Какие же это должны быть пьесы? Прежде всего во всех тональностях. И расположить их не случайно, а последовательно: до мажор, до минор, до диез мажор, затем минор… И так далее, до конца октавы. Значит, двадцать четыре пьесы. Но какова должна быть форма? Этюд? Хорал? Прелюдия?
   Баху предстояла поездка в Карлсбад: князь Леопольд затеял новые концерты. Охотнее Бах остался бы дома. Но, как назло, кетенский князь нашел в Карлсбаде внимательную, или, вернее, более угодливую аудиторию, чем в других городах. В Карлсбаде задержались надолго. Но мысль о клавирном учебнике не оставляла Баха. Он даже написал Барбаре:
   «Начал новое и полезное дело. Это будет весьма доходно, так как в обществе есть нужда в подобных опытах. Правда, форма мне еще не ясна…»
   Зачем он постоянно доказывает ей, что его новые замыслы доходны? Словно оправдывается перед ней в чем-то! И разве она требует этой «доходности»?
   В один из вечеров в Карлсбаде, после концерта Леопольда, который сорвал голос повторением одних и тех же арий, к утомленному Баху подсел один из гостей. Это был известный в Германии композитор Граун. Он высказал несколько почтительных замечаний насчет пения князя, отметил тонкий и выразительный аккомпанемент и сказал также, что нигде в Германии не найдешь таких курьезных личностей, как в Карлсбаде.
   – Надеюсь, – прибавил Граун, – это будет отражено в вашем дневнике.
   Бах ответил, что не ведет дневника.
   – Неужели?– воскликнул Граун.– Какое упущение! Ведь это необходимо!
   – Почему? – осведомился Бах.
   – Все так делают. Наш прославленный Телеман – ведь не приходится сомневаться, что он наш первый и лучший музыкант! – ведет дневник с самых ранних лет. Он трижды опубликовал свою любопытнейшую автобиографию и собирается издать все дневники, написанные им в течение жизни.
   – Я понимаю, записывать впечатления для себя,– сказал Бах, – но зачем их печатать?
   – Эх вы, полифонисты! Люди ушедшего века! Вам дороги только обобщения. Все вы отличные философы. А человек с его переживаниями вам чужд. Вы смотрите на него свысока! Да и люди ли вы сами? Умеете ли вы плакать, любить?
   – Мне кажется, это неважно, что я умею в этом смысле. Да и другим до этого дела нет. А тешить праздное любопытство…
   – Не называйте это любопытством, прошу вас! Это законный интерес к выдающейся личности. То, что вы чувствуете…
   – То, что я чувствую, может быть выражено музыкой. И полифония не только не мешает этому, но помогает.
   – Музыка это загадка. К ней нужны комментарии.
   – Никогда не соглашусь с этим!
   – Но ведь люди не рождаются с пониманием музыки!
   – Разъясняйте. Этим занимаются теоретики. Но зачем нам печатать свои дневники?
   – Для того чтобы нас узнали.
   Граун не убедил Себастьяна, что ему следует непременно вести дневник. Но в ту же ночь, проснувшись до рассвета в душном номере гостиницы, Бах вспомнил этот разговор.
   Дневник… Почему бы и нет? Но не такой, как пишет Граун и все эти люди, жаждущие темной славы, а другой, музыкальный. И вписывать туда не случайные, отдельные наблюдения, не встречи с «курьезными личностями», а самые заветные думы. «Все двадцать четыре тональности моей душевной жизни…»
   … Пусть это будут прелюдии и фуги…
   … Прелюдия и фуга… В сущности, это одно произведение, состоящее из двух частей. У них одно происхождение– тональность. Во всем другом они различны: если прелюдия весела – фуга задумчива, если прелюдия величава – фуга грациозна и легка. Но они всегда неразлучны.
   … Он не заснул до утра, хотя обычно спал крепко. Уже на заре он встал и начал готовиться в обратный путь. Ясный день занимался над городом. Полный нетерпения, Бах набросал первые такты будущей прелюдии – первой, до мажорной… Но слух невольно улавливал другой строй, потому что в поле пела волынка и протяжные звуки доносились в открытое окно. Пастух наигрывал песенку-мюзетту [16] в соль миноре. Стало быть, если проникнуться этим, то надо начинать не с первой прелюдии, а прямо с шестнадцатой, ибо только в шестнадцатой доберешься до соль минора. Но кто виноват, если именно эта песенка главенствует над всем утром, она сама – воплощение утренней свежести! Пастушок, пастушок, заиграй в свой рожок! Насладимся же этим спокойствием! Потому что фуга, которая последует за этой прелюдией, должна по закону контраста быть совсем другой. Настолько же скорбной, насколько полна тихой радости пастушья утренняя прелюдия. Но фуга будет написана когда-нибудь позднее!
   Так он записывал прелюдию соль минор, прислушиваясь к песенке пастуха и меняя ее по-своему. Он введет ее в свой сборник, поближе к концу.
   Он не подозревал, что скорбная фуга, которая неизбежно должна была появиться после этой прелюдии, уже реяла над ним и задевала его траурными крылами, что все уже было готово для ее появления. Она ждала его, поджидала в Кетене, а он и не знал, что происходит там!
   В Кетене в этот час с распятием в руках, закинув прекрасную голову с разметавшимися косами, окруженная плачущими соседками, среди запустения, вызванного бедствием, умирала Мария-Барбара. Придворный врач, присланный самой княгиней, искусный в врачевании легких недугов, оказался бессилен против роковой трехдневной лихорадки, которая вторглась в Кетен и уже унесла много жертв. Управительница замка увела детей к себе: пусть не омрачит их души тяжкое зрелище! Разве только мать позовет их проститься! Но Мария-Барбара никого не звала, никого не узнавала, и пастор, приняв ее последний вздох, не узнал ее последнего желания.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая. СЛУЧАЙ В ГАМБУРГЕ.

   Осенью тысяча семьсот двадцатого года Бах отпросился у князя кетенского ненадолго в Гамбург. Он уезжал ночью. Забившись в глубь холодного дилижанса, он не спал до утра, одолеваемый беспокойными мыслями.
   В Гамбурге было объявлено состязание органистов. Победителю предназначалось место первого органиста, а Бах как раз мечтал о такой службе. Особенно теперь, когда тоска по умершей и мысли о сыновьях, дарования которых глохнут в печальном захолустье, усилили его желание выбраться из княжеской резиденции.
   Он не мог оставаться в замке и оттого, что князь собирался распустить капеллу. Княгиня не выносила музыки и все уговаривала мужа оставить лишь двух трубачей и клавесиниста для праздников и балов. Музыканты узнали об этом и совсем утратили дисциплину, играли как попало. Первый раз в жизни Бах не пытался подтягивать их. Он думал о другом. Победа на гамбургском состязании, служба в гамбургской церкви – вот что стало его главной задачей, его целью.
   Бах и прежде бывал в Гамбурге, но никогда еще этот город не казался ему таким красивым. За окнами высоких домов, где висели люстры, гобелены, венецианские зеркала, должно быть, жилось привольно и счастливо. Он зашел в церковь попробовать звук органа, на котором будут играть участники состязания. Орган оказался превосходным.
   Чтобы не остаться одному, Бах отправился в оперу. Но ни яркий свет, ни шум оживленной толпы не могли рассеять неотвязное видение: свежую могилу и небольшой холм на ней. Дочь Кетхен терзалась, что дала увести себя и братьев в предсмертные часы матери. Ей сказали, что опасности нет и они еще увидятся. Но никто не увидел Марию-Барбару. Никого из близких не было возле нее, умирающей, и чужая рука закрыла ей глаза.
   Но, может быть, это к лучшему, что дети будут помнить ее веселой и здоровой?
   … Напрасно он пришел сюда. В толпе чувствуешь себя еще более одиноким.
   Насколько он помнил, она никогда не хворала. А лихорадка пощадила многих. Почему же не ее? Значит, была предпосылка для этого несчастья! Когда человек тоскует, любой пустяк может свалить его с ног, не то что эпидемия…
   Умереть так рано! Оставить детей! Он думал все об одном и том же подобно тому злосчастному парню, о котором рассказывали в Эйзенахе:
 
Ульрих едет и долгую песню поет
О раскаянии, муке суровой
И, когда он ее до конца допоет,
Начинает затягивать снова…
 
   … Нет, она не была счастлива! А он сам? Но по отношению к умершей такие мысли недопустимы, преступны, и ему удалось прогнать их.
   В театре ставили оперу Георга Телемана «Муки Сократа». И, как обычно в гамбургской опере, серьезный сюжет нарушался грубыми, шутовскими сценами. Национальная гамбургская опера, единственная во всей Германии, где стойко сопротивлялись итальянскому нашествию, привлекала многочисленную публику. Но, чтобы привлечь ее еще сильнее, директор, «великий Кайзер», ввел эту моду – выворачивать наизнанку положения и характеры. Героика оборачивалась шуткой, торжественное прерывалось забавным и вообще уже не оставалось ничего святого. Так и мученичество Сократа, изображенное вначале драматично, было высмеяно во втором действии благодаря женскому дуэту. Ибо для пущего комизма Сократа снабдили не одной сварливой женой, а двумя, одинаково злыми и крикливыми. И потасовка двух крикуний на фоне ревущего оркестра была встречена пылко: в зале стонали, захлебывались, взывая: «Виват! Бей ее, Ксантиппа! Смелее!» В театре вообще не стеснялись во время исполнения. То и дело слышалось: «Веселее, Франц, не зевай!» Равнодушных не было, а если пьеса не нравилась, то попросту прогоняли, актеров. В сцене Ксантиппы и ее соперницы участвовала вся публика. И вскоре не стало слышно оркестра.
   Опера не развеселила Баха, и после второго действия он поднялся и ушел…
   По дороге он думал о композиторах гамбургской оперы, чья изобретательность явно истощалась. Дело шло к упадку. Выставлять такого человека, как Сократ, на посмеяние толпы – значит, причинить ей же самой непоправимый вред…
   На улице было мало прохожих. Фонари едва горели. Было холодно. В гостинице плохо топили. Но, утомленный предыдущей бессонной ночью, Бах кое-как заснул.
   На другой день в церкви святого Якоба он увидал многих музыкантов и в первую очередь Иоганна Матесона – композитора, теоретика, певца, литератора, а также юриста и архитектора – все в одном лице! Это его шестнадцать лет назад почтила вниманием угрюмая Маргрета, дочь великого органиста Бухстехуде. Матесон отверг ее, отказавшись от выгодной службы. Теперь об этом знали все, так как Матесон описал свое пребывание в Любеке в недавно опубликованной автобиографии, прибавив также, что и молодой Гендель не пожелал жениться на кикиморе. Матесон описал также и свою дуэль с Генделем, не из-за Маргреты, конечно, и даже не из-за женщины, а из-за славы.
   Что сталось с дочерью Бухстехуде, Бах не знал… Одно время он после своей женитьбы писал ей, но ответа не получил. По одним слухам, сбылись худшие опасения Маргреты: преемник отца выжил ее из дому и, подкупив судей, завладел ее состоянием. По другим сведениям, она все-таки вышла замуж, но не за музыканта, а за аптекаря, который пошел в гору благодаря уцелевшему приданому. Как бы там ни было, Бухстехуде к тому времени, и к счастью для него, уже не было в живых.
   Все еще изящный и стройный, Матесон стоял у колонны, окруженный почитателями, и рассказывал о себе. Он всегда рассказывал о себе. О чем бы ни говорили в его присутствии, пусть даже о церковных ладах, всегда получалось так, что Матесон играл в событии главную роль. И древнегреческие лады имели к нему прямое отношение, ибо он написал о них трактат. Значение Гомера также весьма усиливалось оттого, что Матесон в свое время занимался разбором «Одиссеи».
   До Баха дошли его слова:
   – Если хотите знать, то именно я выгнал итальянцев из театра и могу сказать всем подобным: «Вон, варвары!»
   Регент школы святого Фомы в Лейпциге, Иоганн Кунау, сам написавший остроумный роман против итальянского засилья, слушал Матесона с насмешливым видом. Он знал цену Матесону, не прощал ему его слабостей, но был с ним очень любезен. С такой же преувеличенной любезностью раскланялся он с другим композитором– Георгом Телеманом. То был давнишний соперник Кунау. Семнадцать лет назад, когда молоденький студент Телеман только появился в Лейпциге, Иоганн Кунау, церковный регент, руководил студентами, составлявшими добровольный хор и оркестр. Казалось бы, и Телеман должен был к ним присоединиться. Но мальчишка завел в университете свой музыкальный кружок, поманил студентов Кунау, и те побежали за молокососом, как гамельнские ребята за крысоловом [17]. И Кунау остался без хора и оркестра, так что пришлось удовольствоваться безголосыми любителями, которых прислал магистрат. Но мало этого: в том же тысяча семьсот четвертом году Телеману пообещали место регента в церкви святого Фомы как только представится возможность, ибо нынешний регент «слаб здоровьем». Каковы нравы! Но покровители Телемана просчитались: ему пришлось ждать семнадцать лет, и еще придется – Иоганн Кунау не собирается освободить место!
   До Баха дошли слухи об этом скрытом поединке, но он не обвинял Телемана. Кунау он знал как автора программных библейских сонат, Телемана – как разностороннего и плодовитого композитора. Стоило ли им ссориться из-за места! Правда, Телеман был настолько привлекательной личностью – пожалуй, более привлекательной, чем талантливой, – что все невольно тянулись к нему и старались сделать для него что-нибудь приятное. Его предпочитали блестящему Матесону. Неглубокий, нетребовательный и именно в силу этого всюду терпимый и всем приятный, Телеман умел пленять своим чудесно легким характером. Его непритязательная откровенность нравилась всем. Он, так же как и Матесон, много говорил о себе, но без хвастовства и высокомерия, не скрывая своих слабостей и искренне каясь в них.
   И музыка Телемана была похожа на него самого: легкая, мелодичная, изящная и неглубокая. Ее было слишком много, и часто она напоминала что-то очень знакомое, но скучных страниц у него не попадалось, встречались места, полные очарования, особенно в кантатах. И Бах с удовольствием переписывал эти страницы.
   Он не знал, как относится к нему Телеман. Но помнил, как совершенно неожиданно, приехав как-то в Эйзенах и узнав, что у Баха родился сын, Телеман предложил себя в крестные отцы. И во время церемонии и после нее он держался с такой милой простотой, в меру шутливо, в меру торжественно, что очаровал всю семью. А потом уехал и долго не напоминал о себе.
   Телеман приблизился к Баху своей легкой походкой.
   – Я держал пари с Матесоном, что именно вы получите первую премию, – сказал он, ласково сощурив выпуклые глаза, – Матесон полагает, что вторую. Это тоже не плохо: место помощника органиста. Но я верю в другое.
   – Благодарю, – отвечал Бах, – но не все от нас зависит. И притом…
   – А как поживает мой крестник? – прервал его Телеман, еще ласковее сощурившись.
   У него была привычка внезапно обрывать собеседника, и это уязвляло Баха. Но, поскольку речь зашла о сыне, он собирался ответить обстоятельно.
   – Благодарю. Эммануил делает большие успехи. На клавесине играет совсем хорошо, а на скрипке…
   – Много народу сегодня, не правда ли? – снова прервал его Телеман. – Всех привлекло состязание!
   И, обведя глазами зал, он воскликнул:
   – Все-таки явился! Глядите!
   Это восклицание относилось к Рейнкену, 96-летнему «патриарху» органистов. Для него в первом ряду поставили особое кресло. Его зрение и слух настолько сохранились, что он посещал концерты, чтобы полюбоваться на своих «детей», «внуков» и «правнуков». С его прибытием воцарилась тишина, но сам Рейнкен нарушил ее: еще до того как музыканты почтительно усадили его на место, он приблизился к ним, стуча палкой, и хоть руки у него дрожали, а длинная седая борода приобрела зеленоватый оттенок с тех пор, как Бах видел его в Галле, он громко и отчетливо произнес:
   – Здорово, мальчики! Музыканты весело зашумели.
   – Что ж тут смешного, если старшему из вас только пятьдесят лет?
   Усевшись, он спросил:
   – Ну, так как? Снова будем ломать комедию? Музыканты знали, на что намекает Рейнкен. Они призваны сюда, чтобы сказать свое мнение, но окончательный суд произнесут не они, а церковное начальство. Кунау сказал своим тихим голосом:
   – Ваша милость всегда были недоверчивы.
   – Я прожил без малого век. А это не проходит даром.
   – Я не так мрачно смотрю на жизнь, дедушка! – сказал Телеман: ему позволялось называть Рейнкена так фамильярно. – Жизнь все-таки права!
   – Немецкое искусство сильно! – подхватил Матесон.– Оно всегда утвердит свое господство!
   И он произнес целую речь по этому поводу.
   – Как говорит, а? – Рейнкен обратился к Баху.– Прямо садись и записывай!
   Бах промолчал.
   – Сразу видно юриста, да и писателя вдобавок! Но мне, признаться, всегда подозрительно то, о чем слишком много говорят.
   Бах почти не принимал участия в разговоре. Еще недавно он стремился к людям, спасаясь от тоски. Теперь же среди музыкантов, казалось бы близких ему, чувство одиночества только усилилось.
   Состязание долго не начиналось. Кого-то еще ждали. Наконец был подан знак, и Иосиф Диллинг, опытный гамбургский органист, ответив на необходимые вопросы, сел за орган.
   Бах играл вторым. Он почему-то долго не начинал, это даже обеспокоило Телемана.
   Фантазия, которую он играл, начиналась тяжелыми аккордами в низком регистре. Мелодия, ниспадающая полутонами, то и дело прерывалась паузами, словно вздохами. И в пассажах, вздымающихся из глубины и снова как бы падающих в пропасть, слышались стенания и слезы. А в басу мерно гудел погребальный звон.
   Так Бах рассказывал о своем горе. Но внезапно, одним движением перешагнув в мажорный строй, он выбрался из мрака. Страх еще трепетал в отголосках, похожих на содрогания, но и они ослабевали. И спокойная мелодия удивительной чистоты воцарилась в притихшем зале. Казалось, женский голос тихо пел, и прощальное благословение слышалось в нем. В первый раз после своего несчастья Бах думал о Марии-Барбаре без раскаяния, а только с благодарностью и печалью.
   Он плакал во время этого прощания, сидя за органом, скрытый от всех и необходимый всем в эти минуты. И когда, освобожденный от тоски, от немоты, от невысказанной скорби, он перешел к заключительной фуге, его прежняя стремительность чудесно возродилась. Казалось, никогда еще не играл он так вдохновенно, никогда его ритмы не действовали так магически, никогда орган не звучал полнее.
   Смутно различая лица, Бах снова очутился среди музыкантов.
   – Первый, первый! – воскликнул Телеман. – Какое может быть сомнение!
   Рейнкен ободряюще тряс бородой.
   В тот день играл еще молодой Хейтман, самодовольный франтоватый малый. Он не мог быть опасным соперником ни для кого из выступавших. Его прослушали рассеянно. Во второй половине дня должны были выступить еще трое. На другой день с утра предполагалось оглашение результатов.
   Бах прослушал своих соперников и ушел. До позднего вечера его не было в гостинице: он бродил за городом. Вернувшись к себе, он уснул как убитый в своем холодном номере, а на другое утро опоздал к оглашению.
   Но по лицам музыкантов и особенно Рейнкена, который сидел понурившись, он догадался о поражении. Вторая премия досталась Диллингу, но первую получил Иоган Хейтман, самый ничтожный из всех соискателей. Как это произошло?
   Рейнкен сказал:
   – Церковная касса теперь пополнилась! Шептали о том, что Хейтман пожертвовал на церковь четыреста талеров. Это действительно было так.
   Но музыканты не могли пожаловаться, что их мнением пренебрегли. Матесона и Телемана спросили, что они думают о музыке Баха. Они сказали, что какова бы ни была музыка Баха сама по себе, его игра выше слов! И она все покрывает. Церковному настоятелю понравился их ответ. Его решение отвергнуть Баха было принято еще до этого разговора, но знаменитые композиторы, признавшие только игру, успокоили его совесть. В конце концов для церкви надо сочинять музыку!
   Бах ничего не знал об этом. Но, если бы и знал, это не могло бы омрачить его настроение; он был счастлив теперь, несмотря ни на что! От вчерашней тоски не осталось и следа. Пусть ничтожный Хейтман купил свою победу! Что могло сравниться с победой Баха! Ибо вся суть была в испытании, которое он сам поставил для себя. Он играл не то, что было им выбрано заранее. Вместо полуимпровизации на подготовленную тему (это вполне дозволялось.), он начал все сызнова! А темой была Мария-Барбара, все тринадцать лет, прожитых с ней, муки его совести и ее прощение.
   После ее кончины что-то неладное произошло с ним: он не мог выжать из себя ни одной живой мелодии, а все обработки готового были мучительно холодны. Затейливая роскошь голосоведения мучила его, собственное мастерство было ему противно.
   Никто не догадывался о его состоянии. Приехав в Гамбург с подготовленной темой, он собирался обмануть самого себя: притвориться живым, не чувствуя жизни. Возможно, это удалось бы ему: помог бы многолетний опыт импровизатора. Но в последнюю минуту, уже у самого органа, он круто переменил решение. Вот почему он долго не начинал. Помедлил перед органом, не зная, как все произойдет. Может быть, он ничего не сыграет и покинет зал в молчании…
   Но оцепенение проходило. Он должен был высказаться, снова пережить свое несчастье, вымолить прощение и воспрянуть духом! В этом была жизнь, и она пришла к нему.
   И потом – орган, его чудесный вид, его звук, прикосновение к клавишам, к педали! Волшебная стихия, которая всегда спасала. И он стал импровизировать на новую тему, которая лишь вчера пришла ему в голову во время одинокой прогулки.
   Это действительно была победа. Бах чувствовал себя возрожденным и уже испытывал то нетерпение, которое предшествует обилию мыслей. Творчество не покинуло его.
   Он не стал задерживаться в Гамбурге, простился с музыкантами, которые не смогли объяснить себе его спокойствие, и отбыл в Кетен еще до полудня.
   Соседи по дилижансу сразу обратили на него внимание.
   – Видно, что человеку хорошо! – сказал кто-то, указывая на Баха.
   Он с готовностью отвечал на вопросы пассажиров и даже утешил одного портного, который накануне проиграл в карты много денег.
   – Я тоже проиграл, – сказал ему Бах, – и тоже довольно большую ставку. Но кто знает, где скрывается наш выигрыш!

Глава вторая. АННА-МАГДАЛИНА

   В Кетене он застал запустение. Князь решил на время оставить капеллу в замке, но обленившихся музыкантов трудно было приучить к порядку. После гамбургского «провала» Баха они совсем не были склонны повиноваться ему. Но, поскольку они оставались и он вместе с ними, нельзя было давать им потачку. Спокойно и деловито Бах возобновил занятия и вскоре прибрал к рукам лентяев.
   Первый год прошел тяжело. Внезапно пришедшее вдохновение не покидало Баха, но приступы тоски возобновлялись, особенно в присутствии учеников – неугомонной молодежи. Какие-нибудь десять – пятнадцать лет разницы давали себя знать. Какие-нибудь! Когда ему было двадцать лет, он считал старыми тех, кому за тридцать.
   В начале второго года, изнывая от одиночества, он вдруг решил отправиться в Галле, чтобы повидать Генделя, с которым не был знаком. Но он знал музыку Генделя. Ему казалось, что достаточно будет провести с Генделем несколько часов, и что-то изменится в его жизни. Не то чтобы он рассчитывал на протекцию прославленного музыканта – это не приходило ему в голову, он только хотел встретиться с человеком, который смог бы его понять. Вот и все.
   Гендель ничего не знал о сочинениях Баха и только слыхал о его замечательной игре на органе. Получив записку Баха, он откликнулся. Но случилось так, что Бах, никогда до того времени не хворавший, вдруг занемог. Когда же ему стало лучше, он узнал, что Гендель уже уехал из Галле. И это свидание не состоялось – ни теперь, ни позже.
   Жена управителя замка принимала участие в Бахе и иногда присматривала за его детьми; ее собственные также обучались музыке.
   Она не раз говорила, что ему необходимо жениться во второй раз, но, разумеется, на такой женщине, которая не станет мачехой для его детей. Поэтому надо выбрать не «финтифлюшку» из тех, что на шею вешаются, а солидную, подходящую по возрасту, какую-нибудь бездетную вдову. Под «финтифлюшкой» подразумевалась молоденькая дочь вейсенфельского трубача, Анна-Магдалина Вюлкен, которая приходила к Баху на уроки вместе с другими его учениками и потом всегда просила разрешения остаться, чтобы слушать музыку. Он позволял ей это, и она слушала его игру целыми часами.
   Фрейлейн Вюлкен так часто и горячо приходилось заступаться за Баха после его гамбургской поездки и доказывать, что его «поражение» ничего не значит, что подруги совсем задразнили ее, а тетка, у которой она жила в Кетене, запретила ей ходить на уроки музыки, чтобы они «не повредили доброму имени». Анна-Магдалина возмущалась, но уроки стала пропускать. Недели две она не приходила. Бах не справлялся о причине этого. Подруги фрейлейн Вюлкен молчали.