Деньги он запрятал под деревом за столовой, куда, как ему казалось, искать никто не полезет. Но, видимо, он не сумел уберечься от чьего-то бдительного глаза: денег на месте не было. Земля была разрыта, полиэтиленовые пакеты – четыре штуки, один в одном, для прочности, – небрежно разорваны и выброшены тут же. Гек так и похолодел. Тысяча, косая, – единственное, что он поимел за три с половиной года отсидки, все его достояние – исчезла в один миг, упала в гадские руки! На глаза навернулись было слезы, но влага так и не сумела скопиться в полноценные капли… Гек стоял, потрясённый, минут пять, не меньше. Мысли скакали и путались. Гек нашёл в себе силы отвернуться и пойти спокойно, пытаясь лихорадочно осмыслить – как вычислить крадуна…

– Малёк, что с тобой, дрейфишь? – осклабился Карзубый. – Расслабься… Хочешь хариться? Зузу в канцелярии с Блином, я только что оттуда. За ним будешь…

– Мерси, в другой раз. – Гек брезговал педерастами, а женщин у него ещё не было. – Ширинку застегни… Слышь, Энди, какая-то крыса мой загашник тяпнула.

– Ох ты, сочувствую. Много было?

– Косяк.

– Ц! Вот гадство! Думаешь на кого?

– Нет, никого определённого не подозреваю, никому не говорил…

– Ладно, заваруха кончится – поищем, – неуверенно наморщился Карзубый, но и он, и Гек отлично понимали, что вероятность найти, а тем более вернуть украденные деньги микроскопически мала.

– Тебя, Малёк, видимо, пасли все это время, ты же у нас всегда с бабками… Да плюнь, урка с деньгами не дружит. Выпить будешь?

– Не будешь, не пью и не курю. Но пожрал бы, есть что пожевать?

Карзубый почесал ухо, кивнул:

– Сделаем, черняшка и какао-сгущёнка. И «третьячок», если не допили.

– Годится, – повеселел Гек. – Кипятком разведу – четвертачок получится, мне как раз. Ты прав, хрен с ними, с бабками. Это не общак, новые добуду.

Упоминание об общаке мгновенно выдернуло Карзубого из благодушного расслабона, он посерьёзнел и стрельнул глазами вокруг.

– Вот что, Малёк, давай-ка проверим его, пузатенького, не ровен час… Нас трое знает, где «благо», будешь четвёртый – они оба в отрубе, а кто-то должен подстраховать. Поешь потом. Порыли…

Они выскочили из здания и в сгустившихся к этому времени сумерках побежали по направлению к зданию клуба. Вся зона была наполнена пьяными криками, звоном битого стекла и визгом выдираемых гвоздей. Тут и там мелькали тени, окликавшие друг друга по кличкам и именам. Прожектора пробивали тьму только вдоль ограды, внутреннее освещение зоны было выведено из строя градом камней ещё загодя, днём. Гек стоял на шухере, а Карзубый побренькал металлом, видимо ключами, вскрыл трансформаторную будку и скользнул туда. Через пару минут так же тихо выскользнул оттуда, закрыл дверь, опять затренькал, отряхнулся и подскочил к Геку:

– Все тихо?

– Да. Никого и ничего. А у тебя?

– На месте. Там за распределительным щитом проходит швеллер, с понтом дела – вмурованный в кладку. Но кусок вынимается, там общак. Восемьдесят ровно, усёк?

– Да. На фига ты мне рассказываешь? Вдруг пропадёт, а мне отвечать не за своё?

– Надо, Малёк. Завтра-послезавтра капец нашей анархии, многие поднимут новый срок. Меня в первую очередь повяжут… А может, и пронесёт… Но кто-нибудь из нас да останется. За то, что, никого не спросясь, тебя посвятил, я оправдаюсь. Идём, я тоже что-то жрать восхотел…

Ещё сутки их никто не трогал, все официальные лица ждали ответственных распоряжений из Бабилона. Но и там не больно-то горели желанием отдавать самостоятельные приказы, чреватые жертвами среди детей (так этих сучьих выкидышей величают поганые писаки из правительственных газетёнок, поработали бы они с ними, глядишь – иначе запели бы).

Наутро, в шестом часу, спецкоманда легко и без особого шума восстановила власть официальных структур над всей территорией зоны № 58 дополнительного режима содержания. Повстанцы сдались легко: казалось, они сделали важное для себя дело – побуйствовали, разрядились, и остальное теперь мало их интересовало. Ущерб от бунта получился очень большим, по крайней мере втрое больше истинного. Администрация зоны пользовалась удобным моментом и списывала свои прошлые и будущие грехи. Якобы в пыль и золу уничтоженное зонно-производственное имущество вывозилось грузовиками…

Карзубый раскрутился на четыре с половиной реальных года: за организацию массовых беспорядков, предварительный сговор… угроза жизни и здоровью… угроза общественной безопасности… принудительное вовлечение в противоправную… – чего только не было в прокурорской речи! (Прокурор – шурин брата хозяина зоны.) Алтын (из нетаков) ничего не получил, поскольку в это время был этапирован в Иневию на переследствие. Все остальные нетаки и почти четверть пацанов и бывших активистов подняли «добавку» в диапазоне от нуля до девяти (четырех с половиной). Гек получил добавочные год и шесть месяцев. К моменту выхода на свободу ему будет без малого шестнадцать лет, из которых треть, и даже больше, придётся на отбывание в местах лишения свободы. Нельзя сказать, что он равнодушно отнёсся к новому сроку, но внешне никак не проявил огорчения. Слишком много, для ребёнка, он уже отсидел, а потому и воспринимал тюремные реалии обыденно, они ведь для него и стали обыденностью.

Но усилия «лучших умов» зоны не пропали зря. Около четырех десятков доверенных лиц (из полутора тысяч осуждённых) дружно, аргументированно и согласованно дудели на следствии о своём зонном начальстве как об истинных провокаторах мятежа. Карзубым были посланы «язычки» на взросляк, там люди опытные через своих адвокатов сумели запустить компроматы и доносы в газеты и столичные коридоры власти. И если в одних кабинетах сигналы тихо ложились под сукно, то обитатели других, получив аналогичные материалы, поднимали заинтересованный шум – там, как и везде, существовали конфликты разнонаправленных интересов, шла битва за место под административным солнцем.

Господин Председатель нечасто вникал в горы докладного мусора на своём рабочем столе, но газеты читал. То, что он там прочёл, напомнило ему о далёкой южно-центральной детской зоне, где он побывал недавно и где нечистоплотные начальники были видны ему насквозь с первого взгляда. Теперь они опозорили ведомство, страну и Президента на весь мир… И на него бросили тень. Да-да, это его личная вина, что он слишком доверяет людям, слишком снисходителен к их проступкам, которые от безнаказанности перерождаются в преступления…

Началось другое следствие, направленное против администрации зоны и курируемое лично господином Председателем. Ну, тут уж трудность ретивым следователям была одна: объём обрабатываемого дела, который стремительно разбухал во многие десятки томов, а завершить его и представить на суд и услышать приговор – господин Председатель выделил на все про все два жалких месяца. Но все, включая старательных судей и дисциплинированных присяжных, чётко уложились в отведённые рамки.

Хозяин получил девять лет, растлитель – восемь, режик – шесть (а наворовал больше всех). Кум получил три года – все-таки сигнализировал о проступках, да и ведомство более крутое, заступилось за своего…

С другой стороны «четвёртый спец» – «жёсткая» взрослая зона – стала свидетельницей небывалого триумфа Энди Моола – Карзубого: за ум, смелость и иные многочисленные заслуги Карзубый был вознесён в золотую пробу. Отныне он, восемнадцатилетний паренёк, в пределах мест заключения обретал «столбовое дворянство», имел право и власть пользоваться всеми привилегиями, которые только могут быть предоставлены аристократу-сидельцу. Но и ответственность на него ложилась немалая, и жизнь становилась намного короче и опаснее, чем у большинства окружающих. Когда шпаненок из подворотни мечтает о золотых зубах и «атомных» наколках, он видит за всем этим романтику и крутизну, а как же: все тебя боятся и хвостами пол метут, а ты можешь любую телку взять, и никто не пикнет… И песни у них такие классные… При этом шпанята уличные пока ещё не задумываются над тем простым фактом, что никто их, урок этих, не любит – ни на воле, ни в тюрьме. Да и за что их любить, если они живут брюхом, как и другие животные, за счёт тех, кто не может им дать отпор, тех, кто слабее. Да, урки многим внушают страх, но и сами живут в вечном страхе перед законом, самосудом, правокачкой, слабосильной старостью, туберкулёзом, чужой пробой, трамбовкой и миллионом других вещей, сокращающих жизнь и здоровье романтиков карманной и иной урочьей тяги…

Тут бы и забыть господину Председателю о недоразумении, но оговорился он на одном из совещаний, и дали ему справку не о сроках для служащих, а о сроках для бунтарей. Прочитав и разобравшись, в чем дело, господин Председатель взъярился не на шутку – здравый смысл и логика, несмотря на заоблачное служебное положение, в нем все ещё присутствовали. Он дал приказ дать делу обратный ход и убрать сроки с ни в чем не повинных деток, признать их невиновными. Но даже ему не дано было прав восстанавливать справедливость в полном объёме: это была привилегия только одного человека в великом государстве Бабилон – великого племянника господина Председателя.

Господин Президент спокойно выслушал от руководителей ведомств замаскированный под панегирик донос на своего дядю и принял простое и конструктивное решение: срок никому зря и по ошибке не даётся. Поэтому признать малолетних преступников невиновными нельзя, но, принимая во внимание все обстоятельства, амнистировать можно. Об исполнении доложить.

Так при восстановлении справедливости родная юстиция сделала ещё один занятный кундстштюк: те, кто были признаны виновными в беспорядках, получили амнистию и по прошлым делам, а смирные и верноподданные сидельцы остались досиживать дальше.

Гека повезли на формальное переследствие с последующей амнистией чуть позже остальных: сильно, до столбняка, загноилась царапина на руке, пришлось две недели проваляться в больничке. В других обстоятельствах он, да и любой другой парнишка на его месте, был бы счастлив тормознуться в больничке и косить как можно дольше, но впереди лежала свобода – Воля! Воля, запах и вид которой Гек забыл за четыре года отсидки, но смутно и сладко мечтал о ней, как… как… о чем-то вкусном.


В двухстах пятидесяти километрах от Иневии на протяжении многих столетий незаметно дремлет тихий и грязный городишко с пышным именем Сюзерен. По ошибке или по пьяной прихоти одного из завоевателей португальской ещё волны наречён был этот городок, а тогда всего лишь воинская стоянка, столицей всего континента. И ничем, кроме этого, не был прославлен город Сюзерен в истории Бабилонского государства, в его официальной истории. Но в другой, теневой её части, хранящейся на скрижалях зонного и тюремного фольклора, не записанной нигде, пронизанной противоречиями, гиперболами и мистикой, «Крытая Мама» – тюрьма города Сюзерена – занимает особое место. И если простой сиделец слушает легенды о Крытой Маме как страшную сказку, только гипотетически примеряя на себя роль её жертвы, то для любого авторитетного обитателя бабилонской пенитенциарной системы, принадлежащего к любой пробе, даже к скуржавой, перспектива попасть в Сюзерен обволакивает сердце холодом и унизительным страхом. И причины тому есть. Крытая Мама, если не считать пересылку и следственный изолятор, где случается всякий сброд, специально предназначена для «перевоспитания» отъявленных врагов государства и Президента.

Случалось, что и политические попадали сюда, но не часто: политическое фрондёрство – удел богатых и влиятельных людей, их ссылали, сажали под домашний арест, отмазывали на поруки… И мода на свободомыслие, вспыхнувшая было после успеха кубинской революции, поугасла. Террористы же политиками не считались, да и живыми их не встречали на зонах. (Волна терроризма, захлестнувшая позднее, в семидесятые годы, весь мир, так и не коснулась Бабилона, и в этом была несомненная заслуга Господина Президента. Он в своё время отдал приказ: никто и ни под каким предлогом не имеет права вступать в переговоры с террористами, что бы и кого бы они ни захватили в заложники, включая семью Господина Президента и его самого. Немедленный штурм и поголовное уничтожение на месте всех виновных. В виде исключения, по обстоятельствам, можно одного-двух на время брать в плен для допросов… И как отрезало… Было все же несколько попыток, с пяток, не более, но все их, невзирая на петиции религиозных милосердцев, подробно показали по телевизору, что крепко повлияло на экстремистские умы. Да и раньше в Бабилоне террористов не шибко-то жаловали. Сам Че Гевара, кстати, передумал в своё время и предпочёл освобождать Южную Америку – там, ему казалось, полегче будет и с нравами, и с языком.) «Перевоспитание» проводилось целым комплексом разных методик, в основе каждой из них для перевоспитуемого стоял выбор: покориться или умереть (или потерять лицо и честь). Пытки голодом и жаждой, регулярные побои, долгие издевательства надзирателей – все это считалось официальной частью перевоспитания, которая приносила свои плоды в двух случаях из трех. Но для особо упорных применялась и неофициальная часть, та, что возлагалась на сидельцев из самой малочисленной и преданной администрации пробы, имя которой было «сучья шерсть».

Скорее это была даже не проба, а категория лиц из числа осуждённых, поскольку сидельцы, составляющие сучью шерсть, разбросаны по всей стране, друг друга не знают, идеологии не имеют и без администрации существовать не могут. Если сиделец по незнанию или умышленно совершал серьёзный (по тюремным понятиям) проступок, то в «теневом суде» его «дело» авторитетно разбирали и назначали адекватное наказание. Крайнее наказание – смерть или перевод в «обиженку» (с насилием или без него). И вернуться в более высокую пробу кожанам так же невозможно, как и воскреснуть убитому. Попытка скрыть свою принадлежность к низшей касте влечёт за собой неминуемую мучительную смерть обманщика. Таковы тюремные законы. Но встречаются сидельцы, как правило из числа опущенных, которые презрели все тюремные и блатные правила и понятия, сохранили в себе силы и ненависть, чтобы мстить всему окружающему миру за собственные унижения и страдания. Они готовы убивать и насиловать вчерашних своих господ и мучителей, подвергнуть их тому, что те применяли к ним. Нет для них теперь никаких пределов, и нет у них совести, и нет сострадания. Им теперь все равно, кого и за что истязать и калечить, лишь бы тюремные власти были довольны ими, лишь бы не направляли из тюрем на зоны, на верную смерть. Так они становятся сучьей шерстью. Они перешли последний рубеж, отделяющий их от тюремного общества, и отныне прокляты навсегда.

Все пробы, все сидельцы, бывшие и настоящие, на воле или в тюрьме не имеют права оставить в живых «сушера», если он вдруг попадает в пределы досягаемости. Под страхом смерти запрещено общаться с ними по доброй воле всем, включая пассивных педерастов. И сушеры хорошо знают об этом. Их жизнь в руках капризной тюремной администрации, потому что жить они могут лишь какое-то время и только в тюремной камере, своей стаей. На воле же за ними ходят нож и всеобщий приговор; редко кто протянет-проживёт месяц: находят…

А жить им хочется. И они старательно, с палаческим удовольствием служат суровым жрецам решётки и кандального звона. Если нужно срочно повысить процент раскрываемости преступлений, или сломить непримиримого нетака, или навсегда проучить врага системы, несчастного сидельца бросают в «трамбовку» – камеру, где его ждут шакалы из сучьей шерсти. Администрация и следственные службы расплачиваются с ними жратвой и куревом, закрывают глаза на чифир и бухалово, подбрасывают иногда «колёса» и «дурь» (наркотики). Сумел извернуться и не попасть к сушерам в трамбовку – молодец. Попал, но не сдался, выломился вовремя – все равно что заново родился. А не сумел…

Трамбовка – кочевое дело: сегодня здесь, завтра там. С этажа на этаж, с крытки на крытку, идут сидеть туда, где Родина прикажет. И только на Крытой Маме трамбовка – стационар.

Бывало, в ШИЗО, или в каптёрке за чаем (Гек так и не полюбил чифирить), когда нетаки начинали травить истории, кто-нибудь обязательно вспоминал о Крытой Маме, рассказывая очередную леденящую историю. Некоторые даже побывали в её стенах – транзитом, естественно, на этапе или на доследствии. Вот теперь и Геку довелось сюда попасть. Из-за перегруженности иневийских органов следствия и надзора его, как несовершеннолетнего, подлежащего амнистии, сбросили сюда, в следственный изолятор Сюзерена. Дело его, как и других амнистированных по делу о беспорядках в пятьдесят восьмой дополнительной, стояло на особом контроле и в то же время, в силу жёсткой предопределённости результата формального переследствия, не представляло никакого интереса для соответствующих служб и инстанций. Весь основной поток амнистированных малолеток уже сошёл, и власти резонно полагали, что коль скоро угодная начальству справедливость уже восторжествовала почти для всего контингента амнистируемых, то не будет большой беды, если один из них обождёт сутки-другие, пока до него дойдут руки у занятых людей.

Инструкция запрещала помещать несовершеннолетнего в общие камеры к взрослым; Гек оказался единственным несовершеннолетним в тот момент на всю Крытую Маму, поэтому его поместили в одиночку. Вертухаи – люди далеко не сентиментальные, по крайней мере на службе, но и они не давили парнишку режимом: амнистия, не амнистия – он своё отбыл, а теперь по чьей-то халатности пересиживает. Несмотря на три судимости, парнишка отнюдь не крут и не грозен, напротив – тих и очень мал для своих шестнадцати лет (четырнадцатилетний ѓекатор ещё со времён иневийских записан был как беспризорный Боб Миддо и считался шестнадцатилетним), пусть сидит себе спокойно и спокойно ждёт, раз не шебутной.

Однако на четвёртые сутки его затворничество нарушилось. В тюрьме шёл плановый косметический ремонт. Подследственным, но не осуждённым ещё, работать не полагалось, осуждённые сидельцы Сюзерена в работники не годились по разным причинам, так что штукатурили и красили вольнонаёмные. И когда очередь дошла до Гековой камеры, его перевели в другую, где уже было двое обитателей, а через трое суток после Гека туда добавили четвёртого.

Глава 11

Клён доживает

По плечи в камне без дна,

С верою в солнце.

Соседями-сокамерниками Гека оказались два старика – один белый, другой мулат. Оба они были истощены тюремной жизнью и сутулы той характерной сутулостью, что вырабатывается холодом, туберкулёзом, побоями надзирателей и бесконечным сидением на корточках. Глубокие морщины на лице мало чем отличались от многочисленных шрамов. Старческие их тела могли бы служить моделями для изображения святых мощей, если бы только не были они синими от татуировок. Дряхлость, ветхость проглядывала в каждом их жесте и шаге, постоянный кашель делал их голоса тихими и свистящими, изуродованные клешни, бывшие когда-то кистями рук, мелко дрожали. У мулата не было правого глаза, вмятина-впадина страшного вида ничем не была прикрыта, но другой глаз смотрел уверенно и жёстко. Казалось, он принадлежал другому человеку (а то и зверю), сильному и опасному. И у белого взгляд был под стать, разве что чуть больше было в его глазах мертвенного спокойствия. Голову белого украшала редкая татуировка: тюремная решётка, которая словно рыбацкая сеть покрывала ему щеки, лоб, затылок, уши, начинаясь и заканчиваясь у основания шеи. Когда кто-нибудь из них открывал рот – в зевке или в разговоре, – было видно, как в щербатых ртах блестят золотые зубы. Ведущим в этой паре был белый, которого звали Варлак, а второй, мулат, отзывался на мирное прозвище Суббота.

Эти двое были последними из могикан, только они двое выжили, двое из легендарного и могучего блатного сословия «Большие Ваны». Ещё до войны Господин Президент отдал распоряжение: выполоть с корнем всю эту блатную нечисть, Больших Ванов, и всех, как их там… Начали полоть. Но преступный мир огромного государства отнюдь не исчерпывался Ванами, которых было-то – малые доли процента от всех сидящих и ворующих. Искоренить преступность, которую порождала сама человеческая природа и насаждала своими порядками вся государственная машина, было немыслимо, для этого одной половине страны надо было перестрелять другую половину, затем чистить свои ряды, а потом подчищать оставшихся, и так до бесконечности или до последнего человека… Посему силы режима предпочли понять приказ буквально и всей мощью полицейского аппарата обрушились именно на князей преступного мира, Больших Ванов.

В те времена любой из Ванов большую часть жизни обязан был проводить за решёткой, каждый считался хранителем и ревнителем тюремных и блатных законов, жрецом, судьёй, вожаком и отцом родным для остальных сидельцев. Получить титул Вана было совсем, совсем не просто, но и отказаться от него было нельзя. Нельзя было завязать, нельзя было признавать и вспоминать живых родственников, включая родную мать (кроме как в наколочных сентенциях), нельзя было скрывать свою принадлежность к пробе. Хотя и понятия такого – проба – для Ванов, можно считать, не существовало. Они были зонные небожители, вне иерархии.

Поэтому для властей не было ничего легче, чем опросить и собрать всех Ванов в одном месте. Там, на южных приисках, им завернули такие условия содержания, что за год их поголовье сократилось вдвое. Денег и сил не жалелось: в три, в четыре раза увеличен был контингент охраняющих и пресекающих, организованы были беспрецедентные меры по недопущению связи с волей и другими зонами. На этом фоне в тюрьмах и зонах страны промелькнуло и исчезло кратковременное явление – самозванец. В образовавшемся вакууме власти то тут, то там возникали самозваные Ваны. Но притворяться Ваном долго так же невозможно, как притворяться скелетом. Таких разоблачали и в лучшем случае убивали. Случалось, что и кумы-оперативники выводили своих гомункулусов в Ваны, чтобы с помощью смут и провокаций разобщить и ослабить преступные кланы. Но здесь их подстерегала опасность и с неожиданной стороны: другие, конкурентные и просто враждебные должностные лица в погоне за хорошим показателем мели подчистую любого, кто признавал себя врагом Господина Президента, орудовали его приказом как ломиком, мешая оперативным планам недругов и коллег, сокрушая противников, своих и государственных. «Лжеваны» появились и исчезли перед самой войной. А когда грянула она, матушка, то и вовсе стало не до церемоний: всю зону вановскую расстреляли, как не было её. Оставшиеся на воле и кое-где в крытках Ваны пытались предпринять что-нибудь. Так, на Бабилонской Сходке сорок второго года было принято, что Ван не обязан объявляться по прямому запросу властей ни на зоне, ни на воле, хотя и прямо отказываться от титула в ответ на прямой вопрос тоже не полагалось. Допускались любые уловки и ухищрения, но и вслух, и письменно запрещалось заявлять: «Я не Ван». Тот же самый совет, чтобы запутать псов, получили в разосланных малявах все те, кто, не будучи наречён Ваном, придерживался на зонах «правильных» понятий.

Принимать нового Вана можно было на сходках в три, а в крайнем случае и в два участника, не считая принимаемого. Бегать на воле теперь не возбранялось хоть пять лет подряд, разрешено было носить огнестрельное оружие не только на дело, но и просто с собой. Отныне можно было некоторое время, но исключительно на воле и под чужим именем, по согласованию со сходкой, зарабатывать на жизнь не только кражами и взломами, но и работой как таковой. Но по-прежнему запрещалось иметь родственников, работать в той или иной форме на государство, участвовать в строительстве или ремонте узилищ любого рода, служить таксистом, официантом, продавцом. Однако Ваны слишком поздно спохватились, слишком мало их осталось, чтобы как встарь занимать руководящие позиции в преступном мире. Их сменили урки золотой пробы – ржавые. И хотя они уже не имели такого безграничного и безусловного влияния в местах заключения, но зато вели себя гибче и были гораздо многочисленнее.

Гека подселили к ним с утра. Оба старика внимательно и спокойно разглядывали его, но видимого любопытства не проявили. Как только закрылась дверь, он представился по всей форме и стал ждать ответа. Почти минуту в камере висело равнодушное молчание. Наконец Варлак просипел дряблым ртом:

– С какой ты зоны, не понял я?

– С пятьдесят восьмой дополнительной. Дополнительного режима то есть.

– Это где же такая находится?

Гек объяснил, как умел. Он всем своим опытом, интуицией понимал, что эти странные деды, не знающие, казалось бы, общеизвестного, тем не менее имеют блатное право задавать ему вопросы.

– Так это «Ветка», – с весёлым удивлением произнёс Варлак, поворачиваясь к мулату. – Значит, теперь её номерной кличут, утратила своё имя, стало быть.