— Я вам сейчас объясню, в чем дело, — наставительно произнес Ламонт, — все дело в дурной крови. Если с кровью у вас порядок, то — прощай прыщики! Природа предупреждает нас, мистер Шанахэн. Можете парить лицо, пока сопли не потекут, но от прыщиков вам не избавиться, если вы не будете следить за своим организмом.
   — Мне всегда говорили, что серой можно вылечить все, — сказала миссис Ферриски, — серой и хорошим слабительным.
   — В этой стране было бы куда меньше чахоточных, — продолжал развивать свою мысль Ламонт, — если бы люди обращали больше внимания на анализы крови. Кровь у народа что ни год становится все хуже, это вам любой доктор скажет. Кровь у людей наполовину отравленная.
   — Угри и прыщики — это все чепуха, — сказал Ферриски, — а вот если у вас чирей с грецкий орех на шее вскочит, вот тогда вы всех святых разом помянете. Чирей — настоящая напасть.
   — Ну, это напасть, если он вскочит не там, где надо.
   — С утра до вечера шею так и ломит, сопли в три ручья текут. Знавал я человека, который из-за этого пять лет воротничка не носил. Пять лет, вы только представьте!
   — Так вот сера при таких недомоганиях очень хорошо помогает, — сказала миссис Ферриски. — Люди, подверженные таким недомоганиям, всегда держат дома баночку серы.
   — Разумеется, потому что сера охлаждает кровь, — поддержал хозяйку дома Ламонт.
   — Была у меня однажды знакомая девушка, — сказала миссис Ферриски, снова перерывая запасники своей памяти. — Работала она в доме, где было много серебра, горшочков там разных и прочего. Так вот, она полировала их серой.
   — Да, но хуже чирьев все равно ничего нет! — с чувством произнес Ферриски, хлопая себя по колену. — На карачках от боли будешь ползать.
   — Скажу я вам про одну вещь, которая еще похуже чирьев будет, — заявил Шанахзн. — Больные колени. Говорят, лучше вообще без коленей, чем с больными коленями. Если колени болят, значит, скоро ноги протянешь.
   — Вы имеете в виду водянку на колене?
   — Именно, водянку. Так мне говорили. А еще бывает, раздробишь ненароком коленную чашечку. Поверьте, это вам не шутка.
   — Хорошо еще, если одну. А если обе?
   — Знал я одного человека, умер он недавно, Бартли Мадиган, — сказал Шанахэн. — Бартли Мадиганом его звали. Свой был в доску парень. Слова дурного о нем никто никогда не слышал, о нашем Бартли.
   — Знавала я когда-то Питера Мадигана, — сказала миссис Ферриски. — Высокий был такой, статный мужчина, откуда-то из деревни. Десять лет с тех пор прошло.
   — Так вот Бартли раздробил себе коленную чашечку дверной ручкой...
   — Ого! Это ж надо такому случиться. Чтобы по колену и дверной ручкой. Лихо! Но погодите, какого ж он был роста?
   — Именно этот вопрос, дамы и господа, мне всегда задают, и именно на него я никогда не могу ответить. Но что случилось, то случилось. Бедняга Бартли... Говорят, дело там было нечисто. Вышло-то все это в пивной.
   — Вы об этом не упомянули, — сказал Ламонт.
   — Так что же все-таки произошло? — спросил Ферриски.
   — Постойте, сейчас расскажу. Когда грохнулся Бартли коленом об ручку, он и виду не подал, крутой был парень. А по дороге домой, в трамвае, пожаловался, что, мол, болит немного. К ночи все решили, что бедняга помирать собрался.
   — Господи, помилуй!
   — Истинная правда, господа. Но у Бартли был еще порох в пороховницах, он-то сам помирать и не думал.
   — Как так?
   — И не думал помирать. Буду жить, говорит, даже если помру. Плевать я на все хотел. И ведь выжил. Прожил с тех пор еще двадцать лет.
   — Неужели это правда?
   — Прожил двадцать лет, и все двадцать лет пролежал пластом на кровати. Парализовало его всего от колена и выше. Вот такие дела.
   — Ну, в таком случае лучше бы уж он умер, — сурово заявил Ферриски, неколебимый в правоте своего убеждения.
   — Паралич — это вам не фунт изюма, — заметил Ламонт. — Двадцать лет... черт побери, двадцать лет пролежать в постели! И каждое Рождество брат на руках относил его в ванну.
   — Двадцать лет — срок немалый, — сказала миссис Ферриски.
   — То-то и оно, — сказал Шанахэн. — Двадцать весен и двадцать зим. И все тело в пролежнях. Поглядели бы вы на его ноги, так вас бы наизнанку вывернуло.
   — Господи, спаси и помилуй, — сказал Ферриски, морщась как от боли. — И все из-за того, что ударился человек коленом. Ну, а если бы он головой трахнулся, трещина в черепе и все такое. Небось вдвое дольше бы пришлось проваляться.
   — А вот я знал человека, — сказал Ламонт, — который по чистой случайности получил молотком по тому месту, на котором сидят, по... словом, называйте как знаете, и так понятно. И сколько, вы думаете, он после этого прожил?
   — А я его знала? — спросила миссис Ферриски.
   — И секунды не прожил, упал замертво прямо у себя в прихожей. Ясное дело, само собой такое не случается. Что-то у него внутри лопнуло — запамятовал, как называется, — врачи сказали, которые его осматривали.
   — Молоток — опасная штука, настоящее оружие, если держать его не на месте, — сказал Шанахэн. — Опаснейший инструмент.
   — Ирония судьбы в том, — продолжал Ламонт, — что молоток этот он получил утром в день своего рождения. В подарок.
   — Бедняга, — сочувственно произнес Ферриски.
   Шанахэн, прикрыв рот сбоку своей негнущейся ладонью, прошептал нечто предназначавшееся только для мужских ушей, и сдержанный, негромкий смех прозвучал заслуженной наградой его шутке.
   — Умер от удара молотком — нет, вы когда-нибудь слыхали нечто подобное? — воскликнула миссис Ферриски и, приложив изумленный пальчик к губам, стала поворачивать свое встревоженно-вопрошающее лицо от одного к другому.
   — Никогда ничего подобного не слыхал, мэм, — ответил Ферриски.
   — Может быть, я как-то иначе это себе представляю, — задумчиво произнесла миссис Ферриски. — Умер от удара молотком. Знаете, я видела такие огромные молотки — уголь колоть — в одном магазине на Бэггот-стрит, по шиллингу и девять пенсов за штуку.
   — Шиллинг — красная цена такому молотку, — сказал Ферриски.
   — Кстати, есть еще один господин, с которым лично я не советовал бы вам встречаться, — предостерег Шанахэн. — Лучше вообще не пускать его на порог. А зовут нашего старого друга, если по буквам: гэ-е-эм-о-эр-эр-о-и краткое.
   — Интересно, кто бы это мог быть? — полюбопытствовала миссис Ферриски.
   — О, он из таких, которые если уж проберутся к вам, вы это сразу глубоко прочувствуете, — объяснил Ферриски, игриво подмигивая своим приятелям. — Верно, мистер Шанахэн?
   — Просто злодей, — ответствовал Шанахэн. — Как-то раз пришлось нам с ним повстречаться, но я живенько от него отделался. И след простыл.
   — Все это от плохой крови, — повторил Ламонт.
   В этот момент до слуха собравшихся донесся громкий стук в дверь. Миссис Ферриски встала и не спеша пошла открывать.
   — Думаю, это мистер Орлик, — сказал Шанахэн. — Я говорил с ним сегодня. Вечером, насколько могу судить, он собирается заняться литературным творчеством. Конец вышеизложенного.
 
   Автобиографическое отступление, часть девятая. Стоял конец лета, влажная удушливая пора, отнюдь не располагающая к комфорту и сугубо враждебная ощущению бодрящей свежести. Я возлежал на своей кровати и вел тягучую, ленивую беседу с Бринсли, который занял стойку у окна. По искаженному звуку его голоса я понял, что он стоит ко мне спиной, машинально наблюдая, как за вечереющим окном мальчишки гоняют по улице мяч. Мы обсуждали писательское ремесло и пришли к выводу о превосходстве ирландских и американских авторов в мире высшего литературного пилотажа. Внимательно изучив рукопись, отрывки из которой были представлены на страницах данной книги, Бринсли заявил, что решительно не видит никакой разницы между Ферриски, Ламонтом и Шанахэном, посетовал на то, что он назвал их «духовным и физическим тождеством», стал утверждать, что хороший диалог строится скорее на несходстве, чем на сходстве точек зрения и сослался на важность создания ярких характеров, каковое умение проявляется во всех высококлассных современных, передовых литературных произведениях.
   — А у тебя, — сказал он, — все они похожи как две капли воды.
   — Крайне поверхностное замечание, — ответил я. — Эти джентльмены могут смотреть на вещи и судить о них одинаково, однако на самом деле между ними существуют глубокие различия. Ну, скажем, Ферриски относится к брахицефальному типу, а Шанахэн — к прогнатическому.
   — Прогнатическому?
   Я продолжал беседу в той же манере, лениво и небрежно отвечая на наскоки Бринсли, отыскивая в потаенных уголках памяти слова, которые обычно редко пускал в ход. Впоследствии я подробно разработал эту тему, прибегая к помощи словарей и справочников и воплотив результаты своих изысканий в подобие меморандума, который и считаю своевременным предложить вниманию пытливого читателя.
 
   Меморандум о соответствующих диакритических чертах, или качествах, г. г. Ферриски, Ламонта и Шанахэна.
   Голова: брахицефальная; круглая; прогнатическая.
   Зрение: склонность к близорукости; косоглазию; никталопии.
   Носы: римский, курносый; сосцевидный.
   Второстепенные физические недостатки: пальпебральный птоз; несварение желудка; французский насморк.
   Манеры: склонность чопорно отряхивать пальцы, препроводив в рот кусок хлеба или иной крошащейся субстанции; склонность прищелкивать языком и теребить узел галстука; склонность ковыряться в ухе булавкой или спичкой, а также кусать губы.
   Верхняя одежда: костюмы из шерстяных тканей цвета индиго; костюмы из коричневой саржи с пиджаками на двух пуговицах; то же, на трех пуговицах.
   Нижнее, или исподнее, белье: шерстяная рубашка и кальсоны с застежкой спереди; ширпотребное белье из плотной полушерстяной или хлопчатобумажной ткани (в зависимости от времени года), набрюшник на специальных помочах.
   Материал для рубашек: шелк; лен; тарлатан.
   Особые приметы на нижних конечностях: плоскостопие; не имеются; мозоли.
   Особые приметы на верхних конечностях (ладони): заскорузлость; мозолистость; не имеются.
   Любимый цветок: ромашка; маргаритка; буквица.
   Любимое растение: букс; фукс; лавровишня.
   Любимое блюдо: голец; гоголь-моголь; жюльен. Конец меморандума.
 
   Дверь без стука распахнулась, и вошел дядя. По виду его было ясно, что он успел заметить внизу, в прихожей, книжки Бринсли. Лицо его расплывалось в радушной, гостеприимной улыбке. Его портсигар — пучок пятачок — был уже наготове. Дядя застыл с приличествующим удивленным восклицанием при виде стоящего у окна гостя.
   — Мистер Бринсли! — произнес он.
   Бринсли ответил, как то и принято в приличном обществе, используя для этой цели официальное «добрый вечер». Дядя тепло пожал ему руку и немедля предложил всем присутствующим воспользоваться содержимым своего портсигара.
   — Что-то не часто вы нас навещаете, — сказал он.
   Предупредив намерение Бринсли вытащить спички, дядя поспешно извлек свои. Я принял сидячее положение и неловко пристроился на краешке кровати.
   — Ну-с, дружок, а мы как поживаем сегодня вечером? — спросил дядя, подходя ко мне с зажженной спичкой. — Экий все же ты у нас лежебока. Мистер Бринсли, что нам делать с этим молодым человеком? Говоря начистоту, просто ума не приложу, что с ним делать.
   Глядя поверх дядиной головы, я сообщил, что в комнате, между прочим, всего один стул.
   — Вы хотите сказать, что нехорошо днем валяться в постели? — самым невинным тоном спросил Бринсли. Он явно намеревался держаться покровительственно, обсуждая с дядей мои привычки, чтобы унизить меня.
   — Именно, мистер Бринсли! — с откровенным жаром откликнулся дядя. — Именно. Поверьте моему слову, это очень дурной признак, когда речь идет о молодом человеке. Никак не возьму в толк. В чем тут смысл, скажите мне на милость? Насколько я вижу, наш друг совершенно здоров. Понимаю, если бы мы имели дело со стариком или инвалидом. Но у парня же цветущий вид.
   Поднеся руку с сигаретой к голове, он закрыл правый глаз и с недоуменным видом потер веко согнутым большим пальцем.
   — Нет, это выше моего понимания, — сказал он. Бринсли ответил вежливым смешком.
   — Все мы с ленцой, — добродушно произнес он, щеголяя широтой взглядов. — Таково уж наследие наших праотцев. Лень сидит в каждом из нас. Нужно специальное усилие, чтобы ее преодолеть.
   В знак одобрения дядя легко ударил ребром ладони по умывальнику.
   — Лень сидит в каждом из нас, — громко повторил он. — Лень пронизывает наше общество сверху донизу и снизу доверху. Это факт. Но скажите мне, мистер Бринсли, делаем ли мы это усилие?
   — Думаю, да, — ответил Бринсли.
   — Именно, — откликнулся дядя, — иначе во что бы превратился мир, в котором мы живем, если бы мы его не делали.
   — Совершенно с вами согласен, — сказал Бринсли.
   — Мы имеем право сказать себе, — продолжал дядя. — Вот я отдохнул. Ибо потрудился в поте лица. И ныне восстаю, дабы использовать данные мне свыше силы в меру моих возможностей и согласно обязанностям, каковые накладывает на меня мое положение. А плоть надо держать в узде.
   — Разумеется, — кивнул Бринсли.
   — Праздность — Господь да упаси нас от нее — это страшный крест, который человеку приходится нести в этой жизни. Предаваясь праздности, вы становитесь обузой для самого себя... для ваших друзей... для каждого, будь то мужчина, женщина или ребенок, с кем вы столкнетесь на жизненном пути и с кем, возможно, свяжете свою судьбу. Вне всякого сомнения, праздность — один из самых тяжких смертных грехов.
   — Я бы даже сказал — самый тяжкий, — согласился Бринсли.
   — Самый тяжкий? О, вы правы.
   — Скажи мне, ты хоть раз заглядывал в книжку? — спросил дядя, поворачиваясь ко мне.
   — Между прочим, я заглядываю в книжку не раз и не два на дню, — ответил я с некоторой запальчивостью. — А занимаюсь я в спальне, потому что здесь тихо и мне удобно здесь заниматься. Экзамены же, насколько помнится, я всегда сдавал без труда. Еще вопросы есть?
   — Согласен, и нечего горячиться, — сказал дядя. — Совершенно незачем горячиться. А дружеским советом ни один умный человек не побрезгует, думаю, тебе приходилось это слышать.
   — Ах, не будьте так строги к нему, — сказал Бринсли, — особенно насчет занятий. Дело в том, что он у нас больше теоретик, чем практик. Мэнс сана ин корпорэ сано, не так ли?
   — Несомненно, — категорическим тоном ответил дядя, совершенно не разумевший латыни.
   — Я имею в виду, что прежде всего надо физически чувствовать себя в форме, тогда и мысль будет работать нормально. Думается мне, немного физкультуры и побольше упорства в занятиях, и все проблемы решатся сами собой.
   — Конечно, — согласился дядя. — Я уже устал ему об этом твердить. До смерти устал.
   В разглагольствованиях Бринсли я узрел брешь и воспользовался этим для нанесения коварного контрудара.
   — Тебе все это, может быть, очень и по вкусу, — сказал я, оборачиваясь к нему. — Ты любишь физические упражнения, а я нет. Ты каждый вечер подолгу гуляешь, потому что тебе это нравится. Для меня это повинность.
   — Очень приятно слышать, что вы любитель прогулок, мистер Бринсли, — сказал дядя.
   — О да, конечно, — обеспокоенно произнес Бринсли.
   — По всему видно, что вы человек неглупый, — сказал дядя. — Я сам каждый вечер прохожу мили четыре, не меньше. Каждый вечер, и в дождь и в снег. И знаете, что я вам скажу, мне это тоже здорово помогает. Нет, в самом деле. Просто не знаю, что бы я делал без моих ежедневных прогулок.
   — Похоже, сегодня ты что-то не торопишься, — заметил я.
   — Не беспокойся, про это я никогда не забуду, — ответил дядя. — Надеюсь, вы составите мне компанию, мистер Бринсли?
   Оба вышли. В меркнущем свете дня я вновь откинулся на подушку, устраиваясь поудобнее. Конец вышеизложенного.
 
   Синопсис, или краткое изложение успевших совершиться событий для удобства тех, кто только приступает к чтению. ОРЛИК ТРЕЛЛИС, пройдя курс обучения в резиденции Пуки Мак Феллими, вступает в общественную жизнь, поселившись в качестве жильца у
   ФЕРРИСКИ, чья семейная жизнь вот-вот должна быть облагодетельствована появлением маленького незнакомца. Тем временем
   ШАНАХЭН и ЛАМОНТ, опасаясь, что Треллис скоро станет нечувствительным к действию их снадобий и восстановит свою дееспособность настолько, что в конце концов откроет истинное положение дел и обрушит на преступников чудовищные наказания, без устали разрабатывают некий ПЛАН. Однажды в комнате Ферриски они наталкиваются на то, что при ближайшем рассмотрении оказывается разрозненными страницами рукописи, в которой имена художников и названия французских вин используются со знанием дела и весьма авторитетно. В дальнейшем им удается установить, что Орлик в значительной степени унаследовал литературное дарование своего папаши. Обуреваемые вполне понятным волнением, они предлагают Орлику использовать свой дар, чтобы отплатить их мучителю той же монетой и сочинить историю о самом Треллисе, что стало бы подобающим наказанием за то обращение, которому он подвергал героев своих произведений. Пылая негодованием и уязвленный собственной незаконнорожденностью, бесчестьем и смертью матери, а также подстрекаемый пагубными наставлениями Пуки, Орлик принимает предложение. Однажды вечером, вернувшись домой, он застает всех своих приятелей в сборе и, не откладывая дела в долгий ящик, приступает к работе над рукописью в присутствии заинтересованных лиц. А теперь прошу читать дальше.
 
   Отрывок из рукописи О. Треллиса. Часть первая. Глава первая.
   Утро вторника, пришедшее со стороны Дандрама и Фостер-авеню, было солоноватым и свежим после своего долгого путешествия над морями и океанами; золотистый солнечный проливень в неурочный час пробудил пчел, которые, жужжа, отправились по своим каждодневным делам. Маленькие комнатные мушки устроили в амбразурах окон блистательное цирковое представление, бесстрашно взлетая на невидимых трапециях в косых лучах солнца, как в огнях рампы.
   Дермот Треллис лежал в своей кровати на грани сна и яви, и глаза его загадочно мерцали. Руки безвольно покоились вдоль тела, а ноги, словно лишенные суставов, тяжело раскинутые, были вытянуты и упирались в изножье кровати. Диафрагма, с ритмичностью метронома сокращавшаяся в такт его дыханию, мерно приподнимала ворох стеганых одеял. Иными словами, он пребывал в умиротворенном состоянии.
   А с другой стороны оконного стекла в комнату с безмятежным любопытством заглядывал священник, взобравшийся наверх по крепкой, ладно сработанной деревянной приставной лестнице. Пучок солнечных лучей, запутавшийся в его белокурых волосах, заставил их вспыхнуть светозарным нимбом. Просунув лезвие перочинного ножа между рам, он аккуратным движением отодвинул медную щеколду. Затем сильной рукой он поднял раму и с такой же естественностью, словно входил в собственный дом, проник в комнату, переступив через подоконник сначала одной запутавшейся в полах рясы ногой, затем другой. Движения его были мягкими и бережными, и только очень чуткое ухо могло бы уловить щелчок вновь захлопнувшейся рамы. Кожа его лица была испещрена морщинами и рябинками, как пораженная болезнью листва, но даже эти памятки великопостных дней не могли умалить красоту его высокого светлого чела. Впалые щеки заливала бледность, и черты казались безжизненными — слишком вяло текла кровь в этих жилах, — однако общий облик, такой, каким он был замыслен Творцом, был овеян тихим достоинством и покоем, похожим на печальный покой старого кладбища.
   Незнакомец был воплощенная кротость. Края рукавов и ворот его стихаря были расшиты замысловатым узором из звезд, цветов и треугольников, прихотливо сплетенных в белоснежное кружево. Его бледные, как воск, просвечивающие пальцы крепко обхватили ручку посоха из рябины — дерева, которое можно встретить почти в каждом уголке этой земли. Виски его были надушены тонкими духами.
   Он тактично и вместе с тем необычайно внимательно осмотрел спальню, так как это была первая комната подобного рода, в которой ему пришлось оказаться. Легонько ударив своим посохом по фаянсовому умывальному кувшину, он извлек из него низкий басовый звук, а стук деревянных сандалий вызывал эхо, похожее на приглушенные удары колокола.
   Треллис приподнялся на постели, перенеся на локти весь вес прогнувшегося гипотенузой тела. Голова его глубоко, по самые ключицы ушла в плечи, а глаза вперились в незнакомца, как два потревоженных часовых, выглядывающих со своих сторожевых вышек.
   — Кто ты? — спросил он. Из-за густой мокроты, комом стоявшей у него в глотке, голос его звучал неважнецки. Задав свой вопрос, Треллис незамедлительно произвел отхаркивающий звук, предположительно с тем, чтобы подправить свою не вполне членораздельную артикуляцию.
   — Зовут меня Молингом, — ответил клирик. Моментальная улыбка пробежала по его лицу. — Я священник и служу Господу. Немного погодя мы вместе сотворим молитву.
   Облако изумления, клубившееся в душе Треллиса, вскипало черным гневом. Он опустил веки, оставив своему взгляду лишь узенькую щелку, не шире той, до которой сужается глаз мошки, летящей навстречу яркому солнцу, иными словами составляющей одну тысячную дюйма. Опробовав действие своей носоглотки и убедившись в том, что достаточно прочистил ее, он громко вопросил:
   — Как ты попал сюда и что тебе нужно?
   — Путь мне указывали ангелы, — ответил священник, — лестница же, по которой я добрался до твоего окна, была сработана в ангельских мастерских из наилучшего ясеня и доставлена мне на небесной колеснице прошлой ночью, для пущей точности — в два часа. Я явился сюда сегодня утром, чтобы заключить некую сделку.
   — Так, значит, сделку.
   — Да, сделку между тобой и мной. Кстати, эта штука на полу дивно сработана. Округлость ее ручки радует глаз.
   — Что? — переспросил Треллис. — Как ты там себя называл? И что это еще за шум, за трезвон такой?
   — Это колокольчики моих псаломщиков, — ответил клирик. Однако в голосе его звучала рассеянность, поскольку большая часть его мыслей была сосредоточена на прекрасных округлостях стоящего на полу сосуда, его белизне, вспыхивающей яркими звездочками.
   — Так что же?
   — Это мои псаломщики звонят в твоем саду. По утрам они обходят вокруг залитой солнцем церкви и звонят в колокольчики.
 
   — Прошу прощения, сэр, — вмешался Шанахэн, — чтой-то это больно высоковатые материи для нас. Я хочу сказать, тут у вас немножко растянуто. Забавно, конечно, но не могли бы вы чуток подсократить, сэр? Не могли бы вы подсыпать ему чего-нибудь или устроить ему закупорку сердечной аорты, так чтоб покончить все разом?
   Орлик уперся кончиком пера в середину верхней губы и легким движением то ли руки, то ли головы, то ли обеих вместе приподнял ее.
 
   Результат произведенного действия. Приподнятая губа обнажила десну и зубы.
 
   — Вы переоцениваете мое мастерство, — ответил он. — Чтобы дать человеку упасть, надо сначала помочь ему подняться. Улавливаете суть?
   — Ну конечно, не без этого, — сказал Шанахэн.
   — Варикозное расширение вен или инсульт, — посоветовал Ферриски. — Дело верное.
   — Я как-то видел фотографию, — сказал Шанахэн. — Бетономешалка, понимаете, мистер Орлик, и трое рабочих туда свалились, когда эта бетономешалка работала на полном ходу...
   — А потом это месиво три раза в день после еды по чайной ложке, — со смехом произнес Ламонт.
   — Терпение, господа, — призвал Орлик, предупреждающим жестом подняв свою тонкую белую руку.
   — Бетономешалка, — повторил Шанахэн.
   — Кажется, мне пришло в голову кое-что очень неплохое, хотя, может быть, я и ошибаюсь, — оживленно вмешался Ферриски, который даже лицом потемнел от умственного напряжения. — Когда вытащите нашего героя из бетономешалки, уложите его на дорогу и пустите по ней паровой каток, которыми асфальт укатывают...
   — А что, очень недурная мысль, — поддержал его Шанахэн.
   — Мысль очень недурная, мистер Шанахэн. Но когда каток наедет на его хладный труп, одну вещь, черт побери, он не сможет сокрушить, одну вещь, от которой он слетит в кювет, как пушинка... и это десятитонный каток, только представьте!..
   — И что же это такое? — Брови Орлика от удивления поползли вверх.
   — Одна вещь, — сказал Ферриски, для вящей убедительности поднимая указательный палец. — Его черное сердце, живым-живехонькое, прямо посреди мокрого места, которое от него осталось. Им не сокрушить его сердца!
   — Вот это действительно здорово! — восхищенно выдохнул Ламонт. — Нет, а каков наш Ферриски, всех победил! Лучше не придумаешь.
   — Восхитительно, — признал Орлик. — Думаю, никто не станет спорить.
   — Они не смогли сокрушить его сердце!
   — Однако паровые катки — дорогое удовольствие, — заметил Шанахэн. — А как насчет иглы в колено? Натыкается он случайно на иглу, а та ломается, и уже не вытащишь. Тут все сгодится — и швейная иголка, и шляпная булавка.
   — Поджилки бритвой перерезать, — подмигнул Ламонт с видом знатока. — Испытанное средство.
   Орлик между тем хладнокровно готовил про себя мудреный монолог, с которым он и поспешил вмешаться в дискуссию, как только в ней возник малейший намек на паузу.
   — Изощренность физических мук, — возгласил он, — ограничена искусным взаимодействием между мозговым аппаратом и нервной системой, которые препятствуют фиксации любых эмоций и чувств, несовместимых с неусыпной властью Разума над способностями и функциями человеческого тела. Разум не дает возможности воспринимать ощущения неоправданные и чрезмерные в своей интенсивности. Покажите мне мучения, но в пределах разумного, говорит нам Разум, — тогда я буду готов рассмотреть их и должным образом гласно заявить о своем согласии; я смогу примириться с ними, не отвлекаясь от своих основных занятий. Ясно я выражаюсь?