Я тоже буду. Чтобы вырасти большим, как все. Все вырастут, и я вырасту. Рост - это главное. Нельзя останавливаться на достигнутом. А почему нельзя? Еще вопрос. Кто устанавливает - что можно, а что нельзя? Кто всех толкает вперед, вперед, только вперед? Чем там, впереди, лучше? А может, мне больше нравится сзади? Вот я встану и буду стоять...
- С дороги, куриные ноги! Уйди-и-и!
- Стойте! Там же мальчик!
- Мальчика сбили!
- Что ж ты, глупый? Ну, ну, не реви. Беги домой.
Дома была бабушка. Она долго ворчала, так долго, что под конец и забыла, с чего начала, и уже просто ругала людей и порядки, все подряд.
- Они теперь ни на что не смотрят. Им все равно, кто перед ними человек или таракан. Раз мешается - дави. Потому что они теперь стали всем, а мы ничем. Нас свалили в одну кучу и сказали: уничтожить как класс. Раньше были люди: Николай Иванович, Михаил Петрович. А теперь все они просто класс. Людей нет, и Бога нет, а есть классы.
Потом пришел отец, и они завели длинный, бесполезный спор. Все об одном и том же.
- Христос учил людей любви, а вы забыли, вы все забыли.
- Мы забыли? А вы? Вы своего отца забыли! И вспоминать не хотите, как его преследовали с ищейками.
- Одну несправедливость нельзя поправить новой несправедливостью. Людям вера нужна. А вы устранили ее декретом.
- Вашу веру жизнь устранила.
Они кипятились все больше и больше и уже не спорили, а кричали. А у меня болела голова, и этот крик долбил меня по мозгам, не давал уснуть. Хоть бы мама поскорее пришла. Села бы около меня, пожалела, успокоила. Спела бы что-нибудь тихое. Нет, разве они дадут? Они же набросятся на нее с двух сторон, как волки. Буду сам себе петь. Или расскажу сказку. "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью... былью... пылью..." Какой пылью? При чем тут пыль? О чем-то я думал... Кто-то кричал... И небо падало... горячее... жжет...
- Примите порошок, и все пройдет. Лежите спокойно, думайте о чем-нибудь хорошем.
О хорошем? О чем же таком хорошем думать? У него в жизни было столько хорошего, что люди ему завидовали. "Чего ты все киснешь, Инкьетусов? Тебе же так повезло в жизни." И перечисляли. Работа интересная, творческая, жена - красивая, образцовая хозяйка, дети - здоровые, знают все буквы, квартира - большая, уютная, санузел раздельный, телефон. Аппарат последнего образца, благородно белый, снимешь трубку - загорается лампочка. Звони когда хочешь, кому хочешь. Только не ЕЙ. Ей надо звонить из автомата. За две копейки.
- Зачем ты копишь двухкопеечные монеты?
- На всякий случай. Мало ли...
- Боишься заблудиться?
Он уже давно заблудился. Хуже, чем в лесу или в незнакомом городе. Вокруг, наоборот, все было знакомо, слишком знакомо, до одури. Вот хоть море это, набитое голыми телами в пестрых купальниках.
Почему ему так захотелось тогда догнать эту шапочку? Ведь все море было утыкано разноцветными шапочками, а ему захотелось именно эту, желтую. А что, если бы он погнался не за желтой, а за розовой? Что бы тогда было? Как бы сложилась его жизнь? Может... А, ничего не может... Была бы просто другая клетка... Другая образцовая хозяйка...
Желтая шапочка вдруг повернула и поплыла назад. Он лег на спину, поджидая. А она, будто нечаянно, проплывая мимо, обдала его снопом брызг. Он бросился вдогонку.
А вечером, конечно, танцы. Баянист-затейник призывает вспомнить великие национальные традиции. Но всем на него наплевать. Никто не хочет становиться в круг. Еще в детском саду надоело. Все хотят парами. Теперь это самый быстрый способ сближения. Что нельзя просто так, на улице, можно в танцах.
Желтая шапочка двигается легко и элегантно, выставив вперед грудь и оттопырив задок. Глаза у нее серьезные и чуть-чуть грустные. Первое - чтобы он знал, что между ними пока граница, второе - что граница - понятие условное и со временем, при известном старании...
Эта зыбкость и неопределенность волнует, у него слегка кружится голова, он весь - как бокал шампанского... Но он сдерживает себя и не переходит границу. Он уже не маленький и знает правила. И не полезет в воду в сандаликах.
Он вздыхает и незаметно ловит губами светлую прядку длинных, свободно распущенных волос. У них солоноватый вкус моря и нежный запах незнакомых духов. Желтая шапочка взмахивает ресницами и говорит что-то презрительное о толпе курортников. Он сразу понимает, что толпа - это те, другие, а они не толпа, они в отдельности. Она - потому что она красивая и умная, а он потому что он с нею.
И он согласен. Он во всем с нею согласен. Все, что она говорит, святая правда. Даже глупости - правда. Потому что все, что исходит от нее, прекрасно. И банальности прекрасны. "Что? Он художник? В такой бездарной шляпе? Но это же несочетаемо!"
Вздор? Вздор. Но зато как приятно было согласиться с нею. А этот тип в пестрых плавках начал спорить. Дурак, не понимает, какое наслаждение ходить за нею и слушать, и внимать, как богине. Только тогда создается это упоительное ощущение согласия-слияния, сладостной растворенности друг в друге. А если бы он спорил из-за всякой ерунды, он бы нарушил гармонию, он бы не слился, а остался бы сам по себе, как этот, в пестрых плавках. Она живо его отставила. И они остались вдвоем.
Наконец-то! Он чуть не задохнулся от волнения, когда впервые обнял ее и прижал к себе - робко, целомудренно, почти как школьник. И тогда наступили такие дни, от которых даже сейчас при воспоминании кружилась голова. Он и не заметил, как они перешли к самым интимным ласкам. Он сам никогда не решился бы заходить так далеко, она сама его вела, он это чувствовал, пытался остановиться, но она ему никак не помогала, и он шел все дальше, слабея, теряя силы, почти не сознавая куда, как путник, заблудший в пустыне. Ему подносили наперстки свежей ароматной воды, он жадно глотал их, из последних сил тянулся к источнику, который был уже совсем близок, рядом, вот он... и вдруг опять удалялся, таял, оборачивался миражем. И оставалась мучительная, неутоленная жажда. Он изнемогал, он чуть не плакал, а она все играла с ним в кошки-мышки. Зачем? - не понимал он.
Пора было уже возвращаться домой. Каникулы кончились, стипендия тоже. И что же, расстаться? Он уедет к себе, а она к себе? Но это невозможно! Он лучше утопится! Она сжалилась над ним и дала согласие...
Он был счастлив. Чего говорить, он был с нею невероятно, фантастически счастлив. И мама, к которой он привел ее, тоже, конечно, была счастлива, просто она не любит на людях проявлять свои эмоции, ей надо сначала привыкнуть к человеку, а потом вы подружитесь, вот увидишь. Где мы будем жить? Вот здесь, это мой уголок, тут моя кровать и письменный стол. Мимо нас будут ходить? Но это же мама, свой, родной человек, она очень деликатна и все поймет. Нет, она не помешает. Поменяться с нею местами? Но ведь у нее даже не комната, а просто ниша и там балкон, она так любит вечером немного посидеть там, когда тепло. Я вовсе не думаю, что ты ее не пустишь. Но мама... она такой человек... если мы с тобой будем там, она сама не станет ходить. Ну, как же ты не понимаешь? Она не понимала. Ты сначала спроси. Почему ты не хочешь ее спросить? Он не мог. Спросить - значит, согласиться, чтобы маму оттуда выселить.
Ну, и что? Какая ей разница? Надо же понимать, что у нее-то уже все кончено, а у нас... Ну не плачь, любимая. Вероника! Я не могу, не могу, когда ты плачешь...
Он не мог видеть, как она плачет.
Три года они прожили в той нише. Маме было сорок три, когда они решили, что у нее все кончено. Когда им дали квартиру, маме исполнилось сорок шесть. А сейчас ей было бы... Как давно это было! Чего он только не делал ради своей любимой! Ради нее? Причем тут она? Поступки эти совершал он. Благородные мотивы подлых поступков? Юристы говорят - смягчающие вину обстоятельства. Но вина остается? Пострадавшие остаются?
Какие пострадавшие? Кто?
Опять ОНА, опять... Стоит и играет на скрипке... Юная, тоненькая и сама вся натянутая, как струна. Будто не скрипка, а ее существо издает эти волшебные звуки. Горестные, как жалоба отвергнутого сердца... Целый год после возвращения с моря он хитрил, избегал встреч с нею. И ему это удавалось, хотя жили они на одной улице. Но однажды,... как быстро она отвернулась! Лишь на один миг встретились их глаза...
Нет! Не было этого! Ничего не было! Все было не так! Вся жизнь была не такая. А эту он просто выдумал, всю выдумал! У него привычка такая воображать. Представлять себе, что было бы, если бы... Проклятая привычка, она отравляла ему все существование. Всегда. Тогда, в девятом классе, его чуть не выгнали из школы за сочинение на экзамене. Чего ему вздумалось переселять литературных героев девятнадцатого века в сегодняшний день? И пошел у него Павел Иванович Чичиков гулять по столице, так гладко пошел, так резво. По министерствам разным, по главкам, по... Нет, нет, опять воображение не туда его повело. Чичиков пошел тогда скромненько так - по школам. А может, и вовсе даже по детским садикам. Ибо был осеян новою идеею: урожай надобных ему "душ" будет обильнее, ежели прежде надлежаще напитать почву, на коей они произрастают.
- Вот, извольте-с повесить плакатики. "Мы делу Ленина и Сталина верны!" Куда? А вот сюда-с, между зайчиками и белочками...
Он и предвидеть не мог, что поднимется такая буча! Учителя выступили единым фронтом, класс же разделился на два лагеря. Одни говорили: чего такого? Уж и пошутить, что ли, нельзя? Другие, сотрясая воздух цитатами из классических текстов, требовали мер пресечения, вплоть до исключения.
А ему уже было все равно, лишь бы, наконец, кончилась эта суматоха. Лишь бы они перестали спорить и кричать. Как хорошо, когда никто не спорит, когда вокруг мир, согласие и тишина. Это так хорошо... Но это бывает так редко. Почему-то человек не может без споров. Не может, чтобы кто-то думал не так, как он. Его истина - всегда единственная. То, что проповедуют другие, ложь. Не может же быть двух разных истин! Этот предмет либо белый, либо черный. Только одно суждение является истинным. Почему ты не веришь, что предмет белый? Потому что он черный. Ты ошибаешься. Нет, это ты ошибаешься. Кто же прав? Я! Всегда прав только я! Кто не согласен, кто идет против моей истины, кто утверждает иное, тот мой враг.
И льется кровь. Литры крови. Реки крови. А что делать? Оставить другого в заблуждении? Нет. Легче взять оружие. Легче рассориться насмерть. Легче убить. Противника. Соседа. Брата. ИНОВЕРЦА.
И все-таки кто-то из двоих неправ. Чья-то истина окажется ложной, а чья-то кровь - пролитой зря. Как же быть роду человеческому? Отказаться от истины?
Отказаться от истины - погрязнуть во лжи. А тогда все равно - кровь. Страдание. Ненависть. Страх. Страх прилипчивее чумы и сообщается в миг. Иван Иваныч испугался. А что же я-то? И мне бы надо. А вот что? В чем же я грешен? Может, хвалил чего не то?
- Маша, голубушка, помоги! Покопайся в памяти, припомни!
- Да что ж ты сам-то, забыл? На первомайском вечере в клубе мы с тобой при всем народе фокстрот танцевали да еще и приз получили. А теперь что про этот танец пишут?
- Ай, да как же это я, а? Ведь и правда! Ведь говаривали: растлевающее, мол, влияние Запада, засилие джаза, непонятного и чуждого созидательному духу народа...
- Тебе бы, дураку, прислушаться! Семья, дети, гардероб собирались купить новый...
- Ой, Маша, и не говори.
Не нравится мне это, похоже на ослабление бдительности. А я чувствую, что-то сидит гвоздем в душе, покоя не дает, а что - никак не могу вспомнить. А люди-то помнят. Они все помнят. И этот гаденыш Инкьетусов был на вечере. Уж этот не упустит случая мне подгадить. Он давно меня ненавидит. Завидует: меня хвалят, а он все невпопад выскакивает со своими школярскими идеями. Ну, я ему... я ему тоже кое-что припомню. Он у меня не такой фокстрот запляшет!
- Инкьетусов, а вы что же молчите? Нам интересно знать ваше мнение по этому проекту.
- М..м... может я чего-то не понимаю, но неужели никто не замечает, что весь этот проект никуда не годится, что он грубо нарушает основную заповедь современного строительства: требование конструктивной и функциональной оправданности архитектурных форм. А какую функциональную задачу решает вон тот античный портик на высоте девятого этажа? На что он вообще там нужен?
- Молодой человек, вы отстали от практики строительства на два десятилетия. Вы подходите к вопросу узко утилитарно. Да, было такое течение в архитектуре. Так что же, вы призываете нас повернуть вспять, к практике двадцатых годов? К формализму, осужденному партией?
- Простите, но вы переводите разговор совсем в другую область, далекую от профессиональной.
- Эта область очень близка к профессиональной, товарищ Инкьетусов. Мало того, она важнее всех узко профессиональных областей. Ваша политическая близорукость ведет вас к профессиональной близорукости и незрелости, к забвению тех новых социальных задач, которые поставило перед архитектурой наше общество. Постарайтесь это понять.
Он старался. Проектировал здания с ионическими колоннами, ставил по углам башенки со шпилями, украшал простенки снопами пшеничных колосьев, а вдоль карнизов рисовал кружевные подзоры. Его проекты стали принимать, кое-что подправляя в деталях, кое-что похваливая. А он все ждал: может, что-то случится? Может, все это сон? Может, все они в гипнозе? Потому что не могут же все враз сойти-с ума. Да нет, сойти с ума можно, если тайфун, если Хиросима, если Хатынь. Но вот так, среди буден, среди разговоров о марках автомобилей и хоккейных успехах, ни с того ни с сего взять и сразу всем поглупеть! Вот хотя бы Оползнев...
- Скажи, Оползнев, и тебе не противно? Не жалко, что столько площади пропадает зря? Здесь, между лифтами, вполне уместилась бы хорошая, большая комната. А если организовать все пространство на этаже по-другому, то и целая квартира.
- Тогда исчезнет размах, а именно за это меня и похвалил шеф, понял?
- Но ты же не для шефа строишь.
- Ой, старик, у меня от этих разговоров зубы ломит. Пошли лучше выпьем. Омоем, так сказать, проект.
От этих омовений уже тошнило. Сначала было интересно. Люди раскрывались по-иному, становились близкими, становились понимающими, возникало чувство единения, и это было так сладостно, что он воспарял душой и каждый раз думал: ну вот, завтра начнется новая жизнь, завтра они придут в мастерскую и порвут свои эскизы и чертежи, чтобы начать работать по-новому, так как "мера и красота скажут". Но ничего не начиналось, все продолжали катиться по наезженным рельсам, а попойки и задушевные разговоры были лишь короткими остановками в пути.
Нет, не пойдет он омывать очередной проект. А все ушли. Ну, и пусть. Пойду домой, с дочкой повожусь. А чей это свет горит в углу? Значит, не все ушли. Кто-то сидит и чертит.
- Ты что подглядываешь?
- Я? Я... я просто поражен! Это та архитектура, о которой я мечтаю.
- Я тоже о ней мечтаю. Как видишь.
- Ты получил особое задание? Да? Слушай, Майсурян, возьми меня к себе в группу. Я готов выполнять самую черную работу, хоть карандаши затачивать, лишь бы для дела. Ну, что ты молчишь? Сурен!
- Иди ты к черту, Инкьетусов. Кому он нужен, мой проект?
- То есть, как? Вот такое членение вертикалей...
- Да, да, членение вертикалей, членение горизонталей... и никакого дополнительного, приделанного декора... но начальству нужен декор. И если ты скажешь еще хоть слово, я проткну циркулем твои внутренности! Проваливай!
- Ах так? Ну ладно! Я им покажу! Я им такое понарисую!
Взбешенный, он подлетел к своему кульману и в порыве разрушительного вдохновения насажал над фасадом десятиэтажного дома полдюжины кокошников. Потом вставил в стенные проемы, через два на третий, пилястры, протянул их до уровня пятого этажа и там завершил еще одним рядом кокошников, поменьше. Потом, подумав, куда бы их приткнуть, облепил ими все окна нижнего этажа. Получился не дом, а пряник расписной. Кушайте на здоровье, господа хорошие, кушайте доотвала, хоть подавитесь.
Никто, однако, не подавился. Никто не обвинил его в передержках. Обсуждение прошло спокойно, по-деловому. Проект был одобрен и особенно подчеркнуто удачное привнесение в него деталей национального зодчества.
После этого он сник. Что он делал в те годы? Что-то делал. В семье было все хорошо. Им дали квартиру, и он вздохнул с облегчением, освобождая мамину нишу. Наконец-то мама от них отдохнет. А жена радовалась: наконец-то я все устрою по-своему. И устроила - быстро, толково, со вкусом. Женщина создала свой очаг, в котором каждый член ее семьи получал все необходимое: тепло, свет, уют и непередаваемо прекрасное ощущение ее присутствия. Ее заботы. Ее главенства. Да, у него было все, чтобы утопать в блаженстве. Но он не утопал. Ну, никак.
"Все, что было, все, что мило, все давным-давно уплыло. Истомились лаской губы, и натешилась душа-а"...
- Перестань выть! Надоело! Ты с самого утра воешь эту дурацкую песню.
- А повежливее можно? Без крика? То молчит, как глухой, слова от него не добьешься, то орет, как бешеный. Опять, что ли, накатило? Молчишь? Ну, молчи.
Когда-то он пытался говорить с нею по душам, открывался ей в самых сокровенных мечтах и муках. А ей все непонятно, что с ним. Даже удивительная, романтическая история его прабабки ничего ей не объяснила, ничего в ней не всколыхнула. Ему было очень грустно, когда он это понял.
Грустно? Нет, пожалуй, это не совсем то. Это что-то серьезнее. Это был тот момент, когда он отделил себя от нее, ощутил себя отдельно от нее, отдельно от своей любви к ней. Любовь не ушла, она осталась, но как бы локализовалась: вот тут, это место его души она заполняла собою по-прежнему плотной, ароматной, нежной массой, а вся остальная территория снова стала его собственностью. Он вернул ее себе, так как дар не был принят.
Драгоценный дар. Дар, который он сам принял с благодарностью когда-то давно, еще мальчиком, в том возрасте, когда чувства безошибочно подсказывают, что есть истина и добро и что есть ложь и скверна. Все, что было в нем хорошего, что он ценил в себе, те крохи возвышенного, что он смог в себе сберечь, все это пробудила в нем его прабабка - бабуля Антося и та история, которая была с нею связана в их семейных преданиях.
Он очень смутно помнил, почему его вдруг повезли к ней. В доме перед тем происходило что-то нехорошее, хотя стало тише, чем раньше, бабушка уже не ссорилась без конца с отцом, не корила за несусветный кавардак повсюду, куда ни ткнешься! - не дулась, не исчезала на неделю, на месяц - в самый трудный момент. Наоборот, она все время была с ними, днем возилась с его маленькой сестренкой, а вечером, уложив детей спать, все трое - отец, мать и бабушка - садились вместе и долго тихо о чем-то говорили. Если сестренка просыпалась и плакала, они вздрагивали и испуганно переглядывались. Поэтому он считал, что это она во всем виновата, что из-за нее взрослые так притихли и помрачнели, и про себя злился на нее и обзывал плаксой-ваксой. Один раз он даже спросил маму: "Чего вы ее так боитесь? Пусть ревет, сколько влезет, раз ей охота". Но мама только грустно погладила его по голове, и совещания продолжались. Иногда он не спал и слышал, о чем они говорили, но понимал мало. Ему было только страшно, особенно когда говорила бабушка.