Пука не мешкая взвился в воздух, изящно подобрав ноги, как парящий в небе баклан, и устремился к окну Треллисовой спальни, прихватив за компанию и Треллиса, крепко впившись ему в волосы; а теперь о предметах, составивших их краткую беседу во время полета, а именно: о том, что если смотреть на трамвайные провода сверху и под определенным углом, то они выглядят странно, придавая улице вид клетки; о нечетном совершенстве трехколесных велосипедов; о том забавном обстоятельстве, что собака, пока она просто бежит по улице, может показаться злой и порочной, однако стоит ей задрать лапу, на морде у нее появляется благостное выражение.
   — Что до меня, — шепнул Пука на ухо Треллису, — то я намерен пристроиться здесь, на подоконнике, а вам я бы порекомендовал вернуться в ваше мирное, хоть и несколько замусоренное прибежище, что было бы поистине приятной уступкой моим эксцентричным утренним желаниям.
   — Нет ничего проще, — ответил Треллис, вползая в своей пурпурной, как кардинальская мантия, рубахе в еще совсем недавно такую уютную спальню, — но только дайте мне время, так как сломанная нога — слабое подспорье, да и плечо у меня вывихнуто.
   Едва он вполз на четвереньках в комнату, как на голову ему обрушился потолок, нанеся ему множество тяжелых ран и в наиболее уязвимых местах проломив череп. Так и лежал бы он там, заживо похороненный известковой лавиной, если бы Пука не ссудил ему ненадолго некоторое количество сверхъестественной силы, исполнившись которой Треллис смог подняться на ноги, держа на плечах тонну штукатурки, стряхнул ее и, получив таким образом желанную свободу действий, со всего разбегу бросился в запорошенный известковой пылью оконный проем, вновь грохнувшись на булыжную мостовую, причем половина циркулировавшей в нем крови выплеснулась наружу и разлилась кругом преизрядной лужей.
 
   В этом месте Ферриски прервал течение рассказа, предостерегающим жестом подняв руку.
   — Не слишком ли мы сурово с ним обошлись, — произнес он предостерегающим тоном. — Тут ведь легко не рассчитать и задать парню такую порку, что он может и не сдюжить.
   — Это еще только начало, дружище, — возразил Шанахэн.
   — Прошу вас, джентльмены, доверьтесь мне, — сказал Орлик, и в голосе его прозвучали гневные нотки. — Ручаюсь вам, что все уготованные этому человеку муки будут строго дозированы.
   — Никакой мокрухи, — заметил Ламонт.
   — По-моему, мы поступаем совершенно правильно, — сказал Шанахэн.
   — Хорошо, сэр, продолжайте, но не забудьте, что у него слабое сердце. Не перегибайте палку.
   — Все будет в полном порядке, — ответил Орлик.
 
   Тогда Пука сложил вместе кривые и твердые, как рога, большие пальцы, вывернул их под необычным углом, колдовским манером потер о роскошный кашемир своих в обтяжку сидящих штанов, и в тот же миг обстали Треллиса гнев и тьма, и охватила тело его беспокойная неутолимая дрожь, и исполнился он отвращения к местам, которые знал, и повлекло его туда, где никогда не был, и свело его ноги и руки судорогой, и с безумным взором, с сердцем, готовым выскочить из груди, в помешательстве безумном взмыл он высоко в воздух; Пука же, тяжело хлопая полами плаща, петляя, как летучая крыса, устремился вслед за Треллисом, за его ярко алевшей в небе, пропитанной кровью рубахой.
   — Лететь на восток, — заметил Пука, — вслед за той ускользающей гранью, где смыкаются ночь и день, доставляет истинно эстетическое наслаждение. Вы снова забыли свое прекрасное пальто из голуэйского бобрика, то самое, с подкладкой цвета хаки.
   — Дар полета без сродного ему искусства приземления, — заметил Треллис, — весьма сомнительный дар. Меня мучает жажда, и если я не сделаю глоток ключевой воды в ближайшие пять минут, то скорей всего умру. Самое мудрое решение — нам обоим спуститься на землю, где бы я мог прилечь, а вы бы лили мне воду в рот из своей шляпы. У меня на шее дырка, и половина воды успеет вытечь, прежде чем она достигнет моего желудка.
 
   В этом месте Орлик отложил перо.
   — Коли уж речь зашла о воде, мистер Ферриски, — сказал он, — то не подскажете ли вы мне, где здесь уединение, где самая маленькая комната, ну, вы понимаете?
   — Сие важное помещение, которое вы имеете в виду, сэр, — торжественно отвечал Ферриски, — находится по левую руку на верхней площадке, не промахнетесь.
   — Что ж, в таком случае объявляю небольшой перерыв. Я должен удалиться для размышлений и молитв. Занавес на время опускается. Адью, джентльмены!
   — Доброго пути! — крикнул Шанахэн, махая рукой.
   Орлик нескладно поднялся со своего стула и, откинув назад волосы, прошелся по ним пятерней. Ламонт извлек из кармана маленький портсигар и выставил его на всеобщее обозрение, дав всем присутствующим возможность самолично убедиться, что в портсигаре лежит всего одна сигарета; затем он прикурил ее с помощью небольшого устройства, действие которого основывалось на горючести паров бензина в смеси с воздухом. Он глубоко, всеми легкими втянул дым так, что нижеследующие слова вылетали из его уст вперемешку с дымом:
   — А знаете, недурно у нас выходит. Очень недурно. Видит Бог, он еще пожалеет об этом дне. Жалкий у него теперь вид.
   — Такой головоломки еще никому на свете не устраивали, — заметил Ферриски, лениво растягивая слова. — Такое сотворить человеческим рукам не под силу.
   — Все пойдет насмарку, господа, если мы дадим ему очухаться, — сказал Шанахэн. — Этого допустить никак нельзя.
   — А как очухается, сразу и о нас вспомянет.
   — Итак, я предлагаю, с вашего милостивого согласия, задать нашему другу небольшую взбучку лично от себя. Маленькая интермедия, скажем так. А прежде чем маэстро вернется, мы кореша нашего разлюбезного вернем туда, откуда взяли. Можно считать предложение принятым?
   — Только поосторожнее, — предупредил Ламонт. — Полегче, дружище. Только бы чего не напортить. Так хорошо все до сих пор шло.
   — Все, да не все. Надо и нам свою руку приложить.
 
   В общем, летят себе наши парни летят, и вдруг: стоп машина! — приказывает Его сатанинское величество. Сам Пука-то так и остался в воздухе, не важно уж, как там у него это получилось. А спутник его спикировал с высоты в полмили да прямо носом об землю, поломал обе ноги и четырнадцать ребер, страшное дело! Потом и Пука спускается, трубкой попыхивает и вежливенько так, ласково утешает нашего друга, что, мол, ничего, брат, а из того кровища так и хлещет, будто свинью режут, и ругается он так, в Бога душу мать, что, кажется, солнце сейчас со стыда спрячется.
   — И хватит на этом, — сказал Пука, вынимая трубку изо рта. — Довольно сквернословить, орел. А ведь неплохо было, верно?
   — Просто атас, — отвечает Треллис. — Сейчас помру со смеху. Сроду так не веселился.
   — То-то и оно, — говорит Пука, — наслаждайтесь, друг мой, от души. А ничего, если я вас сейчас по физиономии смажу?
   — С какой же именно стороны? — спрашивает Треллис.
   — Ну, скажем, с левой, орел, — говорит Пука.
   — Вы слишком великодушны, — отвечает Треллис. — Я еще слишком мало вас знаю, чтобы принимать такие почести.
   — Ну, чего уж там рядиться, — говорит Пука и с этими словами отходит назад, вынимает изо рта трубку и со всего разбегу — хрясь! — так что у друга нашего половину черепушки снесло и в гнездо черного дрозда забросило.
   — А ведь неплохо было, верно? — не унимается Пука. — Понравилось?
   — Еще как! — отвечает Треллис сквозь дырку в башке. А что еще ему оставалось делать? Против лома, как говорится, нет приема. — Почему бы и нет? Просто здорово!
   — Дальше еще веселее будет, — говорит Пука, хмурясь, и трубкой вовсю дымит. — Повеселимся от души. Кстати, вон там, на траве, не твоя костяшка валяется?
   — Чья же еще, моя, — отвечает Треллис. — Сзади чего-то отвалилось.
   — Подбери и держи крепче, — говорит Пука. — У меня строгий учет, чтоб все на месте было.
   И, сказав это, смачно так плюнул Треллису в глаза своей вонючей слюной.
   — Благодарствую, — отвечает Треллис.
   — Скажи-ка, не надоело быть человеком? — спрашивает Пука.
   — От человека-то только половинка осталась, — отвечает Треллис. — Может, сделаешь из меня симпатичную бабенку, да и поженимся?
   — Крысу из тебя сделаю, — говорит Пука.
   Сказано — сделано. Потер Пука колдовским манером свои пальцы и силой своей колдовской магии превратил Треллиса в здоровую-прездоровую крысищу с черной мордой, шершавым хвостом, блохастую и завшивевшую до неимоверности, разносчицу бубонной чумы и прочих эпидемических заболеваний.
   — Ну, и кто ты теперь? — спрашивает Пука.
   — Крыса, вестимо, — отвечает крыса, виляя хвостом, чтобы показать, как она довольна, да и что ей, сказать по правде, еще оставалось делать. Бедная, несчастная крыса.
   Пука пыхнул трубкой.
 
   — Стоп, — сказал Ферриски.
   — В чем дело? Разве не здорово у меня получается? — спросил Шанахэн.
   — Все замечательно, сэр, — ответил Ферриски, — но дайте же и мне внести свою скромную лепту. У меня, джентльмены, явилась идея дать новое развитие нашему рассказу.
 
   Итак, Пука пыхнул трубкой, и результат этого действия оказался в высшей степени волшебным, потому что Пука во мгновение ока превратился в кучерявого эрдельтерьера, а эрдельтерьеры, как известно, испокон веку заклятые враги крыс. Он громко залаял и стремглав ринулся вслед за шелудивой тварью. Да, то была погоня! Взад и вперед носились они, визжа и лая. Ну, у крысы, понятное дело, скорость не та. В завершение охоты эрдель схватил крысу за шкирятник и задал ей такую трепку, что она было решила, что тут-то ей и конец. И действительно, ни одной косточки и ни одной поджилки у ней не осталось целой, когда собака бросила ее на траву.
 
   — Вот это ладно, — заметил Ферриски, — у крыс косточки слабенькие. Мягенькие такие. Крысу прикончить — раз плюнуть.
   Тут до высокоуважаемых членов компании в самый разгар их творческой активности и досужих литературных забав донеслись откуда-то снаружи слабые и, если можно так выразиться, блуждающие звуки. Ситуация могла обернуться неловкой, однако Ламонт повел себя исключительно хладнокровно и хитроумно.
   — Итак, говоря вкратце, — произнес он, — Пука снова прибег к своему волшебству, так что он и Треллис вновь оказались высоко в воздухе, как и за четверть часа до этого, готовые к новым испытаниям.
   Орлик вошел в комнату, аккуратно прикрыв за собой дверь. Он выглядел свежим, собранным, сама учтивость, и легкое табачное благоухание исходило от него.
   — Рады видеть лучшего рассказчика всех времен и народов, — сказал Шанахэн. — А мы вас тут уже заждались, прямо не знали, что делать. Пожалуйста, приступайте, маэстро.
   Орлик озарил присутствующих златозубой улыбкой. Единственным признаком некоторой озабоченности было то, что улыбка задержалась у него на лице дольше, чем требовалось.
   — Новые душераздирающие подробности? Что ж, извольте.
   — Итак, к делу, — сказал Ламонт.
   — Меня посетила глубокая мысль, — произнес Орлик. — Только теперь свет ее глубины окончательно осенил меня. Я придумал такой сюжетный ход, который поможет нашему повествованию подняться на высочайший уровень великой литературы.
   — Смею надеяться, что он не уведет нас слишком далеко, — сказал Шанахэн.
   — Новое развитие событий устроит всех. А вас, джентльмены, в особенности. Справедливость в нем будет сочетаться с местью.
   — Ладно, если он по-прежнему будет столь же увлекательным, — согласился Шанахэн.
   Склонив голову, словно под тяжестью прорезавшей его лоб глубокой морщины, Ламонт мрачно изрек:
   — Попробуйте только испортить дивную историю, которую мы сочинили, и, клянусь Богом, я вам все ребра пересчитаю. Верно, ребята?
   Ответом был всеобщий одобрительный гул.
   — А теперь слушайте, джентльмены, — сказал Орлик. — Мы продолжаем.
 
   На ночь они устроились передохнуть на дереве в Клу-ан-Эо, Треллис, как на шестке, на тонкой ветке, обвитой колючим терновником и утыканной острыми, как иглы, шипами куманикой. Потерев друг об друга большие пальцы, Пука достал из штанов полотняный навес и проворно растянул его над ковром из мягкого дерна на колышках, которые он вбил в дышащую свежестью землю с помощью колотушки из пахучей сосны. Справившись с этим, он сотворил еще одно небольшое чудо, выудив из своих необъятных штанов замечательную складную кровать и полный комплект тонкого французского белья. Затем, опустившись на колени, он стал молиться, производя языком и твердыми, как рог, большими пальцами такие звуки, от которых сердце несчастного Треллиса, сидевшего высоко над ним, болезненно сжалось. Закончив молиться, он облачился в шелковую пижаму изысканного восточного покроя с кушаком, украшенным разноцветными кисточками, одеяние, достойное великого восточного султана, восседавшего в своем гареме. Затем обратился к Треллису:
   — По тому, как гнутся верхушки деревьев под порывами ветра, я могу предсказать, что послезавтра будет дождливый день. Доброй ночи вам там, наверху, и смею надеяться, что свежий воздух благотворно подействует на вас и поможет вам восстановить силы. Я же, ввиду слабого здоровья, предпочитаю спать под балдахином.
   Треллис к тому времени уже мало что соображал, настолько он был измучен, поэтому его учтивый ответ, пробившийся сквозь густую крону, был еле слышен.
   — Посевы в полях ждут не дождутся дождя, — сказал он. — Спокойной вам ночи. И да хранят вас ангелы Господни.
   Пука выбил красные угли из своей пенковой трубки и укрылся под балдахином, предварительно не забыв погасить угольки плоским камушком, ибо пожары разрушительны и каждый любитель красот родного края ревностно бережет от них природу. И кто-то из нашей парочки (кто именно, установить не удалось) громогласно храпел всю ночь.
   Ночь прошла, и настало утро, первым делом пробудив равнины и открытые места, а затем проникло и в зеленую лесную цитадель, коснувшись настойчивым лучом габардинового полога балдахина Пуки. Пука встал, помолился и умастил виски редкостным бальзамом, который неизменно носил при себе в небольшом черном, идеально круглом флаконе. После чего он извлек из карманов фунт овса и другие изысканные ингредиенты и сварил себе овсяную чудо-кашу — блюдо непревзойденной легкости и питательности. Устроившись в тенистом уголку, он съел свою кашу, но, прежде чем приступить к трапезе, учтиво предложил сидевшему на ветке человеку составить ему компанию.
   — Завтрак? — спросил Треллис, и его тихий шепот едва долетел до земли, так как верхушка дерева, где он сидел, была довольно высока.
   — Было бы ошибкой сказать, что вы ошиблись, — ответил Пука. — Я прошу вас спуститься и позавтракать со мной, но, дабы избежать нечетности единственного приглашения, я повторяю его, дабы вы могли от него отказаться.
   — Спасибо, отказываюсь от первого и от второго, — произнес Треллис.
   — Очень жаль, — посетовал Пука, с хрустом перемалывая поджаристую корочку своими выступающими челюстями. Похожий на башмак подбородок его был чисто выбрит. — Голодать — величайшее заблуждение.
   Прошло добрых два часа, пока остатки каши не исчезли в Пукином чреве. К концу этого времени остатки сознания покинули сидящего на дереве бедолагу, и он без чувств рухнул вниз, обдираясь о колючие, немилосердно хлеставшие его ветви, и упал на землю с глухим стуком, еще глубже погрузившись в мрак своего бесчувствия. По результатам самых точных подсчетов в его тело вонзилось никак не менее девятисот сорока четырех шипов и колючек.
   После того как Пука, с присущей ему деликатностью, привел Треллиса в себя, влив ему в глотку пинту кабаньей мочи, наши путники тронулись дальше, ковыляя на трех ногах.
   Не успели они пройти по ковру из опавших листьев и гниющих желудей и двадцати шести перчей, как увидели (и к немалому, надо сказать, удивлению), что навстречу им из-за тесной стеной стоящих старых дубов вышла человеческая фигура. Вглядевшись, Пука с удовольствием убедился, что перед ними не кто иной, как мистер Пол Шанахэн, выдающийся философ, остроумный собеседник и знатный рассказчик, словом, жовиальнейший бонвиван.
 
   Тут Шанахэн ткнул бурым от табака пальцем в рукопись, образовав таким образом прореху в сложной вязи повествования.
   — Погодите минутку, — сказал он. — Всего минутку. Можно чуток помедленнее? Что это вы там такое сказали, сэр?
   Орлик улыбнулся.
 
   Характер улыбки: младенчески невинная, заинтересованная.
 
   — Мистер Пол Шанахэн, — медленно и раздельно повторил он, — выдающийся философ, остроумный собеседник и знатный рассказчик, словом, жовиальнейший бонвиван.
   Ферриски изогнул шею, так что лицо его вплотную приблизилось к лицу Шанахэна.
   — Что ты так взъерепенился, приятель? — спросил он. — Что случилось, в чем дело? Разве это не высокая похвала? Ты хоть знаешь, что оно значит, последнее слово?
   — Небось французское словечко, — сказал Шанахэн.
   — Тогда я тебе скажу, что оно значит. Оно значит, что ты парень хоть куда. Понял? То есть: Я встречал этого парня. Я его знаю. Он парень хоть куда. Теперь сообразил?
   — Попусту волнуешься, приятель, — сказал Ламонт.
   — Ну ладно, ладно, — произнес Шанахэн, пожимая плечами. — Видит Бог, не хотелось бы мне в эту историю мешаться. Но раз уж так случилось, ничего не попишешь. Я доверяю вам, мистер Орлик.
   Орлик улыбнулся.
 
   Характер улыбки: удовлетворенная, самодовольная.
 
   Такого симпатягу, как мистер Пол Шанахэн, не каждый день встретишь. Он находился в самом расцвете своей зрелой мужественности, что отпечатлелось во всех линиях его пропорционально и безупречно сложенной фигуры, а походка его отличалась поистине юношеской гибкостью в сочетании с атлетической твердостью. По широкому развороту его плеч и по мощной груди даже случайный, сторонний наблюдатель, даже простой прохожий мог бы понять, что перед ним — крепость, неиссякаемый источник силы, не той кичливой силы, что тратится по пустякам, — нет, силы, встающей на защиту слабого, силы, противящейся угнетению, силы, направленной на достижение самых чистых, возвышенных и благородных целей. Его безукоризненная комплекция, светлый, ясный взор — все это свидетельствовало о том, какую беспорочную жизнь он ведет. Однако, какими бы физическими совершенствами он ни отличался, было бы ошибкой предположить, что обаяние его носило исключительно физический (то есть телесный) характер. К разрешению сложных и запутанных жизненных проблем он подходил во всеоружии своего острого ума и чувства юмора — поистине неистощимой способности видеть светлые стороны, даже когда небо затянуто тучами и ни один луч солнечного света не пробивается сквозь сумрачную облачную завесу. Его образованность и эрудиция вкупе с блестящим владением практически всеми ныне известными европейскими языками, равно как и бессмертными сокровищами древних языков Греции и Рима, а также знание произведений классической литературы — все эти таланты и дарования неизменно превращали его в центр притяжения, в какой бы компании он ни оказывался и какие бы темы ни служили предметом спора. Добросердечие и всегдашняя озабоченность чувствами окружающих — вот причины (если их уже не было названо достаточно), по которым мистер Шанахэн становился близок и дорог каждому, с кем ему случалось сводить знакомство. Человек безгранично терпеливый, он был, говоря вкратце, представителем того замечательного, честного и открытого типа людей, которых, увы, с каждым днем становилось все меньше.
   Едва мистер Шанахэн попал в поле зрения двух наших путников, как к нему присоединился еще один человек, во многих отношениях поразительно его напоминавший. Его звали Джон Ферриски — имя, наверняка близкое каждому, кто считает, что святость домашнего очага и уз семейной жизни еще не утратили окончательно своего значения в этом старом мире. Беспристрастный наблюдатель наверняка сказал бы, что по внешности и физическим данным он ни в чем не уступает мистеру Шанахэну, великолепному образцу зрелой мужественности. Тем не менее довольно любопытно, что человека, который сталкивался с ним впервые, поражали прежде всего не столько его телесные совершенства, сколько удивительная одухотворенность его лица. Когда он обращал на вас свой глубокий, проницательный взор, то порою казалось, что он не видит вас вовсе, хотя нет нужды говорить о том, что ничто не было столь чуждо его натуре, как сознательно грубое отношение к ближнему. Все в нем выдавало человека глубокого и прекрасного образа мыслей, о чем недвусмысленно свидетельствовало невозмутимо глубокомысленное выражение его лица. Мудрое речение гласит, что подлинная сила и величие могут проистекать только из изучения и оценки всего незаметного, слабого и хрупкого — скромной маргаритки, робко приподнимающей свою головку среди луговой травы, красногрудой зарянки на морозе, нежно веющих зефиров, умеряющих пышное великолепие Царственного Светила в летний день. Перед вами стоял человек, в чертах которого отразилось умиротворенное величие самой матери-природы; человек, о котором поистине можно было сказать, что он прощал каждому, потому что понимал каждого. Безграничная, всеохватная ученость и эрудиция, феноменальная в своей прочувствованности привязанность ко всему живому вкупе со снисходительным отношением к бесчисленным маленьким слабостям, свойственным человеческой природе, — таковы были неподдельные основополагающие качества, которые превратили мистера Джона Ферриски в самого человечного человека, сделали его дорогим и близким не только сердцу его супруги, но и каждому независимо от классовой принадлежности и вероисповедания, безотносительно к религиозным и политическим связям и приверженностям любого рода и вида.
   Исключительно по чистой случайности к двум вышеупомянутым джентльменам, которых мы уже успели вкратце охарактеризовать, присоединился третий, направлявшийся к ним с восточной стороны. На первый взгляд, с точки зрения непосвященного или illiterati, могло показаться, что личность, лишенная добродетелей и достоинств, присущих двум другим джентльменам, мало чем может себя зарекомендовать. Однако подобное предположение было бы в корне ложным, поскольку Энтони Ламонт, если можно так выразиться, был живым его опровержением. Члены его отличались изяществом линий и соразмерностью, но, кроме того, им были присущи некая гибкая грация и деликатность, которые можно было бы назвать женственными, если бы не обидный побочный смысл, который иногда придают этому слову. Лицо его было бледным, тонко вылепленным и аскетичным — лицо поэта, постоянно преданного мыслям о благоухающих красотах природы. Тонко очерченные ноздри, чувственный рот, спутанные в буйном беспорядке волосы — все это безошибочно указывало на своеобразное очаровательное эстетство, поэтическую чуткость, далеко превосходящую обычные мерки. Пальцы его были длинными и гибкими, как у подлинного артиста, и вряд ли хоть кто-нибудь удивился бы, узнав, что мистер Ламонт — искусный исполнитель, владеющий несколькими музыкальными инструментами (как оно и было на самом деле). Голос его отличался благозвучием, что неоднократно отмечали даже люди, вовсе не имевшие причин хвалить его или даже настроенные враждебно.
 
   — Премного благодарен, — сказал Ламонт.
   — Не стоит благодарности, — ответил Орлик.
   — Нехорошо над всем насмехаться, мистер Ламонт, — сказал Ферриски насупленно.
   — О Господи, да я вовсе не шучу, — ответил Ламонт.
   — Вот и ладно, — сказал Ферриски, свирепо взглядывая на Ламонта и тем самым кладя конец дискуссии. — Поговорили и будет. Продолжайте, пожалуйста, мистер Орлик.
 
   Итак, три джентльмена, каждый из них великолепен и неподражаем в своем роде, сойдясь, остановились и завели между собою тихую вежливую беседу. Пука, никогда не относившийся к противникам самоусовершенствования и жадный до любого нового знания, зачарованно слушал, молча притаившись в пышной тени индийского кешью и рассеянно поедая орешки, росшие на низко свисавших ветвях; что до злополучного калеки, то он повис между небом и землей на крепкой ветви хинного дерева, обладающего сильными целебными свойствами; и оба они — Пука и Треллис — упивались звуками трех мелодичных голосов, сливающихся в ласкающий слух контрапункт, причем каждый из них был слаще нежных переборов окарины (глиняного музыкального инструмента яйцевидной формы) и мягче звуков офиклеида, малоизвестного, а ныне и совсем позабытого духового инструмента.
 
   — И все же ничего нет лучше скрипки, — сказал Шанахэн.
   — Ах, успокойтесь, пожалуйста, — попросил его Орлик.
 
   Далее следует резюме, или краткое содержание того, что можно было бы назвать общим направлением высокоученой беседы, которую три наших джентльмена поддерживали без всяких видимых усилий.
   — Не является общеизвестным, — заметил мистер Ферриски, — что коэффициент расширения всех газов одинаков. Газ расширяется на одну сто семьдесят третью часть своего изначального объема при соответствующем повышении температуры на одну сотую градуса. Плотность льда равна 0,92, мрамора — 2,70, стали литой — 7,20, стали ковкой — 7,79. Одна миля равна 1,6093 километра с точностью до одной десятитысячной.
   — Истинная правда, мистер Ферриски, — заметил мистер Пол Шанахэн, обнажая в снисходительной улыбке свои белоснежные зубы. — Однако человек, который ограничивает знание формулами, необходимыми для разрешения алгебраической или какой-либо иной трудности, заслуживает быть расстрелянным, будь то из современной винтовки или устаревшего легкого мушкета.