Страница:
15. Бумажный комок, упав в еще горячую золу, загорается. Та же участь постигает второй комок.
16. Крупный план: веки Клер затрепетали.
17. Сидя на корточках перед камином, Мартин комкает очередную страницу и бросает в огонь.
18. Клер открывает глаза.
19. Один за другим, без пауз, летят в камин страницы рукописи и вспыхивают одна от другой. Огонь быстро разгорается.
20. Клер садится на постели. Она в растерянности хлопает ресницами, зевает, потягивается. От ее болезни не осталось и следа. Она воскресла из мертвых.
Постепенно приходя в себя, Клер озирается вокруг, видит, как Мартин в исступлении комкает страницы рукописи и швыряет их в огонь. Она приходит в ужас: О господи, Мартин, что ты делаешь?
Отвоевываю тебя обратно. Тридцать семь страниц за твою жизнь, Клер. О такой сделке можно только мечтать.
Но ведь это против правил.
Может быть. Но это мне, как видишь, не мешает. Я переписываю правила.
Клер вся как натянутая струна; того и гляди, слезы брызнут из глаз. Мартин, остановись, пока не поздно! говорит она.
Невзирая на все ее увещевания, он продолжает скармливать огню свой рассказ. Когда у него остается последняя страница, он с торжествующим видом обращается к Клер: Видишь? Это всего лишь слова. Тридцать семь страниц – ничего, кроме слов.
Он садится с ней рядом, она обвивает его руками в порыве какого-то страстного отчаяния. Впервые с начала фильма в ее глазах написан страх. Она хочет его и не хочет. Она охвачена восторгом и ужасом. До сих пор она была сильнее его, смелее и увереннее, но стоило ему разгадать загадку своего проклятия, как она растерялась. Что нам делать, Мартин? беспомощно спрашивает она его. Скажи, что же нам теперь делать?
Прежде чем он успевает ей ответить, мы переносимся в сад. Мы видим дом вблизи, метров с двадцати, и ничего вокруг. Камера скользит вверх и вправо, пока не задерживается на высоком тополе. Природа застыла. Ни один листок не шелохнется. Проходит десять секунд, пятнадцать, и вдруг картинка просто исчезает. Темнота. Конец фильма.
Глава 8
16. Крупный план: веки Клер затрепетали.
17. Сидя на корточках перед камином, Мартин комкает очередную страницу и бросает в огонь.
18. Клер открывает глаза.
19. Один за другим, без пауз, летят в камин страницы рукописи и вспыхивают одна от другой. Огонь быстро разгорается.
20. Клер садится на постели. Она в растерянности хлопает ресницами, зевает, потягивается. От ее болезни не осталось и следа. Она воскресла из мертвых.
Постепенно приходя в себя, Клер озирается вокруг, видит, как Мартин в исступлении комкает страницы рукописи и швыряет их в огонь. Она приходит в ужас: О господи, Мартин, что ты делаешь?
Отвоевываю тебя обратно. Тридцать семь страниц за твою жизнь, Клер. О такой сделке можно только мечтать.
Но ведь это против правил.
Может быть. Но это мне, как видишь, не мешает. Я переписываю правила.
Клер вся как натянутая струна; того и гляди, слезы брызнут из глаз. Мартин, остановись, пока не поздно! говорит она.
Невзирая на все ее увещевания, он продолжает скармливать огню свой рассказ. Когда у него остается последняя страница, он с торжествующим видом обращается к Клер: Видишь? Это всего лишь слова. Тридцать семь страниц – ничего, кроме слов.
Он садится с ней рядом, она обвивает его руками в порыве какого-то страстного отчаяния. Впервые с начала фильма в ее глазах написан страх. Она хочет его и не хочет. Она охвачена восторгом и ужасом. До сих пор она была сильнее его, смелее и увереннее, но стоило ему разгадать загадку своего проклятия, как она растерялась. Что нам делать, Мартин? беспомощно спрашивает она его. Скажи, что же нам теперь делать?
Прежде чем он успевает ей ответить, мы переносимся в сад. Мы видим дом вблизи, метров с двадцати, и ничего вокруг. Камера скользит вверх и вправо, пока не задерживается на высоком тополе. Природа застыла. Ни один листок не шелохнется. Проходит десять секунд, пятнадцать, и вдруг картинка просто исчезает. Темнота. Конец фильма.
Глава 8
В тот же день оригинал «Мартина Фроста» был уничтожен. Наверно, мне следовало радоваться, я был последним на ранчо «Голубой камень», кто посмотрел эту картину, но уж лучше бы в то утро Альма не запустила проектор и я никогда не увидел эту изящную, незабываемую вещицу. Как было бы просто, если бы она мне не понравилась, если бы от нее можно было отмахнуться как от посредственной или неумело рассказанной истории; но при всем желании ее нельзя было назвать ни посредственной, ни неумелой, и, зная, чего мы должны лишиться, я со всей отчетливостью понял: я проделал больше двух тысяч миль, чтобы принять участие в преступлении. Тот июльский день, когда «Внутренняя жизнь Мартина Фроста» вместе с другими фильмами Гектора исчезла в большом костре, стал для меня личной трагедией, чуть ли не концом света. Я посмотрел только этот фильм, на другие просто не хватило времени, и мне еще повезло, что Альма снабдила меня блокнотом и ручкой. Не ищите в моих словах противоречия. Да, я бы предпочел ничего не знать об этой картине, но раз уж я ее увидел и все эти словесные и зрительные образы поселились во мне, я был рад возможности удержать их в памяти. Эти записи помогли мне уцепиться за детали, которые бы наверняка забылись, сохранить живое впечатление на многие годы. Во время сеанса, практически не глядя в блокнот, я что-то там строчил со страшной скоростью, пользуясь стенографическими навыками, приобретенными еще студентом. Впоследствии разобрать эту писанину, казалось, невозможно, и все-таки я ее разобрал процентов на девяносто или даже больше. На это ушли недели адских усилий, но когда в моих руках наконец оказалась распечатка, полная запись диалогов, разбитых мною по сценам, контакт с фильмом стал реальностью. Надо только погрузиться в своего рода транс (что не всегда получается), и при известной концентрации и подходящем настроении слова на бумаге способны вызвать зрительные образы, и тогда в проекционной комнате моего воображения начинает крутиться уже не существующая лента или ее фрагменты – «Внутренняя жизнь Мартина Фроста». Год назад, когда мне пришла в голову идея этой книги, я сходил к гипнологу. Первый раз ничего не получилось, зато три последующих сеанса дали неожиданные результаты. Прослушивая магнитофонные записи, сделанные во время сеансов, я сумел заполнить многие «белые пятна», вспомнить то, что, казалось, безвозвратно утеряно. К счастью или к несчастью, но философы, видимо, правы: ничего не забывается.
Просмотр закончился сразу после полудня. Мы оба проголодались, да и немного передохнуть не мешало, и, вместо того чтобы сразу запустить второй фильм, мы вышли в холл, прихватив корзинку со снедью. Мы уселись на пыльный линолеум под неровно мерцающими флуоресцентными лампами – не самое, прямо скажем, подходящее место для пикника – и запустили зубы в бутерброды с сыром. Конечно, можно было устроиться получше где-нибудь в саду, но не хотелось терять время. Мы говорили о матери Альмы, о других картинах Гектора, об удачном сочетании выдумки и серьезных моментов в только что увиденном фильме. Кино может заставить нас поверить в любую глупость, сказал я, но в данном случае иллюзия была полной и безоговорочной. Когда в последней сцене Клер ожила, я содрогнулся, мне показалось, что на моих глазах совершилось настоящее чудо. Мартин сжег свой рассказ, чтобы воскресить Клер, но точно так же Гектор был готов сжечь свои фильмы, чтобы воскресить Бриджит О'Фаллон. В голове возникали новые параллели, эта история все больше забирала меня. Я спешил поделиться с Альмой своими мыслями. Жаль, нельзя пересмотреть фильм, сказал я. Во второй раз я бы внимательнее проследил за порывами ветра, за игрой листвы.
Кажется, я слишком долго разглагольствовал. Не успела Альма объявить название следующей картины («Отчет из антимира»), как в отдалении хлопнула входная дверь. Мы только успели подняться с пола, отряхнуть с себя крошки и глотнуть напоследок из термоса холодного чаю, мысленно уже настраиваясь на очередной просмотр. Раздались шаги – подошвы теннисных тапочек поскрипывали по линолеуму. Когда через несколько секунд в конце коридора появился Хуан, спешивший к нам почти бегом, мы оба сразу поняли, что вернулась Фрида.
В ближайшие несколько минут я превратился в статиста, с таким же успехом меня могло здесь и не быть. Хуан и Альма бурно объяснялись на языке жестов, помогая себе даже головами. Реплики следовали как кинжальные выпады, и, хотя я ничего не понимал, было видно, что Альма начинает выходить из себя. В ее движениях, все более резких и раздраженных, сквозило агрессивное неприятие того, о чем ей сообщал Хуан. Он выбросил вверх руки в красноречивом жесте (Что ты на меня напустилась? Я всего лишь передаточное звено), но Альма все не унималась, и в его глазах вспыхнула откровенная враждебность. Он хлопнул себя кулаком по ладони и, развернувшись, гневно ткнул в меня пальцем. Мирный разговор перерос в ожесточенный спор, и предметом этого спора неожиданно стала моя персона.
Я внимательно следил за ними, пытаясь уразуметь суть разногласий, но их тайный код был мне недоступен. Наконец Хуан заковылял прочь на своих крепких маленьких ножках, и все разъяснилось. Фрида, вернувшаяся десять минут назад, желала немедленно приступить к аутодафе.
Как это она так быстро обернулась? удивился я.
Гектора кремируют не раньше пяти часов пополудни. Вместо того чтобы торчать все это время в Альбукерке, она решила заняться неотложными домашними делами. За урной она поедет завтра утром.
А о чем вы с Хуаном так яростно спорили? И почему он тыкал в меня пальцем? Мне это не понравилось.
Мы говорили о тебе.
Догадываюсь. Но при чем тут я, случайный гость, и планы Фриды?
Я думала, ты все понял.
Альма, я не обучен языку жестов.
Ты видел, как я вышла из себя?
Да, но из-за чего?
Фрида не хочет, чтобы ты путался под ногами. Сейчас, говорит, не время для визитов. Это наше семейное дело.
Короче, она дает мне пинка под зад?
Она сформулировала это несколько иначе, но сути это не меняет. Завтра ты должен уехать. Утром мы едем в Альбукерке и по дороге высаживаем тебя в аэропорту. Таков ее план.
Кажется, она забыла, что сама пригласила меня на ранчо.
Тогда Гектор был жив. Обстоятельства изменились.
Что ж, у нее своя логика. Я ведь сюда приехал ради фильмов, правильно? А раз нечего смотреть, то и делать мне здесь нечего. Один фильм я увидел; осталось посмотреть, как все сгорит синим пламенем, и можно катиться к такой-то матери.
Ты не понял. Она не хочет, чтобы ты при этом присутствовал. Хуан передал мне слова Фриды: тебя это не касается.
Вот оно что. Теперь понятно, почему ты сорвалась.
Дело не в тебе, Дэвид. Дело во мне. Я хочу, чтобы ты был рядом, и она это знает. Утром мы обо всем договорились, а потом она все перерешила. Я так зла на нее… так бы, кажется, и врезала.
И где же я должен прятаться, пока все будут жарить шашлыки?
В гостевом домике. Так решила Фрида, но я с ней поговорю. Я заставлю ее сдержать слово.
Не трудись. Если я мозолю ей глаза, с какой стати я буду настаивать на своих правах? Да и нет у меня никаких прав. Это владения Фриды, и я обязан подчиниться ее воле.
Тогда я тоже не пойду. Пускай сжигает все к чертовой матери, у нее есть помощники.
Ты пойдешь, Альма. Это последняя глава твоей книги, ты должна все видеть своими глазами. Начала, так уж держись до конца.
Я хотела, чтобы ты присутствовал. Без тебя это будет уже не то.
Четырнадцать копий плюс негативы – представляешь, какой получится костер? А сколько дыма! Даже из окна будет на что посмотреть.
Костер я действительно увидел, точнее, дым от него. Но, с учетом открытых окон, «смотрел» я, главным образом, своим носом. Горящий целлулоид издавал резкий ядовитый запах, и даже после того, как дым рассеялся, всякая химическая дрянь еще долго летала в воздухе. Как мне потом сказала Альма, им потребовался час с лишним, чтобы вчетвером перетаскать из подвала все коробки с фильмами. Затем они погрузили их на ручные тележки, закрепили ремнями и, погромыхивая на каменистой почве, отвезли за тон-ателье. Там они эти коробки поместили в две бочки для нефтепродуктов – в одной копии фильмов, в другой негативы – и с помощью керосина и газет подожгли. Старая пленка на нитратной основе загоралась сразу, а вот фильмы после пятьдесят первого года, напечатанные на более плотной триацетатной пленке, гореть отказывались. Им пришлось снимать фильмы с бобин, по одному бросать в костер, и это потребовало дополнительного времени. Они планировали закончить к трем часам, а в результате провозились до шести.
Все это время я провел в гостевом домике, стараясь не слишком переживать по поводу моей вынужденной ссылки. Перед Альмой я напустил на себя равнодушный вид, но в душе у меня все кипело не меньше, чем у нее. Поведению Фриды не было оправдания. Пригласить в дом и тут же показать на дверь! Могла по крайней мере объясниться лично, вместо того чтобы присылать глухонемого гонца, который передает ее слова третьему лицу и при этом тычет в тебя пальцем. Да, Фрида была явно не в себе, ее закрутил этот вихрь горестных переживаний, но, как бы я ни пытался ее понять, легче мне от этого не становилось. Что я здесь делаю? За каким чертом она послала Альму в Вермонт, чтобы та привезла меня сюда под дулом пистолета, если я только путаюсь у всех под ногами? Не Фрида ли писала мне письма? Не она ли приглашала меня в Нью-Мексико посмотреть фильмы Гектора? По словам Альмы, ей пришлось долго их уговаривать, чтобы последовало такое приглашение. Из этого я заключил, что Гектор изначально был против и женщинам пришлось склонять его в пользу моего приезда. Сейчас, прожив здесь сутки, я думаю, что в действительности все обстояло иначе.
Если бы не оскорбительное обращение, я бы, скорее всего, даже не задумался о таких вещах. После нашего объяснения в холле мы сложили остатки еды обратно в корзинку и направились в коттедж, находившийся на возвышении в трехстах метрах от хозяйского особняка. Альма открыла дверь своим ключом, и прямо за порогом я увидел свою дорожную сумку. Еще утром она находилась в большом доме, в комнате для гостей, и вот кто-то (вероятно, Кончита) по приказу Фриды перенес ее сюда. Сделано это было бестактно, чтобы не сказать, вызывающе. И вновь я отшутился (Вот спасибо, не надо самому таскать!), хотя меня душило бешенство. После того как Альма ушла, чтобы присоединиться к поджигателям, я минут пятнадцать бесцельно шатался по дому, пытаясь успокоиться. Наконец я расслышал вдалеке дребезжание ручных тележек и позвякивание металлических коробок. Пробил час аутодафе. Я разделся в ванной и врубил оба крана на полную мощность.
Пока я отмокал в теплой воде, я позволил себе немного порассуждать. Сначала изложил факты в известной мне последовательности, а затем попробовал взглянуть на них под другим углом с учетом последних событий: перебранка между Хуаном и Альмой, ее гневный выпад в адрес Фриды (Я так зла на нее… так бы, кажется, и врезала), мое позорное изгнание. Все это, конечно, гадание на кофейной гуще, но, когда я вспомнил предыдущую ночь (приветливость Гектора, его готовность показать мне фильмы) и сравнил с тем, как со мной обращалась Фрида, вывод напрашивался сам собой: вероятно, она с самого начала была против моего приезда. Да, она писала эти письма и зазывала меня в Тьерра-дель-Суэньо, но разве не могла она писать их под нажимом, уступив требованиям Гектора после долгих ссор и препирательств? Если так, то ее решение, чтобы я убрался из ее владений, не было внезапной переменой настроения. Просто теперь, когда Гектор умер, это сойдет ей с рук.
До сих пор я думал о них как о равных партнерах. Когда Альма рассказывала об их браке, мне и в голову не приходило, что их мотивы могли в чем-то не совпадать или что их мысли не находились в полной гармонии. В тридцать девятом они договорились делать фильмы, которые никогда не увидят зрители, и согласились с тем, что их совместный труд рано или поздно будет уничтожен. На этих условиях он возвращался в кино. Жестокий запрет, но только так, пожертвовав главным смыслом творчества – радостью поделиться им с другими, – он мог оправдать свое решение. Таким образом, фильмы стали для него способом покаяния, признанием того, что случайное убийство Бриджит О'Фаллон – это и его грех, за который ему нет прощения. Я смешной человек. Бог сыграл со мной не одну шутку. Один вид наказания сменялся другим, и, следуя своей запутанной мазохистской логике, Гектор продолжал возвращать долги Господу Богу, в которого не верил. Едва не ставшая роковой пуля, полученная им в банке города Сандаски, сделала возможным его брак с Фридой. Смерть сына сделала возможным его возвращение в кино. Однако ни первое, ни второе не сняло с него ответственности за то, что случилось в ночь на 14 января 1929 года. Ни физические страдания, причиненные выстрелом Нокса, ни душевная боль, вызванная смертью Тэдди, при всей своей огромности не принесли ему желаемого освобождения. Снимать кино? Снимай. Вдохни в каждый фильм весь свой талант, всю энергию. Снимай так, будто на кон поставлена твоя жизнь. Но когда стрелка часов остановится, весь твой труд будет уничтожен. После тебя не должен остаться этот след.
Фрида приняла правила игры, но ее роль в этом деле, совершенно очевидно, отличалась от роли ее мужа. Она не совершила преступления; ее не мучила больная совесть; ей не снилось, как она заталкивает труп в багажник, а потом закапывает в безлюдном месте среди калифорнийских холмов. Будучи невиновной, Фрида согласилась на условия Гектора, она отказалась от собственных амбиций и посвятила себя делу, которое в конечном счете должно было обратиться в ничто. Я бы еще понял, если бы она наблюдала за всем со стороны – снисходя к навязчивым идеям Гектора, сопереживая его комплексу вины, но при этом не участвуя в затеянном им предприятии. Но Фрида была соучастницей, его верным стражем, это было дело ее рук не в меньшей степени, чем его. Она не только уговорила Гектора вернуться в кино, пригрозив разводом, она еще и профинансировала эту затею. Фрида шила костюмы, придумывала декорации, делала раскадровки, резала и склеивала пленку. Чтобы вкладывать столько труда, человек должен получать от него радость, должен чувствовать, что его усилия не бесплодны, – но какую радость могла она испытывать, работая все эти годы впустую? Тот же Гектор, заложник схватки между желаниями художника и самоотречением аскета, мог утешаться мыслью, что он трудится во имя некой цели. Он снимал фильмы не ради их уничтожения, а вопреки тому, что они будут уничтожены. Это были два разных акта, к тому же – пустячок, а приятно! – второй, по причине собственной смерти, он просто не застанет. Когда из его фильмов устроят большой костер, ему уже будет все равно. А вот для Фриды эти два акта, судя по всему, слились в один – такой единый и неделимый процесс созидания и разрушения. С первого дня ей отводилась роль поджигательницы, могильщика их общего дела, и эта мысль с годами все больше и больше разрасталась в ее голове, пока окончательно не подавила все прочие соображения. Мало-помалу она превратилась в эстетическое кредо. Трудясь рядом с Гектором над очередной картиной, она, по-видимому, рассуждала так: их дело не снять кино, а уничтожить отснятое. Вот смысл их работы. Лишь после того как все фильмы бесследно исчезнут, можно будет с полным правом говорить о том, что они существовали. Аутодафе как акт рождения. В огне они родятся и в огне погибнут. И будет у них призрачный обелиск – столб черного дыма посреди раскаленной пустыни Нью-Мексико.
Было в этой идее что-то леденяще прекрасное. И очень соблазнительное. Только сейчас, посмотрев на ситуацию глазами Фриды, я ощутил всю мощь ее экстатического отрицания. А заодно понял, почему она решила от меня избавиться. Мое присутствие оскверняло чистоту мгновения. Эти фильмы ждала девственная смерть, недоступная для внешнего мира. Хватит и того, что один из них я все-таки увидел. Но сейчас, когда завещание Гектора вошло в силу, Фрида решила настоять на том, чтобы церемония прошла по давно ею задуманному сценарию. Эти фильмы втайне родились и втайне должны были исчезнуть. Посторонним вход воспрещен. Альма с Гектором предприняли запоздалую попытку ввести меня в узкий круг, но для Фриды я посторонний. Другое дело Альма, член семьи и, так сказать, придворный летописец. На этой церемонии она – официальная свидетельница. Единственная память, которую Гектор и Фрида могут оставить по себе, это ее книга. Мне отводилась роль независимого наблюдателя или, скажем, понятого, ручающегося за достоверность составленного протокола. Маленькая роль в большой драме, роль, которую Фрида в последний момент вымарала из сценария как изначально ненужную. С ее точки зрения, без нее вполне можно было обойтись.
Я сидел в ванной, пока вода совсем не остыла, а потом замотался в полотенца и занялся собой – брился, одевался, причесывался. Заниматься этим здесь, в окружении женских тюбиков и флакончиков, которыми была заставлена тумбочка у окна и полочки в аптечке, доставляло мне особое удовольствие. Красная зубная щетка, торчащая из своего гнезда над раковиной, губная помада в пластмассовых трубочках с золотым ободком, кисточка для туши и карандаш для ресниц, коробочка с тампонами, аспирин, нить для зубов, туалетная вода «Шанель № 5», полоскание для рта, – все эти мелочи вводили меня в интимный мир Альмы с его уединенностью и созерцательностью. Она глотала эти таблетки, втирала в кожу эти кремы, расчесывалась этой щеткой. Каждое утро она смотрелась в это зеркало. Что я о ней знал? Практически ничего, но я уже боялся ее потерять и, если надо, готов был драться за то, чтобы наше завтрашнее расставание не стало последним. Меня подвело мое неведение. Понимая, что в доме неблагополучно, я не мог в полной мере оценить, насколько Альма ожесточилась против Фриды, и, как следствие, не отдавал себе отчета в серьезности положения. Накануне вечером я сидел с ними за кухонным столом, и все шло тихо-мирно. Альма была подчеркнуто внимательна к Фриде, та деликатно попросила Альму переночевать в большом доме, все происходило по-семейному. А с другой стороны, нет ничего необычного в том, что близкие люди порой срываются друг на друге, могут под горячую руку сказать такое, о чем после пожалеют. Но очень уж взрывной была реакция Альмы, а угроза насилия, прозвучавшая в ее словах, я бы сказал, и вовсе нетипична для женщины ее круга. Я так зла на нее… так бы, кажется, и врезала. Интересно, как часто ей приходилось такое говорить? Что это было, природная склонность к необдуманным, резким преувеличениям или проявление трещины, возникшей в ее отношениях с Фридой, неожиданный выплеск враждебности, скрывавшейся годами? Знал бы – не спрашивал. Воспринял бы тогда слова Альмы всерьез и понял: это тревожный звонок, ситуация выходит из-под контроля.
Закончив все дела в ванной, я продолжил свои бесцельные блуждания по дому. Коттедж выстроили надежно и компактно, хотя дизайн оставлял желать лучшего. Комнаты маленькие, тесные, но и это пространство Альма освоила лишь наполовину. Одна дальняя комнатка превращена в склад. Целая стена и половина соседней заставлены коробками, на полу валялась всякая рухлядь – стул о трех ножках, ржавый трехколесный велосипед, допотопная пишущая машинка, переносной черно-белый телевизор с торчащими ушами комнатной антенны, чучела животных, диктофон и частично использованные жестянки с краской. Другая комнатка, наоборот, пустовала – ни мебели, ни даже лампочки на потолке. В углу висела огромная паутина с застрявшими в ней мухами, высохшими до такой степени, что превратились в труху; паук, надо думать, давно променял это жилище на что-нибудь поприличнее.
Оставались, кроме кухни, скромная гостиная, спальня и кабинет. Искушение почитать книгу Альмы было велико, но без ее разрешения я не чувствовал себя вправе. Шестьсот с лишним страниц, есть о чем поговорить, но не забудем, что это был черновой вариант, и, если сам автор не попросил вас прочесть его и прокомментировать, нечего совать в него свой нос. Хотя Альма обратила мое внимание на объемистый манускрипт (Вот он, этот монстр!), о том, что в него можно заглянуть, речи не было, и мне не хотелось начинать наши отношения со злоупотребления ее доверием. Чтобы убить время, я изучил содержимое ее холодильника и платяного шкафа, ее библиотеки и фонотеки. Выяснилось, что она пьет обезжиренное молоко и мажет хлеб несоленым маслом, что она отдает предпочтение синим тонам и что ее литературные и музыкальные интересы отличаются разнообразием – девушка в моем вкусе. Дэшил Хэммет и Андре Бретон, Перголези и Минкус, Верди, Витгенштейн и Вийон. Обнаружив на одной полке все, что было опубликовано мною еще при жизни Хелен, – два тома критики и четыре переводной поэзии, – я поймал себя на мысли, что нигде, если не считать собственного дома, мне еще не приходилось видеть полный комплект. На другой полке я нашел Готорна, Мелвилла, Эмерсона и Торо. Я взял сборник новелл Готорна в бумажной обложке и, открыв его на «Родимом пятне», прочел рассказ стоя, пытаясь представить себе чувства четырнадцатилетней Альмы, читающей его впервые. Когда впереди замаячил конец (Им всецело завладели сиюминутные обстоятельства, и дальше зыбкой границы времени он ничего не видел…), мой нос уловил запах керосина, проникший через открытое окно.
Этот запах выбил меня из колеи, и я снова заметался в четырех стенах. Сначала я выпил на кухне стакан воды, а затем принялся ходить кругами по кабинету, борясь с желанием заглянуть в рукопись. Раз уж нельзя остановить сожжение Гекторовых фильмов, может, я хотя бы пойму, почему это происходит. Пока ни одно из предложенных мне объяснений нельзя было считать убедительным. Я добросовестно выслушал все резоны, попытался поставить себя на место тех, кто принял это беспощадное решение, но стоило костру заняться, как вся эта затея показалась мне абсурдной, бессмысленной, чудовищной. Книга Альмы должна дать ответы, назвать причины, обнажить корни безумной идеи, которая привела к этому варварству. Я сел за стол. Рукопись лежала слева от компьютера – толстенная стопка страниц, придавленных сверху булыжником, чтобы от сквозняка не разлетелись. Сняв камень, я прочел: Альма Грюнд. «Посмертная жизнь Гектора Манна». На второй странице был эпиграф из Луиса Бунюэля, пассаж из «Моего последнего вздоха» – той самой книги, которую сегодня рано утром я нашел на столе у Гектора. Позже я предложил сжечь негативы на площади Тертр, что на Монмартре. Я бы сделал это тогда без колебаний, если бы все со мной согласились. Кстати, и сейчас сделал бы. Я вижу в моем маленьком саду огромный погребальный костер, в котором горят негативы и копии всех моих фильмов. Это ровным счетом ничего бы не изменило. (Как ни странно, сюрреалисты мое предложение отклонили.)
Это отчасти проясняло загадку. В шестидесятых-семидесятых я видел некоторые фильмы Бунюэля, но его автобиографию я не читал, и мне понадобилось время, чтобы осмыслить цитату. Я оторвался от рукописи. Прежде чем продолжить, мне надо было настроиться. Я положил назад титульный лист и придавил его булыжником. При этом я немного подался вперед, и в поле моего зрения попало нечто, чего я сразу не заметил. Между манускриптом и простенком лежал зеленый блокнот размером со школьную тетрадку. Судя по истрепанной обложке и разорванному корешку, старый блокнот. Так мог бы выглядеть дневник Гектора, подумал я, – и не ошибся.
Просмотр закончился сразу после полудня. Мы оба проголодались, да и немного передохнуть не мешало, и, вместо того чтобы сразу запустить второй фильм, мы вышли в холл, прихватив корзинку со снедью. Мы уселись на пыльный линолеум под неровно мерцающими флуоресцентными лампами – не самое, прямо скажем, подходящее место для пикника – и запустили зубы в бутерброды с сыром. Конечно, можно было устроиться получше где-нибудь в саду, но не хотелось терять время. Мы говорили о матери Альмы, о других картинах Гектора, об удачном сочетании выдумки и серьезных моментов в только что увиденном фильме. Кино может заставить нас поверить в любую глупость, сказал я, но в данном случае иллюзия была полной и безоговорочной. Когда в последней сцене Клер ожила, я содрогнулся, мне показалось, что на моих глазах совершилось настоящее чудо. Мартин сжег свой рассказ, чтобы воскресить Клер, но точно так же Гектор был готов сжечь свои фильмы, чтобы воскресить Бриджит О'Фаллон. В голове возникали новые параллели, эта история все больше забирала меня. Я спешил поделиться с Альмой своими мыслями. Жаль, нельзя пересмотреть фильм, сказал я. Во второй раз я бы внимательнее проследил за порывами ветра, за игрой листвы.
Кажется, я слишком долго разглагольствовал. Не успела Альма объявить название следующей картины («Отчет из антимира»), как в отдалении хлопнула входная дверь. Мы только успели подняться с пола, отряхнуть с себя крошки и глотнуть напоследок из термоса холодного чаю, мысленно уже настраиваясь на очередной просмотр. Раздались шаги – подошвы теннисных тапочек поскрипывали по линолеуму. Когда через несколько секунд в конце коридора появился Хуан, спешивший к нам почти бегом, мы оба сразу поняли, что вернулась Фрида.
В ближайшие несколько минут я превратился в статиста, с таким же успехом меня могло здесь и не быть. Хуан и Альма бурно объяснялись на языке жестов, помогая себе даже головами. Реплики следовали как кинжальные выпады, и, хотя я ничего не понимал, было видно, что Альма начинает выходить из себя. В ее движениях, все более резких и раздраженных, сквозило агрессивное неприятие того, о чем ей сообщал Хуан. Он выбросил вверх руки в красноречивом жесте (Что ты на меня напустилась? Я всего лишь передаточное звено), но Альма все не унималась, и в его глазах вспыхнула откровенная враждебность. Он хлопнул себя кулаком по ладони и, развернувшись, гневно ткнул в меня пальцем. Мирный разговор перерос в ожесточенный спор, и предметом этого спора неожиданно стала моя персона.
Я внимательно следил за ними, пытаясь уразуметь суть разногласий, но их тайный код был мне недоступен. Наконец Хуан заковылял прочь на своих крепких маленьких ножках, и все разъяснилось. Фрида, вернувшаяся десять минут назад, желала немедленно приступить к аутодафе.
Как это она так быстро обернулась? удивился я.
Гектора кремируют не раньше пяти часов пополудни. Вместо того чтобы торчать все это время в Альбукерке, она решила заняться неотложными домашними делами. За урной она поедет завтра утром.
А о чем вы с Хуаном так яростно спорили? И почему он тыкал в меня пальцем? Мне это не понравилось.
Мы говорили о тебе.
Догадываюсь. Но при чем тут я, случайный гость, и планы Фриды?
Я думала, ты все понял.
Альма, я не обучен языку жестов.
Ты видел, как я вышла из себя?
Да, но из-за чего?
Фрида не хочет, чтобы ты путался под ногами. Сейчас, говорит, не время для визитов. Это наше семейное дело.
Короче, она дает мне пинка под зад?
Она сформулировала это несколько иначе, но сути это не меняет. Завтра ты должен уехать. Утром мы едем в Альбукерке и по дороге высаживаем тебя в аэропорту. Таков ее план.
Кажется, она забыла, что сама пригласила меня на ранчо.
Тогда Гектор был жив. Обстоятельства изменились.
Что ж, у нее своя логика. Я ведь сюда приехал ради фильмов, правильно? А раз нечего смотреть, то и делать мне здесь нечего. Один фильм я увидел; осталось посмотреть, как все сгорит синим пламенем, и можно катиться к такой-то матери.
Ты не понял. Она не хочет, чтобы ты при этом присутствовал. Хуан передал мне слова Фриды: тебя это не касается.
Вот оно что. Теперь понятно, почему ты сорвалась.
Дело не в тебе, Дэвид. Дело во мне. Я хочу, чтобы ты был рядом, и она это знает. Утром мы обо всем договорились, а потом она все перерешила. Я так зла на нее… так бы, кажется, и врезала.
И где же я должен прятаться, пока все будут жарить шашлыки?
В гостевом домике. Так решила Фрида, но я с ней поговорю. Я заставлю ее сдержать слово.
Не трудись. Если я мозолю ей глаза, с какой стати я буду настаивать на своих правах? Да и нет у меня никаких прав. Это владения Фриды, и я обязан подчиниться ее воле.
Тогда я тоже не пойду. Пускай сжигает все к чертовой матери, у нее есть помощники.
Ты пойдешь, Альма. Это последняя глава твоей книги, ты должна все видеть своими глазами. Начала, так уж держись до конца.
Я хотела, чтобы ты присутствовал. Без тебя это будет уже не то.
Четырнадцать копий плюс негативы – представляешь, какой получится костер? А сколько дыма! Даже из окна будет на что посмотреть.
Костер я действительно увидел, точнее, дым от него. Но, с учетом открытых окон, «смотрел» я, главным образом, своим носом. Горящий целлулоид издавал резкий ядовитый запах, и даже после того, как дым рассеялся, всякая химическая дрянь еще долго летала в воздухе. Как мне потом сказала Альма, им потребовался час с лишним, чтобы вчетвером перетаскать из подвала все коробки с фильмами. Затем они погрузили их на ручные тележки, закрепили ремнями и, погромыхивая на каменистой почве, отвезли за тон-ателье. Там они эти коробки поместили в две бочки для нефтепродуктов – в одной копии фильмов, в другой негативы – и с помощью керосина и газет подожгли. Старая пленка на нитратной основе загоралась сразу, а вот фильмы после пятьдесят первого года, напечатанные на более плотной триацетатной пленке, гореть отказывались. Им пришлось снимать фильмы с бобин, по одному бросать в костер, и это потребовало дополнительного времени. Они планировали закончить к трем часам, а в результате провозились до шести.
Все это время я провел в гостевом домике, стараясь не слишком переживать по поводу моей вынужденной ссылки. Перед Альмой я напустил на себя равнодушный вид, но в душе у меня все кипело не меньше, чем у нее. Поведению Фриды не было оправдания. Пригласить в дом и тут же показать на дверь! Могла по крайней мере объясниться лично, вместо того чтобы присылать глухонемого гонца, который передает ее слова третьему лицу и при этом тычет в тебя пальцем. Да, Фрида была явно не в себе, ее закрутил этот вихрь горестных переживаний, но, как бы я ни пытался ее понять, легче мне от этого не становилось. Что я здесь делаю? За каким чертом она послала Альму в Вермонт, чтобы та привезла меня сюда под дулом пистолета, если я только путаюсь у всех под ногами? Не Фрида ли писала мне письма? Не она ли приглашала меня в Нью-Мексико посмотреть фильмы Гектора? По словам Альмы, ей пришлось долго их уговаривать, чтобы последовало такое приглашение. Из этого я заключил, что Гектор изначально был против и женщинам пришлось склонять его в пользу моего приезда. Сейчас, прожив здесь сутки, я думаю, что в действительности все обстояло иначе.
Если бы не оскорбительное обращение, я бы, скорее всего, даже не задумался о таких вещах. После нашего объяснения в холле мы сложили остатки еды обратно в корзинку и направились в коттедж, находившийся на возвышении в трехстах метрах от хозяйского особняка. Альма открыла дверь своим ключом, и прямо за порогом я увидел свою дорожную сумку. Еще утром она находилась в большом доме, в комнате для гостей, и вот кто-то (вероятно, Кончита) по приказу Фриды перенес ее сюда. Сделано это было бестактно, чтобы не сказать, вызывающе. И вновь я отшутился (Вот спасибо, не надо самому таскать!), хотя меня душило бешенство. После того как Альма ушла, чтобы присоединиться к поджигателям, я минут пятнадцать бесцельно шатался по дому, пытаясь успокоиться. Наконец я расслышал вдалеке дребезжание ручных тележек и позвякивание металлических коробок. Пробил час аутодафе. Я разделся в ванной и врубил оба крана на полную мощность.
Пока я отмокал в теплой воде, я позволил себе немного порассуждать. Сначала изложил факты в известной мне последовательности, а затем попробовал взглянуть на них под другим углом с учетом последних событий: перебранка между Хуаном и Альмой, ее гневный выпад в адрес Фриды (Я так зла на нее… так бы, кажется, и врезала), мое позорное изгнание. Все это, конечно, гадание на кофейной гуще, но, когда я вспомнил предыдущую ночь (приветливость Гектора, его готовность показать мне фильмы) и сравнил с тем, как со мной обращалась Фрида, вывод напрашивался сам собой: вероятно, она с самого начала была против моего приезда. Да, она писала эти письма и зазывала меня в Тьерра-дель-Суэньо, но разве не могла она писать их под нажимом, уступив требованиям Гектора после долгих ссор и препирательств? Если так, то ее решение, чтобы я убрался из ее владений, не было внезапной переменой настроения. Просто теперь, когда Гектор умер, это сойдет ей с рук.
До сих пор я думал о них как о равных партнерах. Когда Альма рассказывала об их браке, мне и в голову не приходило, что их мотивы могли в чем-то не совпадать или что их мысли не находились в полной гармонии. В тридцать девятом они договорились делать фильмы, которые никогда не увидят зрители, и согласились с тем, что их совместный труд рано или поздно будет уничтожен. На этих условиях он возвращался в кино. Жестокий запрет, но только так, пожертвовав главным смыслом творчества – радостью поделиться им с другими, – он мог оправдать свое решение. Таким образом, фильмы стали для него способом покаяния, признанием того, что случайное убийство Бриджит О'Фаллон – это и его грех, за который ему нет прощения. Я смешной человек. Бог сыграл со мной не одну шутку. Один вид наказания сменялся другим, и, следуя своей запутанной мазохистской логике, Гектор продолжал возвращать долги Господу Богу, в которого не верил. Едва не ставшая роковой пуля, полученная им в банке города Сандаски, сделала возможным его брак с Фридой. Смерть сына сделала возможным его возвращение в кино. Однако ни первое, ни второе не сняло с него ответственности за то, что случилось в ночь на 14 января 1929 года. Ни физические страдания, причиненные выстрелом Нокса, ни душевная боль, вызванная смертью Тэдди, при всей своей огромности не принесли ему желаемого освобождения. Снимать кино? Снимай. Вдохни в каждый фильм весь свой талант, всю энергию. Снимай так, будто на кон поставлена твоя жизнь. Но когда стрелка часов остановится, весь твой труд будет уничтожен. После тебя не должен остаться этот след.
Фрида приняла правила игры, но ее роль в этом деле, совершенно очевидно, отличалась от роли ее мужа. Она не совершила преступления; ее не мучила больная совесть; ей не снилось, как она заталкивает труп в багажник, а потом закапывает в безлюдном месте среди калифорнийских холмов. Будучи невиновной, Фрида согласилась на условия Гектора, она отказалась от собственных амбиций и посвятила себя делу, которое в конечном счете должно было обратиться в ничто. Я бы еще понял, если бы она наблюдала за всем со стороны – снисходя к навязчивым идеям Гектора, сопереживая его комплексу вины, но при этом не участвуя в затеянном им предприятии. Но Фрида была соучастницей, его верным стражем, это было дело ее рук не в меньшей степени, чем его. Она не только уговорила Гектора вернуться в кино, пригрозив разводом, она еще и профинансировала эту затею. Фрида шила костюмы, придумывала декорации, делала раскадровки, резала и склеивала пленку. Чтобы вкладывать столько труда, человек должен получать от него радость, должен чувствовать, что его усилия не бесплодны, – но какую радость могла она испытывать, работая все эти годы впустую? Тот же Гектор, заложник схватки между желаниями художника и самоотречением аскета, мог утешаться мыслью, что он трудится во имя некой цели. Он снимал фильмы не ради их уничтожения, а вопреки тому, что они будут уничтожены. Это были два разных акта, к тому же – пустячок, а приятно! – второй, по причине собственной смерти, он просто не застанет. Когда из его фильмов устроят большой костер, ему уже будет все равно. А вот для Фриды эти два акта, судя по всему, слились в один – такой единый и неделимый процесс созидания и разрушения. С первого дня ей отводилась роль поджигательницы, могильщика их общего дела, и эта мысль с годами все больше и больше разрасталась в ее голове, пока окончательно не подавила все прочие соображения. Мало-помалу она превратилась в эстетическое кредо. Трудясь рядом с Гектором над очередной картиной, она, по-видимому, рассуждала так: их дело не снять кино, а уничтожить отснятое. Вот смысл их работы. Лишь после того как все фильмы бесследно исчезнут, можно будет с полным правом говорить о том, что они существовали. Аутодафе как акт рождения. В огне они родятся и в огне погибнут. И будет у них призрачный обелиск – столб черного дыма посреди раскаленной пустыни Нью-Мексико.
Было в этой идее что-то леденяще прекрасное. И очень соблазнительное. Только сейчас, посмотрев на ситуацию глазами Фриды, я ощутил всю мощь ее экстатического отрицания. А заодно понял, почему она решила от меня избавиться. Мое присутствие оскверняло чистоту мгновения. Эти фильмы ждала девственная смерть, недоступная для внешнего мира. Хватит и того, что один из них я все-таки увидел. Но сейчас, когда завещание Гектора вошло в силу, Фрида решила настоять на том, чтобы церемония прошла по давно ею задуманному сценарию. Эти фильмы втайне родились и втайне должны были исчезнуть. Посторонним вход воспрещен. Альма с Гектором предприняли запоздалую попытку ввести меня в узкий круг, но для Фриды я посторонний. Другое дело Альма, член семьи и, так сказать, придворный летописец. На этой церемонии она – официальная свидетельница. Единственная память, которую Гектор и Фрида могут оставить по себе, это ее книга. Мне отводилась роль независимого наблюдателя или, скажем, понятого, ручающегося за достоверность составленного протокола. Маленькая роль в большой драме, роль, которую Фрида в последний момент вымарала из сценария как изначально ненужную. С ее точки зрения, без нее вполне можно было обойтись.
Я сидел в ванной, пока вода совсем не остыла, а потом замотался в полотенца и занялся собой – брился, одевался, причесывался. Заниматься этим здесь, в окружении женских тюбиков и флакончиков, которыми была заставлена тумбочка у окна и полочки в аптечке, доставляло мне особое удовольствие. Красная зубная щетка, торчащая из своего гнезда над раковиной, губная помада в пластмассовых трубочках с золотым ободком, кисточка для туши и карандаш для ресниц, коробочка с тампонами, аспирин, нить для зубов, туалетная вода «Шанель № 5», полоскание для рта, – все эти мелочи вводили меня в интимный мир Альмы с его уединенностью и созерцательностью. Она глотала эти таблетки, втирала в кожу эти кремы, расчесывалась этой щеткой. Каждое утро она смотрелась в это зеркало. Что я о ней знал? Практически ничего, но я уже боялся ее потерять и, если надо, готов был драться за то, чтобы наше завтрашнее расставание не стало последним. Меня подвело мое неведение. Понимая, что в доме неблагополучно, я не мог в полной мере оценить, насколько Альма ожесточилась против Фриды, и, как следствие, не отдавал себе отчета в серьезности положения. Накануне вечером я сидел с ними за кухонным столом, и все шло тихо-мирно. Альма была подчеркнуто внимательна к Фриде, та деликатно попросила Альму переночевать в большом доме, все происходило по-семейному. А с другой стороны, нет ничего необычного в том, что близкие люди порой срываются друг на друге, могут под горячую руку сказать такое, о чем после пожалеют. Но очень уж взрывной была реакция Альмы, а угроза насилия, прозвучавшая в ее словах, я бы сказал, и вовсе нетипична для женщины ее круга. Я так зла на нее… так бы, кажется, и врезала. Интересно, как часто ей приходилось такое говорить? Что это было, природная склонность к необдуманным, резким преувеличениям или проявление трещины, возникшей в ее отношениях с Фридой, неожиданный выплеск враждебности, скрывавшейся годами? Знал бы – не спрашивал. Воспринял бы тогда слова Альмы всерьез и понял: это тревожный звонок, ситуация выходит из-под контроля.
Закончив все дела в ванной, я продолжил свои бесцельные блуждания по дому. Коттедж выстроили надежно и компактно, хотя дизайн оставлял желать лучшего. Комнаты маленькие, тесные, но и это пространство Альма освоила лишь наполовину. Одна дальняя комнатка превращена в склад. Целая стена и половина соседней заставлены коробками, на полу валялась всякая рухлядь – стул о трех ножках, ржавый трехколесный велосипед, допотопная пишущая машинка, переносной черно-белый телевизор с торчащими ушами комнатной антенны, чучела животных, диктофон и частично использованные жестянки с краской. Другая комнатка, наоборот, пустовала – ни мебели, ни даже лампочки на потолке. В углу висела огромная паутина с застрявшими в ней мухами, высохшими до такой степени, что превратились в труху; паук, надо думать, давно променял это жилище на что-нибудь поприличнее.
Оставались, кроме кухни, скромная гостиная, спальня и кабинет. Искушение почитать книгу Альмы было велико, но без ее разрешения я не чувствовал себя вправе. Шестьсот с лишним страниц, есть о чем поговорить, но не забудем, что это был черновой вариант, и, если сам автор не попросил вас прочесть его и прокомментировать, нечего совать в него свой нос. Хотя Альма обратила мое внимание на объемистый манускрипт (Вот он, этот монстр!), о том, что в него можно заглянуть, речи не было, и мне не хотелось начинать наши отношения со злоупотребления ее доверием. Чтобы убить время, я изучил содержимое ее холодильника и платяного шкафа, ее библиотеки и фонотеки. Выяснилось, что она пьет обезжиренное молоко и мажет хлеб несоленым маслом, что она отдает предпочтение синим тонам и что ее литературные и музыкальные интересы отличаются разнообразием – девушка в моем вкусе. Дэшил Хэммет и Андре Бретон, Перголези и Минкус, Верди, Витгенштейн и Вийон. Обнаружив на одной полке все, что было опубликовано мною еще при жизни Хелен, – два тома критики и четыре переводной поэзии, – я поймал себя на мысли, что нигде, если не считать собственного дома, мне еще не приходилось видеть полный комплект. На другой полке я нашел Готорна, Мелвилла, Эмерсона и Торо. Я взял сборник новелл Готорна в бумажной обложке и, открыв его на «Родимом пятне», прочел рассказ стоя, пытаясь представить себе чувства четырнадцатилетней Альмы, читающей его впервые. Когда впереди замаячил конец (Им всецело завладели сиюминутные обстоятельства, и дальше зыбкой границы времени он ничего не видел…), мой нос уловил запах керосина, проникший через открытое окно.
Этот запах выбил меня из колеи, и я снова заметался в четырех стенах. Сначала я выпил на кухне стакан воды, а затем принялся ходить кругами по кабинету, борясь с желанием заглянуть в рукопись. Раз уж нельзя остановить сожжение Гекторовых фильмов, может, я хотя бы пойму, почему это происходит. Пока ни одно из предложенных мне объяснений нельзя было считать убедительным. Я добросовестно выслушал все резоны, попытался поставить себя на место тех, кто принял это беспощадное решение, но стоило костру заняться, как вся эта затея показалась мне абсурдной, бессмысленной, чудовищной. Книга Альмы должна дать ответы, назвать причины, обнажить корни безумной идеи, которая привела к этому варварству. Я сел за стол. Рукопись лежала слева от компьютера – толстенная стопка страниц, придавленных сверху булыжником, чтобы от сквозняка не разлетелись. Сняв камень, я прочел: Альма Грюнд. «Посмертная жизнь Гектора Манна». На второй странице был эпиграф из Луиса Бунюэля, пассаж из «Моего последнего вздоха» – той самой книги, которую сегодня рано утром я нашел на столе у Гектора. Позже я предложил сжечь негативы на площади Тертр, что на Монмартре. Я бы сделал это тогда без колебаний, если бы все со мной согласились. Кстати, и сейчас сделал бы. Я вижу в моем маленьком саду огромный погребальный костер, в котором горят негативы и копии всех моих фильмов. Это ровным счетом ничего бы не изменило. (Как ни странно, сюрреалисты мое предложение отклонили.)
Это отчасти проясняло загадку. В шестидесятых-семидесятых я видел некоторые фильмы Бунюэля, но его автобиографию я не читал, и мне понадобилось время, чтобы осмыслить цитату. Я оторвался от рукописи. Прежде чем продолжить, мне надо было настроиться. Я положил назад титульный лист и придавил его булыжником. При этом я немного подался вперед, и в поле моего зрения попало нечто, чего я сразу не заметил. Между манускриптом и простенком лежал зеленый блокнот размером со школьную тетрадку. Судя по истрепанной обложке и разорванному корешку, старый блокнот. Так мог бы выглядеть дневник Гектора, подумал я, – и не ошибся.