Старик плотно запахнул пиджак. В последний момент Рита как бы невзначай спросила:
   – Что, разве Корчагин не едет с вами? Его среди ребят не видно.
   – Он с техноруком вчера на дрезине поехал приготовить кое-что к нашему приезду.
   По перрону к ним торопливо шли Жаркий, Дубава, а с ними, в небрежно накинутом жакете, с потухшей папиросой меж тонких пальцев, Анна Борхарт.
   Всматриваясь в проходящих, Рита задала последний вопрос:
   – Как ваша учеба с Корчагиным?
   Токарев удивленно взглянул на нее.
   – Какая учеба, ведь паренек под твоей опекой? Парень мне не раз говорил о тебе. Не нахвалится.
   Рита недоверчиво прислушивалась к его словам.
   – Так ли это, товарищ Токарев? От меня ведь он к тебе ходил переучиваться.
   Старик рассмеялся:
   – Ко мне?.. Я его и в глаза не видел.
   Паровоз заревел. Клавичек из вагона кричал:
   – Товарищ Устинович, отпускай нам папашу нельзя же так! Что мы без него делать будем?
   Чех еще что-то хотел сказать, но, заметив троих подошедших, замолчал. Мельком столкнулся с неспокойным блеском глаз Анны, с грустью уловил ее прощальную улыбку Дубаве и порывисто отошел от окна.

 
   Хлестал в лицо осенний дождь. Низко ползли над землей темно-серые, набухшие влагой тучи. Поздняя осень оголила лесные полчища, хмуро стояли старики грабы, пряча морщины коры под бурым мхом. Безжалостная осень сорвала их пышные одеянья, и стояли они голые и чахлые.
   Одиноко среди леса ютилась маленькая станция. От каменной товарной платформы в лес уходила полоса разрыхленной земли. Муравьями облепили ее люди.
   Противно чавкала под сапогами липкая глина. Люди яростно копались у насыпи. Глухо лязгали ломы, скребли камень лопаты.
   А дождь сеял, как сквозь мелкое сито, и холодные капли проникали сквозь одежду. Дождь смывал труд людей. Густой кашицей сползала глина с насыпи.
   Тяжела и холодна вымоченная до последней нитки одежда, но люди с работы уходили только поздно вечером. И с каждым днем полоса вскопанной и взрыхленной земли уходила все дальше и дальше в лес.
   Недалеко от станции угрюмо взгорбился каменный остов здания. Все, что можно было вывернуть с мясом, снять или взорвать, – все давно уже загребла рука мародера. Вместо окон и дверей – дыры; вместо печных дверок – черные пробоины. Сквозь дыры ободранной крыши видны ребра стропил.
   Нетронутым остался лишь бетонный пол в четырех просторных комнатах. На него к ночи ложилось четыреста человек в одежде, промокшей до последней нитки и облепленной грязью. Люди выжимали у дверей одежду, из нее текли грязные ручьи. Отборным матом крыли они распроклятый дождь и болото. Тесными рядами ложились на бетонный, слегка запорошенный соломой пол. Люди старались согреть друг друга. Одежда парилась, но не просыхала. А сквозь мешки на оконных рамах сочилась на пол вода. Дождь сыпал густой дробью по остаткам железа на крыше, а в щелястую дверь дул ветер.
   Утром пили чай в ветхом бараке, где была кухня, и уходили к насыпи. В обед ели убийственную в своем однообразии постную чечевицу, полтора фунта черного, как антрацит, хлеба.
   Это было все, что мог дать город.
   Технорук, сухой высокий старик с двумя глубокими морщинами на щеках, Валериан Никодимович Патошкин, и техник Вакуленко, коренастый, с мясистым носом на грубо скроенном лице, поместились в квартире начальника станции.
   Токарев ночевал в комнатушке станционного чекиста Холявы, коротконогого, подвижного, как ртуть.
   Строительный отряд с озлобленным упорством переносил лишения.
   Насыпь с каждым днем углублялась в лес.
   Отряд насчитывал уже девять дезертиров. Через несколько дней сбежало еще пять.
   Первый удар стройка получила на второй неделе; с вечерним поездом не пришел из города хлеб.
   Дубава разбудил Токарева и сообщил ему об этом.
   Секретарь партколлектива, спустив на пол волосатые ноги, яростно скреб у себя под мышкой.
   – Начинаются игрушки! – буркнул он себе под нос, быстро одеваясь.
   В комнату вкатился шарообразный Холява.
   – Сыпь к телефону и достучись до Особого отдела, – приказал ему Токарев. – А ты никому о хлебе ни звука, – предупредил он Дубаву.
   После получасовой ругани с линейными телефонистами напористый Холява добился связи с замнач Особого отдела Жухраем. Слушая его перебранку, Токарев нетерпеливо переступал с ноги на ногу.
   – Что? Хлеба не доставили? Я сейчас узнаю, кто это сделал, – угрожающе загудел в трубку Жухрай.
   – Ты мне скажи, чем мы завтра людей кормить будем? – сердито кричал в трубку Токарев.
   Жухрай, видимо, что-то обдумывал. После длинной паузы секретарь партколлектива услыхал:
   – Хлеб доставим ночью. Я пошлю с машиной Литке, он дорогу знает. Под утро хлеб будет у вас.
   Чуть свет к станции подошла забрызганная грязью машина, нагруженная мешками с хлебом. Из нее устало вылез бледный от бессонной ночи Литке-сын.
   Борьба за стройку обострялась. Из правления дороги сообщили: нет шпал. В городе не находили средств для переброски рельсов и паровозиков на стройку, и сами паровозики, оказалось, требовали значительного ремонта. Первая партия заканчивала работу, а смены не было, задерживать же вымотавших все свои силы людей не было возможности.
   В старом бараке до поздней ночи при свете коптилки совещался актив.
   Утром в город уехали Токарев, Дубава, Клавичек, захватив еще шестерых для ремонта паровозов и доставки рельсов. Клавичек, как пекарь по профессии, посылался контролером в отдел снабжения, а остальные – в Пущу-Водицу.
   А дождь все лил.

 
   Корчагин с трудом вытянул из липкой глины ногу и по острому холоду в ступне понял, что гнилая подошва сапога совсем отвалилась. С самого приезда сюда он страдал из-за худых сапог, всегда сырых и чавкающих грязью; сейчас же одна подошва отлетела совсем, и голая нога ступала в режуще-холодную глиняную кашу. Сапог выводил его из строя. Вытянув из грязи остаток подошвы, Павел с отчаянием глянул на него и нарушил данное себе слово не ругаться. С остатком сапога пошел в барак. Сел около походной кухни, развернул всю в грязи портянку и поставил к печке окоченевшую от стужи ногу.
   На кухонном столе резала свеклу Одарка, жена путевого сторожа, взятая поваром в помощники. Природа дала далеко не старой сторожихе всего вволю: по-мужски широкая в плечах, с богатырской грудью, с крутыми могучими бедрами, она умело орудовала ножом, и на столе быстро росла гора нарезанных овощей.
   Одарка кинула на Павла небрежный взгляд и недоброжелательно спросила:
   – Ты что, к обеду мостишься? Раненько малость. От работы, паренек, видно, улепетываешь. Куда ты ноги-то суешь? Тут ведь кухня, а не баня, – брала она в оборот Корчагина.
   Вошел пожилой повар.
   – Сапог порвался вдребезги, – объяснил свое присутствие на кухне Павел.
   Повар посмотрел на искалеченный сапог и кивнул на Одарку:
   – У нее муж наполовину сапожник, он вам может посодействовать, а то без обуви погибель.
   Слушая повара, Одарка пригляделась к Павлу и немного смутилась.
   – А я вас за лодыря приняла, – призналась она.
   Павел прощающе улыбнулся. Одарка глазом знатока осмотрела сапог.
   – Латать его мой муж не будет – не к чему, а чтобы ногу не покалечить, я принесу вам старую калошу, на горище у нас такая валяется. Где ж это видано так мучиться! Не сегодня-завтра мороз ударит, пропадете, – уже сочувственно говорила Одарка и, положив нож, вышла.
   Вскоре она вернулась с глубокой калошей и куском холста. Когда завернутая в холстину и согретая нога была умещена в теплую калошу, Павел с молчаливой благодарностью поглядел на сторожиху.
   Токарев приехал из города раздраженный, собрал в комнату Холявы актив и передал ему невеселые новости.
   – Всюду заторы. Куда ни кинешься, везде колеса крутят и вес на одном месте. Мало мы, видно, белых гусей повыловили, на наш век их хватит, – докладывал старик собравшимся. – Я, ребятки, скажу открыто: дело ни к черту. Второй смены еще не собрали, а сколько пришлют – неизвестно. Мороз на носу. До него хотя умри, а нужно пройти болото, а то потом землю зубами не угрызешь. Ну, так вот, ребятки, в городе возьмут в «штосс» всех, кто там путает, а нам здесь надо удвоить скорость. Пять раз сдохни, а ветку построить надо. Какие мы иначе большевики будем – одна слякоть, – говорил Токарев не обычным для него хриповатым баском, а напряженно-стальным голосом. Блестевшие из-под насупленных бровей глаза его говорили о решительности и упрямстве.
   – Сегодня же проведем закрытое собрание, растолкуем своим, и все завтра на работу. Утром беспартийных отпускаем, а сами остаемся. Вот решение губкома, – передал он Панкратову сложенный вчетверо лист.
   Через плечо грузчика Корчагин прочел:

   «Считать необходимым оставить на стройке всех членов комсомола, разрешив их смену не раньше первой подачи дров. За секретаря губкомола

Р. Устинович».

   В тесном бараке не пройти. Сто двадцать человек заполнили его. Стояли у стен, забрались на столы и даже на кухню.
   Открыл собрание Панкратов. Токарев говорил недолго, но конец его речи подрезал всех:
   – Завтра коммунисты и комсомольцы в город не уедут.
   Рука старика подчеркнула в воздухе всю непреложность решения. Жест этот смахнул все надежды вернуться в город, к своим, выбраться из этой грязи. В первую минуту ничего нельзя было разобрать за выкриками. От движения тел беспокойно замигала подслеповатая коптилка. Темнота скрывала лица. Шум голосов нарастал. Одни говорили мечтательно о «домашнем уюте», другие возмущались, кричали об усталости. Многие молчали. И только один заявил о дезертирстве. Раздраженный голос его из угла выбрасывал вперемежку с бранью:
   – К чертовой матери! Я здесь и дня не останусь! Людей на каторгу ссылают, так хоть за преступление. А нас за что? Держали нас две недели – хватит. Дураков больше нет. Пусть тот, кто постановлял, сам едет и строит. Кто хочет, пусть копается в этой грязи, а у меня одна жизнь. Я завтра уезжаю.
   Окунев, за спиной которого стоял крикун, зажег спичку, желая увидеть дезертира. Спичка на миг выхватила из темноты перекошенное злобной гримасой лицо и раскрытый рот. Окунев узнал: сын бухгалтера из губпродкома.
   – Что присматриваешься? Я не скрываюсь, не вор.
   Спичка потухла, Панкратов поднялся во весь рост.
   – Кто это там разбредался? Кому это партийное задание – каторга? – глухо заговорил он, обводя тяжелым взглядом близстоящих. – Братва, нам в город никак нельзя, наше место здесь. Ежели мы отсюда дадим деру, люди замерзать будут. Братва, чем скорее закончим, тем скорее вернемся, а тикать отсюда, кап тут одна зануда хочет, нам не дозволяет идея наша и дисциплина.
   Грузчик не любил больших речей, но и эту, короткую, перебил все тот же голос:
   – А беспартийные уезжают?
   – Да, – отрубил Панкратов.
   К столу протиснулся парень в коротком городском пальто. Летучей мышью кувыркнулся над столом маленький билет, ударился в грудь Панкратова и, отскочив на стол, встал ребром.
   – Вот билет, возьмите, пожалуйста, из-за этого кусочка картона не пожертвую здоровьем!
   Конец фразы заглушили заметавшиеся по бараку голоса:
   – Чем швыряешься?
   – Ах ты, шкура продажная!
   – В комсомол втерся, на теплое местечко целился!
   – Гони его отсюда!
   – Мы тебя погреем, вошь тифозная!
   Тот, кто бросил билет, пригнув голову, пробирался к выходу. Его пропускали, сторонясь, как от зачумленного. Скрипнула закрывшаяся за ним дверь.
   Панкратов сжал пальцами брошенный билет и сунул его в огонек коптилки. Картон загорелся, сворачиваясь в обугленную трубочку.

 
   В лесу прозвучал выстрел. От ветхого барака в темноту леса нырнули конь и всадник. Из школы и барака выбегали люди. Кто-то случайно наткнулся на дощечку из фанеры, засунутую в щель двери. Чиркнули спичкой. Закрывая колеблющиеся от ветра огоньки полами одежды, прочли: «Убирайтесь все со станции туда, откуда явились. Кто останется, тому пуля в лоб. Перебьем всех до одного, пощады никому не будет. Срок вам даю до завтрашней ночи». И подписано: «Атаман Чеснок».
   Чеснок был из банды Орлика.

 
   В комнате Риты на столе незакрытый дневник.

 
   «2 декабря
   Утром выпал первый снег. Крепкий мороз. На лестнице встретилась с Вячеславом Олынинским. Шли вместе.
   – Я всегда любуюсь первым снегом. Мороз-то какой! Одна прелесть, не правда ли? – сказал Ольшинский.
   Я вспомнила о Боярке и ответила ему, что мороз и снег меня совершенно не радуют, наоборот, удручают. Рассказала почему.
   – Это субъективно. Если ваши мысли продолжить, то надо будет признать недопустимым смех и вообще проявление жизнерадостности во время, скажем, войны. Но в жизни этого не бывает. Трагедия там, где полоска фронта. Там ощущение жизни придавлено близостью смерти. Но даже и там смеются. А вдали от фронта жизнь все та же: смех, слезы, горе и радость, жажда зрелищ и наслаждений, волненье, любовь…
   В словах Ольшинского трудно отличить иронию. Ольшинский – уполномоченный Наркоминдела. В партии с 1917 года. Одет по-европейски, всегда гладко выбрит, чуть надушен. Живет в нашем доме, в квартире Сегала. Вечерами заходит ко мне. С ним интересно говорить, знает Запад, долго жил в Париже, но я не думаю, чтобы мы стали хорошими друзьями. Причина тому: во мне он видит прежде всего женщину и уже только потом товарища по партии. Правда, он не маскирует своих стремлений и мыслей, – он достаточно мужествен, чтобы говорить правду, и его влечения не грубы. Он умеет их делать красивыми. Но он мне не нравится.
   Грубоватая простота Жухрая мне несравненно ближе, чем европейский лоск Ольшинского.
   Из Боярки получаем короткие сводки. Каждый день сотня сажен прокладки. Шпалы кладут прямо на мерзлую землю, в прорубленные для них гнезда. Там всего двести сорок человек. Половина второй смены разбежалась. Условия действительно тяжелые. Как-то они будут работать на морозе?.. Дубава уже педелю там. В Пуще-Водице из восьми паровозов собрали пять. К остальным нет частей.
   На Дмитрия создано Управлением трамвая уголовное дело: он со своей бригадой силой задержал все трамвайные площадки, идущие из Пущи-Водицы в город. Высадив пассажиров, он нагрузил платформы рельсами для узкоколейки. Привезли девятнадцать площадок по городской линии к вокзалу. Трамвайщики помогали вовсю.
   На вокзале остатки соломенской комсомолии за ночь погрузили, а Дмитрий со своими повез рельсы в Боярку.
   Аким отказался ставить на бюро вопрос о Дубаве. Нам Дмитрий рассказал о безобразной волоките и бюрократизме в Управлении трамвая. Там наотрез отказались дать больше двух площадок. Туфта прочел Дубаве нравоучение:
   – Пора бросить партизанские выходки, теперь за это в тюрьме насидеться можно. Будто нельзя договориться и обойтись без вооруженного захвата?
   Я еще не видела Дубаву таким свирепым.
   – Почему же ты, бумагоед, не договорился? Сидит здесь, пиявка чернильная, и языком брешет. Мне без рельсов на Боярке морду набьют. А тебя, чтобы ты тут под ногами не путался, на стройку надо отослать Токареву на пересушку! – гремел Дмитрий на весь губком.
   Туфта написал на Дубаву заявление, но Аким, попросив меня выйти, говорил с ним минут десять. Туфта от Акима выскочил красный и злой.

 
   3 декабря
   В губкоме новое дело, уже из Трансчека. Панкратов, Окунев и еще несколько товарищей приехали на станцию Мотовиловку и сняли с пустых строений двери и оконные рамы. При погрузке всего этого в рабочий поезд их пытался арестовать станционный чекист. Они его обезоружили и, лишь когда тронулся поезд, вернули ему револьвер, вынув из него патроны. Двери и окна увезли. Токарева же материальный отдел дороги обвиняет в самовольном изъятии из боярского склада двадцати пудов гвоздей. Он отдал их крестьянам за работу по вывозке с лесоразработки длинных поленьев, которые они кладут вместо шпал.
   Я говорила с товарищем Жухраем об этих делах. Он смеется: «Все эти дела мы поломаем».
   На стройке положение крайне напряженное, и дорог каждый день. По малейшему пустяку приходится нажимать. То и дело тянем в губком тормозильщиков. Ребята на стройке все чаще выходят за рамки формалистики.
   Ольшинский принес мне маленькую электрическую печку. Мы с Олей Юреневой греем над ней руки. Но в комнате от нее теплее не становится. Как-то там, в лесу, пройдет эта ночь? Ольга рассказывает: в больнице очень холодно, и больные не вылезают из-под одеял. Топят через два дня.
   Нет, товарищ Ольшинский, трагедия на фронте оказывается трагедией в тылу!

 
   4 декабря
   Всю ночь валил снег. В Боярке, пишут, все засыпал. Работа стала. Очищают путь. Сегодня губком вынес решение: стройку первой очереди, до границы лесоразработки, закончить не позже 1 января 1922 года. Когда передали это в Боярку, Токарев, говорят, ответил: «Если не передохнем, то выполним».
   О Корчагине ничего не слышно. Удивительно, что на него нет «дела» вроде панкратовского. Я до сих пор не знаю, почему он не хочет со мной встречаться.

 
   5 декабря
   Вчера банда обстреляла стройку».

 
   Кони осторожно ставят ноги в мягкий, податливый снег. Изредка заворошится под снегом прижатая к земле копытом ветка, затрещит – тогда всхрапывает конь. Метнется в сторону, но, получив обрезом по прижатым ушам, переходит в галоп, догоняя передних.
   Около десятка конных перевалило через холмистый кряж, в который уперлась полоса черной, еще не устланной снегом земли. Здесь всадники задержали коней. Звякнули, встретясь, стремена. Шумно встряхнулся всем телом вспотевший от далекого пробега жеребец переднего.
   – Их до биса наихало сюды, – говорил передний. – Ось мы им холоду нагоним! Батько сказав, щоб ции саранчи тут завтра не було, бо вже видно, що к дровам сволочная мастеровщина доберется…
   К станции подъезжали гуськом, по обочинам узкоколейки. Шагом подъехали к прогалине, что у старой школы; не выезжая на поляну, остались за деревьями.
   Залп разметал тишину темной ночи. Белкой скользнул вниз снежный ком с ветки серебристой при лунном свете березы. А меж деревьев высекали искры куцые обрезы, ковыряли пули сыпучую штукатурку, жалобно дзинькало пробитое стекло привезенных Панкратовым окон.
   Залп сорвал людей с бетонного пола, поставил их на ноги, но, когда залетали но комнатам жуткие сверчки, страх повалил людей обратно на пол.
   Падали друг на друга.
   – Ты куда? – схватил за шинель Павла Дубава.
   – На двор.
   – Ложись, идиот! Уложат на месте, только покажись, – порывисто шептал Дмитрий.
   Они лежали в комнате рядом у самой двери. Дубава прижался к полу, вытянув по направлению к двери руку с револьвером. Корчагин сидел на корточках, нервно ощупывая пальцами патронные гнезда в барабане нагана. В них пять патронов. Нащупав пустоты, повернул барабан.
   Стрельба прервалась. Наступившая тишина удивляла.
   – Ребята, у кого есть оружие, собирайтесь сюда, – шепотом командовал лежащим Дубава.
   Корчагин осторожно открыл дверь. На прогалине пусто. Медленно кружась, падали снежинки.
   А в лесу десять всадников нахлестывали лошадей.

 
   В обед из города примчалась автодрезина. Из нее вышли Жухрай и Аким. Их встречали Токарев и Холява. С дрезины сняли и поставили на перрон пулемет «максим», несколько коробок с пулеметными лентами и два десятка винтовок.
   К месту работ шли торопливо. Полы шинели Федора чертили по снегу зигзаги. Шаг у него медвежий, вперевалку – все еще не отвык, ставит ноги циркулем, словно под ним еще качающаяся палуба миноносца. Токареву то и дело приходилось бежать за своими спутниками: высокий Аким шел в ногу с Федором.
   – Налет банды – это еще полбеды. Тут вот нам косогор поперек дороги лег. Нанесло на нашу голову, язви его! Много земли вынимать придется.
   Старик остановился, повернулся спиной к ветру, закурил, держа ладони лодочкой, и, пыхнув дымком раз-другой, догнал ушедших вперед. Аким, поджидая его, остановился. Жухрай, не сбавляя шага, уходил дальше.
   Аким спросил Токарева:
   – Хватит ли у вас сил в срок построить подъездной путь?
   Токарев ответил не сразу.
   – Знаешь, сынок, – сказал он наконец, – если говорить вообще, то построить нельзя, но не построить тоже нельзя. Вот отсюда и получается.
   Они нагнали Федора и зашагали рядом. Слесарь заговорил возбужденно:
   – Вот тут-то и начинается это самое «но». Ведь только нас двое тут – Патошкин и я – знают, что построить при таких собачьих условиях, при таком оборудовании и количестве рабочей силы невозможно. Но зато все до одного знают, что не построить – нельзя. И вот почему я смог сказать: «Если не перемерзнем, то будет сделано». Сами поглядите, второй месяц, как здесь копаемся, четвертую смену дорабатываем, а основной состав – без передышки, только молодостью и держится. А ведь половина из них простужена. Посмотришь на этих ребят, так сердце кровью заливает. Цены им нет… Не одного из них загонит в гроб эта проклятая трущоба.
   В километре от станции кончалась вполне готовая узкоколейка.
   Дальше, километра на полтора, на выровненном полотне лежали врытые в землю длинные поленища, словно поваленный ветром частокол. Это шпалы. Еще дальше, до самого косогора, шла лишь ровная дорога.
   Здесь работала первая строительная группа Панкратова. Сорок человек прокладывали шпалы. Рыжебородый крестьянин в новеньких лаптях не спеша стаскивал с розвальней поленья и бросал их на полотно дороги. Несколько таких же саней разгружалось поодаль. Две длинные железные штанги лежали на земле. Это была форма рельсов, под них ровняли шпалы. Для трамбовки земли пускались в ход топоры, ломы, лопаты.
   Кропотливое и медленное это дело – прокладка шпал. Прочно и устойчиво должны лежать в земле шпалы, и так, чтобы рельс опирался одинаково на каждую из них.
   Технику прокладки знал только один старик, без единой сединки в свои пятьдесят четыре года, со смолистой, раздвинутой надвое бородой – дорожный десятник Лагутин. Он добровольно работал четвертую смену, переносил с молодежью все невзгоды и заслужил в отряде всеобщее уважение. Этот беспартийный (отец Тали) всегда занимал почетное место на всех партийных совещаниях. Гордясь этим, старик дал слово не оставлять стройки.
   – Ну, как же мне вас кидать, скажите на милость? Напутаете без меня с прокладкой, тут глаз нужен, практика. А уж я этих шпал по Расее натыкал за свою жизнь… – добродушно говорил он при каждой смене – и оставался.
   Патошкин ему доверял и на его участок заглядывал редко. Когда трое подошли к работавшим, Панкратов, потный и раскрасневшийся, рубил топором гнездо для шпалы.
   Аким еле узнал грузчика. Панкратов похудел, острее вырисовывались его широкие скулы, и плохо вымытое лицо как-то потемнело и осунулось.
   – А, губерния приехала! – проговорил он и подал Акиму горячую, влажную руку.
   Стук лопат прекратился. Аким видел вокруг бледные лица. Снятые шинели и полушубки валялись тут же, прямо на снегу.
   Поговорив с Лагутиным, Токарев захватил Панкратова и повел приезжих к выемке. Грузчик шел рядом с Федором.
   – Расскажи мне, Панкратов, как это у вас там с чекистом вышло, в Мотовиловке? Как ты думаешь, перегнули вы немного с разоружением-то? – серьезно спросил Федор неразговорчивого грузчика.
   Панкратов смущенно улыбнулся:
   – Мы его по согласию разоружили, он нас сам просил. Ведь он наш парняга. Мы ему растолковали все как есть, он и говорит: «Я, ребята, не имею права позволить вам увезти окна и двери. Есть приказ товарища Дзержинского пресекать расхищение дорожного имущества. Тут начальник станции со мной на ножах, ворует, мерзавец, а я мешаю. Отпущу вас – он на меня обязательно донесет по службе, и меня в Ревтрибунал. А вы вот меня разоружите и катитесь. И если начальник станции не донесет, то на этом и кончится». Мы так и сделали. Двери и окна ведь не себе же везли.
   Заметив искринку смеха в глазах Жухрая, Панкратов добавил:
   – Пусть же нам одним попадет, вы уж парня-то не жмите, товарищ Жухрай.
   – Все это ликвидировано. В дальнейшем таких вещей делать нельзя – это разрушает дисциплину. У нас достаточно силы, чтобы разбивать бюрократизм организованным порядком. Ладно, поговорим о более важном. – И Федор начал расспрашивать о подробностях налета.

 
   В четырех с половиной километрах от станции яростно вгрызались в землю лопаты. Люди резали косогор, ставший на их пути.
   А по сторонам стояло семеро, вооруженных карабином Холявы и револьверами Корчагина, Панкратова, Дубавы и Хомутова. Это было все оружие отряда.
   Патошкин сидел на скате, выписывая цифры в записную книжку. Инженер остался один. Вакуленко, предпочитая суд за дезертирство смерти от пули бандита, утром удрал в город.
   – На выемку у нас уйдет полмесяца, земля мерзлая, – негромко сказал Патошкин стоявшему перед ним Хомутову, всегда хмурому увальню, скуповатому на слова.
   – Нам всего дают на дорогу двадцать пять дней, а вы на выемку пятнадцать кладете, – ответил ему Хомутов, сердито захватывая губой кончик уса.
   – Этот срок нереален, правда, я в своей жизни никогда не строил в такой обстановке и с таким составом людей, кап этот. Я могу и ошибиться, что уже дважды со мной бывало.
   В это время Жухрай, Аким и Панкратов подходили к выемке. На косогоре их заметили.
   – Глянь, кто это? – толкнул Корчагина локтем раскосый парень в старом, порвавшемся на локтях свитере, Петька Трофимов, болторез из мастерских, указывая пальцем на косогор. В тот же миг Корчагин, не выпуская из рук лопаты, кинулся под гору. Глаза его под козырьком шлема тепло улыбнулись, и Федор дольше других жал ему руку.