Гектор умер ночью, между тремя и четырьмя. В этот момент мы с Альмой спали голые под тонким покрывалом в комнате для гостей. Первым делом мы занялись любовью, потом поговорили, еще раз занялись любовью, и в какую-то минуту просто вырубились. За пару дней Альма дважды пересекла страну, и с юга на север и с севера на юг, покрыла сотни миль на машине, и все же, несмотря на глубокий сон, услышала стук в дверь. Я – нет. Ни шума, ни суматохи – ничего не слышал. Я спал как убитый после трех лет мучительной бессонницы, и, как нарочно, это случилось именно тогда, когда надо было бодрствовать.
   В десять часов я все-таки прочухался, хотя тоже не по своей воле; сидя на краешке кровати, Альма гладила меня по щеке и повторяла мое имя тихо, но настойчиво. Я тер глаза, поднявшись на локте, а Альма не спешила сообщать мне новости. Были поцелуйчики и нежный шепоток, была кружка кофе, который я тянул не спеша, маленькими глотками, и уж затем, через десять или пятнадцать минут, она перешла к главному. Не первый раз меня приводили в восхищение ее выдержка и такт. Своим поведением она дала мне понять, что смерть Гектора не станет преградой между нами. У нас началась своя история, не менее важная, чем та, которой была ее жизнь до нашего знакомства.
   Я даже рада, что ты все проспал, сказала Альма. Я успела поплакать втихомолку, и теперь, когда худшее позади, мне будет легче собраться с силами. А силы понадобятся нам обоим, потому что день обещает быть ох каким трудным. Фрида вышла на тропу войны, наступает сразу по всем фронтам. Ей не терпится поскорее сжечь фильмы.
   Мне казалось, что у нас есть в запасе двадцать четыре часа.
   Мне тоже так казалось, но, по словам Фриды, все должно быть закончено в течение двадцати четырех часов. По этому поводу перед ее отъездом у нас вышла настоящая перепалка.
   Перед ее отъездом? Ты хочешь сказать, что ее нет на ранчо?
   Видел бы ты эту сцену! Гектор только что умер, а она уже звонит в похоронное бюро «Виста Верде» в Альбукерке с требованием немедленно прислать катафалк. В семь или семь тридцать они уже были здесь. В эти минуты они подъезжают к Альбукерке. И сегодня, по ее расчетам, Гектора кремируют.
   Но ведь не все, в конце концов, зависит от нее. Там же куча всяких формальностей, разве не так? Ей нужно свидетельство о смерти, больше ничего. После того как патологоанатом даст заключение, что Гектор умер своей смертью, у нее будут развязаны руки.
   Наверняка она все давно продумала, просто тебе ничего не говорила.
   Это же гиньоль. Мы смотрим в зале фильмы Гектора, а в это время его тело сжигают в печи и оно обращается в прах.
   А затем Фрида вернется, и в прах обратятся его фильмы.
   В нашем распоряжении несколько часов. На все картины времени не хватит, но если начать прямо сейчас, две или три мы посмотреть успеем. Всего-то?
   Она была готова сжечь их еще утром, но мне удалось ее отговорить.
   Тебя послушать, так она просто потеряла рассудок.
   Только что умер ее муж, и какая ее первая забота? Уничтожить его фильмы, их общее дело. Стоит ей только на минуту задуматься, и она уже не сможет это осуществить. Конечно, она потеряла рассудок. Пятьдесят лет назад она дала обещание, и именно сегодня его надо выполнить. На ее месте я бы тоже постарался покончить с этим как можно скорее. Покончить – и рухнуть. Почему Гектор и дал ей двадцать четыре часа. Он не оставил ей времени на раздумья.
   Альма встала, и, пока она поднимала жалюзи, я быстро оделся. Еще столько всего нам надо было сказать друг другу – но сначала фильмы. Комнату затопил ослепительный утренний свет. Альма была в голубых джинсах и легком белом свитере. По дому она ходила босиком, и в глаза сразу бросились ярко-красные ноготки. Одеваясь, я думал о том, что Гектор спутал все карты. Я полагал, что он еще поживет, и мы проведем вдвоем несколько дней в приятной беседе в его полутемной спальне или в зале во время просмотра его фильмов. Мне трудно сказать, какое из двух разочарований было сильнее, – что нам не суждено продолжить наш разговор или что большинство его картин я уже никогда не увижу?
   Проходя мимо спальни Гектора, я увидел, как маленькие снимают постельное белье. Голая комната. Все эти лекарства, стаканы, книги, термометры и полотенца, которыми были завалены бюро и столик, исчезли. Одеяла и подушки валялись на полу. Ничто не напоминало о том, что всего семь часов назад здесь умер человек. Хуан и Кончита стояли по разные стороны кровати, в изголовье, готовясь одновременно потянуть за концы простыню. Им требовалась координация усилий, хотя бы по причине низкорослости (их головы едва возвышались над матрасом), и когда простыня вдруг вздулась пузырем, я увидел на ней множество пятен и потеков – последние интимные свидетельства пребывания Гектора на этой грешной земле. Мы умираем, выделяя кровь, мочу и кал, как новорожденные младенцы, захлебываясь собственной слизью. Еще секунда, и простыня улеглась плашмя, а затем, сложенная пополам, тоже перекочевала на пол.
   На кухне Альма готовила нам бутерброды и питье, складывая всё в корзинку для пикника: чтобы не терять времени, мы решили перехватить что-нибудь во время просмотра. А я пока бродил по нижнему этажу, рассматривая картины на стенах. В одной гостиной было десятка три работ – живопись и рисунки, и еще десяток в холле – яркие волнистые абстракции, пейзажи, портреты, эскизы пером и тушью. Автограф нигде не стоял, но почерк явно был один, то бишь Фридин. Я остановился перед рисунком, висевшим над тумбочкой с проигрывателем и пластинками. На все картины все равно времени не хватит, поэтому я решил сосредоточиться на одной вещи: двухлетний ребенок, спящий на спине в своей кроватке, – вид сверху. Рисунок старый – бумага пожелтела, края махрились, – и я сразу догадался, что это умерший в младенчестве Тэд, сын Гектора и Фриды. Голые подвижные ручки и ножки, почти голое тельце; бумажный, собравшийся в складки подгузник, закрепленный английской булавкой; угадываются прутики ограждения. Быстрые спонтанные линии, энергичные уверенные штрихи – моментальный набросок. Я попытался представить себе эту сцену, воссоздать мгновение, когда карандаш коснулся бумаги. Мать, читая книгу, сторожит дневной сон ребенка. Оторвавшись от страницы и застав его в этой доверчиво-беззащитной позе – руки-ноги разбросаны, голова запрокинута назад, – она вытаскивает из кармана карандаш и, за неимением бумаги, использует последнюю, пустую страницу книги. Страницу с готовым рисунком вырывает и прячет – или, не вырвав, забывает о рисунке на многие годы. И вот, снова открыв книгу и с удивлением наткнувшись на него, она осторожно вырезает бритвой ветхую страницу, заключает в рамку и вешает на стену. Когда это произошло – бог весть. Может, сорок лет, а может, месяц назад, но, скорее всего, мальчик был уже на том свете, возможно, давно уже на том свете, возможно, он был дольше на том свете, чем я на этом.
   Выйдя из кухни, Альма взяла меня за руку и вывела в коридор с побеленными стенами и выложенным красной плиткой полом. Я хочу тебе кое-что показать, сказала она. Времени у нас мало, я знаю, но это займет не больше минуты.
   Мы миновали две или три двери и остановились у последней, в конце коридора. Поставив корзинку на пол, Альма достала из кармана связку ключей. Их там было добрых два десятка, но она безошибочно выудила нужный и вставила его в замочную скважину. Это кабинет Гектора, пояснила она. Здесь он проводил больше всего времени. Если ранчо – это его вселенная, то эта комната – ее центр.
   Первое, что бросилось в глаза: всюду книги. Три из четырех стен заставлены стеллажами, которые буквально ломились от книг. Остальные лежали грудами на столах, стульях, ковре. Книги старые и новые, в твердой обложке и в бумажном переплете, книги на английском и испанском, французском и итальянском. Среди тех, что были на длинном письменном столе, родном брате кухонного, я обнаружил «Мой последний вздох» Луиса Бунюэля. Книга лежала раскрытая, обложкой вверх, в самом центре стола. Не ее ли читал Гектор, сидя последний раз в кабинете, в тот злополучный день, когда он упал с лестницы и сломал ногу? Я хотел посмотреть, на чем он остановился, но тут Альма со словами Тебе это будет интересно снова взяла меня за руку и, подведя к стеллажу в дальнем углу комнаты, показала на верхний ряд книг, выше ее и как раз на уровне моей головы. Сплошь французские авторы: Бодлер, Бальзак, Пруст, Лафонтен. Левее, сказала она. Мой взгляд скользнул по корешкам влево и вдруг уткнулся в знакомый золотисто-зеленый переплет. Двухтомник Шатобриановых «Мемуаров покойника» издательства «Плеяды». Сей факт вроде бы не должен был вызывать у меня особых чувств. Шатобриан достаточно известный автор. Но мне было приятно, что Гектор читал эту книгу, что и он вошел в этот лабиринт воспоминаний, по которому я блуждал последние полтора года. Еще одна точка соприкосновения, еще одно звено в цепи случайных встреч и странных симпатий, с которых начался мой интерес к нему. Я взял с полки первый том. Я понимал, что время не терпит, но искушение перелистать несколько страниц, прикоснуться к строчкам, которые Гектор читал в тиши этого кабинета, было слишком велико. Книга раскрылась примерно на середине, и я увидел, что одна фраза тоненько подчеркнута карандашом. Les moments de crise produisent un redoublement de vie chez les hommes. В кризисные моменты жизненные силы человека удваиваются. Или лучше так: В полную силу человек живет, только когда отступать некуда.
 
   Вдруг мы оказались в жарком утреннем мареве. Еще вчера мы наблюдали из машины разрушительные последствия прокатившейся по Новой Англии грозы; сейчас нас окружала пустыня, на небе ни облачка, и в разреженном воздухе разлит аромат можжевельника. Мы шли петлистой тропинкой вдоль Гекторова сада, в высокой траве стоял звон цикад, вокруг пестрели островки тысячелистника и подмаренника. Все мои чувства были обострены, я испытывал одновременно полноту счастья, нетерпение и страх, а еще – какую-то сумасшедшую решимость. Мое сознание словно растроилось, и все три мозга работали порознь. В отдалении высилась гигантская стена гор; над головой кружил ястреб; на камень села голубая бабочка. Мы не прошли и ста шагов, а у меня на лбу уже выступил пот. Альма показала на длинное одноэтажное строение с потрескавшимся, поросшим травой крыльцом. Здесь в период съемок, по ее словам, спали актеры и технический персонал, но сейчас окна были заколочены, а вода и электричество отключены. Дальше, метрах в пятидесяти, виднелся производственный комплекс, но внимание мое привлекло соседнее строение. Тон-ателье, огромный белый куб, сиял на солнце, больше походя на самолетный ангар или станцию грузовиков, чем на кинопавильон. Я невольно сжал руку Альмы, и наши пальцы сплелись. С чего начнем? спросил я.
   «Внутренняя жизнь Мартина Фроста».
   Почему именно с него?
   Он самый короткий, успеем досмотреть до конца. Если к тому времени Фрида не нагрянет, запустим следующий короткий фильм. Ничего лучшего мне не пришло в голову.
   Это моя вина, надо было приехать месяц назад. Ты себе не представляешь, как глупо я себя чувствую.
   Письма Фриды звучали не слишком убедительно. На твоем месте я бы тоже колебалась.
   Сначала я не верил, что Гектор жив. Потом – что он умирает. Эти фильмы лежали здесь в коробках годами. Будь я порасторопнее, я бы всё увидел, и не по одному разу. Я бы пропустил их через себя, заучил наизусть. А теперь мы спешим, чтобы хоть один посмотреть. Какой абсурд.
   Дэвид, не казнись. Сколько месяцев я их уговаривала пригласить тебя на ранчо! Если кто и виноват, так это я: слишком все затянула. Действительно, глупо.
   Альма открыла дверь одним из ключей на связке. Стоило нам перешагнуть порог, как мы почувствовали, что температура стала ниже градусов на десять – кондиционер был включен. Вряд ли он работал постоянно, а это значит, что Альма уже успела побывать здесь. Пустяк, казалось бы, но когда я над этим задумался, я испытал прилив острой жалости. В семь или семь тридцать, проводив черный лимузин с Фридой и покойником, вместо того чтобы разбудить меня, Альма пришла в производственный павильон, включила кондиционер и два с половиной часа в полном одиночестве предавалась скорби. Ей надо было выплакаться, прежде чем предстать передо мной. Мы могли посмотреть фильм, но она чувствовала себя не готовой, и таким образом драгоценное время утекло сквозь пальцы. Кто сказал, что Альма – крепкий орешек? Да, она смелее, чем я думал, но орешек на поверку оказался не таким уж и крепким. Только сейчас, идя за ней через прохладный холл в просмотровую комнату, я до конца осознал, как трудно ей сегодня пришлось, и еще придется.
   Двери слева, двери справа, но ни на что нет времени – ни на то, чтобы осмотреть монтажную или звукозаписывающую студию, ни даже на то, чтобы расспросить, все ли оборудование на месте. Мы свернули налево, в другой коридор с голыми, выкрашенными в голубой цвет стенами из шлакобетонных блоков, и, миновав двойные двери, вошли в маленький кинозал. Пол с небольшим наклоном; три ряда мягких откидных кресел, по восемь-десять в каждом ряду; на стене пластиковый экран с кислотно-белым глянцевым отливом. Ни занавеса, ни сцены. В нависавшей над залом будке киномеханика горел свет, и я увидел, что оба проектора уже заряжены.
   Если не считать упомянутых Альмой нескольких дат и цифр, я ничего не знал о «Внутренней жизни Мартина Фроста», четвертом по счету фильме Гектора, сделанном на ранчо. Съемки закончились в марте сорок шестого, но работа продолжалась еще пять месяцев, и только 12 августа он устроил закрытый просмотр, который длился сорок одну минуту. «Мартин Фрост», как и остальные фильмы, был снят на черно-белой пленке, но, в отличие от других, эта комедия (или картина с комедийными элементами), единственная из поздних работ, сохраняла связь с водевильными двухчастевками двадцатых годов. Хотя Альма выбрала ее, исходя из соображений хронометража, нельзя сказать, что это был неудачный выбор. Здесь впервые снялась ее мать, и, хотя у них были, вероятно, более амбициозные совместные проекты, этот фильм, похоже, отличался каким-то особым очарованием. Альма на секунду отвернулась, потом сделала глубокий вдох и, повернувшись ко мне, сказала' Фэй здесь как живая, каждый раз я не могу глаз от нее оторвать. Я ждал продолжения, но его не последовало; это было единственное замечание субъективного характера, которое она себе позволила. После короткой паузы она достала из корзинки блокнот и шариковую ручку с фонариком для записей в темноте. Вдруг понадобится? По-детски чмокнув меня в щеку, она передала мне ручку с блокнотом и вышла из зала. Через полминуты, услышав за спиной легкий стук, я обернулся. Альма махала мне из застекленной кинобудки. Я помахал в ответ, даже, кажется, послал ей воздушный поцелуй, и только я успел поудобней устроиться в своем кресле в середине первого ряда, как Альма погасила свет. До конца просмотра она в зале не появилась.
 
   Чтобы въехать и разобраться, что к чему, мне потребовалось время. Все было снято так достоверно, с таким скрупулезным вниманием к деталям быта, что я далеко не сразу ощутил скрытую магию этой истории. Вполне традиционное для любовной комедии начало, все эти непременные условности жанра. Он и она, случайная встреча, непонимание и отторжение, неожиданный взрыв страсти, райское блаженство, первые трудности и первые сомнения, преодоление препятствий… я заранее готовился к победному финалу. Но на двенадцатой или пятнадцатой минуте я понял, что ошибался. Действие картины, при всей ее обманчивой натуралистичности, разворачивалось не в Тьерра-дель-Суэньо и не на ранчо «Голубой камень», а в голове героя, и отношения с женщиной, в которую он влюбился, развивались там же, в его голове. Она была бесплотным духом, игрой воображения, эфемерным существом, его музой.
   Если бы фильм снимался не здесь, я бы, наверно, врубился быстрее. Меня смутил узнаваемый пейзаж, и первые минуты я не мог отделаться от ощущения, что смотрю хорошо сделанное любительское кино. Вот дом Гектора и Фриды и дорога к дому, а вот их сад. Я узнавал эти деревья, разве что не такие старые и мощные; мимо них мы прошли совсем недавно. Я увидел спальню, где провел ночь, и камень, на который вчера села бабочка, и кухонный стол, за которым мы все сидели. Все это было абсолютно реально – пока не возникло на экране. И вот теперь эти живые предметы, пойманные камерой Чарли Грюнда, на глазах превращались в черно-белые образы, в детали вымышленного мира. Их следовало воспринимать как тени, но мой мозг не спешил перестроиться. Какое-то время я продолжал видеть в них некую данность, а не условно-поэтическую среду.
   В тишине пошли титры – ни музыкального сопровождения, ни каких-либо шумов, подготавливающих зрителя к началу. Сменяя друг друга, титровые карточки – белые надписи на черном фоне – броско подавали: «Внутренняя жизнь Мартина Фроста». Сценарист и режиссер: Гектор Спеллинг. В ролях: Норберт Стайнхаус и Фэй Моррисон. Оператор: Чарльз П. Грюнд. Декорации и костюмы: Фрида Спеллинг. Фамилия Стайнхаус мне ни о чем не говорила, и, когда спустя несколько секунд на экране появился актер лет тридцати пяти, я убедился, что прежде никогда его не видел. Высокий, худощавый, с острым проницательным взглядом и редеющей шевелюрой, он не производил впечатления героя-красавца, скорее просто симпатичного человека, чье лицо выдавало живой ум. Смотреть на него было приятно, и как актер он выглядел убедительно. С его партнершей все обстояло сложнее. Нет, не потому, что Фэй Моррисон уступала ему как актриса или разочаровала меня в этой роли (она прекрасно сыграла, и вообще была хороша собой), а просто потому, что была матерью Альмы. Данное обстоятельство, безусловно, добавило растерянности, которую я испытал в первые минуты. Передо мной была молодая женщина, на пятнадцать лет моложе сегодняшней Альмы, и я невольно искал в ней черты сходства с дочерью. Фэй Моррисон оказалась смуглее и выше, а также красивее Альмы, но что касается фигуры, выражения глаз, наклона головы и тембра голоса, то тут обнаружилось много общего. Не буквальные совпадения, но переклички, генетические отзвуки. Я смотрел на экран и видел Альму, только без родимого пятна, двадцатитрехлетнюю, какой она была до нашей встречи, живущую параллельной жизнью в облике своей матери.
   Фильм начинается с долгой панорамы интерьеров дома. Камера скользит по стенам, парит над мебелью в гостиной и застывает перед дверью. Дом стоял пустой, раздается закадровый голос, и через мгновение дверь открывается и входит Мартин Фрост с чемоданом в одной руке и бумажным пакетом в другой. Он захлопывает ногой дверь, а закадровый голос продолжает: После трех лет работы над романом я выдохся и нуждался в передышке. Когда Спеллинги решили провести зиму в Мексике, они предложили мне пожить в их доме. Гектор и Фрида, мои близкие друзья, знали, сколько сил забрал у меня этот роман. Пара недель в пустыне, подумал я, чем плохо. И вот однажды утром я сел в машину и проделал путь от Сан-Франциско до Тьерра дель Суэньо. Никаких планов. Одно желание: ничего не делать, превратиться в камень.
   Пока звучит его закадровый голос, сам Мартин осматривает дом. Войдя в кухню, он ставит пакет с едой на стол – и тут же мы переносимся в гостиную, где он изучает книги на полках. Он протягивает руку к какому-то тому – и вот уже он в спальне раскладывает по ящикам свои вещи. Резко задвигается ящик комода – и мы видим его на кровати, он проверяет упругость матраса. Рваный, умело выстроенный монтаж с крупными и средними планами, непривычными точками съемки, меняющимся ритмом и визуальными сюрпризами. Обычно это идет на музыке, Гектор же отдает предпочтение живым звукам: скрипу матрасных пружин, звуку шагов, хрусту бумажного пакета. Камера упирается в циферблат настенных часов, и на последних словах монолога (Одно желание: ничего не делать, превратиться в камень) картинка начинает расплываться. Повисает пауза. Кажется, все остановилось – голос, звуки, зрительные образы, – и вдруг резкий переход к экстерьерной сцене. Мартин гуляет по саду. За общим следует крупный план, лицо Мартина, а затем неспешный обзор окружающего ландшафта: деревья, кусты, небо, ворона, взгромоздившаяся на ветку тополя. И вновь камера обнаруживает Мартина – сидя на корточках, он наблюдает за процессией муравьев. Порыв ветра прокатывается по листве, протяжно и гулко, подобно рокоту прибоя. Мартин поднимает голову, закрывая козырьком лицо от солнца, – и снова перебивка: по камню ползет ящерица. Камера увеличивает угол обзора, и в верхней части кадра мы видим проплывающее мимо облако. Но что можно загадывать? продолжает закадровый голос Мартина. Немного тишины, несколько глотков сухого воздуха, и вот уже в мозгу завертелся сюжет. С рассказами так оно обычно и бывает: только что в голове было пусто – глядь, он уже в тебе засел.
   Крупно – лицо Мартина; затем деревья – общим планом. Разгулявшийся ветер треплет листву, завывания накатывают с ритмичностью ударной секции оркестра, высоко в кронах раздаются громкие вздохи. Все это длится дольше, чем можно ожидать, начинает казаться, что тут действуют какие-то высшие силы, и мы уже готовы задаться вопросом, что означает этот необычный визуальный акцент, но, не давая нам опомниться, нас возвращают в дом – и снова резко, без всякого перехода. В одной из комнат второго этажа Мартин печатает на машинке. Мы слышим, как он барабанит по клавишам. Нам показывают его в разных ракурсах, то вблизи, то в отдалении. Рассказ обещал быть не длинным, страниц двадцать пять, от силы сорок. Я не знал, сколько времени он у меня займет, но решил работать, пока работается. Так возник новый план: не выходить из дому, пока не закончу.
   Затемнение. Утро следующего дня. Мартин спит. Вот он с трудом разлепляет глаза и щурится на свет, пробивающийся сквозь закрытые ставни. Камера отъезжает, и мы видим нечто такое, что противоречит здравому смыслу. Оказывается, он провел эту ночь не один. На соседней подушке, лицом к нему, спит молодая длинноволосая брюнетка, забросив на него руку. Выйдя из сонного оцепенения, Мартин обнаруживает у себя на груди эту самую голую женскую руку, которая, как быстро выясняется, имеет непосредственное отношение к женскому телу. Мартин подскакивает на кровати, как током ударенный.
   Это резкое движение нарушает девичий сон. Поерзав на подушке, спящая со стоном открывает глаза. Она не сразу замечает Мартина. Сонная, плохо соображающая, она переворачивается на спину, сладко зевает, потягивается. При этом она случайно задевает Мартина. Сначала ничего не происходит, а затем она садится, как в замедленной съемке, несколько секунд разглядывает Мартина, на лице которого написаны ужас и растерянность, и вдруг, с истошным воплем сбросив покрывало, спрыгивает с кровати и отбегает в другой конец комнаты, испуганная и смущенная донельзя. Она стоит в чем мать родила. Нет даже тени, которая бы ее хоть как-то прикрыла. Ослепительная в своей наготе, застывшая фронтально перед нами, – грудь, живот, всё на виду, – вдруг, словно опамятовавшись, она кидается вперед, на объектив, сдергивает со стула свой халатик и торопливо в него запахивается.
   Недоразумение разъясняется не сразу. Пока Мартин натягивает брюки, не скрывая своего раздражения и возмущения, как, впрочем, и его таинственная ночная спутница, он спрашивает ее, кто она такая и что здесь делает. Оскорбившись, она переадресовывает ему вопрос: Кто вы такой и что вы здесь делаете? Это окончательно выводит его из себя. Кто я такой? запальчиво повторяет он. Я Мартин Фрост, хотя вас это совершенно не касается. А вот если вы не скажете мне сию минуту, кто вы, я звоню в полицию. Ее лицо вдруг принимает озадаченный вид. Вы – Мартин Фрост? Тот самый Мартин Фрост? Да, да, тот самый! раздражается он все больше и больше. Может, еще раз повторить? Я вас знаю, говорит девушка. То есть я знаю про вас. Вы друг Гектора и Фриды.
   А вы, собственно, какое к ним имеете отношение? не унимается Мартин. И, услышав, что она Фридина племянница, в третий раз спрашивает ее имя. Клер, отвечает она. А дальше? После короткой заминки та отвечает: Клер… Мартин. Он презрительно фыркает. Это что, такая шутка? Клер пожимает плечами: Так меня зовут.
   И что же вы тут делаете, Клер Мартин?
   Я здесь по приглашению Фриды.
   Видя, что он ей не верит, она берет со стула сумочку и, перерыв ее содержимое, показывает ему ключ. Вот. От входной двери. Мне его прислала Фрида.
   Еще больше заведенный, Мартин извлекает из кармана точно такой же ключ и тычет его Клер прямо в нос. Тогда почему Гектор прислал мне вот этот?
   Потому что… Клер невольно начинает пятиться… потому что Гектор это Гектор, а Фрида это Фрида. С ними такое нередко случается.
   Мартину нечем крыть. Он знает, его друзья частенько действуют несогласованно. Они запросто могли порознь пригласить в дом каждый своего гостя.
   С потерянным видом Мартин вышагивает по комнате, бурчит: Не нравится мне все это. Я хотел побыть один, поработать, а тут вы… хорошее одиночество!