Суини-иссохшие-чресла сидит
в кроне тиса,
сколь убога здешняя жизнь,
сколь горька, милосердный Христе.
 
 
Ветви серые изъязвили меня,
искололи мне икры,
здесь я в кроне высокого тиса живу,
здесь ни шахмат, ни женщин.
 
 
Веры к людям во мне уж нет,
я от них далече, на закате ряской кормлюсь,
не спущусь обратно.
 
   — Господи, спаси и сохрани! — сказал Кривая Пуля.
   Коротышка яростно потряс в воздухе своими кольтами и проглотил скопленную для плевка слюну.
   — Значит, не слезешь?
   — Мне кажется, я знаю этого джентльмена, — учтиво вмешался Пука. — Сдается мне (впрочем, может быть, я и заблуждаюсь), что это некто по имени Суини. Он не совсем в своем уме.
   — Так стрелять или нет? — спросил Коротышка, обращая свою растерянную шарообразную физиономию к внимательно следившей за его действиями компании.
   — Ты имеешь в виду род Суини, что из Рэтхэнгена, или тех Суини, что из Суонлинбара? — поинтересовалась Добрая Фея.
   — Опусти свою чертову пушку, — резко произнес Кейси. — Сукин кот, что сейчас говорил, поэт. Поэтов, сукиных этих котов, я по голосу признаю. Руки прочь от поэта! Я и сам могу стих сочинить, а посему уважаю всякого, кто способен на то же. Убери оружие.
   — Нет, я совсем не то имел в виду, — ответил Пука.
   — Или льнокудрых Суини из Килтимаха?
   — Мужчина, по всему видать, уже пожилой, — заметил Кривая Пуля, — так как же ты можешь оставить его сидеть на ветке, как петуха на шестке? Ну, уйдем мы, а вдруг он заболеет или припадок с ним какой приключится, что тогда делать?
   — По мне, так пусть хоть подавится своей блевотиной, — ответил Коротышка.
   — Нет, и не этих тоже, — учтиво ответил Пука.
   — Тогда, может быть, Мак Суини из Ферна или Боррис-ин-Оссори?
   В этот момент раздался душераздирающий вопль, похожий на мычание потревоженного телка-однолетки; сердито зашумели потревоженные ветви, и несчастный безумец рухнул вниз, обдираясь об острые, переплетенные, как решето, ветви тиса, — стенающий черный метеор, буравящий ощетинившиеся шипами и колючками зеленые облака. Он упал на землю, из широкой раны на правой стороне груди сочилась кровь, а истерзанная спина была утыкана терниями, словно на ней вырос маленький лес деревьев, для Эрина типических; мучительно кривящийся рот был вымазан зеленым соком трав, но губы шевелились, ни на минуту не переставая произносить еле слышные странные стихи. Тело незнакомца было неравномерно покрыто перьями, поникшими и потрепанными.
   — Святый Боже, спустился-таки! — воскликнул Кривая Пуля.
   — Нет, и не этих тоже! — прокричал Пука, стараясь, чтобы голос его был слышен среди поднявшегося шума.
   — Тогда, быть может, Суини из Хэролдс-Кросса?
   Джэм Кейси стоял на коленях подле густо усеянного синяками, как оспинами, тела короля, шепча какие-то вопросы в глухую раковину его уха и выдергивая из израненной груди мелкие колючки своими рассеянными, бездумными пальцами, — поэт наедине с поэтом, бард, извлекающий тернии из тела барда-собрата.
   — Расступитесь, ему нечем дышать, — сказал Кривая Пуля.
   — Не могли бы вы зайти с другой стороны, — обратилась Добрая Фея к Пуке, — чтобы я могла получше разглядеть этого человека, вившего себе гнезда, подобно птицам?
   — Разумеется, — учтиво ответил Пука.
   — Как его зовут? — спросила Добрая Фея.
   Пука прочертил в воздухе резкую черту своим большим пальцем — знак того, что назойливость собеседника несколько утомила его.
   — Суини, — ответил он. — Кровь, текущую из раны на теле человека, можно остановить только одним — мхом. Оберните его мхом, иначе он истечет кровью и умрет.
   — Верно говорите, — отозвался Кривая Пуля. — Побольше мха.
   Путники приложили влажные губки лишайника и куски зеленого мха к глубоким ранам на теле Суини, привязав их молодыми гибкими побегами, и почти сразу же мхи и лишайники покрылись красными пятнами, коркой запекшейся густой крови. Впавший в беспамятство Суини все еще продолжил бормотать бессвязные строки:
 
Поразил я Ронана копьем
перед всем моим войском.
И святой отправил меня
полетать вместе с птицами.
 
 
Я Суини, голоден и худ,
худ, изглодан голодом лютым.
Ряски зелень, ягоды пурпур,
ими рот мой окрашен.
 
 
В кроне тисовой был мой дом,
муки многие здесь я принял,
злые ветви язвили мне плоть,
не спущусь обратно.
 
   — Все в порядке, парень, — произнес Кейси, ласково похлопывая Суини по обложенному мхом боку, — ничего, выкарабкаешься. Мы еще погуляем, слово даю.
   — Одна пуля, и конец всем мучениям, — сказал Коротышка. — Само Провидение призывает к этому акту милосердия.
   — Как бы мне хотелось, — учтиво, но внушительно произнес Пука, — чтобы вы спрятали наконец свое смертоносное оружие и умерили свою кровожадность. Неужели вы не видите, что бедняге нездоровится?
   — Что с ним такое? — поинтересовалась Добрая Фея.
   — Грохнулся с самой верхотуры, — ласково сказал Кривая Пуля. — Так можно и шею себе сломать, верно, мистер Кейси?
   — Шею не шею, но копчик — точно, — ответил Кейси.
   — А может быть, он пьян? — предположила Добрая Фея. — Лично я не испытываю ни малейшей симпатии ко всяким там свихнувшимся пропойцам.
   — Пропустить иной раз нечетный стаканчик — большой беды в том нет, — ответил Пука. — Пить в меру даже полезно. Но если хлещешь с утра до вечера, так сказать запоями, это, конечно, дело другое.
   Калека пошевелился на своем жестком ложе и пробормотал:
 
Быть бы нам в Самайн вплоть до мая,
до утиного перелета,
то в одной, то в другой чащобе,
средь сплетенья плюща.
 
 
Воды дивного Глен-Болкана
внемлют гомону стай,
сладкозвучны его потоки,
острова и реки.
 
 
В кроне дерева в Келл-Лугайде
быть бы нам совсем одному,
быстрый ласточек лет на пороге лета,
руки прочь от меня уберите.
 
   — Нет, судя по всему, пьяницей его не назовешь, — сказала Добрая Фея.
   — Пустяки, дружище, — бодрым голосом произнес Кривая Пуля, — стоит человеку слегка затемпературить, как у него может начаться бред, даже самый крепкий полезет на стену, если у него двусторонняя пневмония. Был у меня как-то дядька, так он на крик орал, после того как однажды попал под ливень и расчихался. Нет ли у кого градусника, или смерить ему пульс?
   — Может быть, вам станет легче, если надеть темные очки? — вежливо поинтересовался Пука.
   — Самое лучшее для него сейчас — ерш, — сказала Добрая Фея, — бутылку крепчайшего пива на полстакана джина.
   — Ну-ка, помогите мне кто-нибудь его поднять, — сказал Кейси. — Придется нам прихватить его с собой, иначе, ей-Богу, со стыда помру, если мы оставим бедного ублюдка помирать тут, на сырой земле. Дайте-ка мне кто-нибудь руку.
   — Взялись, — произнес Кривая Пуля.
   И вот крепкая парочка, упиваясь своим несокрушимым здоровьем, играя бицепсами и трицепсами, подхватила с обеих сторон полубездыханного короля Суини, склонясь над ним сопящими красными лицами, и каблуки их глубоко ушли в устилавший землю дерн от осторожного усилия, с которым они водрузили безумца на его ослабевшие, подгибающиеся ноги.
   — Перья не помните, — грубовато произнес Коротышка, — и так весь как ощипанный.
   Безумец моргал и щурился от слепящих лучей небесного прожектора, бормотал под нос стихи и, запинаясь и пошатываясь, бродил по поляне, поддерживаемый своими поводырями.
 
Пусть бессчетны мои скитанья,
пусть в лохмотьях платье,
самолично хожу я дозором
по вершинам гор.
 
 
О, орляк коричнево-бурый,
красным ризы твои окрасились,
боле нет приюта изгою
в твоей пышной кроне.
 
 
Ряска да орех на рассвете,
да лесные яблоки в полдень,
да воды полакать студеной,
ваши пальцы терзают мне плечи.
 
   — Сделали бы лучше ему изо мха кляп, — проворчала Добрая Фея. — Неужели мы будем торчать здесь до скончания века и слушать этот вздор? В этом кармане дурно пахнет, у меня даже голова разболелась. Что вы обычно в нем носите, сэр?
   — Ничего особенного, — ответил Пука, — просто табак.
   — Странный запах у вашего табака, — сказала Добрая Фея.
   — Шиллинг и шесть пенсов серебром за унцию, — ответил Пука. — Махра, как принято выражаться.
   — Как ни выражайся, — сказала Добрая Фея, — а вонища от него будьте-нате. Если я заболею, вам придется оплачивать врачебные услуги.
   — Будьте осторожнее, — предупредил Пука.
   — А теперь чуток поживей, ты же у нас парень крепкий, — подбадривал Кейси короля, — глядишь, к вечеру доберемся до какого-нибудь жилья, уложим тебя на койку, виски дадим хлебнуть, чтобы крепче спалось.
   — Нальем кружку горячего пунша и дадим сливочного печенья, да еще с маслицем, — сказал Кривая Пуля, — ты только иди, иди, соберись, приятель, возьми себя в руки.
   И, тараторя наперебой, путники окружили немощного короля кольцом, уговаривая, улещивая и упрашивая его; они потчевали Суини сладкими речами и витиеватыми напевными фразами, составленными из изысканных слов, и обещали ему метеглин, и тягучий, вязкий и черный, как смола, мед, и добычу, похищенную из ульев горных пчел, и толстые, с хрустящей корочкой ломти сытного пшеничного хлеба, смоченные в благоухающих мускусом винах и пропитанные бельгийским шерри, наливные плоды и роящихся мохнатых, пресыщенных медом пчел, полные закрома вызолоченного солнцем зерна из житниц Востока, которое просыпается золотым дождем, когда рука подносит его ко рту, и чернильно-черные плитки хорошо продымленного табака, трубки из вишневого комля и пенки, кальяны и наргиле, глиняные трубки и трубки из древесины пекана, трубки со стальными чубуками и эмалевыми чашками, уютно покоящиеся в футлярах из лоснистого синего плюша, большой ящик для трубок и подставку для них, хитроумно помещенные в один обтянутый черным прочным кожезаменителем чехол, натянутый на крепкий каркас из кедра, покрытый искусной, замысловатой резьбой, — всю эту красоту, упакованную в замечательный прозрачный целлофан, подарок, предназначенный согреть сердце любого завзятого курильщика. Не колеблясь, обещали они ему щетинистый бекон, основное пропитание сельских жителей, и сочные бараньи отбивные, напитанные молодой кровью, поспевающие к осени плоды ямса, под тяжестью которых гнутся ветви столетних деревьев, гирлянды румяных сосисок и два лукошка неописуемо свежих яиц, которые курица несла прямо в терпеливо подставленную руку. Они манили его рассказами о салатах, и о густых сладких кремах, и о разложенных на блюде в живописном беспорядке шершавых мясистых стеблях вареного ревеня, полезного для кишечника и несравненного слабительного, об оливках, желудях и пирогах с крольчатиной, о жареной на вертеле, пахнущей дымком дичи и о крепком до черноты чае в чашках из толстого, как губы мулата, дельфтского фаянса. Они живописали ему тот счастливый миг, когда он возляжет на пышные, лебяжьим пухом набитые перины, заботливо положенные на пружинистые переплетенные камыши и укрытые от нескромных взглядов балдахином из медвежьих шкур и сафьяна, поистине царское ложе, предназначенное для плотских утех, и полторы тысячи смуглокожих наложниц, постоянно ожидающих лишь мановения руки своего повелителя, которым он возвестит о том, что час желания пробил. О колесницах толковали они ему и о поджаристых пирогах, истекающих пурпурным соком, о высоких кувшинах, укрытых шапкой портерной пены, о стенаниях закованных в цепи пленников, коленопреклоненно взывающих к его милосердию, и о врагах, униженно пресмыкающихся во прахе и возводящих к нему в немой мольбе белки своих глаз. Они напомнили ему о том, как мечется пламя в камине в холодную ночь, как сладко спится в предрассветных сумерках, и о свинцово-тусклом взгляде рассеянных глаз — царственном забвении. Так разговаривая, брели они сквозь сумрак лесной чащобы, внезапно выныривая на залитые солнцем поляны.
   — Вот уж поистине кара Господня — оказаться в таком вонючем кармане, — сказала Добрая Фея.
   — В таком случае можешь перебраться в другой или вообще идти на своих двоих, — ответил Пука. — Милости прошу.
   — Откуда знать, может, в другом кармане еще похуже пахнет, — отозвалась Добрая Фея.
   Путники продолжали идти весь день, остановившись к вечеру, чтобы обзавестись пропитанием в виде желудей и кокосовых орехов и испить бодрящей прозрачной воды из ключей, бивших в лесной чаще. Однако и на ходу, и за едой они ни на минуту не прекращали вести, ко взаимному удовольствию, изысканную беседу, в которой доводы и возражения сплетались в гармоничный контрапункт, равно как и Суини без умолку продолжал стихотворный рассказ о своих бедах. Когда ночная тьма уже вот-вот должна была пасть на лес, путники, изведя на это целый коробок спичек, зажгли каждый по пучку хвороста и продолжали свой путь, ступая по высокой траве между густых ветвей, подобно факельному шествию, а ночные бабочки, мотыльки и летучие мыши следовали за ними созвездием мягко мерцающих в красноватых отблесках пламени крыл — вот дивный пример аллитерации. Иногда сова, неповоротливый жук или небольшой выводок ежей, привлеченные огнями, сопровождали их какое-то время, но потом, следуя своему таинственному назначению, снова исчезали в глухой предательской мгле. Случалось, что, наскучив друг другу монотонной беседой, путники дружно затягивали какую-нибудь полузабытую, давно вышедшую из моды песню, глубоко вдыхая воздух, в котором густо роились мошки, и вознося свои голоса над кронами спящих деревьев. Они пели «Мое ранчо» и лучшее из репертуара старых ковбойских напевов, неувядаемых гимнов ночлежек и прерий; с нежной хрипотцой заводили что-нибудь старое, вроде «Ну-ка вместе, ну-ка дружно», бессмертные трели менестрелей родного края, и, когда последняя нота замирала в воздухе, в голосах их слышались приглушенные рыдания; надсаживая глотки, подхватывали они обрывки старых мелодий, хороводных песен и забористых заковыристых частушек, распевали «Путь далек до Типперэри», «Нелли Дин» и «Под старой яблоней». Пели они и кубинские любовные песенки, и пронизанные сладостным лунным светом мадригалы, лучшие из лучших партий итальянского бельканто, сочинения Пуччини, Мейербера, Доницетти, Гуно и маэстро Масканьи, а также арию из «Цыганки» Бальфе и старательно выводили сложные хоровые партии первооткрывателя Палестрины. Они исполнили 242 (цифра прописью) песни Шуберта на языке оригинала, хор из «Фиделио» (принадлежащий Бетховену, автору всемирно известной «Лунной сонаты»), и «Песню Блохи», и длинный отрывок из Мессы Баха, а также бесчисленные мелодичнейшие музыкальные пустячки, вышедшие из-под мастеровитого пера таких гениев, как Моцарт и Гендель. Обращаясь к звездам (которых, впрочем, они не могли видеть из-за раскинувшейся над их головами зеленой кровли), они с громогласной запальчивостью исполнили столько пьес Оффенбаха, Шумана, Сен-Санса и Гренвиля Бэнтока, сколько смогли припомнить. Они пели длинные пассажи из кантат, ораторий и прочей духовной музыки в ритмах allegro ma non troppo, largo и andante cantabile.
   Все они до единого были настолько захвачены музыкальным порывом, что вдохновенное их пение звучало в лесном полумраке еще долго после того, как солнце — розовоперстый пилигрим в серых сандалиях, вставшее в тот день раньше обычного, — стерло последние пятна ночной черноты с зеленых верхушек деревьев. Когда неожиданно они вышли на прогалину уже в самый разгар дня, то тут же принялись жестоко упрекать друг друга, осыпая бранью и бесчисленными намеками на незаконнорожденность и низкородность, при этом не забывая набивать свои шляпы растущими на земле и кустах ягодами, чтобы хоть с опозданием, но все же заморить червячка. Здесь повествование на время прерывается.
 
   Автобиографическое отступление, часть седьмая. Помню, что как-то раз я зашел к дяде часов в девять пополудни, чувствуя, что восприятие мое несколько притуплено чрезмерным употреблением спиртуозных напитков. И вот я стоял посреди гостиной, не успев даже толком разглядеть окружающих. Со всех сторон ко мне были обращены незнакомые вопрошающие лица. Вглядываясь в них, я наконец различил черты дяди.
 
   Описание дядиного лица. Красное, перекошенное, грубое, оплывшее.
 
   Дядя стоял в окружении четырех незнакомцев и глядел в моем направлении проницательно-пристальным взором. Я было уже двинулся обратно к двери, когда он обратился ко мне:
   — Постой, постой, ты куда? Джентльмены, разрешите представить вам моего племянника. Думаю, нам нужен секретарь. Садись.
   После этого по комнате пробежал шепоток вежливых поздравлений. Было похоже на то, что мое затянувшееся присутствие служит источником глубокого удовлетворения для всей без исключения компании. Я сел за стол и вынул из нагрудного кармана синий карандаш. Порывшись в черной записной книжке, дядя положил ее передо мной и сказал:
   — Думаю, этого будет достаточно.
   Я взял книжку и прочел запись, сделанную на первой странице угловатым бестрепетным почерком моего дяди.
 
   Содержание записи. Восемнадцать буханок хлеба. Два батона (один?). Сыра — три фунта. Ветчины провесной — пять фунтов. Чаю — два фунта. Мука. Пирожные по два пенни или по три (по четыре?). Восемнадцать сдобных булочек. Масла — восемь фунтов. Сахар, молоко (каждый приносит с собой?). Канифоль. Взять напрокат посуду — один фунт? Компенсация за разбитые чашки? Лимонад. Итого: пять фунтов.
 
   Привлекая внимание аудитории, дядя постучал по столу очечником.
   — Итак, вы говорили, мистер Коннорс?.. — произнес он.
   — Ах да, — сказал мистер Коннорс.
   Большой рыхлый мужчина слева от меня весь подобрался и напрягся, готовясь к тяжкому испытанию Словом. На верхней губе его яростно топорщились усы, а усталые глаза под набрякшими веками медленно вращались в орбитах, словно плохо пригнанные к остальным чертам лица. Он не без труда принял вертикально-сосредоточенное положение.
   — Так вот я думаю, — начал он, — будет большой ошибкой, если мы проявим в этом деле чрезмерную строгость. Надо пойти на определенные послабления. Все, чего я прошу, — один-единственный старый вальс. Это точно такая же ирландская музыка, как и все прочее, в этих старых вальсах нет никакой иноземщины. Надо пойти на определенные послабления. Гэльская лига...
   — Я держусь иного мнения, — сказал кто-то.
   Дядя громко щелкнул очечником.
   — Соблюдайте порядок, мистер Коркоран, — строго и внушительно произнес он, — будьте так добры. Мистер Коннорс имеет полное право высказаться. Не забывайте, что вы присутствуете на собрании нашего Комитета. Мне уже надоело повторять это в сотый раз. В конце концов, существует такая вещь, как Процессуальный кодекс, такая вещь, как Порядок, словом, самые разные вещи, для того чтобы делать дела надлежащим образом. Разве у вас нет Памятной Записки о Процедуре проведения заседаний, мистер Коркоран?
   — Разумеется, есть, — ответил мистер Коркоран. Это был высокий, худощавый, импозантной наружности мужчина. Редкая его шевелюра была песочного цвета.
   — Очень хорошо. Если у вас есть Памятная Записка, это просто замечательно. Просто замечательно, если у вас есть Памятная Записка. Приступайте.
   — Что? — переспросил мистер Коркоран.
   — Приступайте. Продолжайте.
   — Да, да, конечно. Старые вальсы. Да. Я решительно против старых вальсов. Конечно, ничего страшного, мистер Коннорс, я действительно не вижу в них ничего страшного...
   — Обращайтесь к председателю, мистер Коркоран, обращайтесь к председателю, — сказал дядя.
   — Но все-таки негоже, чтобы на Калиде звучали вальсы. Калиде есть Калиде. Я хочу сказать, что это наш исконный праздник. И у нас есть множество наших собственных танцев, так что незачем обращаться к соседу, чтобы попросить у него в долг одежку, которая тебе не по росту. Вы понимаете, в чем суть? Вальсы — это прекрасно, но это не для нас. Пусть вальсы исполняют джаз-банды. Для них, насколько мне известно, нет никаких запретов.
   — Ваше слово, мистер Коннорс, — сказал дядя.
   — Ах, решайте все как вам будет угодно, — ответил мистер Коннорс. — Я только внес предложение. Не вижу, что плохого в старых вальсах. Их танцуют по всему белу свету. Я сам танцевал их когда-то. И присутствующий здесь мистер Хики — тоже. Да все мы их когда-то танцевали. Вовсе не повод хулить что-то потому лишь, что оно иностранное.
   — Это когда это я их танцевал? — спросил мистер Хики.
 
   Описание мистера Хики. Старый, желтолицый, темноволосый, тощий. Лицо — в подрагивающих мясистых складках. Выговаривает слова медленно и отчетливо. Держит ухо востро.
 
   — Вопрос в порядке личного пояснения? — спросил дядя.
   — Именно, — ответил мистер Хики.
   — Отлично.
   — Двадцать три года назад в саду Ротонда, — сказал мистер Коннорс. — Чо, не совсем еще памяти лишился?
   — Память у вас превосходная, — отвечал мистер Хики.
   Он улыбнулся, смягченный и растроганный. Пожевал губами, старательно воскрешая давно минувшее, рассеянно двигая стоящую перед ним пустую тарелку. Густые, кустистые брови скрыли глаза, устремленные на побелевшие костяшки сжатых в кулаки рук.
   — Ваше мнение, мистер Фогарти? — спросил дядя.
   Мистер Фогарти был человек средних лет, с круглым лицом, на котором было написано выражение постоянного довольства. С ровной одобрительной улыбкой он взирал на собравшихся. На нем был хорошо пошитый дорогой костюм, а вид внушал уверенность.
   — Решайте сами как знаете, — небрежно произнес он. — Оставьте мистера Фогарти в покое.
   — Гэльская лига против старых вальсов, — не сдавался мистер Коркоран. — Духовенство также.
   — Постойте, постойте, — сказал мистер Коннорс. — Думаю, вы не совсем правы.
   — Просьба соблюдать порядок, — вмешался дядя.
   — Никогда ничего подобного не слышал, — сказал мистер Коннорс. — Кто же именно из духовенства?
   Дядя снова щелкнул очечником.
   — Порядок, — многозначительно произнес он. — Соблюдайте порядок.
   — Прошу уточнить, мистер Коркоран, главу и стих. Кто именно из духовенства?
   — Прекратите, мистер Коннорс, — резко сказал дядя, — и без того достаточно. В конце концов, это собрание Комитета. Не следует затягивать решение вопроса. Итак, прошу всех, кто за вальсы, сказать «за».
   — Я — за!
   — Всех, кто против, прошу сказать «против».
   — Я — против!
   — Поскольку два голоса было подано «против», я объявляю, что вальсы отменяются.
   — Постойте, постойте! — воскликнул мистер Коннорc. — Голоса разделились поровну.
   — Поскольку решение оспорено, я назначаю господина секретаря ответственным за подсчет голосов. Всех, кто голосует «за», прошу поднять руку.
   В результате моих подсчетов выяснилось, что «за» и «против» было подано по одному голосу; большая часть аудитории воздержалась.
   — Как председатель, я имею право решающего голоса, — громко заявил дядя. — Я — против.
   — Что ж поделаешь, — сокрушенно вздохнул мистер Коннорс.
   — Если делать все по правилам, то не придется и время зря терять, — сказал дядя. — Итак, когда он прибывает? У вас должна быть подробная информация, мистер Хики.
   Мистер Хики недовольно передернул плечами:
   — В десять его пароход прибывает в Корк, стало быть в Кингсбридже он будет к семи.
   — Отлично, — сказал дядя, — значит, в зале он будет около девяти, учитывая, что с дороги он наверняка захочет помыться и перекусить. К девяти, да, к девяти надо быть при полном параде. Теперь что касается Комитета по Встрече. Я назначаю мистера Коркорана, мистера Коннорса и себя.
   — Я настаиваю, чтобы мистер Коркоран назвал имя духовного лица, выступающего против вальсов, — повторил мистер Коннорс.
   — В Памятной Записке это не предусмотрено, — парировал дядя и, обернувшись ко мне, спросил: — Ты записал имена членов Комитета по Встрече?
   — Да, — ответил я.
   — Отлично. Итак, я думаю, что, как только он войдет в залу, я зачитаю небольшое обращение. Коротко и по существу. Но первым делом, разумеется, несколько слов по-ирландски.
   — Да, да, конечно, — поддержал его мистер Коркоран. — И обязательно расстелить на ступенях красную дорожку. Так уж полагается. Дядя нахмурился.
   — Право, не знаю, — сказал он. — Мне кажется, красная дорожка будет несколько...
   — Вполне согласен, — откликнулся мистер Хики.
   — Несколько, как бы это сказать... ну, словом, несколько...
   — Целиком и полностью, — сказал мистер Коркоран.
   — Вы понимаете меня с полуслова. Видите ли, не хотелось бы вносить излишнюю официальность. В конце концов, он — один из нас, изгнанный, так сказать, на родину с чужбины.
   — Да, ему это может не понравиться, — сказал мистер Коркоран.
   — Разумеется, было совершенно справедливо затронуть этот вопрос, коли он вас так волнует, — ответил дядя. — Что ж, и с этим покончено. Ограничимся простым дружеским ирландским приветствием, cйad mile fбilte[10]. А теперь перейдем еще к одному немаловажному вопросу, который следует рассмотреть. Я имею в виду внутренние потребности нашего бренного существа. Уважаемый секретарь сейчас представит вам мою смету. Слово имеет мистер секретарь.
   Тонким голосом я зачитал уже упоминавшуюся запись из черной книжки.
   — Думаю, можно было бы добавить еще бутылочку крепкого и пару дюжин портера, — сказал мистер Хики. — Это добро даром никогда не пропадет.
   — Господи, конечно, — с воодушевлением откликнулся мистер Фогарти. — Гулять так гулять.