В последующие два дня горели новые костры, но Альма в этом участия не принимала – она занималась своими делами, Фриде же помогали Хуан с Кончитой. На третий день вынесли все декорации, хранившиеся в задних комнатах тон-ателье, и подожгли их во дворе. В костер полетели реквизит и костюмы, а также дневники Гектора, и среди них – тот самый зеленый блокнот. Фрида действовала с размахом, но истинный масштаб ее замысла оставался для нас по-прежнему туманным. Записи в зеленом блокноте делались в начале тридцатых годов, задолго до возвращения Гектора в кино. Они представляли собой ценность только как источник информации для его биографии. Без этого блокнота книга Альмы потеряет свое документальное подтверждение. Как мы это сразу не поняли! Во время очередного телефонного разговора Альма упомянула о блокноте вскользь, главной же темой дня оказались немые фильмы Гектора. Хотя они уже стали публичным достоянием, у Фриды были свои опасения: если их обнаружат на ранчо, кто-то может догадаться, что Гектор Спеллинг и Гектор Манн – это одно лицо. Поэтому она решила заодно сжечь и старые фильмы. Это ужасно, сказала она Альме, но делать нечего. Забыть об одном звене – значит позволить по нему восстановить всю цепочку.
Мы договорились, что она мне позвонит завтра в семь по местному времени. Днем она собиралась съездить в соседний город, где есть большой супермаркет; оттуда до Тьерра-дель-Суэньо полтора часа на машине, и к шести, по ее расчетам, она должна была вернуться домой. Звонка я так и не дождался, и мое воображение тут же принялось заполнять «белые пятна». К часу ночи, когда силы меня оставили, я уже не сомневался: домой Альма не вернулась, по дороге с ней случилось что-то ужасное.
Я оказался и прав, и не прав. Не прав в том, что Альма не добралась до дома. Зато прав в остальном – не в деталях, а по сути. Альма подъехала к коттеджу в шесть с минутами. Входная дверь никогда не запиралась, и то, что сейчас она была открыта, не могло ее удивить. А вот дым, поднимавшийся из трубы, ее сильно озадачил. Разумного объяснения этому факту не было. Стоял знойный июльский день. Хуан и Кончита могли принести свежее белье или вынести мусор, но с какой стати они стали бы топить в такую жару? Оставив продукты на заднем сиденье, Альма сразу направилась в дом. Перед камином сидела на корточках Фрида и, комкая бумагу, бросала в огонь. Это было точное, до последнего жеста, воспроизведение финала «Мартина Фроста»: Норберт Стайнхаус, сжигающий рукопись своего рассказа в отчаянной надежде воскресить мать Альмы. Вылетавшая из камина зола кружила вокруг Фриды наподобие почерневших мотыльков. Края крылышек вспыхивали оранжевой кисеей и тут же делались пепельно-серыми. Вдова Гектора была так поглощена своей работой, так сосредоточена на конечном результате, что даже не заметила появления Альмы. У нее на коленях лежали приготовленные к уничтожению стандартные страницы 8x11 дюймов, тоненькая стопка из тридцати-сорока листов. Если это было все, что осталось, значит, шестьсот страниц уже отправились в топку.
Альма, по ее собственным словам, обезумела, в исступлении кричала и визжала, сыпала проклятьями и оскорблениями. Она бросилась на Фриду, которая сразу поднялась на ноги, чтобы защититься, и оттолкнула ее в сторону, так как та преграждала путь в кабинет. Это все, что осталось в памяти у Альмы: оттолкнула с силой. В считанные секунды она добежала до кабинета, где стоял ее компьютер. Сожженная рукопись – это всего лишь распечатка. Главное – жесткий диск и страховочные дискеты. Если Фрида до них не добралась – ничего не потеряно.
Ее надежда и даже оптимизм длились те самые считанные секунды. Переступив порог, она увидела голый письменный стол. Ни монитора, ни клавиатуры, ни принтера, ни голубой пластмассовой коробки с надписанными дискетами (21) и папками с документальными материалами (53). Фрида вынесла всё, наверняка не без помощи Хуана, и Альме сразу стало ясно: дело сделано. Компьютер вдребезги разбит, дискеты раскурочены. И где, спрашивается, их искать? Ранчо раскинулось на четырехстах акрах. Ее книга лежит на дне засыпанной ямы.
Сколько она пробыла в кабинете, Альма не знала. Ей казалось, несколько минут, но, скорее всего, дольше. Запомнилось только то, как она сидит за столом, закрыв лицо руками. Ей хотелось выплакаться, выплеснуть наружу все, что давило на сердце, но сильное потрясение высушило глаза, и ей только оставалось, уткнувшись в ладони, слушать свое прерывистое дыхание. В какой-то момент она обратила внимание на тишину. Подумала, что Фрида ушла в большой дом. Оно и к лучшему. Что сделано, то сделано, и никакие объяснения и взаимные упреки уже не помогут. Тем более для себя она решила: между ними все кончено. Было ли ее решение серьезным? Похоже, что так. Последние события лишь ускорили ее отъезд. Собрать сумку, сесть в машину и приехать в аэропорт – просто и ясно. Там она переночует в гостинице и первым утренним рейсом вылетит в Бостон.
Альма встала и вышла из кабинета. Семи еще не было, но, зная меня, она не сомневалась, что я уже торчу на кухне – пью текилу и жду ее звонка. Она решила не откладывать. Сегодня у нее украли несколько лет жизни, мир рушился на глазах, и надо было все это высказать кому-то, сейчас, немедленно, пока ее еще не начали душить слезы. Телефон стоял в спальне, по соседству. Через десять секунд она будет сидеть на кровати и набирать мой номер. Однако, выйдя из кабинета, она повернула налево, а не направо. Еще недавно из камина летели искры, и перед долгим телефонным разговором она захотела убедиться, что огонь догорел. Разумное решение, если разобраться. Так она очутилась в другом конце дома, а в результате вся эта ночь – да что там, вся наша жизнь – пошла кувырком. Вот в чем ужас-то: мало того, что я не сумел предотвратить случившееся, еще эта неотвязная мысль: позвони мне Альма сразу – ничего бы не было. То есть Фрида продолжала бы себе лежать мертвая на полу в гостиной, но Альма этого бы не знала, и ее последующие действия, связанные с обнаружением тела, просто не имели бы места. Поговорив со мной, она взяла бы себя в руки, укротила свое безумие, оказалась более готовой к предстоящему удару. Например, скажи она мне про то, как она с силой оттолкнула Фриду, стоявшую у нее на дороге, я бы смог ее предупредить о возможных последствиях. Люди теряют равновесие, люди падают и разбивают голову об острые углы. Я бы сказал: сходи в гостиную и посмотри. Что и было бы сделано, пока я оставался на связи. А после того как она обнаружила тело, я бы ее немного успокоил, дал ей возможность более трезво оценить ситуацию, и тогда бы она хорошо подумала, прежде чем осуществить то, что она сделала. Но, повторяю, выйдя из кабинета, Альма повернула налево, а не направо, и когда она увидела на полу бездыханный труп, она забыла про звонок. Впрочем, вряд ли забыла, даже наверняка не забыла – просто ею овладела одна мысль и не хватило духу набрать мой номер. Вместо этого она села на кухне с бутылкой текилы и шариковой ручкой, и остаток ночи посвятила сочинению адресованного мне письма.
Я спал внизу на диване, когда включился факс. У нас было шесть утра, а у них еще ночь. Окончательно обессилев, я провалился в какую-то глубокую яму и проспал около часа. На первые два или три звонка я никак не отреагировал, если не считать изменившегося хода моего сна; а снился мне кошмар, в котором будильник должен был вовремя меня поднять, чтобы я не опоздал на свою лекцию «Метафоры любви». Вообще-то сны я не запоминаю, но этот сон я помню так же ясно, как и все, что произошло со мной, после того как я открыл глаза. Я сел на кровати и сразу врубился: звонит не будильник в спальне, а телефон на кухне. Но пока я, шатаясь как пьяный, нашел туда дорогу, гудки прекратились. Я услышал характерный щелчок факс-машины, готовой принять сообщение, и когда я ввалился в кухню, из прорези как раз появилось начало послания. В восемьдесят восьмом году факсы еще не работали со стандартными листами бумаги; из машины вылезал этакий тонкий свиток со специальными электронными пометками – нечто среднее между Торой и донесением с поля битвы каких-нибудь этрусков. Альма потратила на письмо больше восьми часов: обдумывала, записывала, откладывала ручку, снова брала, при этом все больше и больше хмелея, и в результате получилось ни много ни мало двадцать с лишним страниц. Я читал их стоя, перебирая руками нескончаемый свиток, который машина выталкивала из себя дюйм за дюймом. В первой части послания излагались вещи, мною уже пересказанные: сожженная рукопись, исчезнувший компьютер, мертвая Фрида на полу в гостиной. Вторая часть заканчивалась так:
У меня нет выхода. Я не настолько сильный человек, Дэвид, чтобы нести такой груз. Даже оторвать его от земли – и то не получается.
Поэтому я тебе не позвоню. Ты мне скажешь, что это был несчастный случай, что здесь нет моей вины, и я начну тебе верить. Я захочу тебе поверить. Но, если без обмана, я ее сильно толкнула, гораздо сильнее, чем можно толкнуть восьмидесятилетнюю женщину, и тем самым убила ее. То, что она со мной сделала, ничего не меняет. Я ее убила, и если сейчас позволю себя разубедить, это станет началом конца для нас обоих. Тут ничего не попишешь. Чтобы остановиться, я должна пожертвовать правдой, но, делая это, я обрекаю все лучшее во мне на умирание. Вот почему я должна действовать не мешкая, пока еще не дала слабину. Хвала Всевышнему за алкоголь. «Гиннесс вселяет в вас силы» – возвещают лондонские рекламные щиты. Текила вселяет отвагу.
У каждого своя исходная точка, и как бы далеко ты от нее ни ушел, в конце концов снова оказываешься там же. Я уже поверила, что ты меня спасешь, что я принадлежу тебе, но я всегда принадлежала им и только им. Спасибо тебе, Дэвид, за мечту. Уродка Альма нашла мужчину, который дал ей почувствовать себя красавицей. Если ты сотворил такое со мной, представляешь, что ты сможешь сделать для девушки с одним лицом?
Считай, что тебе повезло. Все закончится раньше, чем ты узнаешь, какая я на самом деле. Тебе напомнить? Я появилась в твоем доме с револьвером.
Надо ли объяснять, что это значит? Только сумасшедшая способна на такое, а сумасшедшим доверять нельзя. Они суют свой нос в чужую жизнь, пишут книги о том, что их не касается, и покупают сильное снотворное. Хвала Всевышнему за снотворное. Ты уехал без него – по-твоему, это случайность? Все время, что ты был здесь, пилюли лежали у меня в сумочке. Я сто раз хотела их тебе отдать, и сто раз забывала; так ты без них и уехал. Не ругай меня. Как выяснилось, мне они нужнее, чем тебе. Мои надежные друзья в красных жилетах числом двадцать пять. Такая вот команда под названием «Ксанакс». Победа гарантирована.
Прости. Прости. Прости. Прости. Прости.
Я безуспешно пытался с ней связаться. Как ни странно, я сразу прозвонился, на том конце провода раздались гудки, но Альма так и не сняла трубку. Сорок, пятьдесят гудков… я упрямо ждал, что этот назойливый трезвон нарушит концентрацию внимания, отвлечет ее от этих пилюль. Может, следовало подождать еще пять звонков? Десять звонков? Я все-таки повесил трубку и послал ответный факс. Поговори со мной, прошу тебя. Альма, сними трубку и поговори со мной. Я снова набрал ее номер, но на этот раз после шести или семи гудков вдруг наступила мертвая тишина. Сначала я не понял, что случилось, и только потом до меня дошло: она выдернула из розетки телефонный шнур.
Глава 9
Мы договорились, что она мне позвонит завтра в семь по местному времени. Днем она собиралась съездить в соседний город, где есть большой супермаркет; оттуда до Тьерра-дель-Суэньо полтора часа на машине, и к шести, по ее расчетам, она должна была вернуться домой. Звонка я так и не дождался, и мое воображение тут же принялось заполнять «белые пятна». К часу ночи, когда силы меня оставили, я уже не сомневался: домой Альма не вернулась, по дороге с ней случилось что-то ужасное.
Я оказался и прав, и не прав. Не прав в том, что Альма не добралась до дома. Зато прав в остальном – не в деталях, а по сути. Альма подъехала к коттеджу в шесть с минутами. Входная дверь никогда не запиралась, и то, что сейчас она была открыта, не могло ее удивить. А вот дым, поднимавшийся из трубы, ее сильно озадачил. Разумного объяснения этому факту не было. Стоял знойный июльский день. Хуан и Кончита могли принести свежее белье или вынести мусор, но с какой стати они стали бы топить в такую жару? Оставив продукты на заднем сиденье, Альма сразу направилась в дом. Перед камином сидела на корточках Фрида и, комкая бумагу, бросала в огонь. Это было точное, до последнего жеста, воспроизведение финала «Мартина Фроста»: Норберт Стайнхаус, сжигающий рукопись своего рассказа в отчаянной надежде воскресить мать Альмы. Вылетавшая из камина зола кружила вокруг Фриды наподобие почерневших мотыльков. Края крылышек вспыхивали оранжевой кисеей и тут же делались пепельно-серыми. Вдова Гектора была так поглощена своей работой, так сосредоточена на конечном результате, что даже не заметила появления Альмы. У нее на коленях лежали приготовленные к уничтожению стандартные страницы 8x11 дюймов, тоненькая стопка из тридцати-сорока листов. Если это было все, что осталось, значит, шестьсот страниц уже отправились в топку.
Альма, по ее собственным словам, обезумела, в исступлении кричала и визжала, сыпала проклятьями и оскорблениями. Она бросилась на Фриду, которая сразу поднялась на ноги, чтобы защититься, и оттолкнула ее в сторону, так как та преграждала путь в кабинет. Это все, что осталось в памяти у Альмы: оттолкнула с силой. В считанные секунды она добежала до кабинета, где стоял ее компьютер. Сожженная рукопись – это всего лишь распечатка. Главное – жесткий диск и страховочные дискеты. Если Фрида до них не добралась – ничего не потеряно.
Ее надежда и даже оптимизм длились те самые считанные секунды. Переступив порог, она увидела голый письменный стол. Ни монитора, ни клавиатуры, ни принтера, ни голубой пластмассовой коробки с надписанными дискетами (21) и папками с документальными материалами (53). Фрида вынесла всё, наверняка не без помощи Хуана, и Альме сразу стало ясно: дело сделано. Компьютер вдребезги разбит, дискеты раскурочены. И где, спрашивается, их искать? Ранчо раскинулось на четырехстах акрах. Ее книга лежит на дне засыпанной ямы.
Сколько она пробыла в кабинете, Альма не знала. Ей казалось, несколько минут, но, скорее всего, дольше. Запомнилось только то, как она сидит за столом, закрыв лицо руками. Ей хотелось выплакаться, выплеснуть наружу все, что давило на сердце, но сильное потрясение высушило глаза, и ей только оставалось, уткнувшись в ладони, слушать свое прерывистое дыхание. В какой-то момент она обратила внимание на тишину. Подумала, что Фрида ушла в большой дом. Оно и к лучшему. Что сделано, то сделано, и никакие объяснения и взаимные упреки уже не помогут. Тем более для себя она решила: между ними все кончено. Было ли ее решение серьезным? Похоже, что так. Последние события лишь ускорили ее отъезд. Собрать сумку, сесть в машину и приехать в аэропорт – просто и ясно. Там она переночует в гостинице и первым утренним рейсом вылетит в Бостон.
Альма встала и вышла из кабинета. Семи еще не было, но, зная меня, она не сомневалась, что я уже торчу на кухне – пью текилу и жду ее звонка. Она решила не откладывать. Сегодня у нее украли несколько лет жизни, мир рушился на глазах, и надо было все это высказать кому-то, сейчас, немедленно, пока ее еще не начали душить слезы. Телефон стоял в спальне, по соседству. Через десять секунд она будет сидеть на кровати и набирать мой номер. Однако, выйдя из кабинета, она повернула налево, а не направо. Еще недавно из камина летели искры, и перед долгим телефонным разговором она захотела убедиться, что огонь догорел. Разумное решение, если разобраться. Так она очутилась в другом конце дома, а в результате вся эта ночь – да что там, вся наша жизнь – пошла кувырком. Вот в чем ужас-то: мало того, что я не сумел предотвратить случившееся, еще эта неотвязная мысль: позвони мне Альма сразу – ничего бы не было. То есть Фрида продолжала бы себе лежать мертвая на полу в гостиной, но Альма этого бы не знала, и ее последующие действия, связанные с обнаружением тела, просто не имели бы места. Поговорив со мной, она взяла бы себя в руки, укротила свое безумие, оказалась более готовой к предстоящему удару. Например, скажи она мне про то, как она с силой оттолкнула Фриду, стоявшую у нее на дороге, я бы смог ее предупредить о возможных последствиях. Люди теряют равновесие, люди падают и разбивают голову об острые углы. Я бы сказал: сходи в гостиную и посмотри. Что и было бы сделано, пока я оставался на связи. А после того как она обнаружила тело, я бы ее немного успокоил, дал ей возможность более трезво оценить ситуацию, и тогда бы она хорошо подумала, прежде чем осуществить то, что она сделала. Но, повторяю, выйдя из кабинета, Альма повернула налево, а не направо, и когда она увидела на полу бездыханный труп, она забыла про звонок. Впрочем, вряд ли забыла, даже наверняка не забыла – просто ею овладела одна мысль и не хватило духу набрать мой номер. Вместо этого она села на кухне с бутылкой текилы и шариковой ручкой, и остаток ночи посвятила сочинению адресованного мне письма.
Я спал внизу на диване, когда включился факс. У нас было шесть утра, а у них еще ночь. Окончательно обессилев, я провалился в какую-то глубокую яму и проспал около часа. На первые два или три звонка я никак не отреагировал, если не считать изменившегося хода моего сна; а снился мне кошмар, в котором будильник должен был вовремя меня поднять, чтобы я не опоздал на свою лекцию «Метафоры любви». Вообще-то сны я не запоминаю, но этот сон я помню так же ясно, как и все, что произошло со мной, после того как я открыл глаза. Я сел на кровати и сразу врубился: звонит не будильник в спальне, а телефон на кухне. Но пока я, шатаясь как пьяный, нашел туда дорогу, гудки прекратились. Я услышал характерный щелчок факс-машины, готовой принять сообщение, и когда я ввалился в кухню, из прорези как раз появилось начало послания. В восемьдесят восьмом году факсы еще не работали со стандартными листами бумаги; из машины вылезал этакий тонкий свиток со специальными электронными пометками – нечто среднее между Торой и донесением с поля битвы каких-нибудь этрусков. Альма потратила на письмо больше восьми часов: обдумывала, записывала, откладывала ручку, снова брала, при этом все больше и больше хмелея, и в результате получилось ни много ни мало двадцать с лишним страниц. Я читал их стоя, перебирая руками нескончаемый свиток, который машина выталкивала из себя дюйм за дюймом. В первой части послания излагались вещи, мною уже пересказанные: сожженная рукопись, исчезнувший компьютер, мертвая Фрида на полу в гостиной. Вторая часть заканчивалась так:
У меня нет выхода. Я не настолько сильный человек, Дэвид, чтобы нести такой груз. Даже оторвать его от земли – и то не получается.
Поэтому я тебе не позвоню. Ты мне скажешь, что это был несчастный случай, что здесь нет моей вины, и я начну тебе верить. Я захочу тебе поверить. Но, если без обмана, я ее сильно толкнула, гораздо сильнее, чем можно толкнуть восьмидесятилетнюю женщину, и тем самым убила ее. То, что она со мной сделала, ничего не меняет. Я ее убила, и если сейчас позволю себя разубедить, это станет началом конца для нас обоих. Тут ничего не попишешь. Чтобы остановиться, я должна пожертвовать правдой, но, делая это, я обрекаю все лучшее во мне на умирание. Вот почему я должна действовать не мешкая, пока еще не дала слабину. Хвала Всевышнему за алкоголь. «Гиннесс вселяет в вас силы» – возвещают лондонские рекламные щиты. Текила вселяет отвагу.
У каждого своя исходная точка, и как бы далеко ты от нее ни ушел, в конце концов снова оказываешься там же. Я уже поверила, что ты меня спасешь, что я принадлежу тебе, но я всегда принадлежала им и только им. Спасибо тебе, Дэвид, за мечту. Уродка Альма нашла мужчину, который дал ей почувствовать себя красавицей. Если ты сотворил такое со мной, представляешь, что ты сможешь сделать для девушки с одним лицом?
Считай, что тебе повезло. Все закончится раньше, чем ты узнаешь, какая я на самом деле. Тебе напомнить? Я появилась в твоем доме с револьвером.
Надо ли объяснять, что это значит? Только сумасшедшая способна на такое, а сумасшедшим доверять нельзя. Они суют свой нос в чужую жизнь, пишут книги о том, что их не касается, и покупают сильное снотворное. Хвала Всевышнему за снотворное. Ты уехал без него – по-твоему, это случайность? Все время, что ты был здесь, пилюли лежали у меня в сумочке. Я сто раз хотела их тебе отдать, и сто раз забывала; так ты без них и уехал. Не ругай меня. Как выяснилось, мне они нужнее, чем тебе. Мои надежные друзья в красных жилетах числом двадцать пять. Такая вот команда под названием «Ксанакс». Победа гарантирована.
Прости. Прости. Прости. Прости. Прости.
Я безуспешно пытался с ней связаться. Как ни странно, я сразу прозвонился, на том конце провода раздались гудки, но Альма так и не сняла трубку. Сорок, пятьдесят гудков… я упрямо ждал, что этот назойливый трезвон нарушит концентрацию внимания, отвлечет ее от этих пилюль. Может, следовало подождать еще пять звонков? Десять звонков? Я все-таки повесил трубку и послал ответный факс. Поговори со мной, прошу тебя. Альма, сними трубку и поговори со мной. Я снова набрал ее номер, но на этот раз после шести или семи гудков вдруг наступила мертвая тишина. Сначала я не понял, что случилось, и только потом до меня дошло: она выдернула из розетки телефонный шнур.
Глава 9
Через несколько дней я похоронил ее рядом с родителями на католическом кладбище в двадцати пяти милях к северу от Тьерра-дель-Суэньо. О родственниках Альмы мне ничего не было известно, и, так как никто со стороны Грюндов или Моррисонов не заявил своих прав на тело умершей, все расходы я взял на себя. Пришлось принимать решения из области черного юмора: вам что больше нравится, бальзамирование или кремация? Гроб из какого дерева вы предпочитаете? Вам подороже или подешевле? Выбор в пользу погребения повлек за собой новые вопросы: одежда, цвет помады, лак для ногтей, прическа? Не знаю, как я со всем этим справился; вероятно, как все остальные, – вслепую, на ощупь, полубессознательно. Единственное, с чем я твердо определился: никакой кремации. Огня и пепла на мой век хватит. На медицинское вскрытие моего разрешения не спрашивали, но сжечь ее я не позволю.
В ту ночь я позвонил в офис местного шерифа, и тот послал на ранчо своего помощника для выяснения обстоятельств.
Еще не было шести утра, когда Виктор Гусман приехал на место, но Хуана и Кончиты уже след простыл. Альма и Фрида лежали там, где их застала смерть, отправленное мне письмо торчало из факс-машины, а маленькие словно испарились. Пятью днями позже, когда, завершив все дела, я уезжал из Нью-Мексико, Гусман со товарищи продолжали безрезультатные поиски.
Что касается Фриды, то ее похоронами, согласно завещанию, распорядился ее адвокат. Траурная церемония состоялась на ранчо, в рощице позади большого дома, среди ив и осин, выращенных Гектором. Я не пришел туда сознательно. Слишком сильна была моя ненависть к Фриде, меня тошнило от одной мысли об этом ритуале. Адвокат, узнавший обо мне от Гусмана, позвонил в мотель и пригласил меня на церемонию прощания, но я сослался на занятость. Несколько минут он распинался по поводу бедной миссис Спеллинг и бедной Альмы, а затем без перехода, на одном дыхании, сообщил мне строго конфиденциально, что вся недвижимость оценивается в девять миллионов. После того как завещание пройдет экспертизу, сказал он, ранчо будет выставлено на продажу, а вырученная сумма вместе со всеми доходами от акций и ценных бумаг миссис Спеллинг будет передана в некоммерческую организацию города Нью-Йорка. Какую именно? поинтересовался я. Музей современного искусства. Девять миллионов – в анонимный фонд, предназначенный для сохранения старых фильмов. Довольно странно, вы не находите? Нет, ответил я, не нахожу. Жестоко – да, омерзительно – да, но не странно. Для любителей скверных анекдотов тут есть над чем посмеяться.
Мне хотелось последний раз заглянуть на ранчо, взять на память фотографии Альмы, какие-то мелочи, но когда я подъехал к воротам, меня словно заклинило. Полиция оцепила место преступления желтой лентой, и у меня вдруг не хватило пороху. Поблизости не было ни одного копа, никто мне не мешал войти внутрь, но я не мог, не мог, – так и уехал. Перед отлетом из Альбукерке я заказал надгробный камень. Первоначальная надпись гласила: АЛЬМА ГРЮНД 1950–1988. Я подписал контракт, расплатился, вышел из конторы – и повернул назад. Я передумал, говорю. Хочу добавить одно слово. Напишите так: АЛЬМА ГРЮНД, ПИСАТЕЛЬНИЦА 1950–1988. Если не считать двадцатистраничной предсмертной записки, я не прочел ни одного слова из того, что Альма написала. Но она лишилась жизни из-за книги, и справедливость требовала, чтобы ее запомнили как автора.
А потом был рейс на Бостон. Над среднезападными штатами мы попали в зону турбулентности. Я ел цыпленка, пил вино, поглядывал в иллюминатор – и ничего со мной не случилось. Белые облака, синее небо, серебристое крыло самолета. И ни-че-го.
Добравшись до дома, я первым делом заглянул в бар. Там было пусто, а в такой поздний час спиртное в нашей глуши не достать. Не ехать же за бутылкой в Западный Т***, тридцать миль в один конец! У меня как-то вылетело из головы, что я прикончил текилу в ночь перед вылетом в Нью-Мексико. Моя забывчивость меня и спасла. Я завалился спать тверезым, а утром, выпив две чашки кофе, сразу засел за работу. Вообще-то планы у меня были совсем другие – погрузиться в привычную рутину алкогольного саморазрушения с оплакиванием своей горькой доли, но что-то во мне сопротивлялось такой блестящей перспективе в этот погожий вермонтский летний день. Шатобриан как раз заканчивал пространные рассуждения о жизни Наполеона в двадцать четвертой книге своих мемуаров, и я решил присоединиться к нему и низложенному императору на острове Святая Елена. Он уже провел в изгнании шесть лет – больше, чем ему понадобилось на покорение Европы. В последнее время он все реже выходил из дому, прогулкам предпочитая Оссиана в итальянском переводе Казаротти… Когда же Бонапарт все-таки покидал свое жилище, он бродил нехожеными тропками среди разросшихся кустов алоэ и ракитника… иногда его с головой накрывал стелющийся по земле туман… В истории наступает момент, когда человек за один день вдруг сходит на нет. Тот, кто зажился, умирает заживо. Уходя, мы оставляем по себе три-четыре образа, один не похожий на другой, и, если оглянуться, сквозь туман прошлого их даже можно разглядеть – наши портреты в разном возрасте.
То ли мне удалось себя обмануть и я поверил, что у меня хватит сил закончить перевод, то ли я все делал на автопилоте. До конца лета я жил в каком-то особом измерении: воспринимая окружающий мир, я существовал отдельно от него, как будто мое тело было завернуто в прозрачную марлю. Максимально растягивая свой рабочий день (я приветствовал Шатобриана с утра пораньше, и прощались мы перед отходом ко сну) и постепенно увеличивая дневную норму с трех убористых книжных страниц плеядовского издания до четырех, я успешно продвигался вперед, неделя за неделей. Успех мой, правда, был относительным, если учесть, что за пределами письменного стола у меня все чаще случались выпадения памяти и приступы странной забывчивости. Три месяца подряд я забывал оплачивать телефон, не воспринимая грозные письменные предупреждения, и сделал это только после того, как в один прекрасный день ко мне нагрянул представитель компании, чтобы отсоединить линию. В Брэттлборо, куда я как-то приехал за покупками, я опустил в почтовый ящик свой бумажник вместо стопки писем. Меня это, конечно, озадачивало, но я не спрашивал себя, почему это происходит. Задать себе такой вопрос было все равно что открыть ящик Пандоры. Вечерами, после работы и ужина, я частенько засиживался допоздна на кухне – расшифровывал свои записи, сделанные во время просмотра «Внутренней жизни Мартина Фроста».
Я знал Альму всего восемь дней, из них пять мы провели врозь. Вместе, как я подсчитал, мы были пятьдесят четыре часа. Восемнадцать из них мы потеряли на сон, и еще семь из-за разных обстоятельств: шесть часов я провел один в коттедже, минут десять наедине с Гектором, и сорок одну минуту длился просмотр фильма. Остается каких-то двадцать девять часов, когда я мог непосредственно видеть ее, трогать ее, ощущать ее ауру. Пять раз мы занимались любовью. Шесть раз вместе ели. Один раз я ее искупал. Альма так стремительно ворвалась в мою жизнь и исчезла из нее; иногда мне начинает казаться, что я ее нафантазировал. Ее смерть стала для меня двойным ударом, слишком мало воспоминаний, и я топтался на одном месте, складывая одни и те же цифры и приходя к одним и тем же жалким результатам. Две машины, один самолет, шесть стаканов текилы. Три ночи, проведенные в трех разных кроватях в разных домах. Четыре телефонных разговора. Я был как в дурмане, я не знал, как мне ее оплакивать, – разве только продолжая жить. Спустя месяцы, когда я закончил свой перевод и уехал из Вермонта, я понял: это все она, Альма. За каких-то восемь дней она вернула меня к жизни.
Все, что было потом, уже не важно. Эта книга – собрание фрагментов, компиляция печалей и ускользающих снов, а чтобы рассказать эту историю до конца, приходится держаться фактов. Ограничусь тем, что я теперь живу в большом городе между Бостоном и Вашингтоном и что после «Безмолвного мира Гектора Манна» я впервые взялся за прозу. Одно время я преподавал, потом нашел работу по сердцу и завязал с прежней профессией. Скажу еще (для тех, кто проявляет интерес к вещам такого рода), что я теперь не один.
Прошло уже одиннадцать лет с тех пор, как я побывал в Нью-Мексико, и за это время я никому не рассказывал о том, что там случилось. Ни слова об Альме, или о Гекторе и Фриде, или о ранчо «Голубой камень». А хоть бы и рассказал – кто бы мне поверил? Ни доказательств, ни свидетелей. Уничтожены фильмы Гектора, уничтожена книга Альмы; все, что я могу предъявить, это мои жалкие записи, мою трилогию о пустыне и ее обитателях: изложение картины «Мартин Фрост», отрывки из дневника Гектора и перечень фантастических растений – вообще гвоздь не от той стены. Вот я и решил: буду держать язык за зубами, и пусть тайна Гектора Манна остается неразгаданной. О его творчестве теперь писали другие, и когда в 1992 году немые комедии впервые появились на видео (три кассеты в коробке), у мужчины в белом костюме начали появляться поклонники. Нет, его возвращение к зрителям не было триумфальным, на фоне поставленного на поток шоу-бизнеса, приносящего миллиардную прибыль, это событие прошло достаточно скромно, но все же порадовало. Я не без удовольствия читал статьи, в которых Гектора называли звездой второй величины в своем жанре или, как написал Стэнли Вобель в «Изображении и звуке», последним великим практиком искусства немого водевиля. Как говорится, и на том спасибо. В девяносто четвертом появился фан-клуб, и меня избрали почетным членом. Меня, автора первой и единственной фундаментальной монографии о Гекторе, считали то ли отцом-основателем движения, то ли идейным вдохновителем, и они ждали моего благословения. «Международное братство Манньяков», по последним данным, насчитывает более трехсот человек, которые исправно платят членские взносы, и некоторые из них живут в таких отдаленных странах, как Швеция и Япония. Президент клуба постоянно приглашает меня на их ежегодные встречи в Чикаго, и когда в девяносто седьмом я наконец приехал и прочел доклад, все стоя устроили мне овацию. Потом были вопросы, и кто-то спросил, не открылись ли в процессе моего исследования неизвестные факты в связи с исчезновением Гектора. Нет, ответил я, увы. Месяцы поисков не дали ни одной новой зацепки.
В марте 1998-го мне стукнуло пятьдесят один, а в первый день осени того же года, всего через неделю после того, как я слетал в Вашингтон, – в Американском институте кино состоялся семинар, посвященный эре немых фильмов, – прозвенел первый звоночек. Второй прозвенел двадцать шестого ноября, на День благодарения, в разгар торжественного обеда у моей сестры в Балтиморе. Если первый был слабенький, так называемый микроинфаркт, что-то вроде короткого а капелла, то второй взорвался во мне симфонической кантатой – хор человек на двести и оркестр духовых инструментов в полном составе. Последний музыкальный шедевр меня чуть не доконал. Прежде пятьдесят один год не казался мне старостью. Да, не юнец, но и не в том возрасте, когда пора уже думать о конце и готовить душу к покаянию. Меня продержали в госпитале несколько недель, и вердикт врачей заставил меня взглянуть на вещи более трезво. Воспользуюсь моим любимым выражением: вы, батенька, живете в долг.
Я не считаю ошибкой, что столько лет хранил тайну, как не считаю ошибкой, что теперь ее открыл. Изменились обстоятельства – изменилось мое решение. Меня выписали из госпиталя в середине декабря, а в начале января я уже писал первые страницы этой книги. Сейчас на дворе октябрь, и, собираясь поставить точку, я с мрачным удовлетворением отмечаю про себя, что двадцатый век на исходе: родился он почти одновременно с Гектором, на восемнадцать дней раньше, и все, кто в здравом уме, проводят его без сожалений. По примеру Шатобриана, я не собираюсь искать издателя для этой рукописи. Когда меня уже не будет в живых, из распорядительного письма мой адвокат узнает, где ее найти и что с ней делать дальше. Вообще-то я намерен жить до ста лет, но на худой случай все необходимые распоряжения оставлены. Если ты, дорогой читатель, держишь в руках эту книгу, ты можешь быть уверен: того, кто ее написал, давно нет на свете.
Есть мысли, способные свести с ума, омерзительные мысли, разлагающие человека изнутри. Я боялся своих догадок, боялся, что меня засосет эта трясина, и потому отказывался облекать свои мысли в слова, а теперь какой мне прок от этих слов? У меня нет фактов, никаких конкретных доказательств из тех, которые суд принимает во внимание, но, в тысячный раз перебирая в уме события той ночи одиннадцать лет назад, я прихожу к выводу, что Гектор умер не своей смертью. Да, в ту нашу встречу он казался совсем слабым, допускаю, что счет уже шел на дни, но голова у него была ясная, и мою руку в конце нашего разговора он сжал как человек, который собирался жить. Он собирался жить, пока мы не завершим наши дела, и, уходя от него по настоянию Фриды, я не сомневался, что утром мы увидимся снова. А теперь вспомните, как несчастья стремительно посыпались одно за другим. Дождавшись, когда мы с Альмой уснем, Фрида тихо прокралась в спальню и задушила Гектора подушкой. Не сомневаюсь, что она это сделала из любви. Не гнев ею руководил, не месть и не ощущение совершенного предательства, а фанатичная преданность делу, священному и справедливому. Гектор не мог оказать ей сопротивления, она была сильнее. Укорачивая его жизнь на какие-то пару дней, она исправляла глупость, которую он сделал, пригласив меня на ранчо. Столько лет Гектору не изменяло мужество, а тут вдруг дал слабину, заколебался, поставил под сомнение все, ради чего он жил в пустыне, и мой приезд в Тьерра дель Суэньо грозил разрушить прекрасное здание, которое так долго возводили они с Фридой. Мое появление на ранчо спровоцировало ее безумие. Я был катализатором или той самой искрой, после которой происходит роковой взрыв. Фриде надо было от меня избавиться, и для этого ей пришлось избавиться от Гектора.
А еще, помимо той ночи, мои мысли занимает следующий за ней день. Здесь о многом говорят невысказанные слова, паузы и умолчания, а также странное бездействие Альмы в решающие минуты. Утром меня разбудила ее рука, гладившая меня по лицу. На часах было десять. Нам следовало уже давно сидеть в зале, чтобы посмотреть как можно больше фильмов Гектора, но Альма меня не торопила. Я не спеша выпил кофе, который она мне принесла, мы болтали о том о сем, обнимались-целовались. И вечером, когда она пришла в коттедж после аутодафе, эта тяжелейшая сцена, казалось, не произвела на нее удручающего впечатления. Нет, я не забыл, что она расплакалась, но разве такой реакции я ждал? Она не разразилась гневной тирадой, не вышла из себя, не обрушилась с проклятиями на Фриду, которая разожгла костер, не дожидаясь, пока завещание вступит в законную силу. Перед этим в течение двух дней мы то и дело возвращались к предстоящему уничтожению фильмов, и Альма неоднократно давала мне понять, что она против. Она считала это ошибкой (хотя и восхищалась величием приносимой Гектором жертвы), в чем, как сама мне говорила, за прошедшие годы не раз и не два пыталась его убедить. Если все так, тогда почему, спрашивается, это средневековое варварство не вызвало у нее более сильных эмоций? Ее мать играла в этих картинах, ее отец снимал их как оператор, еще летает пепел над кострищем, а от нее едва услышишь несколько скупых слов! Ее молчание и удивительное безразличие к случившейся трагедии не давали мне покоя многие годы, и я нахожу им единственное внятное объяснение: она знала, что фильмы не погибли. Альма была дьявольски умна и изобретательна. Сообразила же она сделать копии ранних картин Гектора и разослать их в лучшие киноархивы мира. Почему она не могла точно так же поступить с его поздними фильмами? Собирая материалы для своей книги, она много разъезжала. Что ей мешало всякий раз прихватывать с собой парочку негативов, чтобы потом печатать их в какой-нибудь кинолаборатории? Хранилище никем не охранялось, и, имея все ключи, она могла незаметно вынести любые материалы. Если Дело обстояло именно так, то фильмы она где-то припрятала в расчете обнародовать их после смерти Фриды. Ждать ей, возможно, пришлось бы не один год, но Альма была девушка терпеливая. Кто же знал, что ее жизнь оборвется вместе с Фридиной? Мне могут возразить, что она непременно поделилась бы со мной своей тайной. Что ж, может, она это откладывала до Вермонта? В ее длинном и путаном предсмертном послании о фильмах нет ни слова, но в ту ночь Альма была не в себе, ее душа трепетала в ужасе от содеянного и сама себя казнила высшим судом. Когда она писала мне это письмо, ее душа уже была далеко. Она забыла мне сказать. Собиралась, но забыла. В таком случае – фильмы Гектора не пропали. Просто мы не знаем, где они. Рано или поздно кто-то случайно на них наткнется, и история получит свое продолжение. Этой надеждой я и живу.
В ту ночь я позвонил в офис местного шерифа, и тот послал на ранчо своего помощника для выяснения обстоятельств.
Еще не было шести утра, когда Виктор Гусман приехал на место, но Хуана и Кончиты уже след простыл. Альма и Фрида лежали там, где их застала смерть, отправленное мне письмо торчало из факс-машины, а маленькие словно испарились. Пятью днями позже, когда, завершив все дела, я уезжал из Нью-Мексико, Гусман со товарищи продолжали безрезультатные поиски.
Что касается Фриды, то ее похоронами, согласно завещанию, распорядился ее адвокат. Траурная церемония состоялась на ранчо, в рощице позади большого дома, среди ив и осин, выращенных Гектором. Я не пришел туда сознательно. Слишком сильна была моя ненависть к Фриде, меня тошнило от одной мысли об этом ритуале. Адвокат, узнавший обо мне от Гусмана, позвонил в мотель и пригласил меня на церемонию прощания, но я сослался на занятость. Несколько минут он распинался по поводу бедной миссис Спеллинг и бедной Альмы, а затем без перехода, на одном дыхании, сообщил мне строго конфиденциально, что вся недвижимость оценивается в девять миллионов. После того как завещание пройдет экспертизу, сказал он, ранчо будет выставлено на продажу, а вырученная сумма вместе со всеми доходами от акций и ценных бумаг миссис Спеллинг будет передана в некоммерческую организацию города Нью-Йорка. Какую именно? поинтересовался я. Музей современного искусства. Девять миллионов – в анонимный фонд, предназначенный для сохранения старых фильмов. Довольно странно, вы не находите? Нет, ответил я, не нахожу. Жестоко – да, омерзительно – да, но не странно. Для любителей скверных анекдотов тут есть над чем посмеяться.
Мне хотелось последний раз заглянуть на ранчо, взять на память фотографии Альмы, какие-то мелочи, но когда я подъехал к воротам, меня словно заклинило. Полиция оцепила место преступления желтой лентой, и у меня вдруг не хватило пороху. Поблизости не было ни одного копа, никто мне не мешал войти внутрь, но я не мог, не мог, – так и уехал. Перед отлетом из Альбукерке я заказал надгробный камень. Первоначальная надпись гласила: АЛЬМА ГРЮНД 1950–1988. Я подписал контракт, расплатился, вышел из конторы – и повернул назад. Я передумал, говорю. Хочу добавить одно слово. Напишите так: АЛЬМА ГРЮНД, ПИСАТЕЛЬНИЦА 1950–1988. Если не считать двадцатистраничной предсмертной записки, я не прочел ни одного слова из того, что Альма написала. Но она лишилась жизни из-за книги, и справедливость требовала, чтобы ее запомнили как автора.
А потом был рейс на Бостон. Над среднезападными штатами мы попали в зону турбулентности. Я ел цыпленка, пил вино, поглядывал в иллюминатор – и ничего со мной не случилось. Белые облака, синее небо, серебристое крыло самолета. И ни-че-го.
Добравшись до дома, я первым делом заглянул в бар. Там было пусто, а в такой поздний час спиртное в нашей глуши не достать. Не ехать же за бутылкой в Западный Т***, тридцать миль в один конец! У меня как-то вылетело из головы, что я прикончил текилу в ночь перед вылетом в Нью-Мексико. Моя забывчивость меня и спасла. Я завалился спать тверезым, а утром, выпив две чашки кофе, сразу засел за работу. Вообще-то планы у меня были совсем другие – погрузиться в привычную рутину алкогольного саморазрушения с оплакиванием своей горькой доли, но что-то во мне сопротивлялось такой блестящей перспективе в этот погожий вермонтский летний день. Шатобриан как раз заканчивал пространные рассуждения о жизни Наполеона в двадцать четвертой книге своих мемуаров, и я решил присоединиться к нему и низложенному императору на острове Святая Елена. Он уже провел в изгнании шесть лет – больше, чем ему понадобилось на покорение Европы. В последнее время он все реже выходил из дому, прогулкам предпочитая Оссиана в итальянском переводе Казаротти… Когда же Бонапарт все-таки покидал свое жилище, он бродил нехожеными тропками среди разросшихся кустов алоэ и ракитника… иногда его с головой накрывал стелющийся по земле туман… В истории наступает момент, когда человек за один день вдруг сходит на нет. Тот, кто зажился, умирает заживо. Уходя, мы оставляем по себе три-четыре образа, один не похожий на другой, и, если оглянуться, сквозь туман прошлого их даже можно разглядеть – наши портреты в разном возрасте.
То ли мне удалось себя обмануть и я поверил, что у меня хватит сил закончить перевод, то ли я все делал на автопилоте. До конца лета я жил в каком-то особом измерении: воспринимая окружающий мир, я существовал отдельно от него, как будто мое тело было завернуто в прозрачную марлю. Максимально растягивая свой рабочий день (я приветствовал Шатобриана с утра пораньше, и прощались мы перед отходом ко сну) и постепенно увеличивая дневную норму с трех убористых книжных страниц плеядовского издания до четырех, я успешно продвигался вперед, неделя за неделей. Успех мой, правда, был относительным, если учесть, что за пределами письменного стола у меня все чаще случались выпадения памяти и приступы странной забывчивости. Три месяца подряд я забывал оплачивать телефон, не воспринимая грозные письменные предупреждения, и сделал это только после того, как в один прекрасный день ко мне нагрянул представитель компании, чтобы отсоединить линию. В Брэттлборо, куда я как-то приехал за покупками, я опустил в почтовый ящик свой бумажник вместо стопки писем. Меня это, конечно, озадачивало, но я не спрашивал себя, почему это происходит. Задать себе такой вопрос было все равно что открыть ящик Пандоры. Вечерами, после работы и ужина, я частенько засиживался допоздна на кухне – расшифровывал свои записи, сделанные во время просмотра «Внутренней жизни Мартина Фроста».
Я знал Альму всего восемь дней, из них пять мы провели врозь. Вместе, как я подсчитал, мы были пятьдесят четыре часа. Восемнадцать из них мы потеряли на сон, и еще семь из-за разных обстоятельств: шесть часов я провел один в коттедже, минут десять наедине с Гектором, и сорок одну минуту длился просмотр фильма. Остается каких-то двадцать девять часов, когда я мог непосредственно видеть ее, трогать ее, ощущать ее ауру. Пять раз мы занимались любовью. Шесть раз вместе ели. Один раз я ее искупал. Альма так стремительно ворвалась в мою жизнь и исчезла из нее; иногда мне начинает казаться, что я ее нафантазировал. Ее смерть стала для меня двойным ударом, слишком мало воспоминаний, и я топтался на одном месте, складывая одни и те же цифры и приходя к одним и тем же жалким результатам. Две машины, один самолет, шесть стаканов текилы. Три ночи, проведенные в трех разных кроватях в разных домах. Четыре телефонных разговора. Я был как в дурмане, я не знал, как мне ее оплакивать, – разве только продолжая жить. Спустя месяцы, когда я закончил свой перевод и уехал из Вермонта, я понял: это все она, Альма. За каких-то восемь дней она вернула меня к жизни.
Все, что было потом, уже не важно. Эта книга – собрание фрагментов, компиляция печалей и ускользающих снов, а чтобы рассказать эту историю до конца, приходится держаться фактов. Ограничусь тем, что я теперь живу в большом городе между Бостоном и Вашингтоном и что после «Безмолвного мира Гектора Манна» я впервые взялся за прозу. Одно время я преподавал, потом нашел работу по сердцу и завязал с прежней профессией. Скажу еще (для тех, кто проявляет интерес к вещам такого рода), что я теперь не один.
Прошло уже одиннадцать лет с тех пор, как я побывал в Нью-Мексико, и за это время я никому не рассказывал о том, что там случилось. Ни слова об Альме, или о Гекторе и Фриде, или о ранчо «Голубой камень». А хоть бы и рассказал – кто бы мне поверил? Ни доказательств, ни свидетелей. Уничтожены фильмы Гектора, уничтожена книга Альмы; все, что я могу предъявить, это мои жалкие записи, мою трилогию о пустыне и ее обитателях: изложение картины «Мартин Фрост», отрывки из дневника Гектора и перечень фантастических растений – вообще гвоздь не от той стены. Вот я и решил: буду держать язык за зубами, и пусть тайна Гектора Манна остается неразгаданной. О его творчестве теперь писали другие, и когда в 1992 году немые комедии впервые появились на видео (три кассеты в коробке), у мужчины в белом костюме начали появляться поклонники. Нет, его возвращение к зрителям не было триумфальным, на фоне поставленного на поток шоу-бизнеса, приносящего миллиардную прибыль, это событие прошло достаточно скромно, но все же порадовало. Я не без удовольствия читал статьи, в которых Гектора называли звездой второй величины в своем жанре или, как написал Стэнли Вобель в «Изображении и звуке», последним великим практиком искусства немого водевиля. Как говорится, и на том спасибо. В девяносто четвертом появился фан-клуб, и меня избрали почетным членом. Меня, автора первой и единственной фундаментальной монографии о Гекторе, считали то ли отцом-основателем движения, то ли идейным вдохновителем, и они ждали моего благословения. «Международное братство Манньяков», по последним данным, насчитывает более трехсот человек, которые исправно платят членские взносы, и некоторые из них живут в таких отдаленных странах, как Швеция и Япония. Президент клуба постоянно приглашает меня на их ежегодные встречи в Чикаго, и когда в девяносто седьмом я наконец приехал и прочел доклад, все стоя устроили мне овацию. Потом были вопросы, и кто-то спросил, не открылись ли в процессе моего исследования неизвестные факты в связи с исчезновением Гектора. Нет, ответил я, увы. Месяцы поисков не дали ни одной новой зацепки.
В марте 1998-го мне стукнуло пятьдесят один, а в первый день осени того же года, всего через неделю после того, как я слетал в Вашингтон, – в Американском институте кино состоялся семинар, посвященный эре немых фильмов, – прозвенел первый звоночек. Второй прозвенел двадцать шестого ноября, на День благодарения, в разгар торжественного обеда у моей сестры в Балтиморе. Если первый был слабенький, так называемый микроинфаркт, что-то вроде короткого а капелла, то второй взорвался во мне симфонической кантатой – хор человек на двести и оркестр духовых инструментов в полном составе. Последний музыкальный шедевр меня чуть не доконал. Прежде пятьдесят один год не казался мне старостью. Да, не юнец, но и не в том возрасте, когда пора уже думать о конце и готовить душу к покаянию. Меня продержали в госпитале несколько недель, и вердикт врачей заставил меня взглянуть на вещи более трезво. Воспользуюсь моим любимым выражением: вы, батенька, живете в долг.
Я не считаю ошибкой, что столько лет хранил тайну, как не считаю ошибкой, что теперь ее открыл. Изменились обстоятельства – изменилось мое решение. Меня выписали из госпиталя в середине декабря, а в начале января я уже писал первые страницы этой книги. Сейчас на дворе октябрь, и, собираясь поставить точку, я с мрачным удовлетворением отмечаю про себя, что двадцатый век на исходе: родился он почти одновременно с Гектором, на восемнадцать дней раньше, и все, кто в здравом уме, проводят его без сожалений. По примеру Шатобриана, я не собираюсь искать издателя для этой рукописи. Когда меня уже не будет в живых, из распорядительного письма мой адвокат узнает, где ее найти и что с ней делать дальше. Вообще-то я намерен жить до ста лет, но на худой случай все необходимые распоряжения оставлены. Если ты, дорогой читатель, держишь в руках эту книгу, ты можешь быть уверен: того, кто ее написал, давно нет на свете.
Есть мысли, способные свести с ума, омерзительные мысли, разлагающие человека изнутри. Я боялся своих догадок, боялся, что меня засосет эта трясина, и потому отказывался облекать свои мысли в слова, а теперь какой мне прок от этих слов? У меня нет фактов, никаких конкретных доказательств из тех, которые суд принимает во внимание, но, в тысячный раз перебирая в уме события той ночи одиннадцать лет назад, я прихожу к выводу, что Гектор умер не своей смертью. Да, в ту нашу встречу он казался совсем слабым, допускаю, что счет уже шел на дни, но голова у него была ясная, и мою руку в конце нашего разговора он сжал как человек, который собирался жить. Он собирался жить, пока мы не завершим наши дела, и, уходя от него по настоянию Фриды, я не сомневался, что утром мы увидимся снова. А теперь вспомните, как несчастья стремительно посыпались одно за другим. Дождавшись, когда мы с Альмой уснем, Фрида тихо прокралась в спальню и задушила Гектора подушкой. Не сомневаюсь, что она это сделала из любви. Не гнев ею руководил, не месть и не ощущение совершенного предательства, а фанатичная преданность делу, священному и справедливому. Гектор не мог оказать ей сопротивления, она была сильнее. Укорачивая его жизнь на какие-то пару дней, она исправляла глупость, которую он сделал, пригласив меня на ранчо. Столько лет Гектору не изменяло мужество, а тут вдруг дал слабину, заколебался, поставил под сомнение все, ради чего он жил в пустыне, и мой приезд в Тьерра дель Суэньо грозил разрушить прекрасное здание, которое так долго возводили они с Фридой. Мое появление на ранчо спровоцировало ее безумие. Я был катализатором или той самой искрой, после которой происходит роковой взрыв. Фриде надо было от меня избавиться, и для этого ей пришлось избавиться от Гектора.
А еще, помимо той ночи, мои мысли занимает следующий за ней день. Здесь о многом говорят невысказанные слова, паузы и умолчания, а также странное бездействие Альмы в решающие минуты. Утром меня разбудила ее рука, гладившая меня по лицу. На часах было десять. Нам следовало уже давно сидеть в зале, чтобы посмотреть как можно больше фильмов Гектора, но Альма меня не торопила. Я не спеша выпил кофе, который она мне принесла, мы болтали о том о сем, обнимались-целовались. И вечером, когда она пришла в коттедж после аутодафе, эта тяжелейшая сцена, казалось, не произвела на нее удручающего впечатления. Нет, я не забыл, что она расплакалась, но разве такой реакции я ждал? Она не разразилась гневной тирадой, не вышла из себя, не обрушилась с проклятиями на Фриду, которая разожгла костер, не дожидаясь, пока завещание вступит в законную силу. Перед этим в течение двух дней мы то и дело возвращались к предстоящему уничтожению фильмов, и Альма неоднократно давала мне понять, что она против. Она считала это ошибкой (хотя и восхищалась величием приносимой Гектором жертвы), в чем, как сама мне говорила, за прошедшие годы не раз и не два пыталась его убедить. Если все так, тогда почему, спрашивается, это средневековое варварство не вызвало у нее более сильных эмоций? Ее мать играла в этих картинах, ее отец снимал их как оператор, еще летает пепел над кострищем, а от нее едва услышишь несколько скупых слов! Ее молчание и удивительное безразличие к случившейся трагедии не давали мне покоя многие годы, и я нахожу им единственное внятное объяснение: она знала, что фильмы не погибли. Альма была дьявольски умна и изобретательна. Сообразила же она сделать копии ранних картин Гектора и разослать их в лучшие киноархивы мира. Почему она не могла точно так же поступить с его поздними фильмами? Собирая материалы для своей книги, она много разъезжала. Что ей мешало всякий раз прихватывать с собой парочку негативов, чтобы потом печатать их в какой-нибудь кинолаборатории? Хранилище никем не охранялось, и, имея все ключи, она могла незаметно вынести любые материалы. Если Дело обстояло именно так, то фильмы она где-то припрятала в расчете обнародовать их после смерти Фриды. Ждать ей, возможно, пришлось бы не один год, но Альма была девушка терпеливая. Кто же знал, что ее жизнь оборвется вместе с Фридиной? Мне могут возразить, что она непременно поделилась бы со мной своей тайной. Что ж, может, она это откладывала до Вермонта? В ее длинном и путаном предсмертном послании о фильмах нет ни слова, но в ту ночь Альма была не в себе, ее душа трепетала в ужасе от содеянного и сама себя казнила высшим судом. Когда она писала мне это письмо, ее душа уже была далеко. Она забыла мне сказать. Собиралась, но забыла. В таком случае – фильмы Гектора не пропали. Просто мы не знаем, где они. Рано или поздно кто-то случайно на них наткнется, и история получит свое продолжение. Этой надеждой я и живу.