Глава вторая. ВСТРЕЧА В ЦЕРКВИ СВЯТОГО ФОМЫ (Записки органиста Долеса; 1790 год)
…С тех пор как мне выпало счастье получить службу в церкви святого Фомы в Лейпциге, где долгие годы служил мой незабвенный учитель Иоганн-Себастьян Бах, я пытался, как мог, воскресить его музыку, играя на органе прелюдии и фуги, переписанные мною или слышанные от него самого. Густой мрак забвения уже покрывал его имя. Сочинения Баха, за малым исключением, не напечатаны, рукописи затеряны: наследники не очень-то заботились о его посмертной славе, им достаточно было их собственной!
Да и что говорить о наследниках, когда современники-музыканты были глухи к нему. Мне жаль их: не видеть богатства, которое окружает тебя, – незавидный жребий!
В церкви, где я служу и где Бах более двадцати лет неутомимо работал, отдавая весь свой пыл, всю силу гения, его имя даже не упоминается. А ведь он доработался до слепоты! Я задыхаюсь от обиды, когда во время годовой речи перед началом занятий в нашей школе с почтением произносятся имена людей, недостойных развязать шнурки на башмаках моего учителя, и произносятся лишь потому, что эти напыщенные музыканты любыми средствами умели создать себе славу.
Но я не принадлежу к тем, кто ценит художника и вообще человека в зависимости от его известности. Я не обладаю большим композиторским даром, но понимать музыку я умею – этому научил меня Себастьян Бах. И я в состоянии оценить красоту великого творения до того, как мне укажет на это кто-то другой.
Мой учитель доверил мне кое-какие рукописи. Увы, их немного! Но каждый вечер я разворачиваю их и нахожу в этой музыке все новые и новые красоты.
Вот передо мной альбом, переписанный госпожей Бах, – пьесы для детей. Ее почерк удивительным образом напоминает почерк ее гениального мужа. Не мудрено: всю жизнь, с юности, служа ему с великой преданностью, она переписывала его сочинения и до такой степени прониклась его манерой, что даже ноты стала писать, как он.
Кроткая душа! И превосходная артистка! Как чутка она была к музыке! Что толку иметь преданную жену, которая не понимает самого священного для тебя? Но госпожа Магдалина была достойной подругой гения. До сих пор звучит у меня в ушах ее дивный голос – высокое сопрано с удивительной ровностью во всех регистрах.
Я хорошо помню ее игру на клавире, необычайно одухотворенную, и весь ее хрупкий, нежный облик. Всегда она думала о других, а не о себе и, даже занимаясь с молодыми певицами, была ласкова с ними, как родная мать. Великое счастье для Баха, что он в своей горькой жизни встретил подобную женщину!
Я долго мечтал отыскать еще что-нибудь из сочинений Баха и неожиданно, к своей неописуемой радости, нашел в архиве нашей церкви пятиголосный мотет [25]– одни голоса, без партитуры. Трудно описать благородную и необычную форму этого шедевра! Пять голосов, появляющихся с самого начала как дружный хор, постепенно исчезают один за другим. Казалось бы, музыка должна ослабевать. Но нет! Оставшиеся голоса, редея, как бы набирают новую силу, и последний, одиноко звучащий голос призывает нас к бодрости, словно он лишь возмужал от утрат.
Я пробовал разучить этот мотет с хором. Попытка мне удалась. Правда, начальство было не очень довольно моим выбором. По их мнению, музыка Баха скучна и утомительна. Но так как никакого запрета не последовало, то я пропустил мимо ушей ворчание ректора, и мотет был исполнен публично несколько раз.
И вот однажды днем, в воскресенье, – как теперь помню, – к нам в церковь зашел гость. При виде его я не смог сдержать волнения, ибо это был великий композитор наших дней, Вольфганг-Амадей Моцарт! У него, как потом выяснилось, были дела в Лейпциге.
Да, он посетил нашу церковь. Он сел в углу и стал внимательно слушать музыку. Я сыграл прелюдию Бухстехуде. Моцарт почтительно слушал. Потом певцы начали найденный мною мотет Баха, который я развернул с бьющимся сердцем.
Моцарт сидел близко сбоку, я мог изредка взглядывать на него. Мне казалось, он стал слушать еще внимательнее. Потом я расслышал, как он спросил соседа, не известно ли ему, что исполняют певцы. Сосед ответил довольно громко:
– Кто их знает? Какая-то ветхая старина! Моцарт откинулся на спинку стула. Через некоторое время я опять взглянул на него. Он наслаждался, пил каждый звук. Его лицо и особенно добрые глаза были прекрасны. Когда мотет кончился, Моцарт подошел ко мне. Узнав, что мотет написан Бахом, он кивнул головой и сказал:
– Так я и думал. Голландский посланник показывал мне сочинение Баха. Оно и тогда поразило меня. Теперь я сразу узнал его черты.
Моцарт спросил меня, нет ли в архиве других рукописей Баха. Я должен был огорчить его. Тогда он пожелал познакомиться с исполненным мотетом. Я принес ему отдельные голоса и составленную мною партитуру. И что же? Моцарт разложил листы на пустых стульях, а партитуру поставил перед собой. Так просидел он долго. Я несколько раз подходил к нему, предлагая более удобное место, но он отказывался. Он был весь поглощен изучением музыки.
Наконец он поднял на меня свои ясные глаза.
– Прошу вас, – сказал он, указав на ноты, – дайте их мне хотя бы на несколько дней!
Разумеется, я дал ему партитуру и копии голосов, и он поблагодарил меня с трогательной сердечностью.
Все это происходило в тысяча семьсот восемьдесят восьмом году. Моцарт был уже серьезно болен и удручен своими заботами. Через два года я узнал, что он умер – во цвете лет! Узнал я также о странном, почти фантастическом событии, предшествовавшем созданию одного из лучших творений Моцарта: какой-то незнакомец, одетый во все черное, явился к Моцарту и заказал ему реквием, придав посещению сугубую таинственность, которая удручающе подействовала на больного.
Но я думал не об этом странном эпизоде. Я думал о встрече двух гениев под сводами церкви святого Фомы. Впоследствии, когда мне посчастливилось услышать «Реквием» Моцарта, это воспоминание стало передо мной еще ярче. В одном из хоров «Реквиема», да и не только в одном, есть что-то удивительно близкое тому баховскому мотету, который исполнялся в нашей церкви в день посещения Моцарта, какая-то благородная сдержанность печали. И тональность та же: ре минор… Говорят, сам Моцарт считал поводом для своего «Реквиема» не самый заказ, а посещение «черного человека». Но всегда ли художники точно знают, что первоначально пробудило их мысль? Бывают внешние поводы: визит «черного человека» мог стать таким поводом. Но глубокая внутренняя причина… Тайное, но сильное чувство говорит мне, что то была музыка Баха, живительная встреча Моцарта с его великим предшественником.
Да и что говорить о наследниках, когда современники-музыканты были глухи к нему. Мне жаль их: не видеть богатства, которое окружает тебя, – незавидный жребий!
В церкви, где я служу и где Бах более двадцати лет неутомимо работал, отдавая весь свой пыл, всю силу гения, его имя даже не упоминается. А ведь он доработался до слепоты! Я задыхаюсь от обиды, когда во время годовой речи перед началом занятий в нашей школе с почтением произносятся имена людей, недостойных развязать шнурки на башмаках моего учителя, и произносятся лишь потому, что эти напыщенные музыканты любыми средствами умели создать себе славу.
Но я не принадлежу к тем, кто ценит художника и вообще человека в зависимости от его известности. Я не обладаю большим композиторским даром, но понимать музыку я умею – этому научил меня Себастьян Бах. И я в состоянии оценить красоту великого творения до того, как мне укажет на это кто-то другой.
Мой учитель доверил мне кое-какие рукописи. Увы, их немного! Но каждый вечер я разворачиваю их и нахожу в этой музыке все новые и новые красоты.
Вот передо мной альбом, переписанный госпожей Бах, – пьесы для детей. Ее почерк удивительным образом напоминает почерк ее гениального мужа. Не мудрено: всю жизнь, с юности, служа ему с великой преданностью, она переписывала его сочинения и до такой степени прониклась его манерой, что даже ноты стала писать, как он.
Кроткая душа! И превосходная артистка! Как чутка она была к музыке! Что толку иметь преданную жену, которая не понимает самого священного для тебя? Но госпожа Магдалина была достойной подругой гения. До сих пор звучит у меня в ушах ее дивный голос – высокое сопрано с удивительной ровностью во всех регистрах.
Я хорошо помню ее игру на клавире, необычайно одухотворенную, и весь ее хрупкий, нежный облик. Всегда она думала о других, а не о себе и, даже занимаясь с молодыми певицами, была ласкова с ними, как родная мать. Великое счастье для Баха, что он в своей горькой жизни встретил подобную женщину!
Я долго мечтал отыскать еще что-нибудь из сочинений Баха и неожиданно, к своей неописуемой радости, нашел в архиве нашей церкви пятиголосный мотет [25]– одни голоса, без партитуры. Трудно описать благородную и необычную форму этого шедевра! Пять голосов, появляющихся с самого начала как дружный хор, постепенно исчезают один за другим. Казалось бы, музыка должна ослабевать. Но нет! Оставшиеся голоса, редея, как бы набирают новую силу, и последний, одиноко звучащий голос призывает нас к бодрости, словно он лишь возмужал от утрат.
Я пробовал разучить этот мотет с хором. Попытка мне удалась. Правда, начальство было не очень довольно моим выбором. По их мнению, музыка Баха скучна и утомительна. Но так как никакого запрета не последовало, то я пропустил мимо ушей ворчание ректора, и мотет был исполнен публично несколько раз.
И вот однажды днем, в воскресенье, – как теперь помню, – к нам в церковь зашел гость. При виде его я не смог сдержать волнения, ибо это был великий композитор наших дней, Вольфганг-Амадей Моцарт! У него, как потом выяснилось, были дела в Лейпциге.
Да, он посетил нашу церковь. Он сел в углу и стал внимательно слушать музыку. Я сыграл прелюдию Бухстехуде. Моцарт почтительно слушал. Потом певцы начали найденный мною мотет Баха, который я развернул с бьющимся сердцем.
Моцарт сидел близко сбоку, я мог изредка взглядывать на него. Мне казалось, он стал слушать еще внимательнее. Потом я расслышал, как он спросил соседа, не известно ли ему, что исполняют певцы. Сосед ответил довольно громко:
– Кто их знает? Какая-то ветхая старина! Моцарт откинулся на спинку стула. Через некоторое время я опять взглянул на него. Он наслаждался, пил каждый звук. Его лицо и особенно добрые глаза были прекрасны. Когда мотет кончился, Моцарт подошел ко мне. Узнав, что мотет написан Бахом, он кивнул головой и сказал:
– Так я и думал. Голландский посланник показывал мне сочинение Баха. Оно и тогда поразило меня. Теперь я сразу узнал его черты.
Моцарт спросил меня, нет ли в архиве других рукописей Баха. Я должен был огорчить его. Тогда он пожелал познакомиться с исполненным мотетом. Я принес ему отдельные голоса и составленную мною партитуру. И что же? Моцарт разложил листы на пустых стульях, а партитуру поставил перед собой. Так просидел он долго. Я несколько раз подходил к нему, предлагая более удобное место, но он отказывался. Он был весь поглощен изучением музыки.
Наконец он поднял на меня свои ясные глаза.
– Прошу вас, – сказал он, указав на ноты, – дайте их мне хотя бы на несколько дней!
Разумеется, я дал ему партитуру и копии голосов, и он поблагодарил меня с трогательной сердечностью.
Все это происходило в тысяча семьсот восемьдесят восьмом году. Моцарт был уже серьезно болен и удручен своими заботами. Через два года я узнал, что он умер – во цвете лет! Узнал я также о странном, почти фантастическом событии, предшествовавшем созданию одного из лучших творений Моцарта: какой-то незнакомец, одетый во все черное, явился к Моцарту и заказал ему реквием, придав посещению сугубую таинственность, которая удручающе подействовала на больного.
Но я думал не об этом странном эпизоде. Я думал о встрече двух гениев под сводами церкви святого Фомы. Впоследствии, когда мне посчастливилось услышать «Реквием» Моцарта, это воспоминание стало передо мной еще ярче. В одном из хоров «Реквиема», да и не только в одном, есть что-то удивительно близкое тому баховскому мотету, который исполнялся в нашей церкви в день посещения Моцарта, какая-то благородная сдержанность печали. И тональность та же: ре минор… Говорят, сам Моцарт считал поводом для своего «Реквиема» не самый заказ, а посещение «черного человека». Но всегда ли художники точно знают, что первоначально пробудило их мысль? Бывают внешние поводы: визит «черного человека» мог стать таким поводом. Но глубокая внутренняя причина… Тайное, но сильное чувство говорит мне, что то была музыка Баха, живительная встреча Моцарта с его великим предшественником.
Глава третья. НАХОДКА
Директор Берлинской певческой академии Цельтер только что вернулся из Веймара, где он провел несколько незабываемых дней в обществе Вольфганга Гёте. Он давно был знаком с великим поэтом. Весь уклад жизни в Веймаре, простор и свобода, цветы, дом Гёте и общение с ним до такой степени противоречили берлинскому образу жизни, улицам, людям и даже тому дому, в котором жил Цельтер, что он долго не мог прийти в себя. Так бывало всегда после возвращения из Веймара. Потом радостное возбуждение первых часов сменялось унынием.
Тот счастливый обитатель Веймара, подобный Зевсу Олимпийцу, устроил свою жизнь, как хотел, окружил себя чудесными произведениями искусства и приятными людьми. Признавал только красоту и отметал всяческое безобразие. И это так легко удавалось ему, точно он владел каким-то волшебным секретом. Ведь и другие так же любят красоту и жаждут свободы, но им ничего не удается, а если и удается, то каждый шаг сопряжен с таким трудом, что даже наслаждения не чувствуешь и глядишь на красоту утомленными глазами.
А у Гёте все гармонично, все слажено. Его дом oткрыт для многих, и, уж разумеется, не его богатство привлекает гостей. Притягательная сила для людей – он сам.
С Цельтерим его связывала музыка. Цельтер, как музыкант, «воспитывал» Гёте. Что ж, если сам Гёте так определил их общение? Но, конечно, и Гёте влиял на музыкальные вкусы Цельтера, как это было в истории с баховской ре мажорной сюитой.
Цельтер нашел ее в библиотеке академии и, собираясь в Веймар, взял с собой. Его сопровождал ученик, двадцатилетний Феликс Мендельсон, которого с недавних пор приблизил к себе Гёте.
Сюита Баха понравилась Цельтеру, он только находил в ней какую-то старомодную скованность и церемонность, мешавшую воспринимать красоту мелодий; но если немного стряхнуть «пудру с парика», то есть отредактировать музыку, то, пожалуй, ее можно будет исполнить публично, по крайней мере первую часть.
Но Гёте сильно удивил Цельтера, сказав, что он совершенно другого мнения о сюите Баха. Он совсем не чувствует никакой скованности в этой музыке с ее логически мудрым, как сказал он, голосоведением. Напротив, в ней есть живость и свобода. Когда он разбирал ее, то ему виделась разряженная и оживленная публика, спускающаяся по широкой лестнице, что-то вроде театрального разъезда. Можно было не согласиться с этой, слишком вольной трактовкой, можно было иронически отнестись к дилетантскому видению, которое будто бы возникает у слушателя, – настоящий музыкант никогда ничего не видит внимая музыке, а только слышит, но в основном суждении Гёте – о свободе голосоведения, о живости в сюите – была правда. Поразмыслив и прислушавшись к музыке, Цельтер не мог не согласиться с этим мнением.
Любопытно, что и Феликс Мендельсон, этот юнец, который во время спора Цельтера и Гёте молчал и только переводил глаза с одного на другого, вдруг выразил свое, совершенно особое мнение, что в музыке Баха вообще нет ни следа старомодности, а напротив, абсолютно новые, небывалые приемы гармонии и инструментовки, которых нет даже у Бетховена. Может быть, еще целое столетие композиторы будут черпать у Баха сокровища новизны, как выразился этот мальчик. Гёте благожелательно кивал. Мендельсон ему очень нравился, он слушал его не впервые и был знаком с его увертюрой «Сон в летнюю ночь».
Эта увертюра для оркестра, вдохновленная пьесой Шекспира и написанная три года назад семнадцатилетним мальчиком, действительно была необыкновенным явлением, как, впрочем, и сам Феликс Мендельсон. В семнадцать лет Феликс был так образован, начитан, так хорошо играл на фортепьяно, так постиг искусство композиции и к тому же был таким серьезным, умным и спокойным, с такой феноменальной памятью, что сами родители удивлялись ему и боялись за него. Но, каковы бы ни были природные таланты юного Мендельсона и достоинства, приобретенные им в результате работы над собой, увертюра «Сон в летнюю ночь» свела с ума весь Берлин, то есть тех, кто посещает концерты и хоть немного разбирается в музыке. Впечатление было тем сильнее, что дирижировал сам Мендельсон, проявив и тут великолепное, законченное умение. Не мудрено, что Гёте, всегда приветствовавший молодежь, проникся интересом к феноменальному юноше и пригласил его к себе в Веймар.
После первого визита Феликса Гёте выразил желание видеть его у себя почаще. Поездка в Веймар с Цельтером была очень кстати для Мендельсона, ибо с некоторых пор он лелеял грандиозный замысел.
Вместе с сюитой ре мажор в библиотеке певческой академии Цельтер нашел также музыку «Страстей по Матфею», все двадцать четыре эпизода. Эта находка на первых порах даже испугала профессора. Нельзя не поверить в то, во что все уже поверили, как это было с Мендельсоном, но поверить первым – на это профессор не был способен. Однако, большой знаток музыки, он не мог не понять, что представляет собой партитура баховских «Страстей». Тут нельзя было пройти мимо. Некоторые номера во всяком случае могли быть исполнены.
Внимательно просмотрев партитуру, Цельтер решил посоветоваться с Мендельсоном относительно дальнейших действий. Гёте он не решался беспокоить. Он сообщил Мендельсону о найденной оратории и показал объемистую тетрадь.
Мендельсон только спросил: «Это?» – и руки у него задрожали, когда он взял у Цельтера партитуру. Он медленно перелистывал ее и лишь изредка поднимал на профессора блестевшие глаза.
– Я полагаю так, – сказал Цельтер: – надо отобрать несколько арий и хоров и постараться их разучить. Поручаю тебе руководство этим трудным делом. Надеюсь, что ты справишься. Я подчеркнул подходящие места красным карандашом. Просмотри внимательно то, что я указал.
– Хорошо, – тихо ответил Мендельсон.
– Для исполнения арий подберем лучших певцов. Что касается хоров, то, конечно, придется дать уменьшенные…
– Почему? – встрепенулся Феликс. – Разве в академии не хватает певчих?
– Не в этом дело. Исполнители найдутся. Но стоит ли в таком масштабе показывать отрывки? И потом, публика… Ее надо подготовлять постепенно…
Мендельсон ничего не ответил. Видно было, что ему не терпится уйти и унести с собой партитуру. Цельтер отпустил его, дав неделю на размышление.
В тот же день пришло приглашение в Веймар. Гёте звал к себе Цельтера и его молодого ученика. Оба скоро собрались. Но через два дня Цельтера срочно вызвали обратно в Берлин. Мендельсон, по просьбе хозяина, остался еше на несколько дней…
Для Цельтера начались заботы: в делах академии что-то не ладилось. Жизнь всегда оборачивалась для него будничной стороной, всегда приходилось что-то улаживать, предупреждать, для того чтобы жить спокойно. Где уж тут думать о творчестве, когда в течение дня тебя беспрерывно дергают по поводу незначительных, но почему-то необходимых дел! Инспектор, казначей, переписчики нот, артисты, даже их жены! Почему Гёте не беспокоит эта проза жизни? Потому, что не он, а другие ею занимаются? Да еще почитают за счастье услужить Гёте, взвалив на себя эту тяжесть!
Собственно, и Цельтер мог поручить это другим, но он не очень доверяет людям: все боится, что они не справятся. А Гёте думает иначе. Его так охотно слушаются! И понимают с полуслова.
В конце недели из Веймара вернулся Мендельсон. Он вошел к Цельтеру с самого утра без доклада, пользуясь своей привилегией являться иногда запросто. Но он привел с собой приятеля, певца Эдуарда Девриена. Оба держали себя странно, были как-то испуганно возбуждены.
После молчания Девриен сказал Мендельсону:
– Ну, начинай!
Мендельсон вынул из саквояжа тетрадь «Страстей» и сказал прерывающимся голосом:
– Это следует показать полностью!
Цельтер не сразу понял его. Мендельсон собрался с духом и стал изъясняться подробнее. Он сказал, что решил попытаться не более не менее как разучить всю музыку «Страстей» с оркестром, хором и солистами, чтобы исполнить ее публично. Если профессор предоставит в его распоряжение музыкантов, в том количестве, какого требует музыка, то «Страсти» будут готовы как раз к столетней годовщине их первого исполнения… Вот Эдуард уже разучил партию баритона.
– Могу сейчас же спеть, – предложил Девриен.
Цельтер с удивлением поглядел на обоих. Что за фантастика! Исполнить публично «Страсти по Матфею»! Целиком! Поднять такую громадину! Сколько хлопот! Сколько затрат! И кто поручится за успех? Разве сможет публика, не знакомая со стилем Баха, да и непривыкшая к такой серьезной музыке, понять эту ораторию?
– Представляешь ты себе, что произойдет в случае провала? – накинулся он на Мендельсона.
– Провала не будет!– отвечал тот почтительно, но с полной уверенностью. – При полном составе оркестра и хора вполне удастся раскрыть достоинства этой музыки!
«При полном составе»? Цельтер понял мендельсоновское предложение «полностью» в том смысле, что ораторию следует исполнять без пропусков.
Теперь же он еще более рассердился:
– Ты с ума сошел! Ты хочешь сказать: четыреста человек?
– Такова была воля Баха. Имеем ли мы право что-либо менять? Тогда уж лучше совсем не браться!
– Я предлагал тебе выбор отрывков для ознакомления.
– Это не имеет никакого смысла, – твердо сказал Мендельсон.
Девриен смотрел на него с сочувствием и гордостью.
– Знаешь ли, это очень смело с твоей стороны. И даже не похоже на тебя, потому что граничит с безрассудством. Публика проклянет нас. Мы не сможем привлечь ее снова.
– За публику я ручаюсь, – сказал Мендельсон, глядя на Цельтера блестящими, умоляющими глазами,– она знает «Дон-Жуана» [26], ей известна музыка Бетховена.
– И Глюка!– добавил Девриен.
– Ну, а ты сам? – спросил Цельтер, уже поддаваясь силе убежденности Мендельсона. – Уверен ли ты, что это возможно?
– О да! – воскликнул Мендельсон и прибавил тише: – Я знаю, что это очень трудно. Но я не пожалею сил, поверьте!
Голос Феликса дрожал. В первый раз Цельтер видел своего ученика таким, хотя знал его еще ребенком. Нахмурившись, он дал согласие.
Юноши поблагодарили и ушли.
Тот счастливый обитатель Веймара, подобный Зевсу Олимпийцу, устроил свою жизнь, как хотел, окружил себя чудесными произведениями искусства и приятными людьми. Признавал только красоту и отметал всяческое безобразие. И это так легко удавалось ему, точно он владел каким-то волшебным секретом. Ведь и другие так же любят красоту и жаждут свободы, но им ничего не удается, а если и удается, то каждый шаг сопряжен с таким трудом, что даже наслаждения не чувствуешь и глядишь на красоту утомленными глазами.
А у Гёте все гармонично, все слажено. Его дом oткрыт для многих, и, уж разумеется, не его богатство привлекает гостей. Притягательная сила для людей – он сам.
С Цельтерим его связывала музыка. Цельтер, как музыкант, «воспитывал» Гёте. Что ж, если сам Гёте так определил их общение? Но, конечно, и Гёте влиял на музыкальные вкусы Цельтера, как это было в истории с баховской ре мажорной сюитой.
Цельтер нашел ее в библиотеке академии и, собираясь в Веймар, взял с собой. Его сопровождал ученик, двадцатилетний Феликс Мендельсон, которого с недавних пор приблизил к себе Гёте.
Сюита Баха понравилась Цельтеру, он только находил в ней какую-то старомодную скованность и церемонность, мешавшую воспринимать красоту мелодий; но если немного стряхнуть «пудру с парика», то есть отредактировать музыку, то, пожалуй, ее можно будет исполнить публично, по крайней мере первую часть.
Но Гёте сильно удивил Цельтера, сказав, что он совершенно другого мнения о сюите Баха. Он совсем не чувствует никакой скованности в этой музыке с ее логически мудрым, как сказал он, голосоведением. Напротив, в ней есть живость и свобода. Когда он разбирал ее, то ему виделась разряженная и оживленная публика, спускающаяся по широкой лестнице, что-то вроде театрального разъезда. Можно было не согласиться с этой, слишком вольной трактовкой, можно было иронически отнестись к дилетантскому видению, которое будто бы возникает у слушателя, – настоящий музыкант никогда ничего не видит внимая музыке, а только слышит, но в основном суждении Гёте – о свободе голосоведения, о живости в сюите – была правда. Поразмыслив и прислушавшись к музыке, Цельтер не мог не согласиться с этим мнением.
Любопытно, что и Феликс Мендельсон, этот юнец, который во время спора Цельтера и Гёте молчал и только переводил глаза с одного на другого, вдруг выразил свое, совершенно особое мнение, что в музыке Баха вообще нет ни следа старомодности, а напротив, абсолютно новые, небывалые приемы гармонии и инструментовки, которых нет даже у Бетховена. Может быть, еще целое столетие композиторы будут черпать у Баха сокровища новизны, как выразился этот мальчик. Гёте благожелательно кивал. Мендельсон ему очень нравился, он слушал его не впервые и был знаком с его увертюрой «Сон в летнюю ночь».
Эта увертюра для оркестра, вдохновленная пьесой Шекспира и написанная три года назад семнадцатилетним мальчиком, действительно была необыкновенным явлением, как, впрочем, и сам Феликс Мендельсон. В семнадцать лет Феликс был так образован, начитан, так хорошо играл на фортепьяно, так постиг искусство композиции и к тому же был таким серьезным, умным и спокойным, с такой феноменальной памятью, что сами родители удивлялись ему и боялись за него. Но, каковы бы ни были природные таланты юного Мендельсона и достоинства, приобретенные им в результате работы над собой, увертюра «Сон в летнюю ночь» свела с ума весь Берлин, то есть тех, кто посещает концерты и хоть немного разбирается в музыке. Впечатление было тем сильнее, что дирижировал сам Мендельсон, проявив и тут великолепное, законченное умение. Не мудрено, что Гёте, всегда приветствовавший молодежь, проникся интересом к феноменальному юноше и пригласил его к себе в Веймар.
После первого визита Феликса Гёте выразил желание видеть его у себя почаще. Поездка в Веймар с Цельтером была очень кстати для Мендельсона, ибо с некоторых пор он лелеял грандиозный замысел.
Вместе с сюитой ре мажор в библиотеке певческой академии Цельтер нашел также музыку «Страстей по Матфею», все двадцать четыре эпизода. Эта находка на первых порах даже испугала профессора. Нельзя не поверить в то, во что все уже поверили, как это было с Мендельсоном, но поверить первым – на это профессор не был способен. Однако, большой знаток музыки, он не мог не понять, что представляет собой партитура баховских «Страстей». Тут нельзя было пройти мимо. Некоторые номера во всяком случае могли быть исполнены.
Внимательно просмотрев партитуру, Цельтер решил посоветоваться с Мендельсоном относительно дальнейших действий. Гёте он не решался беспокоить. Он сообщил Мендельсону о найденной оратории и показал объемистую тетрадь.
Мендельсон только спросил: «Это?» – и руки у него задрожали, когда он взял у Цельтера партитуру. Он медленно перелистывал ее и лишь изредка поднимал на профессора блестевшие глаза.
– Я полагаю так, – сказал Цельтер: – надо отобрать несколько арий и хоров и постараться их разучить. Поручаю тебе руководство этим трудным делом. Надеюсь, что ты справишься. Я подчеркнул подходящие места красным карандашом. Просмотри внимательно то, что я указал.
– Хорошо, – тихо ответил Мендельсон.
– Для исполнения арий подберем лучших певцов. Что касается хоров, то, конечно, придется дать уменьшенные…
– Почему? – встрепенулся Феликс. – Разве в академии не хватает певчих?
– Не в этом дело. Исполнители найдутся. Но стоит ли в таком масштабе показывать отрывки? И потом, публика… Ее надо подготовлять постепенно…
Мендельсон ничего не ответил. Видно было, что ему не терпится уйти и унести с собой партитуру. Цельтер отпустил его, дав неделю на размышление.
В тот же день пришло приглашение в Веймар. Гёте звал к себе Цельтера и его молодого ученика. Оба скоро собрались. Но через два дня Цельтера срочно вызвали обратно в Берлин. Мендельсон, по просьбе хозяина, остался еше на несколько дней…
Для Цельтера начались заботы: в делах академии что-то не ладилось. Жизнь всегда оборачивалась для него будничной стороной, всегда приходилось что-то улаживать, предупреждать, для того чтобы жить спокойно. Где уж тут думать о творчестве, когда в течение дня тебя беспрерывно дергают по поводу незначительных, но почему-то необходимых дел! Инспектор, казначей, переписчики нот, артисты, даже их жены! Почему Гёте не беспокоит эта проза жизни? Потому, что не он, а другие ею занимаются? Да еще почитают за счастье услужить Гёте, взвалив на себя эту тяжесть!
Собственно, и Цельтер мог поручить это другим, но он не очень доверяет людям: все боится, что они не справятся. А Гёте думает иначе. Его так охотно слушаются! И понимают с полуслова.
В конце недели из Веймара вернулся Мендельсон. Он вошел к Цельтеру с самого утра без доклада, пользуясь своей привилегией являться иногда запросто. Но он привел с собой приятеля, певца Эдуарда Девриена. Оба держали себя странно, были как-то испуганно возбуждены.
После молчания Девриен сказал Мендельсону:
– Ну, начинай!
Мендельсон вынул из саквояжа тетрадь «Страстей» и сказал прерывающимся голосом:
– Это следует показать полностью!
Цельтер не сразу понял его. Мендельсон собрался с духом и стал изъясняться подробнее. Он сказал, что решил попытаться не более не менее как разучить всю музыку «Страстей» с оркестром, хором и солистами, чтобы исполнить ее публично. Если профессор предоставит в его распоряжение музыкантов, в том количестве, какого требует музыка, то «Страсти» будут готовы как раз к столетней годовщине их первого исполнения… Вот Эдуард уже разучил партию баритона.
– Могу сейчас же спеть, – предложил Девриен.
Цельтер с удивлением поглядел на обоих. Что за фантастика! Исполнить публично «Страсти по Матфею»! Целиком! Поднять такую громадину! Сколько хлопот! Сколько затрат! И кто поручится за успех? Разве сможет публика, не знакомая со стилем Баха, да и непривыкшая к такой серьезной музыке, понять эту ораторию?
– Представляешь ты себе, что произойдет в случае провала? – накинулся он на Мендельсона.
– Провала не будет!– отвечал тот почтительно, но с полной уверенностью. – При полном составе оркестра и хора вполне удастся раскрыть достоинства этой музыки!
«При полном составе»? Цельтер понял мендельсоновское предложение «полностью» в том смысле, что ораторию следует исполнять без пропусков.
Теперь же он еще более рассердился:
– Ты с ума сошел! Ты хочешь сказать: четыреста человек?
– Такова была воля Баха. Имеем ли мы право что-либо менять? Тогда уж лучше совсем не браться!
– Я предлагал тебе выбор отрывков для ознакомления.
– Это не имеет никакого смысла, – твердо сказал Мендельсон.
Девриен смотрел на него с сочувствием и гордостью.
– Знаешь ли, это очень смело с твоей стороны. И даже не похоже на тебя, потому что граничит с безрассудством. Публика проклянет нас. Мы не сможем привлечь ее снова.
– За публику я ручаюсь, – сказал Мендельсон, глядя на Цельтера блестящими, умоляющими глазами,– она знает «Дон-Жуана» [26], ей известна музыка Бетховена.
– И Глюка!– добавил Девриен.
– Ну, а ты сам? – спросил Цельтер, уже поддаваясь силе убежденности Мендельсона. – Уверен ли ты, что это возможно?
– О да! – воскликнул Мендельсон и прибавил тише: – Я знаю, что это очень трудно. Но я не пожалею сил, поверьте!
Голос Феликса дрожал. В первый раз Цельтер видел своего ученика таким, хотя знал его еще ребенком. Нахмурившись, он дал согласие.
Юноши поблагодарили и ушли.
Глава четвертая. АВТОПОРТРЕТ
До одиннадцатого марта оставалось немного времени, но самое главное было готово: дирижерский замысел. Он родился в Веймаре в течение тех нескольких дней, которые Мендельсон провел в обществе Гёте. В том самом Веймаре, где более ста лет назад жил Бах.
Партитура [27] была расцвечена знаками, понятными одному Мендельсону. Он уже знал, о чем говорить с оркестром и хором, чего требовать от них.
Они были плодотворны, эти веймарские дни. В Веймаре Мендельсон много гулял; правда, было холодно и снег лежал густым покровом. Но Феликс часами бродил за городом, раздумывая над партитурой «Страстей», которую уже запомнил.
Самый дом, где жил Гёте, казался необыкновенно уютным. С первой минуты, с тех пор, как Феликс увидел на дверях знаменательную надпись «Salve» [28], он почувствовал себя удивительно легко. Эти светлые комнаты, роскошно убранные, но так, что роскошь не бросалась в глаза, были просторны, несмотря на обилие вещей. Здесь были статуи, ковры, картины, тяжелые занавеси, драгоценные безделушки. Но все казалось необходимым для общей гармонии. Не музей, хоть тут были собраны лучшие произведения искусства, но теплый и обжитой дом, в то же время не похожий на другие человеческие жилища. Чувствуется, что здесь обитает гений. Ничего лишнего, мешающего, специфически домашнего, что бывает неприятно, а порой и оскорбительно для гостей.
Но удивительнее всего сам Гёте. Он появляется в своем халате, отороченном мехом, и все волнение, которое испытываешь перед этим свиданием, мгновенно проходит. Величавость его осанки твердость и спокойствие всего облика не пугают, а притягивают к себе. Мужественное, загорелое лицо прекрасно, а глаза по-молодому темны и блестящи. Ровесники Гёте уверяют, что он в старости стал еще красивее, чем был в молодые годы. Вряд ли это так. Но при виде этого восьмидесятилетнего старца начинаешь понимать, что время бессильно перед некоторыми людьми. Мендельсон сравнивает эту благородную старость с закатом безоблачного летнего дня.
Все охотно подчиняются великому поэту без малейших усилий с его стороны. Он ни капельки не властолюбив, рабы ему не нужны. Но сам он необходим многим и по своей чудесной щедрости проводит с ними время, особенно с молодежью, и благожелательно выслушивает их возражения. Но возражают ему обычно редко, не потому, что боятся его, а что уж там возражать, если он всегда прав! Так, по крайней мере, кажется юному Мендельсону.
Музыку Гёте слушает не так, как его гости: не закрывает глаза рукой, не покачивает головой в такт. Выражение его лица не меняется, только глаза блестят ярче обыкновенного. Что за глаза! В средние века его называли бы колдуном за одни только глаза, сохранившие свой блеск в столь позднем возрасте.
Цельтер, разумеется, не удержался и рассказал Гёте о намерении Феликса разучить «Страсти» Баха полностью.
– Вот как? – воскликнул Гёте. – Что ж, это благородно! И вы решаетесь потратить столько времени? – спросил он Мендельсона.
– Я его не потрачу зря.
– А на фортепьяно это получится? Ну, хотя бы один отрывок.
Фортепьяно за прошедший период и особенно за последние десятилетия не только вытеснило клавесин из музыкального обихода, но стало господствующим инструментом, подобно органу во времена Баха.
Мендельсон достал свою изукрашенную партитуру.
Весь остальной вечер он играл и пел, изображая оркестр, и хор, и даже евангелиста, излагающего события. Так он показал около десяти эпизодов.
Секретарь Гёте, Эккерман, сказал:
– Не сомневаюсь, что это произведет переворот в умах.
Но Гёте молчал. И только на прощание сказал Мендельсону:
– Если вам можно расстаться с этой партитурой на один день, дайте ее мне, я хотел бы просмотреть ее глазами.
… На другой день после завтрака Гёте сказал Мендельсону:
– Теперь мы можем поговорить: нам никто не помешает… Я оторвал вас от утренних занятий, – продолжал он, усадив Мендельсона, – это нехорошо с моей стороны. Утренними часами надо дорожить – мы утром бываем умнее, чем в другое время дня. Вечером мы добрее, днем исполнительнее. Но только по утрам мы бываем по-настоящему вдохновенны.
Он взял со стола партитуру «Страстей» и сказал при этом, что его обычная бессонница на этот раз помогла ему: он успел вчитаться в партитуру.
– Я в музыке дилетант, – сказал он: – часто бывает, что произведения, которые всем нравятся, оставляют меня равнодушным, и наоборот. Но одно несомненно: я не люблю в музыке то, что стремится не быть музыкой. Всякое нарушение в равновесии ее элементов расхолаживает меня, особенно пренебрежение мелодией. И все же я не стану заниматься анализом. Вместо разбора отдельных частей я лучше скажу вам, что я думаю об этом человеке. Мне кажется, я успел немного узнать его. Прежде всего, он был здоров и духом и телом. Здесь,– Гёте коснулся партитуры, – много чувства и мало чувствительности. А это правда, что его мать пасла овец?
– Да, биографы это проверили.
– Гм! Природа находит удовольствие в том, чтобы выводить гениев из низшего сословия. Исключения не часты. Да, его музыка не комнатного происхождения. Но он выше природы. А многие художники бывают ниже.
Ночью я проигрывал отрывки, что вы показали нам вчера. Какая неиссякаемая сила творчества! Оно заполняло его целиком. И только оттого он сумел выстоять в то варварское время. Впрочем, варвары не перевелись и сейчас!…
Далее, – продолжал Гёте после минутного молчания,– я думаю, что Бах был весьма и весьма образован. Есть люди, которые полагают, что музыканту можно обойтись и без обширных знаний. Он не принадлежал к числу этих людей.
– Разве это можно определить по музыке?
– Еще бы! Если, конечно, верить, что музыка выражает мысли. Ведь я ничего не знаю о его жизни, решительно ничего. А здесь мышление всеобъемлюще. Я даже скажу вам, что он много читал, и читал с разбором. Ведь это тоже искусство! Я всю жизнь учился читать и до сих пор не выучился до конца. А то, что Бах умел читать, доказывает удивительная экономия его собственных средств. Все строго, точно и ясно до прозрачности. Не верьте в абсолютное влияние инстинкта. Инстинкт силен, но не всесилен. Он часто выручает, но еше чаще обманывает. И то и другое случалось со мной. Одних знаний недостаточно поэту или музыканту. Но невежественный оракул, изрекающий неведомые ему истины, это выдумка людей, непричастных к искусству!
Ну, и наконец, последнее, – сказал Гёте, принимаясь ходить по комнате, – Мендельсон уже заметил эту его привычку: – не кажется ли вам, милый Феликс, что он был попросту очень хороший, добрый человек?
– Я уверен в этом, – сказал Мендельсон, – сам не знаю почему.
Гёте засмеялся:
– Вот мило!
– Хотя мы часто убеждаемся, что натура художника и его творения совсем не одно и то же…
– О нет, дитя мое, это неверно. Творения художника это он сам. Каждое из них– его автопортрет в том или ином ракурсе. Тут уж не скроешься. Можно вслух высказывать какие угодно мысли, можно обмануть отдельных людей, но в произведении искусства, независимо от воли автора, остается его душа. Книги Шиллера это сам Шиллер. А Вольтер? Так и видишь его язвительную усмешку. А Сервантес? Разве это не сам Алонзо. Добрый, помогающий беднякам теплым словом и делом? То, что он сам бедняк, делает его доброту еще драгоценнее.
Я знал книги сухие, бездушные, хотя авторы клялись в своей любви к людям, и знал добрые книги, и книги, полные молодости, хотя их создатели уже перешагнули за седьмой десяток. Я видел хмурые картины художников, которых считали весельчаками, да и сами картины были написаны на игривый сюжет. Но улыбки в них не было. Я слушал музыку, глубокомысленную по построению, но лишенную мысли. И я думал: бедные дети Аполлона! Вы и сами не подозреваете, до какой степени выдаете себя!
Вас это удивляет, мой друг? Вы смотрите на меня такими большими глазами. А между тем то, что я сказал вам, очень важно… Будьте правдивы. Правда – это волшебная палочка, которая знает, где зарыт истинный клад.
Ну, на сегодня довольно,– сказал он, – идите, работайте!
Он отпустил Мендельсона, но через день возобновил с ним разговор о Бахе. Снова он взял в руки партитуру «Страстей» и, только чуть закинув назад голову, просмотрел первую страницу. Очков он не носил и не признавал их.
– Значит, вы беретесь за этот труд. Не скрою от вас, милый Феликс, сейчас это вам еще не по силам!
Партитура [27] была расцвечена знаками, понятными одному Мендельсону. Он уже знал, о чем говорить с оркестром и хором, чего требовать от них.
Они были плодотворны, эти веймарские дни. В Веймаре Мендельсон много гулял; правда, было холодно и снег лежал густым покровом. Но Феликс часами бродил за городом, раздумывая над партитурой «Страстей», которую уже запомнил.
Самый дом, где жил Гёте, казался необыкновенно уютным. С первой минуты, с тех пор, как Феликс увидел на дверях знаменательную надпись «Salve» [28], он почувствовал себя удивительно легко. Эти светлые комнаты, роскошно убранные, но так, что роскошь не бросалась в глаза, были просторны, несмотря на обилие вещей. Здесь были статуи, ковры, картины, тяжелые занавеси, драгоценные безделушки. Но все казалось необходимым для общей гармонии. Не музей, хоть тут были собраны лучшие произведения искусства, но теплый и обжитой дом, в то же время не похожий на другие человеческие жилища. Чувствуется, что здесь обитает гений. Ничего лишнего, мешающего, специфически домашнего, что бывает неприятно, а порой и оскорбительно для гостей.
Но удивительнее всего сам Гёте. Он появляется в своем халате, отороченном мехом, и все волнение, которое испытываешь перед этим свиданием, мгновенно проходит. Величавость его осанки твердость и спокойствие всего облика не пугают, а притягивают к себе. Мужественное, загорелое лицо прекрасно, а глаза по-молодому темны и блестящи. Ровесники Гёте уверяют, что он в старости стал еще красивее, чем был в молодые годы. Вряд ли это так. Но при виде этого восьмидесятилетнего старца начинаешь понимать, что время бессильно перед некоторыми людьми. Мендельсон сравнивает эту благородную старость с закатом безоблачного летнего дня.
Все охотно подчиняются великому поэту без малейших усилий с его стороны. Он ни капельки не властолюбив, рабы ему не нужны. Но сам он необходим многим и по своей чудесной щедрости проводит с ними время, особенно с молодежью, и благожелательно выслушивает их возражения. Но возражают ему обычно редко, не потому, что боятся его, а что уж там возражать, если он всегда прав! Так, по крайней мере, кажется юному Мендельсону.
Музыку Гёте слушает не так, как его гости: не закрывает глаза рукой, не покачивает головой в такт. Выражение его лица не меняется, только глаза блестят ярче обыкновенного. Что за глаза! В средние века его называли бы колдуном за одни только глаза, сохранившие свой блеск в столь позднем возрасте.
Цельтер, разумеется, не удержался и рассказал Гёте о намерении Феликса разучить «Страсти» Баха полностью.
– Вот как? – воскликнул Гёте. – Что ж, это благородно! И вы решаетесь потратить столько времени? – спросил он Мендельсона.
– Я его не потрачу зря.
– А на фортепьяно это получится? Ну, хотя бы один отрывок.
Фортепьяно за прошедший период и особенно за последние десятилетия не только вытеснило клавесин из музыкального обихода, но стало господствующим инструментом, подобно органу во времена Баха.
Мендельсон достал свою изукрашенную партитуру.
Весь остальной вечер он играл и пел, изображая оркестр, и хор, и даже евангелиста, излагающего события. Так он показал около десяти эпизодов.
Секретарь Гёте, Эккерман, сказал:
– Не сомневаюсь, что это произведет переворот в умах.
Но Гёте молчал. И только на прощание сказал Мендельсону:
– Если вам можно расстаться с этой партитурой на один день, дайте ее мне, я хотел бы просмотреть ее глазами.
… На другой день после завтрака Гёте сказал Мендельсону:
– Теперь мы можем поговорить: нам никто не помешает… Я оторвал вас от утренних занятий, – продолжал он, усадив Мендельсона, – это нехорошо с моей стороны. Утренними часами надо дорожить – мы утром бываем умнее, чем в другое время дня. Вечером мы добрее, днем исполнительнее. Но только по утрам мы бываем по-настоящему вдохновенны.
Он взял со стола партитуру «Страстей» и сказал при этом, что его обычная бессонница на этот раз помогла ему: он успел вчитаться в партитуру.
– Я в музыке дилетант, – сказал он: – часто бывает, что произведения, которые всем нравятся, оставляют меня равнодушным, и наоборот. Но одно несомненно: я не люблю в музыке то, что стремится не быть музыкой. Всякое нарушение в равновесии ее элементов расхолаживает меня, особенно пренебрежение мелодией. И все же я не стану заниматься анализом. Вместо разбора отдельных частей я лучше скажу вам, что я думаю об этом человеке. Мне кажется, я успел немного узнать его. Прежде всего, он был здоров и духом и телом. Здесь,– Гёте коснулся партитуры, – много чувства и мало чувствительности. А это правда, что его мать пасла овец?
– Да, биографы это проверили.
– Гм! Природа находит удовольствие в том, чтобы выводить гениев из низшего сословия. Исключения не часты. Да, его музыка не комнатного происхождения. Но он выше природы. А многие художники бывают ниже.
Ночью я проигрывал отрывки, что вы показали нам вчера. Какая неиссякаемая сила творчества! Оно заполняло его целиком. И только оттого он сумел выстоять в то варварское время. Впрочем, варвары не перевелись и сейчас!…
Далее, – продолжал Гёте после минутного молчания,– я думаю, что Бах был весьма и весьма образован. Есть люди, которые полагают, что музыканту можно обойтись и без обширных знаний. Он не принадлежал к числу этих людей.
– Разве это можно определить по музыке?
– Еще бы! Если, конечно, верить, что музыка выражает мысли. Ведь я ничего не знаю о его жизни, решительно ничего. А здесь мышление всеобъемлюще. Я даже скажу вам, что он много читал, и читал с разбором. Ведь это тоже искусство! Я всю жизнь учился читать и до сих пор не выучился до конца. А то, что Бах умел читать, доказывает удивительная экономия его собственных средств. Все строго, точно и ясно до прозрачности. Не верьте в абсолютное влияние инстинкта. Инстинкт силен, но не всесилен. Он часто выручает, но еше чаще обманывает. И то и другое случалось со мной. Одних знаний недостаточно поэту или музыканту. Но невежественный оракул, изрекающий неведомые ему истины, это выдумка людей, непричастных к искусству!
Ну, и наконец, последнее, – сказал Гёте, принимаясь ходить по комнате, – Мендельсон уже заметил эту его привычку: – не кажется ли вам, милый Феликс, что он был попросту очень хороший, добрый человек?
– Я уверен в этом, – сказал Мендельсон, – сам не знаю почему.
Гёте засмеялся:
– Вот мило!
– Хотя мы часто убеждаемся, что натура художника и его творения совсем не одно и то же…
– О нет, дитя мое, это неверно. Творения художника это он сам. Каждое из них– его автопортрет в том или ином ракурсе. Тут уж не скроешься. Можно вслух высказывать какие угодно мысли, можно обмануть отдельных людей, но в произведении искусства, независимо от воли автора, остается его душа. Книги Шиллера это сам Шиллер. А Вольтер? Так и видишь его язвительную усмешку. А Сервантес? Разве это не сам Алонзо. Добрый, помогающий беднякам теплым словом и делом? То, что он сам бедняк, делает его доброту еще драгоценнее.
Я знал книги сухие, бездушные, хотя авторы клялись в своей любви к людям, и знал добрые книги, и книги, полные молодости, хотя их создатели уже перешагнули за седьмой десяток. Я видел хмурые картины художников, которых считали весельчаками, да и сами картины были написаны на игривый сюжет. Но улыбки в них не было. Я слушал музыку, глубокомысленную по построению, но лишенную мысли. И я думал: бедные дети Аполлона! Вы и сами не подозреваете, до какой степени выдаете себя!
Вас это удивляет, мой друг? Вы смотрите на меня такими большими глазами. А между тем то, что я сказал вам, очень важно… Будьте правдивы. Правда – это волшебная палочка, которая знает, где зарыт истинный клад.
Ну, на сегодня довольно,– сказал он, – идите, работайте!
Он отпустил Мендельсона, но через день возобновил с ним разговор о Бахе. Снова он взял в руки партитуру «Страстей» и, только чуть закинув назад голову, просмотрел первую страницу. Очков он не носил и не признавал их.
– Значит, вы беретесь за этот труд. Не скрою от вас, милый Феликс, сейчас это вам еще не по силам!