Его самого никто не знал, кроме Телемана, но многие помнили, что есть музыкальное семейство Бахов. Регент церкви святого Фомы, Иоганн Кунау, болезненный, в темных очках, спросил Себастьяна, не принадлежит ли он к этому славному роду. Он очень удивился, узнав, что сочинения Баха нигде не напечатаны. Сам Кунау давно печатался и, кроме музыкальных сонат, выпустил даже книгу – юмористический роман.
   Из разговоров Бах понял, что многие музыканты находят полифонию устарелой. Это он слышал еще в Любеке, у Бухстехуде, но за последние годы странное течение как будто разрослось.
   – Согласитесь, любезный, – сказал ему Георг Телеман, один из наиболее образованных и наиболее симпатичных музыкантов, – что царица полифонии – фуга – уже засиделась на своем троне! Глыбы и скалы перестали внушать нам уважение. Героические характеры с их тяжелым постоянством уже утомляют. Легкость, грация, мелодичность – вот требования века. Но старые короли и их слуги упорны! Все же придется уступить! Придется! Поцарствовали триста лет, и хватит!
   – Но зачем же непременно отказываться от старого,– сказал Бах, – если оно прекрасно?
   Они сидели в ресторане, где Телемана, по-видимому, хорошо знали. Кельнеры так и вились вокруг него. Как человек известный и даже прославленный, он держал себя мудрым правителем, не забывающим своих подданных.
   Его выпуклые голубые глаза светились ласковой иронией, красиво очерченные губы улыбались. Обо всем он говорил с уверенностью, мягко направляя собеседника и никогда не горячась в споре.
   – От старого уже потому нужно отказаться, – ответил он на вопрос Баха, – что оно отжило свой век. Отжившее не может существовать, таковы законы природы и общества.
   – Есть особые законы искусства… – начал Бах. Но Телеман перебил его:
   – Я хотел бы обратить ваше внимание на одно обстоятельство, которое, вероятно, само является законом. Людям кажется, что если старые формы искусства отмерли, то непременно является на смену новый гений и производит переворот. Но, уверяю вас, все бывает иначе. Прежде чем этот гений появится, рождаются скромные, незаметные люди, которые, тем не менее, чувствуют новое. Их силы невелики, но зато их много. Как маленькие подземные ручейки, подмывают они огромное и уже обреченное здание. Таковы предтечи гения. Я недаром сравнил их с маленькими ручейками. Слившись, они превращаются в море, в океан. И тогда лишь на смену свергнутому королю избирается новый.
   – В искусстве нет надобности свергать королей,– сказал Бах, – они не мешают наследникам.
   – Вот как? – сощурился Телеман. – Вы отрицаете, что искусство все время совершенствуется?
   – Отрицаю, – сказал Бах: – меняется содержание искусства, меняется форма. Но великие образцы вечны. Фидий бессмертен.
   – Вы, стало быть, не допускаете, что может появиться ваятель более совершенный, чем он?
   – Может появиться, но вовсе не потому, что родился в более позднее время.
   Эти слова озадачили Телемана. Он полагал, что в искусстве, как и в науке, отказ от предыдущих достижений означает шаг вперед и что искусство непрерывно улучшается. Мнение Баха показалось ему очень смелым.
   – Но художник, который нынче стал бы подражать старым мастерам, вряд ли возбудил бы наш интерес, – сказал он Баху.
   – Подражание – не искусство! – ответил Бах.
   Он не умел говорить так красиво и закругленно, как эти самоуверенные господа, приехавшие сюда, в Галле, но он собирался доказать свою правоту не словами, а самой музыкой.
   На другой день он играл на органе фантазию на тему Рейнкена, а потом прелюдию и фугу, нарочно изобретя трудное сплетение голосов. Свободная форма прелюдии позволяла ему импровизировать с большой изобретательностью– она не была записана, он, можно сказать, впервые, при всех, создавал ее. В едином потоке звуков мысль развивалась и все нарастала. Там, где ухо привычно ожидало спада, наступало новое, почти яростное нарастание. Все это входило в задачу импровизатора: захватить внимание и приблизить прелюдию к дальнейшему, к фуге.
   Но фуга далеко не свободна по форме. Существует четкое строение фуги, ее твердый костяк. Должно быть, это и отталкивало музыкантов, подобных Телеману, ибо внутри этой схемы довольно трудно сохранить живое дыхание. И, если композитору изменяет воображение или оно недостаточно смело, фуга становится нестерпимо скучной.
   Бах вначале играл почти сердито. «В самом деле: попробуйте вы, говоруны, уместить здесь ваш замысел со всеми его противоречиями! Попытайтесь не надломиться, не задохнуться, высказать все, что задумали! При известной выучке вы не отступите от схемы. Но сохраните ли вы душу музыки? Даже Бухстехуде при мне где-то в середине своей фуги потерял власть над главным голосом. Он судорожно плутал в противосложении [13], и прошло немало времени, пока вождь появился вновь. И натерпелся же я страху! Бухстехуде был великий мастер, но он сам признался тогда, что с трудом выбрался на верную дорогу.
   …Я мог бы написать сто фуг, господин Телеман, и у каждой был бы свой вождь со своим характером и судьбой. А характеры создаю я сам. И испытания мне также известны!»
   Так рассуждал бы Бах, если бы во время игры мог рассуждать. Но то, что он чувствовал, играя на органе, было во много раз сильнее и богаче самого точного описания, ибо самое точное описание музыки только приблизительно и потому неверно.
   Но впечатление от его импровизаций в Галле было таково, что все собравшиеся музыканты признали Баха первым среди органистов. Даже престарелый Рейнкен, создатель целой школы органистов, в которой насчитывалось четыре поколения, отметил эту победу.
   Когда Бах подошел к «патриарху», сидевшему в глубоком кресле, тот протянул победителю руку и сказал глухим, но твердым голосом:
   – Я уже думал, что наше искусство умерло, но теперь вижу, что оно возродилось вновь!
   И все же Баху иногда досаждали похвалы. Его называли непревзойденным органистом, восхищались его виртуозностью. Но ведь прелюдия и фуга, сыгранные в Галле, не были чужими сочинениями! Как же можно говорить об исполнении и ни слова не сказать о том, что написано!
   Когда он вернулся в Веймар, там, оказывается, уже знали о его успехе. Музыканты поздравляли его, Мария-Барбара встретила, сияя:
   – Весь город говорит о тебе! Оттуда приехал наш Дрезе, он сказал, что ты играл лучше всех!
   «Наш Дрезе» – это был старый капельмейстер веймарского герцога, которого заменил Бах. «Да, друг мой. Я слыхал. Вы возвеличили орган!-сказал Дрезе, как только увидел Баха. – Я не мог протолкнуться к вам в Галле. Чудесно! Великолепно!» Бах осторожно спросил, верно ли он, по мнению Дрезе, выразил характер музыки… Капельмейстер ответил: «Ах, что там музыка! Дело не в музыке, а в вас!»
   Теперь Баху пришлось задуматься над этим разрывом: признав в нем талант органиста, музыканты – и не какие-нибудь, а известные и образованные – не заметили в нем композитора. Он мог в этом убедиться и в последующие два года: его приглашали на испытания органов, в концертные поездки, всюду превозносили его мастерство, но никто не предложил ему напечатать хотя бы одну из тех токкат, фантазий, прелюдий и фуг, которые он играл публично с таким успехом.
   Когда в Лейпциге он сам заговорил об этом с владельцем нотопечатни, тот сказал ему:
   – Неужели вы согласились бы, чтобы ваши сочинения играл кто-нибудь другой?
   – Разумеется. Ведь для этого они и пишутся!
   – Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь, кроме вас, справился с подобными трудностями.
   Стало быть, он сомневался в долговечности этой музыки. Находил ее слишком запутанной и трудной!
   – Впрочем,– прибавил издатель, – вы всегда сможете напечатать свои сочинения на собственный, счет.
   Бах поклонился и вышел.
   Теперь уже герцог не задерживал его в Веймаре и вскоре отпустил в Дрезден. Там Баху предстояла интересная встреча с французским клавесинистом Луи Маршаном, чье искусство было известно далеко за пределами Франции.
   В Дрездене в ту пору были в моде уличные бои диких догов с быками. Прибыв в Дрезден, Бах в первый день оказался свидетелем этого свирепого развлечения. Миролюбивый бык, безусловно, более сильный, чем доги, выпущенные против него, медлил вступить в бой. Но доги были давно некормлены и злы. Тем не менее, они не внушали быку ни страха, ни ярости: он медленно ворочал глазами и, по-видимому, испытывал лишь смятение и тоскливое предчувствие. Но горящая пакля на рогах должна была побудить его к сражению. С громким ревом все быстрей и быстрей кружился он по площади, в то время как многочисленная толпа заглушала этот рев и лай догов неистовыми криками поощрения. Тяжелое чувство заставило Баха покинуть это зрелище: то было отвращение не к несчастным животным, а к беснующимся зрителям, в которых уже не оставалось ничего человеческого. Эти открытые, перекошенные рты, эти вытаращенные глаза! Среди толпы было немало женщин, судя по всему, из высшего общества. Они не отворачивались: зрелище бойни восхищало их!
   Бах свернул в боковую улицу.
   Мрачный, отяжелевший, приближался он к замку дрезденского князя. Придворные называли князя затейником: он любил стравливать немецких артистов с иноземными.
   «Любопытно, какова будет моя роль? – думал Бах, поднимаясь по широкой лестнице.– Кем явлюсь я: озлобленным ли догом или понукаемым быком?»
   Он застал у князя много гостей и самого Луи Маршана, разодетого, окруженного дамами. Гражданин просвещенной страны, Франции, Маршан, держал себя с оттенком превосходства. Он весело рассказывал о модах и развлечениях Парижа. Затем, перейдя к литературе, сообщил о недавно состоявшемся столетнем юбилее французского поэта Сирано де Бержерака, соперника Расина. Он воздал дань таланту Сирано, но порицал его за безбожие и вольнодумство.
   Увидев Баха, Маршан придал своему лицу серьезное выражение и тотчас заговорил о музыке. В то же время его острые глазки ощупывали Баха. Немецкий чудак, довольно нескладный, неважно одетый, уже не очень молодой– Баху было тогда тридцать два года, но он выглядел старше, – не внушал опасений сопернику. Только глаза Баха, темные, с большими зрачками и прямым взглядом, немного смущали Маршана. Очень уж прямо глядит. Впрочем, ведь это только предварительная встреча, так сказать, генеральная репетиция.
   «Если он задорный Сирано, я окажусь невозмутимым Расином,– шутливо сказал себе Луи Маршан. – Впрочем, какой уж там Сирано! Жесткий, угрюмый немец, отставший от современного образа мыслей и, наверное, неспособный на большие тонкости!»
   Маршан уселся за клавесин, предварительно попросил почему-то снисхождения к себе и начал играть с большой виртуозностью. Хотя на клавесине нельзя было добиться певучего звука, у Маршана инструмент звучал довольно сильно. Что же касается мелких мелодических узоров, которые так хорошо получались на клавесине, то они придавали игре Маршана особое, щегольское изящество. Он назвал свою пьесу «Портрет маркизы де Бриан». Кто знает, существовала ли она на самом деле, эта женщина, но портрет получился живой.
   Эта клавесинная миниатюра напоминала изнеженную аристократку, и притом француженку, вся прелесть которой в наряде: в шелках, кружевах и драгоценностях. Всевозможные узорчатые украшения – триллеры, форшлаги, морденты и группето [14] -довершали это сходство.
   Бах вполне оценил изящество музыки Маршана и законченность его исполнения. Тут устроитель вечера церемонно предложил ему порадовать слух публики «нежной» игрой.
   Не согласится ли он избрать для своей импровизации тему только что сыгранной пьесы? Устроитель вопросительно кивнул в сторону Маршана: позволит ли он? Маршан учтиво встал и заявил, что будет счастлив послужить торжеству высокоталантливого противника своей скромной песенкой.
   Бах стал наигрывать мелодию Маршана, только без триллеров и иных украшений. Он словно хотел вслушаться в нее и убедиться, точно ли она заключает в себе возможности развития. Но, лишенная драгоценностей, «маркиза» утратила и свое обаяние. Недурная собой, эта простушка до такой степени походила теперь на десятки и сотни других девушек, чьи лица скованы одним и тем же безличным выражением и улыбкой, что ее можно было и вовсе не заметить. И тут явственно обнаружилось, до какой степени выдумка Маршана невыразительна и бедна. У Баха не было этого злого умысла, он вовсе не хотел разоблачить «маркизу де Бриан» и ее создателя, а только вернуться к источнику и затем отдалиться от него.
   Он начал ряд танцевальных вариаций и сыграл целую сюиту. То была галерея женских портретов, и все эти сестры «маркизы де Бриан» затмевали ее не столько красотой, сколько благородным, умным и каждой из них присущим выражением. Теперь уже пьеса Маршана казалась слабой копией или, в лучшем случае, акварелью с потускневшими красками.
   Маршан первый высказал свое восхищение.
   – Я могу только склониться перед силой! – сказал он и отвесил Баху низкий поклон.
   Князь милостиво заметил, что время еще не потеряно: состязание начнется через два дня. Маршан попросил у Баха тему для своей будущей импровизации и тщательно переписал ее.
   Но на самое состязание он не явился. Накануне он прислал письмо, сообщая, что неотложные дела призывают его в Париж. Все поняли, что музыкант испугался предстоящей решительной встречи. Дрезденский князь был недоволен: он бился об заклад, что изящная французская муза победит грубую тевтонскую, и теперь проиграл.

Глава десятая. СКОРБНАЯ ФУГА

   В веймарском замке распространился слух, что арестован концертмейстер Бах. Вскоре этот слух подтвердился.
   Это произошло вскоре после смерти старого капельмейстера Дрезе, на место которого был назначен его сын, туповатый малый. Бах, девять лет фактически исполнявший обязанности капельмейстера, оскорбился и заявил, что покидает замок. Это было его давнишнее желание, и теперь даже мысль о веймарском органе не могла его удержать.
   То, что Бах заговорил о своей отставке, не дожидаясь, пока его прогонят, привело в ярость его хозяина, герцога. Он велел арестовать строптивого музыканта и водворить его в тюрьму. Вильгельм-Эрнест ненавидел Баха, а для ненависти, он полагал, имелись веские причины.
   Сочиняя музыку для своей капеллы, веймарский герцог являлся на репетиции. Музыканты были слишком ничтожны по своему положению в замке, чтобы герцог спрашивал их мнения. Однако при всем своем высокомерии он не был настолько уверен в себе, чтобы окончательно пренебречь их советами.
   Сидя в кресле, он спрашивал, поднося к глазам лорнет:
   – Не слишком ли это быстро? Не фальшивит ли альт?
   Смутным чутьем он угадывал, что музыкантам все равно, как исполнять его пьесы: по их мнению, никакое исполнение не могло их улучшить.
   С появлением Баха в замке неуверенность и раздражение герцога возросли. Если до того кое-кто из музыкантов выражал ему свое восхищение, то теперь никто не решался на это; Вильгельм-Эрнест замечал, что музыканты считаются с мнением концертмейстера, догадывался о превосходстве Баха над другими и сам невольно устремлял на него глаза во время репетиций. Но в Бахе обнаружилось досадное свойство образованных плебеев: холодная замкнутость и безличная исполнительность по отношению к высшим и дружелюбное внимание к низшим.
   Тем не менее, герцог вызвал однажды Баха к себе и, качая ногой, с пренебрежительной усмешкой, которая, во всяком случае, должна была стереть значение его слов, спросил мнение Баха о своей канцоне.
   «Теперь, в эту минуту, ты зависишь от меня, – думал Себастьян: – что бы я ни сказал тебе, ты не простишь мне этой зависимости. Но что я могу сказать? Какую форму придумать, чтобы суждение не было уничтожающим?»
   Он слишком долго медлил с ответом. Герцог встал и сухо объявил, что у него нет времени для разговоров. С того дня он возненавидел Баха и только ждал предлога, чтобы прогнать его. Когда же Бах сам заговорил о своем отъезде, Вильгельм-Эрнест пришел в ярость и велел заточить его на месяц в тюрьму. Он имел право поступить так со своим подчиненным и воспользовался этим правом вполне, чтобы тридцать дней заключения показались узнику достаточно долгим сроком.
   Для Марии-Барбары это было тяжелым ударом. Плача, она спрашивала совета у Зауэра и у других музыкантов. Собиралась даже добиваться аудиенции у самой герцогини, чтобы выпросить прощения для мужа. Зауэр не советовал: он знал, что герцогиня была в замке милым украшением, избалованным ребенком, но с ее мнениями герцог не считался, да и она редко беспокоила его серьезными просьбами.
   Приходя к дверям тюрьмы вместе со старшим сыном, Барбара не решалась говорить с Бахом о том, что ее больше всего тревожило. Вильгельм-Фридеман смотрел на отца скорее с любопытством, чем с печалью. Бах был бледен, но не казался унылым. Он и в тюрьме сочинял музыку. Барбаре он сказал, что они, вероятно, переедут в Кетен.
   Она опустила голову.
   – Поверь мне, милая Барбхен, в Кетене тебе будет гораздо спокойнее. Ты снова начнешь петь. Ведь ты любила это!
   – Никогда не любила. Просто отец требовал, да и тебе нравилось.
   – Значит, ты пела, чтобы угодить мне?
   – Ну да. Разве это плохо, что я хотела угодить тебе? Правда, это трудно.
   Продолжая смотреть на нее, он спросил:
   – Ты, вероятно, сильно устаешь, Барбхен?
   – Порядочно. Но я не жалуюсь. Я только хотела сказать, что заботиться о муже и угодить ему это не одно и то же. Однако почему ты спросил, устаю ли я? Ты что-нибудь замечаешь? Я плохо выгляжу?
   Она вынула из кармана зеркальце и с тревогой вгляделась в него.
   – Вот мы переедем, – сказал он, – и я даю тебе слово…
   Мария-Барбара не нашла в своей наружности никаких особенных перемен и облегченно вздохнула. Но она расслышала последние слова Баха.
   – Даешь слово? – переспросила она. – В чем? Ведь перемениться ты не можешь? Я уж лучше ничего не стану ждать.
   Кетен меньше Веймара, а капелла совсем маленькая, и музыканты хуже. Князь Леопольд не так высокомерен, как веймарский Вильгельм-Эрнест, но так же воображает себя музыкантом. Только он не композитор, а певец. Он любит разъезжать по соседним городам и княжествам вместе с новым капельмейстером. Бах аккомпанирует князю во время этих поездок.
   Мария-Барбара как будто примирилась с Кетеном, хотя квартира хуже, чем была в Веймаре. Город оживленный, но неуютный. Другие люди, обычаи. Даже деньги другие. Из-за этого у нее на первых порах случались недоразумения с продавцами.
   То, что госпожа Бах девять лет прожила в Веймаре, в герцогском замке, заставило кетенских дам уважать ее. Настороженные, недоверчивые, они все же сошлись с ней, тем более, что она рассказывала много интересного. О балах в Веймаре. О веселых вечерах и таинственных похищениях девушек. Можно было подумать, что все это происходило с ней самой: с ней танцевали рыцари, е е похищали. Тем более, что ее наружность располагала к этому.
   От верного друга их семьи, Германа Зауэра, она изредка получала письма. Он так и не женился… Своим новым приятельницам Барбара рассказывала и о нем, как о самом пламенном и самом молчаливом своем поклоннике.
   «Еще одна выдумка! – говорила она себе. – Не все ли равно: одной выдумкой больше или меньше!»
   Она не подозревала, что из всех ее рассказов о Веймаре история Зауэра была подлинной.
   У Барбары, занятой детьми и хозяйством, не было времени посещать городские собрания, на которых жены и дочери бюргеров танцевали и играли в модную игру – баккара. Но, пригласив однажды новых приятельниц к себе на день рождения дочери, Мария-Барбара пела французские песенки. Бах аккомпанировал ей, а затем играл собственную французскую сюиту.
   Это был приятный вечер. В миниатюре повторяя родителей, десятилетняя Кетхен и восьмилетний Вильгельм-Фридеман также порадовали слух гостей пением и совместной игрой на клавире. Пример хозяев был настолько заразителен, что ему последовала кетенская жительница, дочь трубача, Анна-Магдалина Вюлкен. Ее чистый голос звенел еще по-детски, но музыкальность и точность фразировки позволяли угадывать в ней настоящую артистку. Скромная девочка, дочь бедных родителей, она была счастлива тем, что попала на музыкальный вечер к кетенскому капельмейстеру и слушала божественную музыку: это относилось главным образом к сюите Баха. До этого дня фрейлейн Вюлкен довольствовалась весьма скудными музыкальными впечатлениями. И, когда эта красивая госпожа Бах предложила ей спеть, Анна-Магдалина зарделась от смущения и сказала: «Нет, нет, ни за что!» И только вид милых детей, так охотно и просто исполнивших свой дуэт, придал ей смелости…
   Бах был в этот вечер доволен Барбарой, ее нарядным, веселым видом, а главное – тем, что она вернулась к пению. «Теперь все наладится!» – думал он, хотя, собственно, никакого разлада и не было. Мария-Барбара заботилась о его покое и удобствах, насколько это было возможно при их небольшом достатке. Она была хорошей хозяйкой, на редкость проворной и, как бы ни уставала, никогда не имела утомленного вида, даже к концу дня.
   А то, что она равнодушна к его музыке – это так, в этом нужно признаться! – так ведь у разных людей разные вкусы! Телеману также не нравится. И, если говорить строго, очень немногим она приходится по душе.
   В Кетене Бах снова вернулся к сюитам. Плохой маленький орган, маленькая капелла, всего четырнадцать человек, – с ними не создашь ничего грандиозного. Но камерная музыка это также неисчерпаемая область красоты. Баху все шло на пользу.
   В маленькой библиотеке в Кетене он нашел сюиты своих современников – Генделя и Куперена. Библиотекарь Кетена совсем не то, что веймарский общительный звездочет. Он молод, но уже надменен и даже суров. Не любит тратить лишних слов и выдает ноты с таким видом, словно оказывает музыканту большую честь. Откуда только берется у людей подобная самоуверенность? И ведь в его знаниях заметны пробелы. Бах только из деликатности не указал на это библиотекарю.
   Бог с ним, с этим ученым юнцом! Сюиты Генделя и Куперена отвлекают Баха, и вскоре он забывает обо всем другом.
   Красивы и величественны сюиты Генделя. Отдельные их части не отличаются тонкостью обработки. Но все дышит силой, свойственной натуре Генделя. Недаром его пленила библейская легенда о силаче Самсоне, который собственными руками разрушил огромный храм. Разве может он быть нежным и чувствительным? Он могуч, и в этом его призвание. И даже здесь, в клавесинных сюитах, живет дух Самсона.
   Другое дело французские клавесинисты и их глава, Франсуа Куперен, прозванный «великим». Он велик в создании маленьких пьес. Он словно ювелир, искусный чеканщик. Его клавесинные миниатюры отделаны до тонкости, каждая мелкая подробность, каждое украшение выступает отчетливо, но изящно, нежно. Гирляндами группируются и вьются короткие трели, форшлаги, проходящие гаммки. Мягкая изысканность чувствуется в этих «Развевающихся лентах», «Мечтательницах», «Тростниках»– изящные названия! Противоречия не выступают резко… Какая-то воздушность, серебристость все смягчает, всему придает выражение слабости, детской беззащитности…
   Что-то здесь напоминает маленькую Анну-Магдалину Вюлкен – тоненькую девушку, дочь трубача, хотя у нее нет богатых нарядов и густые волосы не напудрены, а свободно падают на плечи. Ее портрет мог бы получиться в новой сюите Баха, которую он называет французской.
   Кстати, об Анне-Магдалине. Она однажды пришла к нему в сопровождении приятельниц и приятелей, и все они наперебой (Магдалина молчала) стали говорить о том, что им хотелось бы совершенствоваться в игре на клавире, но у них нет подходящих нот, чтобы учиться. То есть ноты есть: упражнения для начинающих и более подвинутых, но они очень скучны. А ведь для того чтобы чему-нибудь выучиться, надо получать удовольствие от занятий, не так ли? Один из юношей выразился более определенно: нужен сборник приятных пьес для жадной к учению молодежи. Танцы? Нет, не совсем. Танцы они умеют играть. Самоуверенные ребятки! Нет, не танцы. Хочется, чтобы это были серьезные учебные пьесы. Но нескучные и мелодичные, вот и все!
   Бах сказал им, что это хорошая мысль, и после их ухода задумался. Поистине то было веяние времени.
   «Жадная до учения молодежь!» Слава богу, что она появилась! Бах много писал для своих детей. У него были прелюдии для начинающих и инвенции [15] и даже шесть маленьких органных сонат для Фридемана и Эммануила. Прелюдии он записывал в альбоме старшего сына. Этот альбом в семье назывался «маленькой клавирной книжечкой». Но для любителей, которые уже недурно играют, требуется нечто более серьезное.
   Он знал, что любители играют главным образом на клавире. Хорошо было бы приучить их различать значение тональностей. Особенно тех, которые обозначены многими знаками в ключе. У них более густая окраска, более плотный звук. Ми-бемоль минор или фа диез мажор – ими редко пользовались. Но Бах давно любил их и находил очень выразительными. Однако не следует отдавать предпочтение только «густым» тональностям. Хороши и те, которые соответствуют акварельным краскам в живописи: с малым числом знаков, ясные, порой прозрачные. Чувства людей так разнообразны, что не хватит и всех музыкальных тонов. Двенадцать мажорных и двенадцать минорных – это немного. И нельзя пренебречь ни одним.