Барбара оскорбилась, узнав про последние два пункта договора:
– Неужели они пьянствуют? Какое тебе дело до этого? И разве некому убирать ноты?
Ее первоначальный восторг значительно остыл, когда она узнала, что капельмейстер, которого должен заменить Бах, не уволен и будет получать свое жалованье. Значит, Бах будет только считаться его помощником и работать за двоих! Пришлось согласиться и на это.
Но Веймар был таким красивым, оживленным городом! Вот уж где не соскучишься! И чистенькие комнатки, выделенные для семьи концертмейстера, совсем недурны. Здесь можно было свить гнездо, а Барбара очень нуждалась в этом. Выросшая в бедной семье, она не смогла привыкнуть к бедности. И теперь, ослепленная роскошью герцогского замка, которую она наблюдала издали, тщеславная девочка уже вообразила себя придворной дамой. Во всяком случае, она писала подругам: «Мой муж состоит при дворе». И сама смеялась над собой, потому что была неглупа и обладала чувством юмора.
Знакомыми Барбара еще не успела обзавестись. Сословные границы строго соблюдались. Когда в замок приезжали гости, а потом выходили на прогулку в парк, Барбара издали любовалась на прекрасных, беспечных женщин. Постепенно она стала сближаться с женами и дочерьми придворных музыкантов.
Вначале эти церемонные, напыщенные дамы казались недоступными. Они никогда не кланялись первыми при встрече, многие из них не расставались с молитвенниками. Вскоре Барбара заметила, что их благочестие показное, а все они порядочные сплетницы. Но других знакомых не было, а Барбара любила общество.
Ее новые приятельницы не очень интересовались занятиями мужей, зато они знали всю подноготную хозяев замка и жителей города.
Герцогиню они осуждали за расточительство: ей некуда девать драгоценности, она украшает ими даже статуи в саду. Надела на Артемиду-охотницу ожерелье из сапфиров! Вот что значит не иметь вкуса! Зато герцогу прощали его мотовство. То, что он появлялся на балах в камзоле, расшитом бриллиантовыми пуговицами, вовсе не считали безвкусием. У герцога изысканный ум, бездна талантов.
Но Герман Зауэр рассказывал совсем другое:
– Все это женские выдумки. Враки. Наш властитель такой же, с позволения сказать, мужлан, как все ему подобные. То, что он диктует мемуары, в которых воспевает свои разбойничьи походы, еще не говорит о его образованности. Всем известно, как он добыл свои богатства! Предательством! Подати, выколачиваемые из крестьян, не могут насытить его жажду роскоши. Поэтому он добывает средства разными способами, а главным образом – продает своих же солдат, все равно кому: часто даже иноземной державе, воюющей против германских провинций!
Барбара легко зевнула.
– Я в этом плохо разбираюсь, – сказала она.
– Прошу прощения, уважаемая, я нагнал на вас скуку. Но вы сами расспрашивали меня о жизни в замке.
– Разумеется, я должна знать, кто окружает моего мужа. Его деятельность…
– Простите, прелестная, – перебил Зауэр, – нашу службу здесь никак нельзя назвать деятельностью, потому что она никому не приносит пользы. Мы служим здесь для развлечения герцога и его гостей. Но, клянусь, я даже не уверен, развлекает ли их наша музыка! В назначенный час мы являемся, отвешиваем поклоны, на которые обычно не получаем ответа, и начинаем играть. Но, как я мог заметить, на нас не обращают никакого внимания. Мы значим здесь меньше, чем маленькие лакеи, разносящие еду, ибо подзатыльники, иногда расточаемые этим мальчикам, все же свидетельствуют, что их «деятельность» замечена. А уж портной, приносящий его светлости новые камзол и брюки, несомненно, ближе его сердцу, чем весь придворный оркестр!
– Но ведь не может же герцог ходить голым!
– Это, милая фрау, справедливое замечание. Однако, помимо потребностей тела, у человека, заслуживающего это название, есть и другие, высшие потребности.
– Герцог сам музыкант! Вчера я видела у Себастьяна ноты.
– Ах да! Злополучная увертюра! Стало быть, вы видели ее? Умора! Надо вам сказать, что его светлость сильно досаждает нам своей музыкой. Себя-то он слушает! Два дня назад мы репетировали его увертюру.
Бедный Бах, дирижируя, схватился за голову. «Что вы делаете? У вас ноты стоят вверх ногами! Кто их расставлял?» Я сказал ему: «Не все ли равно? Можно сыграть и от конца к началу!» Себастьян вгляделся в ноты и убедился, что я прав. «Ну, – сказал он, – это действительно плохо, но надо постараться поправить дело!» И взял ноты с собой. Я не сомневаюсь, что он приблизит эту увертюру к истинной музыке, вернее – напишет новую. Но его светлость вряд ли заметит разницу! Или сделает вид, что не заметил.
Музыку приходилось заготовлять впрок. Именно «заготовлять», потому что ее требовалось много. В договоре так и было сказано: «Надлежит поставлять ^музыку». Органную – для дворцовой церкви, застольную – для дневных и вечерних трапез, танцевальную и иную – для увеселения гостей.
В герцогском замке было многолюдно. Раз в месяц герцог давал большой бал, а по пятницам устраивались домашние вечера. Осенью живописные кавалькады под звуки охотничьих рогов устремлялись в лес, зимой и летом в роскошных залах и в тенистом парке располагались многочисленные гости. Для всего этого требовались гавоты и просто променады – музыка для прогулок, для отдыха, для уединенных бесед – музыка сопровождение, без которой не привыкли обходиться, но которой, в сущности, не замечали, – в этом Зауэр был прав.
– Зачем так тщательно отделывать эти променады?– говорил он Баху. – Зачем требовать от оркестра тщательного исполнения, раз все это не доходит до ушей? Для кого это? Для двух-трех знатоков, которые бывают у герцога не так уж часто? Да и они, ей-богу, удовольствовались бы меньшим!
– В том-то и дело! – с горячностью возражал Бах.– От нас требуют меньше, чем мы можем дать. Но почему мы должны подчиняться этому? Плох тот артист, который не заботится о совершенстве, который не борется за каждый оттенок своей игры!
Музыканты неохотно соглашались. У него была сильная воля, а главное – он был чином старше их, а в замке это много значило. Один лишь Зауэр понимал его, и то не до конца.
– Я хочу напомнить вам об одном актере, который был выброшен во время кораблекрушения на необитаемый остров, – сказал однажды Бах.-Актер был один в необозримой пустыне, надежды на спасение не было. Но он ежедневно повторял свои роли и всячески совершенствовал их.
– Но, кажется, он спасся? – спросил Зауэр.
– Да, случилось такое чудо. Его нашли. Но, если бы даже пришлось умереть в пустыне, он умер бы, как артист, как человек. Да он и не мог бы иначе!
Но иногда, утомленный тяжелым днем, Себастьян жаловался Барбаре на тоску.
– Только бы ты не вздумал искать себе нового места! – восклицала она. – Ты нигде не найдешь такой хорошей службы! У нас есть угол, мы сыты, и не надо думать о завтрашнем дне. И воздух здесь такой здоровый, и звание у тебя приличное для твоих лет!
– Какое там звание! Придворный слуга.
– Чего же ты хочешь?
– Я хочу свободы.
– Свободы! Тогда не надо служить.
В этом она была права. Но где она, свобода? Кто свободен?
– Как же ты себе представляешь? – продолжала Барбара. – Что мы должны делать? Покинуть замок? Ходить по ярмаркам, таща за собой все пожитки? Зимой я стану петь в кабачках, а ты играть на скрипке и собирать деньги, если дадут. Отличная жизнь! Полная свобода. Никто не помешает нам умереть с голоду.
Он угрюмо молчал.
– А по воскресеньям – ведь я знаю тебя!– ты проберешься в любую церковь и станешь просить пастора: «Позвольте, ваша милость, хоть немного поиграть на органе!» – «Как, бродяга! Ты осмелился приблизиться к священному инструменту? Убирайся да поживее, пока я не донес на тебя властям!»
– Ну, этого он не скажет!
– Вот как? Что же он сделает? Ах, да! Он предложит тебе место органиста. Ты подумаешь и ответишь: «Нет, ваша милость, я люблю бродячую жизнь и предпочитаю ночевать в поле!»
– Вовсе я не люблю бродячую жизнь…
Но умная жена недаром упомянула об органе. Вот что главным образом удерживало Баха в Веймаре: украшение герцогской резиденции, всегда доступный для концертмейстера великолепный дворцовый орган!
Глава восьмая. ОБЫЧНЫЙ ДЕНЬ.
Глава девятой. СОСТЯЗАНИЯ.
– Неужели они пьянствуют? Какое тебе дело до этого? И разве некому убирать ноты?
Ее первоначальный восторг значительно остыл, когда она узнала, что капельмейстер, которого должен заменить Бах, не уволен и будет получать свое жалованье. Значит, Бах будет только считаться его помощником и работать за двоих! Пришлось согласиться и на это.
Но Веймар был таким красивым, оживленным городом! Вот уж где не соскучишься! И чистенькие комнатки, выделенные для семьи концертмейстера, совсем недурны. Здесь можно было свить гнездо, а Барбара очень нуждалась в этом. Выросшая в бедной семье, она не смогла привыкнуть к бедности. И теперь, ослепленная роскошью герцогского замка, которую она наблюдала издали, тщеславная девочка уже вообразила себя придворной дамой. Во всяком случае, она писала подругам: «Мой муж состоит при дворе». И сама смеялась над собой, потому что была неглупа и обладала чувством юмора.
Знакомыми Барбара еще не успела обзавестись. Сословные границы строго соблюдались. Когда в замок приезжали гости, а потом выходили на прогулку в парк, Барбара издали любовалась на прекрасных, беспечных женщин. Постепенно она стала сближаться с женами и дочерьми придворных музыкантов.
Вначале эти церемонные, напыщенные дамы казались недоступными. Они никогда не кланялись первыми при встрече, многие из них не расставались с молитвенниками. Вскоре Барбара заметила, что их благочестие показное, а все они порядочные сплетницы. Но других знакомых не было, а Барбара любила общество.
Ее новые приятельницы не очень интересовались занятиями мужей, зато они знали всю подноготную хозяев замка и жителей города.
Герцогиню они осуждали за расточительство: ей некуда девать драгоценности, она украшает ими даже статуи в саду. Надела на Артемиду-охотницу ожерелье из сапфиров! Вот что значит не иметь вкуса! Зато герцогу прощали его мотовство. То, что он появлялся на балах в камзоле, расшитом бриллиантовыми пуговицами, вовсе не считали безвкусием. У герцога изысканный ум, бездна талантов.
Но Герман Зауэр рассказывал совсем другое:
– Все это женские выдумки. Враки. Наш властитель такой же, с позволения сказать, мужлан, как все ему подобные. То, что он диктует мемуары, в которых воспевает свои разбойничьи походы, еще не говорит о его образованности. Всем известно, как он добыл свои богатства! Предательством! Подати, выколачиваемые из крестьян, не могут насытить его жажду роскоши. Поэтому он добывает средства разными способами, а главным образом – продает своих же солдат, все равно кому: часто даже иноземной державе, воюющей против германских провинций!
Барбара легко зевнула.
– Я в этом плохо разбираюсь, – сказала она.
– Прошу прощения, уважаемая, я нагнал на вас скуку. Но вы сами расспрашивали меня о жизни в замке.
– Разумеется, я должна знать, кто окружает моего мужа. Его деятельность…
– Простите, прелестная, – перебил Зауэр, – нашу службу здесь никак нельзя назвать деятельностью, потому что она никому не приносит пользы. Мы служим здесь для развлечения герцога и его гостей. Но, клянусь, я даже не уверен, развлекает ли их наша музыка! В назначенный час мы являемся, отвешиваем поклоны, на которые обычно не получаем ответа, и начинаем играть. Но, как я мог заметить, на нас не обращают никакого внимания. Мы значим здесь меньше, чем маленькие лакеи, разносящие еду, ибо подзатыльники, иногда расточаемые этим мальчикам, все же свидетельствуют, что их «деятельность» замечена. А уж портной, приносящий его светлости новые камзол и брюки, несомненно, ближе его сердцу, чем весь придворный оркестр!
– Но ведь не может же герцог ходить голым!
– Это, милая фрау, справедливое замечание. Однако, помимо потребностей тела, у человека, заслуживающего это название, есть и другие, высшие потребности.
– Герцог сам музыкант! Вчера я видела у Себастьяна ноты.
– Ах да! Злополучная увертюра! Стало быть, вы видели ее? Умора! Надо вам сказать, что его светлость сильно досаждает нам своей музыкой. Себя-то он слушает! Два дня назад мы репетировали его увертюру.
Бедный Бах, дирижируя, схватился за голову. «Что вы делаете? У вас ноты стоят вверх ногами! Кто их расставлял?» Я сказал ему: «Не все ли равно? Можно сыграть и от конца к началу!» Себастьян вгляделся в ноты и убедился, что я прав. «Ну, – сказал он, – это действительно плохо, но надо постараться поправить дело!» И взял ноты с собой. Я не сомневаюсь, что он приблизит эту увертюру к истинной музыке, вернее – напишет новую. Но его светлость вряд ли заметит разницу! Или сделает вид, что не заметил.
Музыку приходилось заготовлять впрок. Именно «заготовлять», потому что ее требовалось много. В договоре так и было сказано: «Надлежит поставлять ^музыку». Органную – для дворцовой церкви, застольную – для дневных и вечерних трапез, танцевальную и иную – для увеселения гостей.
В герцогском замке было многолюдно. Раз в месяц герцог давал большой бал, а по пятницам устраивались домашние вечера. Осенью живописные кавалькады под звуки охотничьих рогов устремлялись в лес, зимой и летом в роскошных залах и в тенистом парке располагались многочисленные гости. Для всего этого требовались гавоты и просто променады – музыка для прогулок, для отдыха, для уединенных бесед – музыка сопровождение, без которой не привыкли обходиться, но которой, в сущности, не замечали, – в этом Зауэр был прав.
– Зачем так тщательно отделывать эти променады?– говорил он Баху. – Зачем требовать от оркестра тщательного исполнения, раз все это не доходит до ушей? Для кого это? Для двух-трех знатоков, которые бывают у герцога не так уж часто? Да и они, ей-богу, удовольствовались бы меньшим!
– В том-то и дело! – с горячностью возражал Бах.– От нас требуют меньше, чем мы можем дать. Но почему мы должны подчиняться этому? Плох тот артист, который не заботится о совершенстве, который не борется за каждый оттенок своей игры!
Музыканты неохотно соглашались. У него была сильная воля, а главное – он был чином старше их, а в замке это много значило. Один лишь Зауэр понимал его, и то не до конца.
– Я хочу напомнить вам об одном актере, который был выброшен во время кораблекрушения на необитаемый остров, – сказал однажды Бах.-Актер был один в необозримой пустыне, надежды на спасение не было. Но он ежедневно повторял свои роли и всячески совершенствовал их.
– Но, кажется, он спасся? – спросил Зауэр.
– Да, случилось такое чудо. Его нашли. Но, если бы даже пришлось умереть в пустыне, он умер бы, как артист, как человек. Да он и не мог бы иначе!
Но иногда, утомленный тяжелым днем, Себастьян жаловался Барбаре на тоску.
– Только бы ты не вздумал искать себе нового места! – восклицала она. – Ты нигде не найдешь такой хорошей службы! У нас есть угол, мы сыты, и не надо думать о завтрашнем дне. И воздух здесь такой здоровый, и звание у тебя приличное для твоих лет!
– Какое там звание! Придворный слуга.
– Чего же ты хочешь?
– Я хочу свободы.
– Свободы! Тогда не надо служить.
В этом она была права. Но где она, свобода? Кто свободен?
– Как же ты себе представляешь? – продолжала Барбара. – Что мы должны делать? Покинуть замок? Ходить по ярмаркам, таща за собой все пожитки? Зимой я стану петь в кабачках, а ты играть на скрипке и собирать деньги, если дадут. Отличная жизнь! Полная свобода. Никто не помешает нам умереть с голоду.
Он угрюмо молчал.
– А по воскресеньям – ведь я знаю тебя!– ты проберешься в любую церковь и станешь просить пастора: «Позвольте, ваша милость, хоть немного поиграть на органе!» – «Как, бродяга! Ты осмелился приблизиться к священному инструменту? Убирайся да поживее, пока я не донес на тебя властям!»
– Ну, этого он не скажет!
– Вот как? Что же он сделает? Ах, да! Он предложит тебе место органиста. Ты подумаешь и ответишь: «Нет, ваша милость, я люблю бродячую жизнь и предпочитаю ночевать в поле!»
– Вовсе я не люблю бродячую жизнь…
Но умная жена недаром упомянула об органе. Вот что главным образом удерживало Баха в Веймаре: украшение герцогской резиденции, всегда доступный для концертмейстера великолепный дворцовый орган!
Глава восьмая. ОБЫЧНЫЙ ДЕНЬ.
И еще нотная библиотека, затерянная в глубине замка, в заднем флигеле. Страсть рыться в нотах осталась у Себастьяна с детских лет, а библиотека в Веймаре действительно одна из редких. Герцог почти не заглядывает сюда и даже не подозревает, какие богатства таятся здесь. И только библиотекарь, седой старичок с желтым лицом, похожий на звездочета в своем черном остроконечном колпаке, знает все тайны библиотеки. И он счастлив, что может открыть их любознательному человеку – новому концертмейстеру.
Но в библиотеку Бах попадает лишь в конце дня. А день весь заполнен. Тот, кто утверждает, что у веймарского концертмейстера много свободного времени, ошибается. Ни одна минута не проходит для Баха даром. И даже утренняя прогулка на берегу Ильма, веймарского ручья, – плодотворна, ибо в этот час возникает замысел будущего сочинения – весь целиком, разумный и прочный, непоколебимый в главном. Все частное, мелкое, подробное придет потом.
Одно дело – одиночество, его можно испытывать и на людях, другое – уединение, которого ищешь сам. Бах позволяет себе эту маленькую прогулку-не в парке замка, где подстриженные деревья, симметрично расставленные статуи и прямые дорожки, посыпанные песком, напоминают об искусственности придворной жизни. Он уходит за город, к реке, видит широкий луг, на котором пасется стадо, слышит тишину, полную звуков.
Здесь ничто не напоминает Эйзенах, город его детства. Но недалеко от реки он видит большую круглую ложбину и развалины какого-то строения, и это переносит Баха в далекие дни, когда он после уроков бежал на окраину города. Там в большой каменоломне рабочие собирались полдничать. Женщины, их жены и дочери, приносили им еду и питье, а сами рабочие, с шумом побросав кирки и лопаты, располагались прямо на камнях. Здесь можно было наслушаться всевозможных занятных историй.
Крестьянин в холщовой рубахе точит косу, она блестит на солнце. И Баху вспоминаются слова старинной песенки:
… В лучах луны сверкая, Лежит уж много лет, И никому на свете До ней и дела нет.
От этого рождаются два голоса. Один – спокойный, звенящий, ясный, другой – таинственный, слегка приглушенный, сумрачный. Крестьянин, как и другие, не знает тайны пруда, он видит солнце и луг. Но корона все-таки лежит на дне, и ночью, при луне, она поблескивает, а иногда и сверкает. И два голоса выражают эти два настроения. Только в музыке возможно такое чудо, чтобы две разные картины были выражены одновременно. Ничего не подозревающий крестьянин – и корона, которая лежит на дне. Утро и ночь, солнце и луна. Но дуэт, который уже возник, объединяет эти контрасты. Он звучит изысканно, его гармонии утонченны. В одном месте даже тональности расходятся: в одной руке будет ре минор, в другой– ля. И Бах слышит этот дуэт для клавира. Он слышит одновременно звучание двух разных голосов, но, придя домой, он запишет каждый из них отдельно, чтобы изучить, проверить и не допустить необоснованного хода мысли. И он ускоряет шаги, полный нетерпения.
Где-то, в другой стране, Гендель завоевывает славу. В Гамбурге еще процветает немецкая опера. Споры кипят в музыкальном мире. Бах знает об этой борьбе взглядов, ему известно и то, что происходит за пределами Германии, но он не участвует в этих битвах непосредственно и не каждую из них считает необходимой и достойной. Громадная воля нужна для того, чтобы прожить свой обычный день, решив все поставленные задачи.
Репетиция с оркестром – это тоже борьба, которую он каждое утро начинает заново. Теперь уже никто из музыкантов не противоречит ему, это борьба внутренняя. Любой дирижер знает ее, даже если между ним и оркестром полное согласие. Люди различны, а в оркестре всех должно объединять одно чувство.
Немало времени Бах проводит в часовне, где помещается орган. Здесь кульминация рабочего дня – самые отрадные часы. Полная свобода, покой и вдохновение. В часовне светло, просторно; высокие окна, высокий купол. И широкий, во всю стену, орган в глубине.
Но время идет. Во всем замке начинают бить часы. Бах слышит четыре удара и встает. Мария-Барбара, дети, кое-кто из горожан, заглянувших к нему в обеденное время, преданный Зауэр – все они ненадолго отвлекают Баха, и он пробует, насколько это возможно, некоторое время не думать о музыке.
И только к вечеру он заходит в библиотеку. Достает ноты, тихо перелистывает их и начинает разбирать, сидя у маленького клавира. Похожий на звездочета библиотекарь Геерт стоит поодаль и ждет, когда потребуются его объяснения. Иногда он вмешивается и сам: его гнетет одиночество и груз накопившихся знаний.
Ноты, которые рассматривает Бах, – сборники старинных сюит. Это в основном танцы. Но они расположены не случайно – каждый последующий сильно отличается от предыдущего: после медленного следует быстрый, после двухдольного – трехдольный, после грустного– веселый. Благодаря этому, строго соблюдаемому последованию весь сборник называется сюитой.
Здесь, в веймарской библиотеке, кажется, собраны все танцы, которые когда-либо существовали. Здесь хранятся медленные, горделивые паванны, под звуки которых совершался крестный ход или двигался брачный поезд невесты с ее подружками. Библиотекарь выступает вперед.
– Вот свадебная паванна, – говорит он, бережно перелистав страницу. – Конечно, в музыке соблюдена медлительность и чинность. Но, однако, прислушайтесь: разве в этих проходящих триллерах и группето [9] не улавливается шепот и чуть слышные смешки?
– Да, пожалуй, – говорит Бах наигрывая.
– И, позволю себе заметить, глубоко ошибаются те ученые музыканты, которые думают, будто медленный темп не может выражать веселье, а быстрый исключает печаль. Они, право, не умеют слушать. Нам известны совсем другие примеры, правда, редкие. А знаете ли вы, откуда произошло самое название паванны?
Бах это знал давно: танцы назывались в честь города, в котором они возникли. Родина паванны – город Падуя, оттого она часто называлась Падованна – падуанский танец. Но есть и другое, более любопытное объяснение: название танца возникает по сходству с движениями птицы или животного, которому подражают танцоры.
Ну, и как вы думаете, кто представляет, так сказать, герб паванны? Павлин! – Старик торжествующе смеется.– Это танец павлина, вернее – не танец, а поза горделивой птицы, когда, распустив свой хвост, павлин как бы хочет внушить нам: «Глядите, как я великолепен! Как я величав в своей неподвижности!»
…Здесь можно найти романески, римские танцы,– они еще называются сальтареллами, от слова «сальто»– прыжок. Своими резкими ударениями они сильно отличались от аристократической паванны. Говорят, плебейки-сальтареллы в конце концов проникли в высшее общество и там значительно пообтесались и присмирели. Но передают и другие слухи, будто они заразили своими замашками высший свет. Бах знал немало таких танцев.
Ах, она была очень забавна, эта игривая баллада про девчушку Сальтареллу, которая, неизвестно как, очутилась во дворце в своей потрепанной юбчонке! Отступать было поздно: зал ярко освещен, и все взоры устремлены на странную гостью. Куда денешься? Хорошо было Золушке в ее бальном наряде и хрустальных башмачках! Так поневоле почувствуешь себя принцессой! А Сальтарелла не успела даже умыться как следует! Что делать? Надо принять бой! И она стала подражать знатным дамам, приседать, улыбаться, обмахиваться воображаемым веером. И, право, это недурно у нее получалось! Ну, а раз так, замарашка приободрилась. Она почувствовала себя свободной, природная веселость вернулась к ней. И она стала со смехом прыгать и скакать по залу, высоко подбирая свою драную юбку, а гости – за ней. Даже сам король, такой грузный и тучный, что его усаживали на трон два телохранителя, глядя на веселую девчонку, проделал несколько прыжков.
Все это было очень давно. А сюита, близкая к восемнадцатому веку, состояла из четырех танцев: немецкой аллеманды, французской куранты, испанской сарабанды и английской жиги.
– …Я думаю, сарабанда возникла вовремя чумы,– говорит звездочет, перебирая ноты сухими руками.– Иначе как вы объясните многочисленные фрески на старинных зданиях, изображающие скелет со скрипкой в руке, а внизу надпись: «Смерть танцует сарабанду»? Ведь это пляска смерти! Трехдольный похоронный марш!
Сарабанду он выделяет из всей сюиты и пророчит ей великое будущее.
– Я убежден, что со временем сарабанда разовьется в совершенную форму и составит гордость музыки. Каких высот достиг человеческий дух, если возможно такое простое и красноречивое воплощение трагического! Иногда я и сам пытаюсь сочинять. Но куда мне! Я только слышу эту музыку внутренним слухом, а записать и даже спеть не могу. Но, если бы я был композитором, я выбрал бы для сарабанды античный сюжет – Орфея и Эвридику. «Не оглядывайся, – шепчет она, – я только бледная тень!» Ах! А кругом Елисейские поля в ровном ночном свете… Удивляюсь, как никто из композиторов не написал подобной сарабанды! [10]
– Как вы много знаете, господин Геерт!
– Я? О, в этом мое счастье и мое горе! К чему эти знания? Что проку в них, если в течение долгих месяцев– что месяцев! – в течение многих лет нельзя ни с кем словом перекинуться? Я окончил два факультета, литература и музыка мои любимые и, смею думать, известные мне области. Но я имел несчастье родиться в бедной семье, у меня не было протекции, и даже эту должность библиотекаря я получил лишь на старости лет, после долгих мытарств. И здесь я одинок и безмолвен, никто не посещает меня… Вот почему я так набросился на вас, мой друг, и мешаю вам заниматься.
– Вы мне нисколько не мешаете, – говорит Бах,– напротив, я благодарен вам.
Он чуть было не прибавил: «И в моей жизни есть что-то сходное с вашей…»
Геерт отходит к полкам, дав себе слово больше не мешать музыканту. Но, как только Бах приступает к жиге, заключительной части сюиты, старик не выдерживает и подходит к клавесину.
– В последний раз позволю себе нарушить вашу сосредоточенность, мой благородный господин. Я сказал бы, что вы играете слишком медленно. А между тем жига… ух! Только свистит в ушах! И представьте, эту чертову пляску умудрялись танцевать на пятках! Да-да! Взявшись за руки, целой оравой, заломив шапочки на затылки, моряки выплясывали ее все вместе! Я сам видел этих молодцов в дни моей юности. Все вместе! Оттого жигу и записывали совсем по-особенному, иногда даже в форме фуги… Вот и вам попалась такая… Прошу вас, сыграйте еще раз!
Стук и гром стоит в библиотеке. Бледный Геерт слушает, закрыв глаза.
– Вот-вот! Голова должна слегка кружиться. Как во время качки.
Бах доигрывает до конца, перелистывает сюиту и говорит:
– Какие резкие контрасты!
– Да ведь это разные времена! Средневековье, шестнадцатый век, семнадцатый. Все смешалось! Аллеманда и жига! Дворец и таверна. Величавость и бесшабашность! И, однако, разве не слышится что-то сходное во всей этой кутерьме? И разве вся наша жизнь не состоит из подобных контрастов? В этом есть глубокий смысл.
Да, это больше чем танцы, это портреты, характеры. И Бах видит перед собой немецкого рыцаря в латах и веселую француженку-плясунью, видит Эвридику в тумане Елисейских полей, идущую вперед под звуки печальной сарабанды.
И лихие матросы пьют джин, а потом, заломив шапочки на затылки, все вместе, взявшись за руки, отплясывают на палубе жигу на шесть восьмых и поют хором:
– Прошу вас, досточтимая госпожа! Она небрежно кивает.
– Я слышу, здесь весело. Но, милый муж, хочу тебе напомнить, что уже двенадцатый час.
Они выходят из флигеля. Звезды мерцают в небе.
– Я не думал, что так поздно, – говорит Бах.
– Мне кажется, ты нетвердо держишься на ногах,– замечает Барбара. – Уж не хлебнул ли ты вместе с этим стариком?
– То-то ты пришла за мной, словно в кабачок! Библиотека– строгое место!
– Все у тебя как-то странно!
– Какой чудесный день! – говорит Бах, закинув голову и глядя на звезды. – Как жаль, что он прошел!
– Что же особенного случилось? И что ты делал сегодня?
Он с удивлением смотрит на нее.
– Как – что делал? Работал!
Но в библиотеку Бах попадает лишь в конце дня. А день весь заполнен. Тот, кто утверждает, что у веймарского концертмейстера много свободного времени, ошибается. Ни одна минута не проходит для Баха даром. И даже утренняя прогулка на берегу Ильма, веймарского ручья, – плодотворна, ибо в этот час возникает замысел будущего сочинения – весь целиком, разумный и прочный, непоколебимый в главном. Все частное, мелкое, подробное придет потом.
Одно дело – одиночество, его можно испытывать и на людях, другое – уединение, которого ищешь сам. Бах позволяет себе эту маленькую прогулку-не в парке замка, где подстриженные деревья, симметрично расставленные статуи и прямые дорожки, посыпанные песком, напоминают об искусственности придворной жизни. Он уходит за город, к реке, видит широкий луг, на котором пасется стадо, слышит тишину, полную звуков.
Здесь ничто не напоминает Эйзенах, город его детства. Но недалеко от реки он видит большую круглую ложбину и развалины какого-то строения, и это переносит Баха в далекие дни, когда он после уроков бежал на окраину города. Там в большой каменоломне рабочие собирались полдничать. Женщины, их жены и дочери, приносили им еду и питье, а сами рабочие, с шумом побросав кирки и лопаты, располагались прямо на камнях. Здесь можно было наслушаться всевозможных занятных историй.
Крестьянин в холщовой рубахе точит косу, она блестит на солнце. И Баху вспоминаются слова старинной песенки:
Да. Но там, за холмом, в низине, – наполовину высохший пруд. Никто не знает его тайны: на дне пруда лежит королевская корона.
На том холме высоком
Стоит крестьянский дом.
С порога вид просторный.
Леса, поля кругом…
… В лучах луны сверкая, Лежит уж много лет, И никому на свете До ней и дела нет.
От этого рождаются два голоса. Один – спокойный, звенящий, ясный, другой – таинственный, слегка приглушенный, сумрачный. Крестьянин, как и другие, не знает тайны пруда, он видит солнце и луг. Но корона все-таки лежит на дне, и ночью, при луне, она поблескивает, а иногда и сверкает. И два голоса выражают эти два настроения. Только в музыке возможно такое чудо, чтобы две разные картины были выражены одновременно. Ничего не подозревающий крестьянин – и корона, которая лежит на дне. Утро и ночь, солнце и луна. Но дуэт, который уже возник, объединяет эти контрасты. Он звучит изысканно, его гармонии утонченны. В одном месте даже тональности расходятся: в одной руке будет ре минор, в другой– ля. И Бах слышит этот дуэт для клавира. Он слышит одновременно звучание двух разных голосов, но, придя домой, он запишет каждый из них отдельно, чтобы изучить, проверить и не допустить необоснованного хода мысли. И он ускоряет шаги, полный нетерпения.
Где-то, в другой стране, Гендель завоевывает славу. В Гамбурге еще процветает немецкая опера. Споры кипят в музыкальном мире. Бах знает об этой борьбе взглядов, ему известно и то, что происходит за пределами Германии, но он не участвует в этих битвах непосредственно и не каждую из них считает необходимой и достойной. Громадная воля нужна для того, чтобы прожить свой обычный день, решив все поставленные задачи.
Репетиция с оркестром – это тоже борьба, которую он каждое утро начинает заново. Теперь уже никто из музыкантов не противоречит ему, это борьба внутренняя. Любой дирижер знает ее, даже если между ним и оркестром полное согласие. Люди различны, а в оркестре всех должно объединять одно чувство.
Немало времени Бах проводит в часовне, где помещается орган. Здесь кульминация рабочего дня – самые отрадные часы. Полная свобода, покой и вдохновение. В часовне светло, просторно; высокие окна, высокий купол. И широкий, во всю стену, орган в глубине.
Но время идет. Во всем замке начинают бить часы. Бах слышит четыре удара и встает. Мария-Барбара, дети, кое-кто из горожан, заглянувших к нему в обеденное время, преданный Зауэр – все они ненадолго отвлекают Баха, и он пробует, насколько это возможно, некоторое время не думать о музыке.
И только к вечеру он заходит в библиотеку. Достает ноты, тихо перелистывает их и начинает разбирать, сидя у маленького клавира. Похожий на звездочета библиотекарь Геерт стоит поодаль и ждет, когда потребуются его объяснения. Иногда он вмешивается и сам: его гнетет одиночество и груз накопившихся знаний.
Ноты, которые рассматривает Бах, – сборники старинных сюит. Это в основном танцы. Но они расположены не случайно – каждый последующий сильно отличается от предыдущего: после медленного следует быстрый, после двухдольного – трехдольный, после грустного– веселый. Благодаря этому, строго соблюдаемому последованию весь сборник называется сюитой.
Здесь, в веймарской библиотеке, кажется, собраны все танцы, которые когда-либо существовали. Здесь хранятся медленные, горделивые паванны, под звуки которых совершался крестный ход или двигался брачный поезд невесты с ее подружками. Библиотекарь выступает вперед.
– Вот свадебная паванна, – говорит он, бережно перелистав страницу. – Конечно, в музыке соблюдена медлительность и чинность. Но, однако, прислушайтесь: разве в этих проходящих триллерах и группето [9] не улавливается шепот и чуть слышные смешки?
– Да, пожалуй, – говорит Бах наигрывая.
– И, позволю себе заметить, глубоко ошибаются те ученые музыканты, которые думают, будто медленный темп не может выражать веселье, а быстрый исключает печаль. Они, право, не умеют слушать. Нам известны совсем другие примеры, правда, редкие. А знаете ли вы, откуда произошло самое название паванны?
Бах это знал давно: танцы назывались в честь города, в котором они возникли. Родина паванны – город Падуя, оттого она часто называлась Падованна – падуанский танец. Но есть и другое, более любопытное объяснение: название танца возникает по сходству с движениями птицы или животного, которому подражают танцоры.
Ну, и как вы думаете, кто представляет, так сказать, герб паванны? Павлин! – Старик торжествующе смеется.– Это танец павлина, вернее – не танец, а поза горделивой птицы, когда, распустив свой хвост, павлин как бы хочет внушить нам: «Глядите, как я великолепен! Как я величав в своей неподвижности!»
…Здесь можно найти романески, римские танцы,– они еще называются сальтареллами, от слова «сальто»– прыжок. Своими резкими ударениями они сильно отличались от аристократической паванны. Говорят, плебейки-сальтареллы в конце концов проникли в высшее общество и там значительно пообтесались и присмирели. Но передают и другие слухи, будто они заразили своими замашками высший свет. Бах знал немало таких танцев.
Ах, она была очень забавна, эта игривая баллада про девчушку Сальтареллу, которая, неизвестно как, очутилась во дворце в своей потрепанной юбчонке! Отступать было поздно: зал ярко освещен, и все взоры устремлены на странную гостью. Куда денешься? Хорошо было Золушке в ее бальном наряде и хрустальных башмачках! Так поневоле почувствуешь себя принцессой! А Сальтарелла не успела даже умыться как следует! Что делать? Надо принять бой! И она стала подражать знатным дамам, приседать, улыбаться, обмахиваться воображаемым веером. И, право, это недурно у нее получалось! Ну, а раз так, замарашка приободрилась. Она почувствовала себя свободной, природная веселость вернулась к ней. И она стала со смехом прыгать и скакать по залу, высоко подбирая свою драную юбку, а гости – за ней. Даже сам король, такой грузный и тучный, что его усаживали на трон два телохранителя, глядя на веселую девчонку, проделал несколько прыжков.
Все это было очень давно. А сюита, близкая к восемнадцатому веку, состояла из четырех танцев: немецкой аллеманды, французской куранты, испанской сарабанды и английской жиги.
– …Я думаю, сарабанда возникла вовремя чумы,– говорит звездочет, перебирая ноты сухими руками.– Иначе как вы объясните многочисленные фрески на старинных зданиях, изображающие скелет со скрипкой в руке, а внизу надпись: «Смерть танцует сарабанду»? Ведь это пляска смерти! Трехдольный похоронный марш!
Сарабанду он выделяет из всей сюиты и пророчит ей великое будущее.
– Я убежден, что со временем сарабанда разовьется в совершенную форму и составит гордость музыки. Каких высот достиг человеческий дух, если возможно такое простое и красноречивое воплощение трагического! Иногда я и сам пытаюсь сочинять. Но куда мне! Я только слышу эту музыку внутренним слухом, а записать и даже спеть не могу. Но, если бы я был композитором, я выбрал бы для сарабанды античный сюжет – Орфея и Эвридику. «Не оглядывайся, – шепчет она, – я только бледная тень!» Ах! А кругом Елисейские поля в ровном ночном свете… Удивляюсь, как никто из композиторов не написал подобной сарабанды! [10]
– Как вы много знаете, господин Геерт!
– Я? О, в этом мое счастье и мое горе! К чему эти знания? Что проку в них, если в течение долгих месяцев– что месяцев! – в течение многих лет нельзя ни с кем словом перекинуться? Я окончил два факультета, литература и музыка мои любимые и, смею думать, известные мне области. Но я имел несчастье родиться в бедной семье, у меня не было протекции, и даже эту должность библиотекаря я получил лишь на старости лет, после долгих мытарств. И здесь я одинок и безмолвен, никто не посещает меня… Вот почему я так набросился на вас, мой друг, и мешаю вам заниматься.
– Вы мне нисколько не мешаете, – говорит Бах,– напротив, я благодарен вам.
Он чуть было не прибавил: «И в моей жизни есть что-то сходное с вашей…»
Геерт отходит к полкам, дав себе слово больше не мешать музыканту. Но, как только Бах приступает к жиге, заключительной части сюиты, старик не выдерживает и подходит к клавесину.
– В последний раз позволю себе нарушить вашу сосредоточенность, мой благородный господин. Я сказал бы, что вы играете слишком медленно. А между тем жига… ух! Только свистит в ушах! И представьте, эту чертову пляску умудрялись танцевать на пятках! Да-да! Взявшись за руки, целой оравой, заломив шапочки на затылки, моряки выплясывали ее все вместе! Я сам видел этих молодцов в дни моей юности. Все вместе! Оттого жигу и записывали совсем по-особенному, иногда даже в форме фуги… Вот и вам попалась такая… Прошу вас, сыграйте еще раз!
Стук и гром стоит в библиотеке. Бледный Геерт слушает, закрыв глаза.
– Вот-вот! Голова должна слегка кружиться. Как во время качки.
Бах доигрывает до конца, перелистывает сюиту и говорит:
– Какие резкие контрасты!
– Да ведь это разные времена! Средневековье, шестнадцатый век, семнадцатый. Все смешалось! Аллеманда и жига! Дворец и таверна. Величавость и бесшабашность! И, однако, разве не слышится что-то сходное во всей этой кутерьме? И разве вся наша жизнь не состоит из подобных контрастов? В этом есть глубокий смысл.
Да, это больше чем танцы, это портреты, характеры. И Бах видит перед собой немецкого рыцаря в латах и веселую француженку-плясунью, видит Эвридику в тумане Елисейских полей, идущую вперед под звуки печальной сарабанды.
И лихие матросы пьют джин, а потом, заломив шапочки на затылки, все вместе, взявшись за руки, отплясывают на палубе жигу на шесть восьмых и поют хором:
Стук в дверь. Это Мария-Барбара. Геерт склоняется перед ней в поклоне:
Всем нам плыть неудержимо
Мимо, мимо
С неуемною волной,
Чтоб на отмели песчаной
Долгожданный
Обрести себе покой.
– Прошу вас, досточтимая госпожа! Она небрежно кивает.
– Я слышу, здесь весело. Но, милый муж, хочу тебе напомнить, что уже двенадцатый час.
Они выходят из флигеля. Звезды мерцают в небе.
– Я не думал, что так поздно, – говорит Бах.
– Мне кажется, ты нетвердо держишься на ногах,– замечает Барбара. – Уж не хлебнул ли ты вместе с этим стариком?
– То-то ты пришла за мной, словно в кабачок! Библиотека– строгое место!
– Все у тебя как-то странно!
– Какой чудесный день! – говорит Бах, закинув голову и глядя на звезды. – Как жаль, что он прошел!
– Что же особенного случилось? И что ты делал сегодня?
Он с удивлением смотрит на нее.
– Как – что делал? Работал!
Глава девятой. СОСТЯЗАНИЯ.
Полушутя, но с оттенком горечи она сказала ему однажды, что он обратил внимание на свою дочь лишь на пятом году ее жизни, и то лишь потому, что у девочки оказался хороший музыкальный слух. К сожалению Барбары, она обнаружила эти свойства и у сыновей, младших братьев Кетхен. Они по целым часам не отходили от клавира. Стало быть, вырастут такими же одержимыми, как их отец.
Может быть, из упрямства Барбара бросила пение. Она не захотела выступить в веймарском кружке любителей, ссылаясь на хозяйственные и семейные заботы.
Та музыка, которая звучала в доме, была непонятна Марии-Барбаре. Она признавала только оперу знаменитого Кайзера – с разбойниками, похищениями, блеском кинжалов и пением хора во тьме. Она не переставала убеждать Баха, что это единственный род музыки, который ему следует избрать. Кайзер, директор гамбургской оперы, был тот самый композитор, которому в доме у Бухстехуде предсказали, что он скоро свернет себе шею. Кайзер был близок к этому: его легкомыслие, распущенность актеров, которых он не умел держать в руках, причуды вкуса, пренебрежение к содержанию своих и чужих поставленных им опер– все это вело прекрасный гамбургский театр к упадку. И все же талант Кайзера продолжал пленять многих: его выдумки были свежи, разнообразны… Мария-Барбара находила его оперы гениальными.
Она ценила оперу и как яркое зрелище. Своим пристрастием к полифонии и к инструментальной музыке Бах напоминал ей средневекового алхимика, пытающегося изобрести искусственное золото или напиток долголетия. Да, и в их время встречаются подобные чудаки: ищут несбыточное! «Кроме того, – доказывала она,– оперный композитор может разбогатеть, они все богаты. И об этом следует подумать семейному человеку. Впрочем, бог с ним, с богатством. Но оперы приносят славу. И это лучший род сочинения».
Себастьян не спорил с ней. Напротив, говорил, что ему нравятся оперы: он с удовольствием смотрит их и слушает. Но он упорно не хотел их писать.
Почти девять лет прожил Бах у веймарского герцога. В первые годы он чувствовал себя невольником: герцог не позволял ему отлучаться из Веймара. Все, что Бах сочинял, оставалось грудой написанных и никому не известных нот. Его импровизации слышали только веймарские музыканты да гости герцога, из которых очень немногие прислушивались к тому, что он играет. Только один из гостей, поэт и философ Маттиас Гесснер, любил и ценил музыку Баха. Впоследствии, в своем труде о древних виртуозах на кифаре [11], он упоминал об игре Баха и о своем впечатлении от этой игры:
«О если бы ты, Фабий, мог воскреснуть из мертвых и увидеть Баха, услышать его игру на клавире или когда он сидит за инструментом всех инструментов [12] с его бесчисленными трубами, одухотворенными притоком воздуха из мехов! Если бы ты мог все это увидеть, то признал бы, что хор из многих ваших кифаристов и тысячи флейтистов не смог бы производить такой богатой звуками игры!… Он наблюдает за тридцатью или сорока музыкантами, следя за тем, чтобы никто не нарушил порядка… Сам разрешая чрезвычайно трудную музыкальную задачу, он, однако ж, сразу замечает, если где-либо происходит замешательство. Он весь проникнут чувством ритма, чутким ухом слышит все гармонические обороты и ограниченными средствами своего голоса подражает всем голосам, участвующим в оркестре. Я вообще большой поклонник античности, но убежден, однако, что друг мой Бах и все, кто ему подобны, превосходят таких людей, как Орфей, и двадцать таких певцов, как Арион».
Маттиас Гесснер и посоветовал веймарскому герцогу хоть изредка отпускать своего придворного органиста в другие города, по примеру князя гессенского, музыканты которого, разъезжая по Германии, приносили властителю славу и доход.
Это соображение поколебало веймарского герцога:
Баху было дано милостивое разрешение съездить в город Галле, на состязание органистов, и попутно в Кассель – испытать новый орган.
В Галле, в этом красивом городе, где музыка была в большом почете, Бах мог убедиться, что музыкальная жизнь в Германии не замерла. Напротив: композиторы часто печатают свои произведения, происходят состязания, открыты музыкальные общества. Еще в гостинице, где Бах остановился, он услыхал имена Телемана, Матесона, Кунау, не говоря уж о Генделе. Эти имена были знакомы Баху: сочинения этих композиторов он хорошо знал и многие из них переписывал. В первый раз он увидел этих людей так близко.
Может быть, из упрямства Барбара бросила пение. Она не захотела выступить в веймарском кружке любителей, ссылаясь на хозяйственные и семейные заботы.
Та музыка, которая звучала в доме, была непонятна Марии-Барбаре. Она признавала только оперу знаменитого Кайзера – с разбойниками, похищениями, блеском кинжалов и пением хора во тьме. Она не переставала убеждать Баха, что это единственный род музыки, который ему следует избрать. Кайзер, директор гамбургской оперы, был тот самый композитор, которому в доме у Бухстехуде предсказали, что он скоро свернет себе шею. Кайзер был близок к этому: его легкомыслие, распущенность актеров, которых он не умел держать в руках, причуды вкуса, пренебрежение к содержанию своих и чужих поставленных им опер– все это вело прекрасный гамбургский театр к упадку. И все же талант Кайзера продолжал пленять многих: его выдумки были свежи, разнообразны… Мария-Барбара находила его оперы гениальными.
Она ценила оперу и как яркое зрелище. Своим пристрастием к полифонии и к инструментальной музыке Бах напоминал ей средневекового алхимика, пытающегося изобрести искусственное золото или напиток долголетия. Да, и в их время встречаются подобные чудаки: ищут несбыточное! «Кроме того, – доказывала она,– оперный композитор может разбогатеть, они все богаты. И об этом следует подумать семейному человеку. Впрочем, бог с ним, с богатством. Но оперы приносят славу. И это лучший род сочинения».
Себастьян не спорил с ней. Напротив, говорил, что ему нравятся оперы: он с удовольствием смотрит их и слушает. Но он упорно не хотел их писать.
Почти девять лет прожил Бах у веймарского герцога. В первые годы он чувствовал себя невольником: герцог не позволял ему отлучаться из Веймара. Все, что Бах сочинял, оставалось грудой написанных и никому не известных нот. Его импровизации слышали только веймарские музыканты да гости герцога, из которых очень немногие прислушивались к тому, что он играет. Только один из гостей, поэт и философ Маттиас Гесснер, любил и ценил музыку Баха. Впоследствии, в своем труде о древних виртуозах на кифаре [11], он упоминал об игре Баха и о своем впечатлении от этой игры:
«О если бы ты, Фабий, мог воскреснуть из мертвых и увидеть Баха, услышать его игру на клавире или когда он сидит за инструментом всех инструментов [12] с его бесчисленными трубами, одухотворенными притоком воздуха из мехов! Если бы ты мог все это увидеть, то признал бы, что хор из многих ваших кифаристов и тысячи флейтистов не смог бы производить такой богатой звуками игры!… Он наблюдает за тридцатью или сорока музыкантами, следя за тем, чтобы никто не нарушил порядка… Сам разрешая чрезвычайно трудную музыкальную задачу, он, однако ж, сразу замечает, если где-либо происходит замешательство. Он весь проникнут чувством ритма, чутким ухом слышит все гармонические обороты и ограниченными средствами своего голоса подражает всем голосам, участвующим в оркестре. Я вообще большой поклонник античности, но убежден, однако, что друг мой Бах и все, кто ему подобны, превосходят таких людей, как Орфей, и двадцать таких певцов, как Арион».
Маттиас Гесснер и посоветовал веймарскому герцогу хоть изредка отпускать своего придворного органиста в другие города, по примеру князя гессенского, музыканты которого, разъезжая по Германии, приносили властителю славу и доход.
Это соображение поколебало веймарского герцога:
Баху было дано милостивое разрешение съездить в город Галле, на состязание органистов, и попутно в Кассель – испытать новый орган.
В Галле, в этом красивом городе, где музыка была в большом почете, Бах мог убедиться, что музыкальная жизнь в Германии не замерла. Напротив: композиторы часто печатают свои произведения, происходят состязания, открыты музыкальные общества. Еще в гостинице, где Бах остановился, он услыхал имена Телемана, Матесона, Кунау, не говоря уж о Генделе. Эти имена были знакомы Баху: сочинения этих композиторов он хорошо знал и многие из них переписывал. В первый раз он увидел этих людей так близко.