– Не в том дело. – Гассе придал своему лицу меланхолическое выражение, как всегда, когда собирался сострить. – Я написал их так много, что, если бы мне показали все, я не узнал бы доброй половины.
   – Однако вы не щадите себя, – заметил кто-то из гостей.
   – Вы правы, мой друг: этим я обезоруживаю критиков.
   Беседа продолжалась в таком же роде, прерываемая смехом гостей. Заметно было, что Гассе может сколько угодно подтрунивать над собой, но не любил насмешек со стороны других.
   Оживление усилилось, когда появилась хозяйка дома. Маленькая, с тонкой талией, с большими черными глазами, причудливо одетая, она напоминала красивую, беспокойную птицу. В довершение сходства на голове у нее качались желтые и черные перья.
   – Добрый вечер, кум! – обратилась она к Баху: она привыкла почему-то называть его так. – Привезли своего птенца? Отлично. И ему польза, и нам развлечение.
   – Я приехал послушать песенки, – ответил Бах.
   – «Песенками» он называет наши оперы! – пояснила Фаустина гостям– Какова дерзость?
   – А правда ли, что итальянские оперы совсем не выходят из печати? – спросил Фридеман. – Я, например, не могу достать те, которые имеют наибольший успех.
   – Вы их не найдете, – сказал брюзгливый старичок, который до того молчал, – их нет. Не потому, что их раскупили, а потому, что они попросту не издаются! Да и к чему их издавать? Опер слишком много, и каждая из них приедается быстрее, чем ставится новая. И мне нисколько не жаль! Потому что в этой спешке, в этой погоне за новым – непременно новым! – утрачивается вкус. Ничто так не стареет, как мода!
   Фаустина пожала плечами с легким пренебрежением.
   – Напрасно вы сердитесь, папаша Брюгге, – сказала она старичку, – время исправляет ошибки ученых. Я никогда не могла понять эту страсть накапливать фолианты книг и нот. Я ничего не читаю дважды: жизнь слишком коротка. А старинная музыка нагоняет на меня сон. Пусть каждый день дарит мне новые впечатления, и я буду вполне довольна!
   – Вы хотели бы, чтобы человечество совсем лишилось памяти, – сказал старичок Брюгге.
   – Да, память это скверная штука, ведь часто запоминаешь и дурное.
   – Однако в искусстве живы иные законы, – отозвался Бах, – на голом месте ничто не возникает.
   – Ах! – воскликнула Фаустина. – Я это уже слышала! Но я дочь своего времени. Сама наша жизнь, наша молодость длится один миг! Мне ненавистна власть прошлого. Я хочу прожить свою жизнь, а не чужую. Пусть красота недолговечна, зато она прекрасна! Вильгельм-Фридеман слушал с удовольствием.
   – Красота долговечна, – сказал Бах.
   – Да? Вы исключительно любезны, милый кум! Но я прощаюсь с вами: мне пора! После полуночи продолжим разговор.
   Она улыбнулась Фридеману, потом выпила бокал шампанского и упорхнула, сопровождаемая стайкой подруг.
   Вечером в театре Вильгельм-Фридеман, сидя в ложе рядом с отцом, мог вволю насладиться пением Фаустины и ее проворством. Она спустилась вниз по проволоке, хоть в этом и не было надобности. Но не могла же она появиться на сцене тем же способом, что и другие певицы! Сам прусский король сказал, что он предпочитает ржание своей кобылы пению отечественных певиц. Конечно, король плохой патриот, но потому-то он и платит итальянским артистам в десять раз больше, чем немецким. Итальянка Фаустина, господствовавшая в дрезденском театре, уговорила мужа, немца по происхождению, писать оперы только в итальянском духе. Он послушался и не раскаялся в этом.
   Спустившись с «небес», Фаустина перебежала через всю сцену и остановилась у рампы, чтобы начать арию. Маленький паж бежал за ней, неся в руках ее тяжелый шлейф. В одном месте он зазевался, и она, досадливо дернув шлейф, вырвала его из рук мальчика. Пела она виртуозно, а трудная вставка – каденция, специально для нее написанная, пришлась ей как раз по голосу. После арии раздался рев в зале, так что заключительные такты оркестра не были услышаны. Но музыканты привыкли к этому и продолжали играть с безразличным видом.
   Постановка была под стать искусству Фаустины. Великолепный храм с колоннами, попугаи на золоченых жердочках, павлины, красочные опахала. Масса народа– хор, балет и певцы-солисты – составляла окружение Фаустины Бордони, ассирийской царицы Семирамиды. Они теснились на сцене, пели, плясали, производили шум, но, как только вступала Фаустина, делались немыми и неподвижными.
   Вильгельм-Фридеман оглядывался на отца. Бах слушал доброжелательно и спокойно.
   – Ну как?– спрашивал Фридеман в антракте.– Не правда ли, бесподобно?
   – Да, ничего себе! – отвечал Бах.
   Фридеман с досадой отворачивался. На обратном пути он сказал:
   – Удивляюсь тебе, отец, почему ты не пишешь опер? Не говоря о том, как это выгодно, это доступно для многих зрителей!
   – То же говорила и твоя покойная мать.
   – И она была права.
   – Значит, ты теперь станешь писать оперы? – спросил Бах.
   – Да нет: пожалуй, это трудно для меня. Но ты! Я видел, ты внимательно слушал.
   – Да, кое-что весьма приятно. И поучительно для меня.
   – Поучительно? В каком смысле?
   – Оперные примеры могут послужить и в оркестровой музыке и в органной. Ты ведь допускаешь, что живописцу следует знать поэзию, а поэту – живопись? Да и скульптуру, кстати. Чем больше ты будешь знать, тем лучше станешь работать.
   – Тогда если так рассуждать, то и я должен учиться рисовать.
   – Да, друг мой, и мне жаль, что ты забросил свои рисунки.
   – Но я же не собираюсь сделаться живописцем!
   – Разумеется. Но ты должен быть хорошим музыкантом.
   Вернувшись из театра, они застали у Гассе еще больше гостей, чем во время обеда. Весь дом был освещен. Для этой семьи после спектакля жизнь только начиналась.
   Бах уже собирался домой через два дня, но Фаустина и Гассе попросили его оставить у них Фридемана хоть на неделю. Фридеман умоляюще смотрел на отца.
 
   Бах на этот раз поддался слабости и разрешил Фридеману остаться ненадолго в Дрездене. Чета Гассе ввела этого юношу в тот круг, который считался блестящим в столице. Каждый день Фридеман бывал в театре. В конце недели племянник Гассе, молодой человек, чуть старше Фридемана, повез его в маскарад. Высокая женщина с пышными волосами и белоснежными руками сама завязала с ними знакомство. Спутник Фрилемана шепнул ему, что это сама саксонская королева. Почему бы и нет? В городе поговаривали, что королева любит подобные приключения и бывает тайно на костюмированных городских балах. Вильгельм-Фридеман устремился за незнакомкой. Она говорила довольно нескладно, на каком-то непонятном, должно быть, нижнерейнском наречии. Но это не смущало Фридемана: ведь королева должна как-то скрыть свое присутствие в маскараде – естественно, что она выдает себя за простую девушку. Одна лишь черная маска ненадежна!
   Рассыпаясь в учтивостях, Фридеман не осмелился попросить у своей высокопоставленной дамы, чтобы она сняла маску. Но она сама сделала это и даже назвала себя. Оказалось, то была не королева Саксонии, а другая. В Дрездене много королев, и у каждой свои подданные: королева театра – Фаустина Бордони, королева цирка – наездница Фридерика Пельшау. Дама Фридемана была королевой «Золотой пантеры» – одного из трактиров Дрездена. Но это смутило его только в первую минуту. Потом он приободрился: ничего, когда-нибудь поймаем и супругу саксонского короля! Поймаем за хвост само счастье!
   Фаустина поддерживала в нем эти надежды, Гассе – также. Этот немецкий автор итальянских опер имел везде связи и весьма скоро сообщил Баху и Анне-Магдалине об успехе их сына в домашней капелле у дрезденского князя. Фридеман выступал там со своими импровизациями на органе. Не успел Бах ответить на это письмо, как получил новое сообщение от Гассе – на этот раз ошеломляющее! Вильгельм-Фридеман играл в главной церкви и получил место первого органиста. Вильгельм-Фридеман был уверен, что никто не хлопотал за него. В восторженном письме к родным он писал:
   «Я и сам не знаю, как это получилось. Но я слышал собственными ушами, как дядю Адольфа (то есть Гассе) спрашивали: «Кто этот юный Орфей?» Клянусь вам!
   Я очень соскучился по вас, но надеюсь, вы не станете препятствовать моему счастью?»
   Анна-Магдалина ответила:
   «Благословляю тебя от всего сердца, мой дорогой! Отец, конечно, согласен».
 
   Жизнь Вильгельма-Фридемана в Дрездене началась блистательно. Он нравился всем. Женщины находили его приятным, мужчины – храбрым и щедрым. Две-три дуэли, которые кончились взаимными извинениями противников, несколько ночей, проведенных за карточным столом, укрепили за Фридеманом репутацию «доброго малого». Несколько любовных приключений привлекли к нему внимание «большого света». У него появились приятели не только из артистического общества, но и из круга светской молодежи, которые внушали ему, что к нему нельзя подходить с обычной меркой, так как таланту все прощается. Вильгельм-Фридеман простодушно верил этому.
   Жалованья, разумеется, не хватало ему при том образе жизни, который он считал уместным для себя. Гассе и Фаустина просили его не стесняться и предлагали ему какие угодно суммы, но Фридеман не решался злоупотреблять их добротой и наконец осмелился обратиться к отцу за помощью.
   Ответа довольно долго не было. Приятели Фридемана посоветовали ему обратиться к одному из тех «спасителей», которые существуют специально для запутавшихся молодых игроков. Проценты, назначенные ростовщиком, испугали Фридемана. Он ушел, обещав подумать.
   Дома он застал отца. Бах специально приехал в Дрезден, чтобы увезти с собой сына.
   – Лучше оставить службу до того, как тебя самого прогонят, – сказал он. – Если ты нуждаешься в надзоре, то нельзя оставлять тебя одного.
   – Но как же мое положение? – в отчаянии защищался Фридеман. – Ведь оно блестяще!
   – Я это вижу, – холодно отозвался Бах. – Собирайся: меня отпустили ненадолго.
   Со слезами клялся Фридеман, что он будет впредь вести себя благоразумно. Сослался на то, что служба не помешала ему сдать в университете все экзамены. Отец был неумолим.
   – Мне известны размеры твоих долгов, – сказал он. – Тетельбауму уже заплачено. Не заставляй меня ждать!
   Но тут снова вмешалась чета Гассе. После долгих и безуспешных уговоров Гассе нашел наконец лазейку к сердцу Баха.
   – Ну хорошо, оставим разговор о карьере мальчика, хотя она блистательна и с вашей стороны чистое безумие прерывать ее в самом начале. Но подумайте о другом, что, я знаю, для вас важнее! За эти полгода жизни в Дрездене ваш сын настолько усовершенствовал свой дар, что его игру и узнать нельзя. И не только игру: его сочинения приобрели высшую одухотворенность. Но к чему слова? Фридеман, дружок, сыграй для отца твой концерт, хотя бы на клавесине!
   Вильгельм-Фридеман стал играть свое последнее сочинение для органа, и снова, как обычно, старший Бах поддался очарованию и отцовской гордости. Действительно, Фридеман очень подвинулся вперед. Бах не знал, что сказать.
   – И такую силу вы хотите сковать! – воскликнул Гассе.
   – Вы просто старый деспот! – прибавила Фаустина.
   – При том образе жизни, который он здесь ведет…-начал было Бах.
   – А в Лейпциге вы приставите к нему няньку? Или сами станете следить за каждым его шагом?
   Пожалуй, это был самый веский довод.
   – И потом, – внушительно проговорил Гассе,– он нигде не найдет такой прекрасной службы. Это редкий случай.
   – Отец! – взмолился Фридеман.
   – Сейчас же проси у отца прощения! – приказала Фаустина. – Посмотри, как он осунулся. И помни, что мы за тебя ручаемся!
   В конце концов Бах сдался. Концерт, сыгранный сыном, решил все. Да, искусство исцеляет, очищает душу. Разве так не было со многими? Талант удержит Фридемана от дурных поступков и спасет его.

Глава шестая. НЕВЗГОДЫ

   Они, собственно, никогда не прекращались. С тысяча семьсот двадцать девятого года, как бы вознаграждая себя за долгое отсутствие, началась эпидемия злокачественной горячки. Ежегодно весной весь Лейпциг повергался в смятение. По улицам двигались похоронные процессии, слышался плач в домах, и жители проклинали солнце, которое становилось жарче день ото дня. Запах тления стоял в воздухе.
   Как только начинал таять снег, появлялись на улицах монахи с большими крестами в руках. Они заходили в каждый дом, в каждую квартиру, пророчили гибель всем жителям, грозили муками ада и, доведя до отчаяния людей, и без того сраженных страхом, предлагали им печатные молитвы от горячки.
   Молитвы были разного назначения: «отгоняющие болезнь» на время или навсегда; от тяжкой и менее тяжкой формы болезни. Соответственно они стоили дороже или дешевле.
   Когда заболел маленький Готфрид Бах, три монаха явились к Анне-Магдалине. Они разложили перед ней молитвы, оттиснутые на толстой бумаге и скрепленные печатью. Среди молитв была одна, очень дорогая, но зато «самая верная», по словам монахов. Другие, более дешевые, не давали полного ручательства за выздоровление, но обеспечивали верную дорогу в рай.
   Баха не было дома. Опухшая от слез, Анна-Магдалина взяла в руки «самую верную» и оставила ее у себя, заплатив монахам. Она сделала это не потому, что верила в ее спасительное действие, а для того, чтобы не видеть больше вестников смерти. Как только они ушли, она снова опустилась на колени у кроватки больного сына и стала молиться собственными горячими словами.
   Этот Готфрид, ее родной сын, похожий на Вильгельма-Фридемана, но рассудительный и аккуратный, как Филипп-Эммануил, соединял в себе достоинства обоих братьев. Музыкальностью он превосходил их. В семье души не чаяли в ласковом, резвом мальчике. Невозможно было представить себе, что они его лишатся.
   Когда ему стало лучше и он встал с постели, монахи появились вновь – на этот раз с благодарственной молитвой. Теперь «черные братья» обходили семьи выздоравливающих. И Анна-Магдалина, счастливая и радостная, снова заплатила «черным воронам», чтобы они скорее ушли. Оставленный лист она пробежала глазами. Какие холодные, лишенные значения слова! Могли ли они дойти до бога? О нет! Они не были рождены материнской любовью!
   Когда монахи удалились, в спальню заглянула служанка Герда.
   – Слава богу, – сказала она, – я успела-таки спрятать голубку Юлиану!
   Юлиана была дочь Анны-Магдалины. Ей недавно исполнилось одиннадцать лет.
   – Ты так же безумна, как и все вокруг, – с сокрушением сказала Анна-Магдалина. – Зачем зря пугать девочку?
   – О хозяйка, в такие дни всего можно ожидать! Слышите, как гудит колокол? Должно быть, вы забыли про семью Отто?
   Магдалина вздрогнула. Спаси нас боже! В дни эпидемии женщины не могли быть спокойны. Самые старые и самые молодые (особенно, если они были красивы) вызывали подозрения духовенства: горячка не могла прийти сама по себе – ее призывали любимицы дьявола, притаившиеся ведьмы. И хоть суды над ведьмами происходили редко, а бесчеловечные казни совсем прекратились, монахи уводили девушек и старух с тем, чтобы получить за них выкуп. Кто не поспешит спасти престарелую мать или молоденькую дочь? К профессору Отто пришли за девочкой, но семья надежно спрятала ее. Тогда под окнами его дома собралась толпа разъяренных женщин. Потрясая кулаками и неистово крича, они требовали расправы над той, кто, по их подозрениям, навела порчу на их детей. И только потому, что юная Лиза Отто любила гулять с ними! Профессору пришлось скрыться со всей семьей, и теперь неизвестно, где они. Случалось, что монахи уводили и детей, особенно тех, кто во время эпидемии оставались здоровыми и цветущими. Не дьявол ли покровительствует им, вербуя будущих помощников и помощниц? Вот почему полненькой краснощекой Юлиане не следовало попадаться на глаза монахам.
   Целую неделю Анна-Магдалина с трепетом прислушивалась к шагам, раздающимся за дверью. Она не решалась сказать о своем страхе Себастьяну, он был в эти дни и без того расстроен и угрюм.
   Монахи больше не явились. Магдалина постепенно успокоилась. А Герда ни на минуту не оставляла девочку одну. Сама же Юлиана, веселая и жизнерадостная по натуре, была очень довольна и своей ролью подозреваемой ведьмы, и таинственностью обстановки, и тем, что на нее обращают много внимания.
   Но бедствие продолжалось. По улицам все еще двигались процессии монахов и сектантов, поющих заунывные песни. С наступлением вечера они останавливались, ища в небе огненный знак – комету. Безумие охватывало всех, обычный ход жизни был нарушен. Степенные и рассудительные люди становились вспыльчивыми, несправедливыми. Один тревожный слух заменялся другим, и чем они были бессмысленнее, тем охотнее им верили.
   Бах часто видел теперь людей, сраженных несчастьем. Вместе с певчими, которых он обучал, ходил он на похороны, отпевал людей, видел горе их близких и старался облегчить горе или хотя бы вызвать целительные слезы у тех, кто не мог плакать. Он утешал их музыкой и незаметно для себя запоминал каждое лицо, каждое слово.
   Уже давно, подобно художникам Возрождения, собирался он воскресить евангельский рассказ о последних днях Иисуса. На эту мысль натолкнули его воспоминания детства и народные «страсти» – уличные представления, изображающие проводы на голгофу. С детских лет помнил он эту разноголосицу и отдельные выкрики: «Кто он? Откуда? Что ждет его?» И скорбные голоса отвечающего хора…
   В тысяча семьсот двадцать девятом году, начав новую большую ораторию, он изобразил это народное шествие в широком вступлении, похожем на интродукцию в опере. Он задумал это давно. Но только в дни бедствий, среди мук народа и собственных лишений он проникся смыслом евангельского рассказа и назвал свою ораторию «Страсти по евангелисту Матфею». Одновременно с этим он продолжал свой лирический дневник – вторую часть прелюдий и фуг для клавира. Есть много оттенков скорби и радости, а музыка неисчерпаема. И снова несхожие и неразлучные пьесы возникали подвое в двадцати четырех тональностях.
   «Страсти» это значит страдания.
   Он не замечал, как изменилась за эти годы Анна-Магдалина– ему не приходилось разлучаться с ней. Но друзья, вроде Фаустины Бордони, приезжающие в Лейпциг, видели, как постепенно иссякали в Магдалине жизненные силы. Она сильно похудела, побледнела. Ее белокурые волосы словно выцвели. Одни глаза не изменились: взгляд их был по-прежнему ясный, добрый.
   Она была неутомима в своем стремлении сделать близких как можно более счастливыми. Тратя себя беззаветно и щедро, она все-таки не достигала цели. Она никогда не знала покоя. У нее рождались дети, но почти каждый год горячка уносила кого-нибудь из них. И вечный страх за детей – даже за тех, которые остались живы и росли здоровыми, – мешал ей полностью ощущать свое материнское счастье.
   Известия о Вильгельме-Фридемане попеременно радовали и огорчали. Гассе писал, что все идет хорошо, хотя бывает, что «мальчуган» и срывается. Неожиданно пришло письмо от знакомого дрезденского музыканта о том, что Вильгельм-Фридеман опять запутался в долгах. Но Фридеман верил в свою звезду, и после нескольких трудных месяцев в его жизни опять наступила благоприятная полоса. Но Магдалину не покидала тревога. Она просматривала почту первая. После долгого молчания, когда Бах уже собирался съездить в Дрезден, пришло письмо. Анна-Магдалина распечатала его, замирая от страха. У нее были дурные предчувствия. Но это оказалось извещением о помолвке Вильгельма-Фридемана с девушкой из богатой семьи. Вскоре последовало и приглашение на свадьбу.
   В Дрездене, куда прибыл Бах с Анной-Магдалиной и младшими детьми, их поразила роскошь новой квартиры Фридемана. Гассе и Фаустина, как посаженые родители жениха, распоряжались свадебным пиршеством и встречали гостей. Невеста, черноглазая, стройная, пленила Анну-Магдалину тем, что была явно без ума от Фридемана.
   Сам Бах немного ворчал:
   – Славная, но не сумеет держать его в руках!
   Несколько лет подряд они были спокойны. Странным лишь показалось одно из писем Фаустины, в котором она в первый раз с некоторым раздражением отозвалась о Вильгельме-Фридемане, называя его «сумасбродным ветреником». Теперь уже и Фаустина и Гассе писали реже. По-видимому, между ними и Фридеманом пробежала черная кошка. Наконец пришла неожиданная весть об отъезде Фридемана вместе с женой из Дрездена. Фридеман писал, что продал свой дом, так как в другом городе, в Галле, ему была предложена более выгодная служба.
   В это время младший сын, талантливый Готфрид, чудом уцелевший после горячки, снова заболел какой-то странной болезнью. Вялый, бледный, он уже с утра засыпал. Исчезла его прежняя веселость, к близким он становился все равнодушнее. Единственное, что еще могло оживить его, это музыка. Играя, он становился прежним Готфридом. И даже некоторое время после того родные видели его веселым, почти здоровым. Домашний врач уверял, что музыка– единственное спасение больного юноши.
   Но тут-то и проявилась роковая суть его болезни: именно то, что могло помочь ему, спасти, внушало ему все большее отвращение. Он стал бояться скрипки, а уговоры матери и братьев снова взяться за нее вызывали в Готфриде приступы раздражения, доходящие до бешенства. Однажды он чуть не задушил свою сестру Юлиану, за то, что она взяла его скрипку и стала наигрывать его любимые мелодии: так она пыталась пробудить в нем угасающую любовь к музыке.
   Иногда он сам брал в руки скрипку и принимался играть. А потом вновь становился неподвижным и безразличным ко всему. Вдобавок, он стал пропадать из дому. Правда, он возвращался, но отлучки становились все продолжительнее. Близкие были бессильными свидетелями этого неотвратимого разрушения, которое продолжалось пять лет.
   Однажды вечером Готфрид, против обыкновения усевшись за стол в кругу семьи (обычно он проводил время у себя в комнате), завел с Бахом очень разумный разговор о скрипичных мастерах братьях Райнгах, которые славились в Лейпциге. Готфрид доказывал, что их скрипки не уступают кремонским, если судить о звуке. За прочность, конечно, нельзя ручаться. Бах согласился с его мнением. Толковые речи Готфрида, его спокойствие, доброжелательность, то, что он не уходил к себе и был внимателен к братьям и сестрам, – все это глубоко взволновало семью. Конечно, все были осторожны, не осмеливались открыто выражать свою радость, зная раздражительность Готфрида, и только во всем поспешно соглашались с ним.
   Изредка он умолкал и как-то грустно посматривал на всех, как бы жалея близких, чьи старания спасти его так бессильны…
   После ужина он взял свою скрипку и стал играть. Сначала это была Чакона, и он играл ее блистательно. Но, как видно, не хватило сил, и вскоре он перешел на другое.
   Однако его техника нисколько не пострадала. Он играл долго, с глубоким выражением. Была ли это импровизация или сочинение, уже написанное им, – эту рукопись так и не нашли, – но никогда еще талантливые сыновья Баха не создавали ничего подобного. Только сам Иоганн-Себастьян был бы способен на это.
   Окончив играть, Готфрид бережно уложил скрипку в футляр и сказал Юлиане:
   Ну вот, я и простился как следует!
   – Почему же – простился? – удивленно спросила Юлиана.
   – Потому что скоро настанет тяжелое время, – ответил Готфрид.
   Уходя к себе, он с нежностью обнял мать, поцеловал руку у отца, остальным ласково помахал рукой. Но так прощались все дети и сам Готфрид, когда был здоров…
   Анна-Магдалина не уснула до утра. Она боялась зайти в комнату Готфрида: он не любил этого, – и только подходила несколько раз к его двери. Утром обнаружилось, что он ушел из дому. На этот раз он взял с собой скрипку, что было само по себе тревожным знаком…
   Больше он не возвращался, и лишь через несколько лет удалось его разыскать.
   Если бы Анна-Магдалина была только матерью и женой, безгранично преданной и героически терпеливой, то ее подвиг, подвиг многих лет, разрушил бы ее силы: слишком много пришлось ей перенести. Но была в ее жизни другая сила, которая поддерживала ее: собственная удивительная артистичность, понимание музыки, и особенно музыки Баха. Она знала все, что он писал, пела женские партии в его кантатах, играла его клавирные сочинения, переписывала все его работы, изучала свойства органа и находила безмерную радость в этом постоянном приобщении к миру гениального музыканта.
   Может быть, эта скромная, хрупкая женщина и была единственным человеком, до такой степени мужественным, чтобы понять Баха во всей его многогранности. Вот почему, страдая из-за бедствий, выпавших на ее долю, она не теряла присутствия духа. Бах был жив, была жива его музыка, и далекое будущее представлялось Анне-Магдалине прекрасным. Она верила в будущее сильнее, чем он сам, но не могла объяснить эту веру.
   С годами Бах все сильнее чувствовал свою зависимость. Его начальство постоянно давало ему понять, что не музыка важна, а другие его обязанности, которые он считал второстепенными и обременительными для себя. Обучение мальчиков латыни, наем музыкантов, проверка текстов для кантат, забота об инструментах – разве это его прямое дело? Поскольку это было означено в договоре и он согласился на это, пришлось подчиниться. Он старался справляться как мог, нанял даже латинского учителя для певчих и платил ему из своих скудных средств. Но музыка была для него важнее всех других дел, и он писал ее неутомимо: каждую неделю по кантате. Их было уже более ста. Он терпел придирки, удивляясь собственной выдержке, потому что каждый разговор с ректором был унизителен и непереносим. Но когда стали преследовать и музыку Баха и опять, как некогда в Арнштадте, требовать, чтобы она была благочестивой и не похожей на оперную, то есть, попросту, менее живой и мелодичной, он возмутился. В конце концов он сочинял не для ректора школы святого Фомы и не для церковного пастора, а для тех, кому его музыка была нужна как хлеб.