Страница:
– Нет, Павел, мог стать и больше.
– Это можно исправить.
– Немного поздно, товарищ Овод.
Рита улыбнулась своей шутке и объяснила ее:
– У меня крошечная дочурка. У нее есть отец, большой мой приятель. Все мы втроем дружим, и трио это пока неразрывно.
Ее пальцы тронули руку Павла. Это движение тревоги за него, но она сейчас же поняла, что ее движение напрасно. Да, он вырос за эти три года не только физически. Она знала, что ему сейчас больно, – об этом говорили его глаза, – но он сказал без жеста, правдиво:
– Все же у меня остается несравненно больше, чем я только что потерял.
Павел и Рита встали. Пора было занимать места поближе к сцене. Они направились к креслам, где усаживалась украинская делегация. Заиграл оркестр.
Горели алым огромные полотнища, и светящиеся буквы кричали: «Будущее принадлежит нам». Тысячи наполняли партер, ложи, ярусы. Эти тысячи сливались здесь в единый мощный трансформатор никогда не затухающей энергии. Гигант-театр принял в свои стены цвет молодой гвардии великого индустриального племени. Тысячи глаз, и в каждой паре их отсвечивает искорками то, что горит над тяжелым занавесом: «Будущее принадлежит нам».
А прибой продолжается; еще несколько минут – и тяжелый бархат занавеси медленно раздвинется, секретарь ЦК начнет, волнуясь, теряя на миг самообладание перед несказанной торжественностью минуты:
– Шестой съезд Российского Коммунистического Союза Молодежи считаю открытым.
Никогда более ярко, более глубоко не чувствовал Корчагин величия и мощи революции, той необъяснимой словами гордости и неповторимой радости, что дала ему жизнь, приведшая его как бойца и строителя сюда, на это победное торжество молодой гвардии большевизма.
Съезд забирал у его участников все время от раннего утра до глубокой ночи, и Павел вновь встретил Риту лишь на одном из последних заседаний. Он увидел ее в группе украинцев.
– Завтра после закрытия съезда я сейчас же уезжаю, – сказала она. – Не знаю, удастся ли нам поговорить на прощанье. Поэтому я сегодня приготовила тебе две тетради моих записей, относящихся к прошлому, и небольшое письмо. Ты их прочти и пришли обратно по почте. Из написанного ты узнаешь все то, о чем я тебе не рассказала.
Он пожал ей руку и посмотрел на нее пристально, как бы запоминая черты.
Они встретились, как было условлено, на другой день у центрального входа, и Рита передала ему сверток и запечатанное письмо. Кругом были люди, поэтому прощались они сдержанно, и только в ее глазах, слегка затуманенных, он увидел большую теплоту и немного грусти.
Через день поезда уносили их в разные стороны.
Украинцы ехали в нескольких вагонах. Корчагин был в группе киевлян. Вечером, когда все улеглись и Окунев на соседней койке сонно посвистывал носом, Корчагин, придвинувшись ближе к свету, распечатал письмо.
Трамвай подвез его к дому, где жили Анна и Дубава. Павел поднялся по лестнице на второй этаж и постучал в дверь налево – к Анне. На стук никто не ответил. Было раннее утро, и уйти на работу Анна еще не могла. «Она, наверно, спит», – подумал он. Дверь рядом приоткрылась, и из нее на площадку вышел заспанный Дубава. Лицо серое, с синими ободками под глазами. От него отдавало острым запахом лука и, что сразу уловил топкий нюх Корчагина, винным перегаром. В приоткрытую дверь Корчагин увидел на кровати какую-то толстую женщину, вернее, ее жирную голую ногу и плечи.
Дубава, заметив его взгляд, толчком ноги закрыл дверь.
– Ты что, к товарищу Борхарт? – спросил он хрипло, смотря куда-то в угол. – Ее уже здесь нет. Ты разве об этом не знаешь?
Хмурый Корчагин рассматривал его испытующе.
– Я этого не знал. Куда она переехала? – спросил он.
Дубава внезапно озлился:
– Это меня не интересует. – И, отрыгнув, добавил с придушенной злобой: – А ты утешать ее пришел? Что же, самое время. Вакансия теперь освободилась, действуй. Тем более, отказа тебе не будет. Она мне ведь не раз говорила, что ты ей нравился, или как там у баб еще называется. Лови момент, тут вам и единство души и тела.
Павел почувствовал жар на щеках. Сдерживая себя, тихо сказал:
– До чего ты дошел, Митяй? Я не ожидал увидеть тебя такой сволочью. Ведь ты когда-то был неплохим парнем. Почему же ты дичаешь?
Дубава прислонился к стене. Ему, видно, было холодно стоять босыми ногами на цементном полу, и он ежился. Дверь отворилась, и в нее высунулась заспанная пухлощекая женщина:
– Котик, иди же сюда, что ты здесь стоишь?..
Дубава не дал ей докончить, захлопнул дверь и подпер ее своим телом.
– Хорошее начало… – сказал Павел. – Кого ты к себе пускаешь и до чего это доведет?
Дубаве, видно, надоели переговоры, и он крикнул:
– Вы мне еще будете указывать, с кем я спать должен! Довольно мне акафисты читать! Можешь улепетывать откуда пришел! Пойди и расскажи, что Дубава пьет и спит с гулящей девкой.
Павел подошел к нему и сказал волнуясь:
– Митяй, выпроводи эту тетку, я хочу еще раз, в последний, поговорить с тобой…
Лицо Дубавы потемнело. Он повернулся и пошел в комнату.
– Эх, гад! – прошептал Корчагин, медленно сходя с лестницы.
Прошло два года. Беспристрастное время отсчитывало дни, месяцы, а жизнь, стремительная, многокрасочная, заполняла эти дни (с виду однообразные) всегда чем-то новым, не похожим на вчерашнее. Сто шестьдесят миллионов, составляющие великий народ, ставший впервые в мире хозяином своей необъятной земли и ее несметных природных богатств, в труде героическом и напряженном возрождали разрушенное войной народное хозяйство. Страна крепла, наливалась силой, и уже не видно было бездымных труб, еще недавно безжизненных и угрюмых в своей заброшенности заводов.
Эти два года прошли для Корчагина в стремительном движении, и он даже не заметил их. Он не умел жить спокойно, размеренно-ленивой зевотой встречать раннее утро и засыпать точно в десять. Он спешил жить. И не только сам спешил, но и других подгонял.
На сон время отпускалось скупо. Можно было не раз до глубокой ночи видеть освещенным окно его комнаты и в нем людей, склонившихся над столом. Это шла учеба. За два года был проработан третий том «Капитала». Стала понятной тончайшая механика капиталистической эксплуатации.
В округ, где работал Корчагин, заявился Развалихин. Его посылал губком с предложением использовать секретарем райкомола. Корчагин был в отъезде, и в его отсутствие бюро послало Развалихина в один из районов. Приехал Корчагин, узнал об этом – ничего не сказал.
Прошел месяц, и Корчагин нагрянул к Развалихину в район. Нашел он немного фактов, но среди них уже были: пьянка, сколачивание вокруг себя подхалимов и затирание хороших ребят. Корчагин все это поставил на бюро, и, когда все высказались за вынесение Развалихину строгого выговора, Корчагин неожиданно сказал:
– Исключить без права вступления.
Это удивило всех, показалось слишком резким, но Корчагин повторил:
– Исключить негодяя! Этому гимназистишке давалась возможность стать человеком, но он просто примазался. – Павел рассказал о Берездове.
– Я категорически протестую против заявления Корчагина. Это личные счеты, мало ли кто обо мне трепаться может. Пусть Корчагин представит документы, данные, факты. Я тоже могу выдумать, что он контрабандой занимался, – значит, его исключить надо? Нет, пусть он даст документ! – кричал Развалихин.
– Подожди, напишем и документ, – ответил ему Корчагин.
Развалихин вышел. Через полчаса Корчагин добился резолюции: «Исключить как чуждый элемент из рядов комсомола».
Летом один за другим уходили в отпуск друзья. У кого было здоровье похуже, пробирались к морю. Летом мечты об отдыхе охватывали всех, и Корчагин отпускал свою братву на отдых, добывал им санаторные путевки и помощь. Они уезжали бледные, измученные, но радостные. Их работа валилась на его плечи, и он вывозил се, как добрая лошадь вывозит телегу на подъем. Возвращались загорелые, жизнерадостные, полные энергии. Тогда уезжали другие. Но все лето кого-то не было, а жизнь не останавливала своего шага, и не мыслим был день отсутствия Корчагина в его комнате.
Так проходило лето.
Осень и зиму Павел не любил: они приносили ему много физического страдания.
Этого лета ждал особенно нетерпеливо. Ему было мучительно тяжело даже самому признаться, что силы с каждым годом убывают. Было два выхода: или признать себя неспособным выносить трудности напряженной работы, признать себя инвалидом, или остаться на посту до тех пор, пока это окажется возможным. И он выбрал второе.
Как-то на партбюро окружкома к нему подсел старик подпольщик доктор Бартелик, завокрздравом.
– Ты неважно выглядишь, Корчагин. В лечебной комиссии был? Как твое здоровье? Не был ведь? То-то я не помню, а надо тебя посмотреть, дружок. Приходи в четверг, к вечеру.
Павел в комиссию не пришел – был занят, но Бартелик о нем не забыл и как-то привел к себе. В результате внимательного врачебного осмотра (Бартелик лично принимал в нем участие как невропатолог) было записано:
Бартелик провел решение комиссии через партбюро, и никто не возражал против немедленного освобождения Корчагина от работы, но Корчагин сам предложил подождать возвращения из отпуска заворготделом комсомольского окружкома Сбитнева. Корчагин боялся опустошить комитет. Согласились, хотя Бартелик возражал.
Оставалось три недели до первого за всю жизнь отпуска. На столе уже лежала санаторная путевка в Евпаторию.
Корчагин нажимал в эти дни на работу, провел пленум окркомола и, не жалея сил, подгонял концы, чтобы уехать спокойным.
И вот тут, накануне отдыха и встречи с морем, никогда в своей жизни не виданным, случилось это нелепое и отвратительное, чего не ожидал.
Павел пришел в комнату агитпропа партии после занятий и сел у раскрытого окна на подоконнике за книжным шкафом в ожидании совещания агитпропа. Когда ом вошел, в комнате никого не было. Вскоре пришло несколько человек. Павел из-за шкафа не видел их, но голос одного узнал. Это был Файло, завокрнархозом, высокий, с военной выправкой красавец. Про него Павел не раз слыхал как о любителе выпить и поволочиться за каждой смазливой девчонкой.
Файло когда-то партизанил и при удобном случае со смехом рассказывал, как он рубил головы махновцам – по десятку в день. Корчагин его не переваривал. Однажды к Павлу пришла комсомолка и расплакалась, рассказала, как Файло обещал на ней жениться, но, прожив с ней неделю, перестал даже здороваться. В КК Файло отвертелся, доказательств дивчина не имела, но Павел верил ей. Корчагин прислушался. Вошедшие в комнату не подозревали о его присутствии.
– Ну, Файло, как твои делишки? Что нового отчудил?
Это спрашивал Грибов, один из приятелей Файло, человек под стать ему. Грибов почему-то считался пропагандистом, хотя был чрезвычайно неразвит, ограничен и большая тупица, но званием пропагандиста пыжился и при каждом удобном и неудобном случае об этом напоминал.
– Можешь меня поздравить: я вчера обработал Коротаеву. А ты говорил, что ничего не выйдет. Нет, братец, я уж как за какой уцеплюсь, так будьте уверены. – И Файло прибавил похабную фразу.
Корчагин почувствовал нервный озноб – признак острого раздражения. Коротаева была завокрженотделом. Она приехала сюда одновременно с ним, и Павел на совместной работе подружился с этой симпатичной партийкой, отзывчивой и внимательной к каждой женщине и к тем, кто приходил к ней искать защиты или совета. Среди работников комитета Коротаева пользовалась уважением. Она не была замужем, Файло, несомненно, говорил о ней.
– А ты не врешь, Файло? Что-то на нее не похоже…
– Я вру! За кого же ты тогда меня считаешь? Я не таких обламывал. Надо только уметь. Каждая требует особого подхода. Одна сдается на другой день, но это, признаться, барахло. А за другой приходится месяц бегать. Главное – надо узнать психологию. Везде особый подход. Это, братец, целая наука, но я в этом деле профессор. Хо-хо-хо-хо!..
Файло захлебывался от самодовольства. Кучка слушателей подзуживала к рассказу. Компании не терпелось узнать подробности.
Корчагин поднялся, стиснув кулаки, чувствуя, как забилось в тревоге сердце.
– Коротаеву взять так себе, «на бога», нечего было и думать, а упустить ее не хотел, тем более я с Грибовым на дюжину портвейна поспорил. Ну, я и начал диверсию. Зашел раз, другой. Смотрю, косится. Притом тут обо мне трепотня идет, – может, и к ней дошло… Одним словом, с флангов неудача. Я тогда в обход, в обход. Ха-ха!.. Ты понимаешь, говорю, воевал, народу понабил кучу, мотался по свету, горя, дескать, хлебнул немало, а бабы вот путящей себе не нашел, живу, как одинокая собака, – ни ласки, пи привета… И давай и давай накручивать, все в таком же роде. Одним словом, бил на слабые места. Много я с ней повозился. Одно время думал плюнуть к чертовой матери и закончить комедию. Но тут дело в принципе, из-за принципа я от нее не отставал… Наконец добился до ручки. За мое терпение – я вместо бабы на девку наскочил. Ха-ха!.. Эх, умора!
И Файло продолжал гнусный рассказ.
Корчагин плохо помнил, как он очутился около Файло.
– Скотина! – заревел Павел.
– Это я-то скотина или ты, что подслушиваешь чужие разговоры?
Видимо, Павел сказал еще что-то, так как Файло схватил его за грудь:
– Так ты меня оскорблять?!
И ударил Корчагина кулаком. Он был под хмелем.
Корчагин схватил дубовый табурет и одним ударом свалил Файло на землю. В кармане Корчагина не было револьвера, и только это спасло жизнь Файло.
Но нелепое все же случилось: в день, назначенный для отъезда в Крым, Корчагин стоял перед партийным судом.
В городском театре вся парторганизация. Случай в агитпропе взбудоражил всех, и суд развернулся в острую бытовую полемику. Вопросы быта, личных взаимоотношений и партийной этики заслонили разбираемое дело. Оно стало сигналом. Файло на суде вел себя вызывающе, нагло улыбался, говорил, что дело его разберет народный суд и Корчагин за его разбитую голову получит принудительные работы. Отвечать на вопросы категорически отказался.
– Что, язычки хотите почесать по моему адресу? Извиняюсь. Можете мне припаивать что угодно, а то, что на меня тут бабье рассвирепело, так это потому, что на них не обращаю внимания: А дело выеденного яйца не стоит. Будь это в восемнадцатом году, я с этим психом Корчагиным разделался бы по-своему. А сейчас здесь и без меня обойдется. – И ушел.
Когда председательствующий предложил Корчагину рассказать о столкновении, Павел заговорил спокойно, но чувствовалось, что он с трудом сдерживает себя.
– Все, о чем здесь идет речь, случилось потому, что я не сдержался. Давно уже прошло то время, когда я кулаками работал больше, чем головой. Произошла авария, и, прежде чем я это понял, Файло получил по черепу. За несколько последних лет у меня это единственный случай партизанства, и я его осуждаю, хотя затрещина но существу правильна. Файло – отвратительное явление в нашем коммунистическом быту. Я не могу понять, никогда не примирюсь с тем, что революционер-коммунист может быть в то же время и похабнейшей скотиной и негодяем. Этот случай заставил нас заговорить о быте, это единственно положительное во всем деле.
Подавляющим большинством партийный коллектив голосовал за исключение из партии Файло. Грибову был вынесен строгий выговор с предупреждением за ложные показания. Остальные участники разговора признались. Им было вынесено порицание.
Бартелик рассказал о состоянии нервов Павла. Собрание бурно протестовало, когда партследователь предложил объявить Корчагину выговор. Следователь снял свое предложение. Павел был оправдан.
Через несколько дней поезд мчал Корчагина в Харьков. Окружком партии согласился на его настойчивую просьбу отпустить его в распоряжение Цека комсомола Украины. Ему дали неплохую характеристику, и он уехал. Одним из секретарей ЦК комсомола был Аким. К нему зашел Павел и рассказал обо всем.
В характеристике за словами «беззаветно предан партии» Аким прочел: «Обладает партийной выдержкой, лишь в исключительно редких случаях вспыльчив до потери самообладания. Виной этому – тяжелое поражение нервной системы».
– Все-таки записали тебе, Павлуша, этот факт на хорошем документе. Ты не огорчайся, бывают иногда такие вещи даже с крепкими людьми. Поезжай на юг, набирайся силенок. Вернешься, тогда поговорим, где будешь работать.
И Аким крепко пожал ему руку.
Санаторий ЦК – «Коммунар». Клумбы роз, искристый перелив фонтана, обвитые виноградом корпуса в саду. Белые кители и купальные костюмы отдыхающих. Молодая женщина-врач записывает фамилию, имя. Просторная комната в угловом корпусе, ослепительная белизна постели, чистота и ничем не нарушаемая тишина. Переодетый, освеженный принятой ванной, Корчагин устремился к морю.
Насколько мог окинуть глаз – величественное спокойствие сине-черного, как полированный мрамор, морского простора. Где-то в далекой голубой дымке терялись его границы; расплавленное солнце отражалось на его поверхности пожаром бликов. Вдали сквозь утренний туман вырисовывались массивные глыбы горного хребта. Грудь глубоко вдыхала живительную свежесть морского бриза, а глаза не могли оторваться от великого спокойствия синевы.
Ласково подбиралась к ногам ленивая волна, лизала золотой песок берега.
– Это можно исправить.
– Немного поздно, товарищ Овод.
Рита улыбнулась своей шутке и объяснила ее:
– У меня крошечная дочурка. У нее есть отец, большой мой приятель. Все мы втроем дружим, и трио это пока неразрывно.
Ее пальцы тронули руку Павла. Это движение тревоги за него, но она сейчас же поняла, что ее движение напрасно. Да, он вырос за эти три года не только физически. Она знала, что ему сейчас больно, – об этом говорили его глаза, – но он сказал без жеста, правдиво:
– Все же у меня остается несравненно больше, чем я только что потерял.
Павел и Рита встали. Пора было занимать места поближе к сцене. Они направились к креслам, где усаживалась украинская делегация. Заиграл оркестр.
Горели алым огромные полотнища, и светящиеся буквы кричали: «Будущее принадлежит нам». Тысячи наполняли партер, ложи, ярусы. Эти тысячи сливались здесь в единый мощный трансформатор никогда не затухающей энергии. Гигант-театр принял в свои стены цвет молодой гвардии великого индустриального племени. Тысячи глаз, и в каждой паре их отсвечивает искорками то, что горит над тяжелым занавесом: «Будущее принадлежит нам».
А прибой продолжается; еще несколько минут – и тяжелый бархат занавеси медленно раздвинется, секретарь ЦК начнет, волнуясь, теряя на миг самообладание перед несказанной торжественностью минуты:
– Шестой съезд Российского Коммунистического Союза Молодежи считаю открытым.
Никогда более ярко, более глубоко не чувствовал Корчагин величия и мощи революции, той необъяснимой словами гордости и неповторимой радости, что дала ему жизнь, приведшая его как бойца и строителя сюда, на это победное торжество молодой гвардии большевизма.
Съезд забирал у его участников все время от раннего утра до глубокой ночи, и Павел вновь встретил Риту лишь на одном из последних заседаний. Он увидел ее в группе украинцев.
– Завтра после закрытия съезда я сейчас же уезжаю, – сказала она. – Не знаю, удастся ли нам поговорить на прощанье. Поэтому я сегодня приготовила тебе две тетради моих записей, относящихся к прошлому, и небольшое письмо. Ты их прочти и пришли обратно по почте. Из написанного ты узнаешь все то, о чем я тебе не рассказала.
Он пожал ей руку и посмотрел на нее пристально, как бы запоминая черты.
Они встретились, как было условлено, на другой день у центрального входа, и Рита передала ему сверток и запечатанное письмо. Кругом были люди, поэтому прощались они сдержанно, и только в ее глазах, слегка затуманенных, он увидел большую теплоту и немного грусти.
Через день поезда уносили их в разные стороны.
Украинцы ехали в нескольких вагонах. Корчагин был в группе киевлян. Вечером, когда все улеглись и Окунев на соседней койке сонно посвистывал носом, Корчагин, придвинувшись ближе к свету, распечатал письмо.
Павел в раздумье разорвал письмо и, высунув руки в окно, почувствовал, как ветер вырвал кусочки бумаги из его пальцев, К утру обе тетради были прочитаны, завернуты в бумагу и связаны. В Харькове часть украинцев сошла с поезда, в их числе Окунев, Панкратов и Корчагин. Николай должен был уехать в Киев за Талей, оставшейся у Анны. Панкратов, избранный в ЦК комсомола Украины, имел свои дела, Корчагин решил ехать с ними до Киева, кстати побывать у Жаркого и Анны. Он задержался в почтовом отделении вокзала, отсылая Рите тетради, и когда вышел к поезду, никого из друзей не было.
«Павлуша, милый!
Я могла это сказать тебе лично, но так будет лучше. Я хочу лишь одного: чтобы то, о чем мы с тобой говорили перед началом съезда, не оставило тяжелого следа в твоей жизни. Я знаю, у тебя много силы, поэтому я верю в сказанное тобою. Я на жизнь не смотрю формально, иногда можно делать исключение, правда, очень редко, в личных отношениях, если они вызываются большим, глубоким чувством. Этого ты заслуживаешь, но я отклонила первое желание отдать долг нашей юности. Чувствую, что это не дало бы нам большой радости. Не надо быть таким суровым к себе, Павел. В нашей жизни есть не только борьба, но и радость хорошего чувства.
Об остальной твоей жизни, то есть об основном содержании, я не испытываю никакой тревоги. Крепко жму руки. Рита».
Трамвай подвез его к дому, где жили Анна и Дубава. Павел поднялся по лестнице на второй этаж и постучал в дверь налево – к Анне. На стук никто не ответил. Было раннее утро, и уйти на работу Анна еще не могла. «Она, наверно, спит», – подумал он. Дверь рядом приоткрылась, и из нее на площадку вышел заспанный Дубава. Лицо серое, с синими ободками под глазами. От него отдавало острым запахом лука и, что сразу уловил топкий нюх Корчагина, винным перегаром. В приоткрытую дверь Корчагин увидел на кровати какую-то толстую женщину, вернее, ее жирную голую ногу и плечи.
Дубава, заметив его взгляд, толчком ноги закрыл дверь.
– Ты что, к товарищу Борхарт? – спросил он хрипло, смотря куда-то в угол. – Ее уже здесь нет. Ты разве об этом не знаешь?
Хмурый Корчагин рассматривал его испытующе.
– Я этого не знал. Куда она переехала? – спросил он.
Дубава внезапно озлился:
– Это меня не интересует. – И, отрыгнув, добавил с придушенной злобой: – А ты утешать ее пришел? Что же, самое время. Вакансия теперь освободилась, действуй. Тем более, отказа тебе не будет. Она мне ведь не раз говорила, что ты ей нравился, или как там у баб еще называется. Лови момент, тут вам и единство души и тела.
Павел почувствовал жар на щеках. Сдерживая себя, тихо сказал:
– До чего ты дошел, Митяй? Я не ожидал увидеть тебя такой сволочью. Ведь ты когда-то был неплохим парнем. Почему же ты дичаешь?
Дубава прислонился к стене. Ему, видно, было холодно стоять босыми ногами на цементном полу, и он ежился. Дверь отворилась, и в нее высунулась заспанная пухлощекая женщина:
– Котик, иди же сюда, что ты здесь стоишь?..
Дубава не дал ей докончить, захлопнул дверь и подпер ее своим телом.
– Хорошее начало… – сказал Павел. – Кого ты к себе пускаешь и до чего это доведет?
Дубаве, видно, надоели переговоры, и он крикнул:
– Вы мне еще будете указывать, с кем я спать должен! Довольно мне акафисты читать! Можешь улепетывать откуда пришел! Пойди и расскажи, что Дубава пьет и спит с гулящей девкой.
Павел подошел к нему и сказал волнуясь:
– Митяй, выпроводи эту тетку, я хочу еще раз, в последний, поговорить с тобой…
Лицо Дубавы потемнело. Он повернулся и пошел в комнату.
– Эх, гад! – прошептал Корчагин, медленно сходя с лестницы.
Прошло два года. Беспристрастное время отсчитывало дни, месяцы, а жизнь, стремительная, многокрасочная, заполняла эти дни (с виду однообразные) всегда чем-то новым, не похожим на вчерашнее. Сто шестьдесят миллионов, составляющие великий народ, ставший впервые в мире хозяином своей необъятной земли и ее несметных природных богатств, в труде героическом и напряженном возрождали разрушенное войной народное хозяйство. Страна крепла, наливалась силой, и уже не видно было бездымных труб, еще недавно безжизненных и угрюмых в своей заброшенности заводов.
Эти два года прошли для Корчагина в стремительном движении, и он даже не заметил их. Он не умел жить спокойно, размеренно-ленивой зевотой встречать раннее утро и засыпать точно в десять. Он спешил жить. И не только сам спешил, но и других подгонял.
На сон время отпускалось скупо. Можно было не раз до глубокой ночи видеть освещенным окно его комнаты и в нем людей, склонившихся над столом. Это шла учеба. За два года был проработан третий том «Капитала». Стала понятной тончайшая механика капиталистической эксплуатации.
В округ, где работал Корчагин, заявился Развалихин. Его посылал губком с предложением использовать секретарем райкомола. Корчагин был в отъезде, и в его отсутствие бюро послало Развалихина в один из районов. Приехал Корчагин, узнал об этом – ничего не сказал.
Прошел месяц, и Корчагин нагрянул к Развалихину в район. Нашел он немного фактов, но среди них уже были: пьянка, сколачивание вокруг себя подхалимов и затирание хороших ребят. Корчагин все это поставил на бюро, и, когда все высказались за вынесение Развалихину строгого выговора, Корчагин неожиданно сказал:
– Исключить без права вступления.
Это удивило всех, показалось слишком резким, но Корчагин повторил:
– Исключить негодяя! Этому гимназистишке давалась возможность стать человеком, но он просто примазался. – Павел рассказал о Берездове.
– Я категорически протестую против заявления Корчагина. Это личные счеты, мало ли кто обо мне трепаться может. Пусть Корчагин представит документы, данные, факты. Я тоже могу выдумать, что он контрабандой занимался, – значит, его исключить надо? Нет, пусть он даст документ! – кричал Развалихин.
– Подожди, напишем и документ, – ответил ему Корчагин.
Развалихин вышел. Через полчаса Корчагин добился резолюции: «Исключить как чуждый элемент из рядов комсомола».
Летом один за другим уходили в отпуск друзья. У кого было здоровье похуже, пробирались к морю. Летом мечты об отдыхе охватывали всех, и Корчагин отпускал свою братву на отдых, добывал им санаторные путевки и помощь. Они уезжали бледные, измученные, но радостные. Их работа валилась на его плечи, и он вывозил се, как добрая лошадь вывозит телегу на подъем. Возвращались загорелые, жизнерадостные, полные энергии. Тогда уезжали другие. Но все лето кого-то не было, а жизнь не останавливала своего шага, и не мыслим был день отсутствия Корчагина в его комнате.
Так проходило лето.
Осень и зиму Павел не любил: они приносили ему много физического страдания.
Этого лета ждал особенно нетерпеливо. Ему было мучительно тяжело даже самому признаться, что силы с каждым годом убывают. Было два выхода: или признать себя неспособным выносить трудности напряженной работы, признать себя инвалидом, или остаться на посту до тех пор, пока это окажется возможным. И он выбрал второе.
Как-то на партбюро окружкома к нему подсел старик подпольщик доктор Бартелик, завокрздравом.
– Ты неважно выглядишь, Корчагин. В лечебной комиссии был? Как твое здоровье? Не был ведь? То-то я не помню, а надо тебя посмотреть, дружок. Приходи в четверг, к вечеру.
Павел в комиссию не пришел – был занят, но Бартелик о нем не забыл и как-то привел к себе. В результате внимательного врачебного осмотра (Бартелик лично принимал в нем участие как невропатолог) было записано:
Этому предшествовал длинный перечень болезней по-латыни, из которого Корчагин понял только, что главная беда не в ногах, а в тяжелом поражении центральной нервной системы.
«Лечкомиссия считает необходимым немедленный отпуск с продолжительным лечением в Крыму и в дальнейшем серьезное лечение, иначе тяжелые последствия неминуемы».
Бартелик провел решение комиссии через партбюро, и никто не возражал против немедленного освобождения Корчагина от работы, но Корчагин сам предложил подождать возвращения из отпуска заворготделом комсомольского окружкома Сбитнева. Корчагин боялся опустошить комитет. Согласились, хотя Бартелик возражал.
Оставалось три недели до первого за всю жизнь отпуска. На столе уже лежала санаторная путевка в Евпаторию.
Корчагин нажимал в эти дни на работу, провел пленум окркомола и, не жалея сил, подгонял концы, чтобы уехать спокойным.
И вот тут, накануне отдыха и встречи с морем, никогда в своей жизни не виданным, случилось это нелепое и отвратительное, чего не ожидал.
Павел пришел в комнату агитпропа партии после занятий и сел у раскрытого окна на подоконнике за книжным шкафом в ожидании совещания агитпропа. Когда ом вошел, в комнате никого не было. Вскоре пришло несколько человек. Павел из-за шкафа не видел их, но голос одного узнал. Это был Файло, завокрнархозом, высокий, с военной выправкой красавец. Про него Павел не раз слыхал как о любителе выпить и поволочиться за каждой смазливой девчонкой.
Файло когда-то партизанил и при удобном случае со смехом рассказывал, как он рубил головы махновцам – по десятку в день. Корчагин его не переваривал. Однажды к Павлу пришла комсомолка и расплакалась, рассказала, как Файло обещал на ней жениться, но, прожив с ней неделю, перестал даже здороваться. В КК Файло отвертелся, доказательств дивчина не имела, но Павел верил ей. Корчагин прислушался. Вошедшие в комнату не подозревали о его присутствии.
– Ну, Файло, как твои делишки? Что нового отчудил?
Это спрашивал Грибов, один из приятелей Файло, человек под стать ему. Грибов почему-то считался пропагандистом, хотя был чрезвычайно неразвит, ограничен и большая тупица, но званием пропагандиста пыжился и при каждом удобном и неудобном случае об этом напоминал.
– Можешь меня поздравить: я вчера обработал Коротаеву. А ты говорил, что ничего не выйдет. Нет, братец, я уж как за какой уцеплюсь, так будьте уверены. – И Файло прибавил похабную фразу.
Корчагин почувствовал нервный озноб – признак острого раздражения. Коротаева была завокрженотделом. Она приехала сюда одновременно с ним, и Павел на совместной работе подружился с этой симпатичной партийкой, отзывчивой и внимательной к каждой женщине и к тем, кто приходил к ней искать защиты или совета. Среди работников комитета Коротаева пользовалась уважением. Она не была замужем, Файло, несомненно, говорил о ней.
– А ты не врешь, Файло? Что-то на нее не похоже…
– Я вру! За кого же ты тогда меня считаешь? Я не таких обламывал. Надо только уметь. Каждая требует особого подхода. Одна сдается на другой день, но это, признаться, барахло. А за другой приходится месяц бегать. Главное – надо узнать психологию. Везде особый подход. Это, братец, целая наука, но я в этом деле профессор. Хо-хо-хо-хо!..
Файло захлебывался от самодовольства. Кучка слушателей подзуживала к рассказу. Компании не терпелось узнать подробности.
Корчагин поднялся, стиснув кулаки, чувствуя, как забилось в тревоге сердце.
– Коротаеву взять так себе, «на бога», нечего было и думать, а упустить ее не хотел, тем более я с Грибовым на дюжину портвейна поспорил. Ну, я и начал диверсию. Зашел раз, другой. Смотрю, косится. Притом тут обо мне трепотня идет, – может, и к ней дошло… Одним словом, с флангов неудача. Я тогда в обход, в обход. Ха-ха!.. Ты понимаешь, говорю, воевал, народу понабил кучу, мотался по свету, горя, дескать, хлебнул немало, а бабы вот путящей себе не нашел, живу, как одинокая собака, – ни ласки, пи привета… И давай и давай накручивать, все в таком же роде. Одним словом, бил на слабые места. Много я с ней повозился. Одно время думал плюнуть к чертовой матери и закончить комедию. Но тут дело в принципе, из-за принципа я от нее не отставал… Наконец добился до ручки. За мое терпение – я вместо бабы на девку наскочил. Ха-ха!.. Эх, умора!
И Файло продолжал гнусный рассказ.
Корчагин плохо помнил, как он очутился около Файло.
– Скотина! – заревел Павел.
– Это я-то скотина или ты, что подслушиваешь чужие разговоры?
Видимо, Павел сказал еще что-то, так как Файло схватил его за грудь:
– Так ты меня оскорблять?!
И ударил Корчагина кулаком. Он был под хмелем.
Корчагин схватил дубовый табурет и одним ударом свалил Файло на землю. В кармане Корчагина не было револьвера, и только это спасло жизнь Файло.
Но нелепое все же случилось: в день, назначенный для отъезда в Крым, Корчагин стоял перед партийным судом.
В городском театре вся парторганизация. Случай в агитпропе взбудоражил всех, и суд развернулся в острую бытовую полемику. Вопросы быта, личных взаимоотношений и партийной этики заслонили разбираемое дело. Оно стало сигналом. Файло на суде вел себя вызывающе, нагло улыбался, говорил, что дело его разберет народный суд и Корчагин за его разбитую голову получит принудительные работы. Отвечать на вопросы категорически отказался.
– Что, язычки хотите почесать по моему адресу? Извиняюсь. Можете мне припаивать что угодно, а то, что на меня тут бабье рассвирепело, так это потому, что на них не обращаю внимания: А дело выеденного яйца не стоит. Будь это в восемнадцатом году, я с этим психом Корчагиным разделался бы по-своему. А сейчас здесь и без меня обойдется. – И ушел.
Когда председательствующий предложил Корчагину рассказать о столкновении, Павел заговорил спокойно, но чувствовалось, что он с трудом сдерживает себя.
– Все, о чем здесь идет речь, случилось потому, что я не сдержался. Давно уже прошло то время, когда я кулаками работал больше, чем головой. Произошла авария, и, прежде чем я это понял, Файло получил по черепу. За несколько последних лет у меня это единственный случай партизанства, и я его осуждаю, хотя затрещина но существу правильна. Файло – отвратительное явление в нашем коммунистическом быту. Я не могу понять, никогда не примирюсь с тем, что революционер-коммунист может быть в то же время и похабнейшей скотиной и негодяем. Этот случай заставил нас заговорить о быте, это единственно положительное во всем деле.
Подавляющим большинством партийный коллектив голосовал за исключение из партии Файло. Грибову был вынесен строгий выговор с предупреждением за ложные показания. Остальные участники разговора признались. Им было вынесено порицание.
Бартелик рассказал о состоянии нервов Павла. Собрание бурно протестовало, когда партследователь предложил объявить Корчагину выговор. Следователь снял свое предложение. Павел был оправдан.
Через несколько дней поезд мчал Корчагина в Харьков. Окружком партии согласился на его настойчивую просьбу отпустить его в распоряжение Цека комсомола Украины. Ему дали неплохую характеристику, и он уехал. Одним из секретарей ЦК комсомола был Аким. К нему зашел Павел и рассказал обо всем.
В характеристике за словами «беззаветно предан партии» Аким прочел: «Обладает партийной выдержкой, лишь в исключительно редких случаях вспыльчив до потери самообладания. Виной этому – тяжелое поражение нервной системы».
– Все-таки записали тебе, Павлуша, этот факт на хорошем документе. Ты не огорчайся, бывают иногда такие вещи даже с крепкими людьми. Поезжай на юг, набирайся силенок. Вернешься, тогда поговорим, где будешь работать.
И Аким крепко пожал ему руку.
Санаторий ЦК – «Коммунар». Клумбы роз, искристый перелив фонтана, обвитые виноградом корпуса в саду. Белые кители и купальные костюмы отдыхающих. Молодая женщина-врач записывает фамилию, имя. Просторная комната в угловом корпусе, ослепительная белизна постели, чистота и ничем не нарушаемая тишина. Переодетый, освеженный принятой ванной, Корчагин устремился к морю.
Насколько мог окинуть глаз – величественное спокойствие сине-черного, как полированный мрамор, морского простора. Где-то в далекой голубой дымке терялись его границы; расплавленное солнце отражалось на его поверхности пожаром бликов. Вдали сквозь утренний туман вырисовывались массивные глыбы горного хребта. Грудь глубоко вдыхала живительную свежесть морского бриза, а глаза не могли оторваться от великого спокойствия синевы.
Ласково подбиралась к ногам ленивая волна, лизала золотой песок берега.
Глава седьмая
Рядом с санаторием ЦК – большой сад центральной поликлиники. Через него коммунаровцы проходили к себе, возвращаясь с моря. Здесь, под тенью густой чинары, у высокой, из серого известняка стены любил отдыхать Корчагин. Сюда редко кто заглядывал. Отсюда можно было наблюдать оживленное движение людей по аллеям и дорожкам сада, по вечерам слушать музыку, будучи вдали от раздражающей сутолоки большого курорта.
И сегодня Корчагин забрался сюда. С удовольствием прилег на плетеную качалку и, разморенный морской ванной и солнцем, задремал. Мохнатое полотенце и недочитанный «Мятеж» Фурманова лежали на соседней качалке. Первые дни в санатории его не покидало состояние напряженной нервозности, не прекращались головные боли. Профессора все еще изучали его сложное и редкостное заболевание. Многократные выстукивания и выслушивания надоедали Павлу и утомляли его. Ординатор со странной фамилией Иерусалимчик, симпатичная партийка, с трудом находила своего пациента и терпеливо уговаривала пойти с ней к тому или другому специалисту.
– Честное слово, я устал от всего этого, – говорил Павел. – Пять раз в день рассказывай одно и то же. Не была ли сумасшедшей ваша бабушка, не болел ли ревматизмом ваш прадедушка. А черт его знает, чем он болел, я его и в глаза не видел! Потом каждый пытается уговорить меня сознаться, что я болел гонореей или еще чем-нибудь похуже, а мне за это, признаюсь, хочется стукнуть кого-нибудь но лысине. Дайте мне возможность отдохнуть! А-то, если меня будут изучать все полтора месяца, я стану социально опасным.
Иерусалимчик смеялась, отвечала шуткой, но уже через несколько минут, взяв его под руку и по дороге рассказывая что-нибудь занимательное, приводила к хирургу.
Сегодня осмотра не предвиделось. До обеда час. Сквозь дремоту Павел уловил чьи-то шаги. Глаз не открыл: «Подумает, что сплю, и уйдет». Напрасная надежда: скрипнула качалка, кто-то сел. Тонкий запах духов подсказывал, что рядом сидит женщина. Открыл глаза. Первое, что он увидел, – ослепительно белое платье и загорелые ноги в сафьяновых чувяках, затем стриженную по-мальчишески головку, два огромных глаза, ряд острых, как у мышонка, зубов. Она улыбнулась смущенно:
– Извините, я, кажется, вам помешала?
Корчагин промолчал. Это было не совсем вежливо, но у него еще была надежда, что соседка уйдет.
– Это ваша книга?
Она перелистывала «Мятеж».
– Да, моя.
Минута молчания.
– Скажите, товарищ, вы из санатория ЦК?
Корчагин нетерпеливо шевельнулся. «Откуда ее принесло? Отдохнул, называется. Сейчас, наверно, спросит, чем я болен. Придется уходить». Он сказал неласково:
– Нет.
– А я как будто видела вас там.
Павел уже подымался, когда сзади грудной женский голос спросил:
– Ты чего сюда забралась, Дора?
На край качалки присела загорелая полная блондинка в пляжном санаторном костюме. Она мельком посмотрела на Корчагина:
– Я вас где-то видела, товарищ. Вы не в Харькове работаете?
– Да, в Харькове.
Корчагин решил закончить эти длительные переговоры.
– На какой работе?
– В ассенизационном обозе! – и невольно вздрогнул от их хохота.
– Нельзя сказать, чтобы вы были очень вежливы, товарищ.
Так началась их дружба, и Дора Родкина, член бюро харьковского горкома партии, не раз вспоминала смешное начало знакомства.
Неожиданно в саду санатория «Таласса», куда Корчагин пришел на один из послеобеденных концертов, он встретился с Жарким.
И, как ни странно, свел их фокстрот.
После жирной певицы, исполнявшей с яростной жестикуляцией «Пылала ночь восторгом сладострастья», на эстраду выскочила пара. Он – в красном цилиндре, полуголый, с какими-то цветными пряжками на бедрах, но с ослепительно белой манишкой и галстуком. Одним словом, плохая пародия на дикаря. Она – смазливая, с большим количеством материи на теле. Эта парочка, под восхищенный гул толпы нэпманов с бычьими затылками, стоящих за креслами и койками санаторных больных, затрусилась на эстраде в вихлястом фокстроте. Отвратительнее картины нельзя было себе представить. Откормленный мужик в идиотском цилиндре и женщина извивались в похабных позах, прилипнув друг к другу. За спиной Павла сопела какая-то жирная туша. Корчагин повернулся было уходить, как в переднем ряду, у самой эстрады, кто-то поднялся и яростно крикнул:
– Довольно проституировать! К черту!
Павел узнал Жаркого.
Тапер оборвал игру, скрипка взвизгнула последний раз и утихла.
Пара на эстраде перестала извиваться. На того, кто кричал, злобно зашикали за стульями:
– Какое хамство – прервать номер!
– Вся Европа танцует!
– Возмутительно!
Но из группы коммунарцев разбойничьи свистнул в четыре пальца секретарь череповецкого укомола Сережа Жбанов. Его поддержали другие, и парочку с эстрады словно ветром сдуло. Трепач конферансье, похожий на разбитного лакея, заявил публике, что труппа уезжает.
– Катись колбаской по Малой Спасской! Скажи деду – в Москву еду! – под общий хохот проводил его какой-то молодой парнишка в санаторном халате.
Корчагин разыскал в первых рядах Жаркого. Долго сидели у Павла в комнате. Ваня работал агитпропом в одном из окружкомов партии.
– А ты знаешь, у меня есть жена. Скоро будет или дочь, или сын, – сказал Жаркий.
– Ого, кто же твоя жена? – удивился Корчагин. Жаркий вынул из бокового кармана карточку и показал Павлу:
– Узнаешь?
На снимке был он и Анна Борхарт.
– А Дубава где? – еще более удивляясь, спросил Павел.
– Дубава в Москве. Он ушел из комвуза после исключения из партии и теперь учится в МВТУ. По слухам, его восстановили, а зря! Отравленный он человек… Знаешь, где Игнат? Он сейчас замдиректора судостроительного завода. Об остальных мало знаю. Оторвались мы друг от друга. Работаем в разных уголках страны, а все же как приятно встретиться и вспомнить старое! – говорил Жаркий.
В комнату вошла Дора и с ней несколько человек. Высокий тамбовец закрыл дверь. Дора взглянула на орден Жаркого и спросила у Павла:
– Твой товарищ – член партии? Где он работает?
Не понимая, в чем дело, Корчагин рассказал вкратце о Жарком.
– Тогда пусть останется. Только что приехали из Москвы товарищи. Они расскажут нам последние партийные новости. Решили собраться у тебя на своего рода закрытое заседание, – объяснила Дора.
И сегодня Корчагин забрался сюда. С удовольствием прилег на плетеную качалку и, разморенный морской ванной и солнцем, задремал. Мохнатое полотенце и недочитанный «Мятеж» Фурманова лежали на соседней качалке. Первые дни в санатории его не покидало состояние напряженной нервозности, не прекращались головные боли. Профессора все еще изучали его сложное и редкостное заболевание. Многократные выстукивания и выслушивания надоедали Павлу и утомляли его. Ординатор со странной фамилией Иерусалимчик, симпатичная партийка, с трудом находила своего пациента и терпеливо уговаривала пойти с ней к тому или другому специалисту.
– Честное слово, я устал от всего этого, – говорил Павел. – Пять раз в день рассказывай одно и то же. Не была ли сумасшедшей ваша бабушка, не болел ли ревматизмом ваш прадедушка. А черт его знает, чем он болел, я его и в глаза не видел! Потом каждый пытается уговорить меня сознаться, что я болел гонореей или еще чем-нибудь похуже, а мне за это, признаюсь, хочется стукнуть кого-нибудь но лысине. Дайте мне возможность отдохнуть! А-то, если меня будут изучать все полтора месяца, я стану социально опасным.
Иерусалимчик смеялась, отвечала шуткой, но уже через несколько минут, взяв его под руку и по дороге рассказывая что-нибудь занимательное, приводила к хирургу.
Сегодня осмотра не предвиделось. До обеда час. Сквозь дремоту Павел уловил чьи-то шаги. Глаз не открыл: «Подумает, что сплю, и уйдет». Напрасная надежда: скрипнула качалка, кто-то сел. Тонкий запах духов подсказывал, что рядом сидит женщина. Открыл глаза. Первое, что он увидел, – ослепительно белое платье и загорелые ноги в сафьяновых чувяках, затем стриженную по-мальчишески головку, два огромных глаза, ряд острых, как у мышонка, зубов. Она улыбнулась смущенно:
– Извините, я, кажется, вам помешала?
Корчагин промолчал. Это было не совсем вежливо, но у него еще была надежда, что соседка уйдет.
– Это ваша книга?
Она перелистывала «Мятеж».
– Да, моя.
Минута молчания.
– Скажите, товарищ, вы из санатория ЦК?
Корчагин нетерпеливо шевельнулся. «Откуда ее принесло? Отдохнул, называется. Сейчас, наверно, спросит, чем я болен. Придется уходить». Он сказал неласково:
– Нет.
– А я как будто видела вас там.
Павел уже подымался, когда сзади грудной женский голос спросил:
– Ты чего сюда забралась, Дора?
На край качалки присела загорелая полная блондинка в пляжном санаторном костюме. Она мельком посмотрела на Корчагина:
– Я вас где-то видела, товарищ. Вы не в Харькове работаете?
– Да, в Харькове.
Корчагин решил закончить эти длительные переговоры.
– На какой работе?
– В ассенизационном обозе! – и невольно вздрогнул от их хохота.
– Нельзя сказать, чтобы вы были очень вежливы, товарищ.
Так началась их дружба, и Дора Родкина, член бюро харьковского горкома партии, не раз вспоминала смешное начало знакомства.
Неожиданно в саду санатория «Таласса», куда Корчагин пришел на один из послеобеденных концертов, он встретился с Жарким.
И, как ни странно, свел их фокстрот.
После жирной певицы, исполнявшей с яростной жестикуляцией «Пылала ночь восторгом сладострастья», на эстраду выскочила пара. Он – в красном цилиндре, полуголый, с какими-то цветными пряжками на бедрах, но с ослепительно белой манишкой и галстуком. Одним словом, плохая пародия на дикаря. Она – смазливая, с большим количеством материи на теле. Эта парочка, под восхищенный гул толпы нэпманов с бычьими затылками, стоящих за креслами и койками санаторных больных, затрусилась на эстраде в вихлястом фокстроте. Отвратительнее картины нельзя было себе представить. Откормленный мужик в идиотском цилиндре и женщина извивались в похабных позах, прилипнув друг к другу. За спиной Павла сопела какая-то жирная туша. Корчагин повернулся было уходить, как в переднем ряду, у самой эстрады, кто-то поднялся и яростно крикнул:
– Довольно проституировать! К черту!
Павел узнал Жаркого.
Тапер оборвал игру, скрипка взвизгнула последний раз и утихла.
Пара на эстраде перестала извиваться. На того, кто кричал, злобно зашикали за стульями:
– Какое хамство – прервать номер!
– Вся Европа танцует!
– Возмутительно!
Но из группы коммунарцев разбойничьи свистнул в четыре пальца секретарь череповецкого укомола Сережа Жбанов. Его поддержали другие, и парочку с эстрады словно ветром сдуло. Трепач конферансье, похожий на разбитного лакея, заявил публике, что труппа уезжает.
– Катись колбаской по Малой Спасской! Скажи деду – в Москву еду! – под общий хохот проводил его какой-то молодой парнишка в санаторном халате.
Корчагин разыскал в первых рядах Жаркого. Долго сидели у Павла в комнате. Ваня работал агитпропом в одном из окружкомов партии.
– А ты знаешь, у меня есть жена. Скоро будет или дочь, или сын, – сказал Жаркий.
– Ого, кто же твоя жена? – удивился Корчагин. Жаркий вынул из бокового кармана карточку и показал Павлу:
– Узнаешь?
На снимке был он и Анна Борхарт.
– А Дубава где? – еще более удивляясь, спросил Павел.
– Дубава в Москве. Он ушел из комвуза после исключения из партии и теперь учится в МВТУ. По слухам, его восстановили, а зря! Отравленный он человек… Знаешь, где Игнат? Он сейчас замдиректора судостроительного завода. Об остальных мало знаю. Оторвались мы друг от друга. Работаем в разных уголках страны, а все же как приятно встретиться и вспомнить старое! – говорил Жаркий.
В комнату вошла Дора и с ней несколько человек. Высокий тамбовец закрыл дверь. Дора взглянула на орден Жаркого и спросила у Павла:
– Твой товарищ – член партии? Где он работает?
Не понимая, в чем дело, Корчагин рассказал вкратце о Жарком.
– Тогда пусть останется. Только что приехали из Москвы товарищи. Они расскажут нам последние партийные новости. Решили собраться у тебя на своего рода закрытое заседание, – объяснила Дора.