Страница:
– Тридцатый год землемерничаю, и везде и всюду межа – причина раздора. Посмотрите на линию раздела лугов, это же что-то невероятное! Пьяный и тот ровнее ходит. А на полях-то что? Полоска шириной три шага, одна на другую залезает, их разделить – с ума можно сойти. И все это с каждым годом дробится и дробится. Отделился сын от отца – полоска наполовину. Я вас уверяю, что еще через двадцать лет поля будут сплошными межами и сеять негде будет. Ведь и сейчас под межами десять процентов земли гуляет. Корчагин улыбнулся:
– Через двадцать лет у нас ни одной межи не останется, товарищ землемер.
Старик снисходительно посмотрел на своего собеседника:
– Это вы о коммунистическом обществе говорите? Ну, знаете, это еще где-то в далеком будущем.
– А про Будановский колхоз вы знаете?
– А, вы вот о чем!
– Да!
– В Будановке я был… Но все же это исключение, товарищ Корчагин.
Комиссия мерила. Два парня вбивали колышки. А по обеим сторонам сенокоса стояли крестьяне и зорко наблюдали за тем, чтобы колышки вбивались на месте прежней межи, едва заметной по торчащим кое-где из травы полусгнившим палкам.
Хлестнув кнутовищем ледащего коренника, возница повернулся к седокам и, охотливый на слова, рассказывал:
– Кто его знает, як эти комсомолы у нас развелись. Допрежь этого не было. А почалось все, надо полагать, от учительши, фамилия ей Ракитина, может, знаете? Молодая еще бабенка, а можно сказать – вредная. Она баб в селе всех бунтует, насобирает их да и крутит карусели, от этого одно беспокойство выходит. Хрястнешь под горячую руку бабу по морде, – без этого нельзя, раньше, бывало, утрется да смолчит, а нынче их хоть не трогай, а то крику не оберешься. Тут и про народный суд услыхать можешь, а которая помоложе – та и про развод скажет и про все законы тебе вычитает. А моя Ганка, до чего уж баба сроду тихая, так теперь делегаткой просунулась. Это вроде за старшую, что ли, над бабами. И ходят к ней со всего села. Я сперва хотел было Ганку вожжами погладить, а потом плюнул. Ну их к черту! Пускай колгочут. Баба она у меня справная и что до хозяйства и так вообще.
Возница почесал волосатую грудь, видную в разрез полотняной рубахи, и для порядка хлестнул коренника под брюхо. На повозке ехали Развалихин и Лида. В Поддубцах каждый из них имел дело. Лида хотела провести совещание делегаток, а Развалихин поехал налаживать работу в ячейке.
– А разве вам комсомольцы не нравятся? – шутливо спросила Лида у возницы.
Тот пощипал бородку и не спеша ответил:
– Нет, чего ж… По молодости побаловать можно. Спектакль развести али что иное, я сам люблю на комедию посмотреть, ежели что стоящее. Мы спервоначала думали, озорничать станут ребята, ан оно наоборот вышло. От людей слыхали, что насчет пьянки, хулиганства и прочего у них строго. Они больше до обученья. Только вот до бога цепляются и все подбивают церковь под клуб забрать. Это уж зря, старики за это косятся и на комсомольцев зуб имеют. А так – что ж? Непорядок у них вот в чем: к себе принимают самую что ни на есть голытьбу, которые в батраках иль с хозяйством завалюшные. Хозяйских сынков не пускают.
Подвода спустилась с пригорка и подкатила к школе.
Сторожиха постелила приезжим у себя, а сама пошла спать на сеновал. Лида и Развалихин только что пришли с затянувшегося собрания. В избе темно. Сбросив ботинки, Лида забралась на кровать и сразу же заснула. Ее разбудило грубое и не оставляющее никаких сомнений в своих целях прикосновение рук Развалихина.
– Ты чего?
– Тише, Лидка, что ты орешь? Мне одному, понимаешь, скучно так вот лежать, ну его к черту! Неужели ты не находишь ничего более интересного, как дрыхнуть?
– Убери руки и пошел сейчас же с моей кровати к черту! – Лида толкнула его. Сальную улыбку Развалихина она и раньше не переносила. Сейчас Лидии хочется сказать Развалихину что-то оскорбительное и насмешливое, но ее одолевает сон, и она закрывает глаза.
– Чего ты ломаешься? Подумаешь, какое интеллигентное поведение. Вы случайно не из института благородных девиц? Что же ты думаешь, я так тебе и поверил? Не валяй дурочки. Если ты человек сознательный, то сначала удовлетвори мою потребность, а потом спи, сколько тебе вздумается.
Считая излишним тратить слова, он опять пересел с лавки на кровать и хозяйски-требовательно положил свою руку на плечо Лиды.
– Пошел к черту! – сразу проснувшись, говорит она. – Честное слово, я завтра расскажу Корчагину.
Развалихин схватил ее за руку и зашептал раздраженно:
– Плевать я хотел на твоего Корчагина, а ты не брыкайся, а то все равно возьму.
Между ним и Лидой произошла короткая борьба, и звонко в тишине избы звучит пощечина – одна, другая… Развалихин отлетает в сторону. Лида в темноте наугад бежит к двери и, толкнув ее, выбегает на двор. Там она стоит, залитая лунным светом, вне себя от негодования.
– Иди в дом, дура! – злобно крикнул Развалихин.
Он выносит свою, постель под навес и остается ночевать на дворе. А Лида, закрывши на щеколду дверь, свертывается калачиком на кровати.
Утром, когда возвращались домой, Женька сидел в повозке рядом со стариком возницей и курил папироску за папироской.
«А ведь эта недотрога и в самом деле может натрепаться Корчагину. Вот еще кукла квашеная! Хоть бы с виду красавица, а то одно недоразумение. Надо с ней помириться, может буза получиться. Корчагин и так косится на меня».
Развалихин пересел к Лиде, Он притворился смущенным, глаза его почти грустны, он плетет какие-то сбивчивые оправдания, он уже кается.
Развалихин добился своего: у околицы местечка Лида обешает никому о вчерашнем не рассказывать.
Одна за другой рождались в пограничных селах комсомольские ячейки. Много сил отдавали райкомольцы этим первым росткам коммунистического движения. Целые дни проводили Корчагин и Лида Полевых в этих селах.
Развалихин в села ездить не любил. Он не умел сблизиться с крестьянскими парнями, заслужить их доверие и только портил дело. А у Полевых и Корчагина это выходило просто и естественно. Лида собирала вокруг себя дивчат, находила себе подружек и уже не теряла с ними связи, незаметно заинтересовывала девушек жизнью и работой комсомола. Корчагина в районе знала вся молодежь. Тысячу шестьсот допризывников охватывал военной учебой второй батальон ВВО. Никогда еще гармонь не играла такой большой роли в пропаганде, как здесь, на сельских вечеринках, на улице. Гармонь делала Корчагина «свойским хлопцем», не одна дорожка в комсомол начиналась для чубатых парней именно отсюда, от певучей чаровницы гармони, то страстной и будоражащей сердце в стремительном темпе марша, то ласковой и нежной в грустных переливах украинских песен. Слушали гармонь, слушали и гармониста – мастерового, ныне военкома и комсомольского «секретарщика». Созвучно сплетались в сердцах и песни гармоники и то, о чем говорил молодой комиссар. Стали слышны в селах новые песни, появились в избах, кроме псалтырей и сонников, другие книги.
Туговато стало контрабандистам, приходилось им оглядываться не только на пограничников: завелись у Советской власти молодые приятели и старательные помощники. Иногда, увлеченные порывом самим захватить врага, перебарщивали пограничные ячейки, и тогда Корчагину приходилось выручать своих подшефных. Однажды Гришутка Хороводько, синеглазый секретарь поддубецкой ячейки, горячий на руку, завзятый спорщик, антирелигиозник, получив своими, особыми путями вести о том, что ночью к деревенскому мельнику привезут контрабанду, поднял всю ячейку на ноги. Вооружившись учебной винтовкой, двумя штыками, ячейка во главе с Гришуткой ночью осторожно осадила мельницу, поджидая зверя. О контрабанде узнал погранпост ГПУ[9] и вызвал свою заставу. Ночью обе стороны столкнулись, и только благодаря выдержке пограничников комсу не перестреляли в происшедшей свалке. Ребят только обезоружили, отведя за четыре километра в соседнее село, посадили под замок.
Корчагин был в это время у Гаврилова. Утром комбат сообщил ему о только что полученной сводке, и секретарь райкома поскакал выручать ребят.
Уполномоченный ГПУ, посмеиваясь, рассказывал ему ночное происшествие.
– Мы вот что сделаем, товарищ Корчагин. Парнишки они хорошие, мы им дела пришивать не будем. А чтобы они наших функций не исполняли в дальнейшем, ты нагони им холоду.
Часовой открыл двери сарая, и одиннадцать парней поднялись с земли и стояли смущенные, переминаясь с ноги на ногу.
– Вот посмотрите на них, – огорченно развел руками уполномоченный. – Натворили дел, и мне приходится их отсылать в округ.
Тогда взволнованно заговорил Гришутка.
– Товарищ Сахаров, что мы такое сделали? Мы же для Советской власти постараться хотели. Мы за этим куркулем давно присматривали, а вы нас заперли, как бандюков. – И он обиженно отвернулся.
После серьезных переговоров Корчагин и Сахаров, с трудом выдерживая тон, прекратили «нагонять холод».
– Если ты возьмешь их на поруки и обещаешь нам, что они на границу больше ходить не будут, а свою помощь будут оказывать иначе, то я их отпущу по-хорошему, – обратился Сахаров к Корчагину.
– Хорошо, я за них отвечаю. Надеюсь, они меня больше не подведут.
В Поддубцы ячейка возвращалась с песнями. Инцидент остался неразглашением. Но мельника все же вскоре накрыли. На этот раз по закону.
Богато живут немцы-колонисты при лесных хуторах Майдан-Виллы. В полкилометре друг от друга стоят крепкие кулацкие дворы; дома с пристройками, как маленькие крепости. Хоронила в Майдан-Вилле свои концы банда Антонюка. Сколотил этот царский фельдфебель из родни бандитскую семерку и стал промышлять наганом на окрестных дорогах, не стесняясь пускать кровь, не брезгуя спекулянтом, но не пропуская и советских работников. Оборачивался Антонюк быстро. Сегодня он прибрал двух сельских кооператоров, завтра уже километрах в двадцати разоружил почтовика и обобрал его до последней копейки. Соперничал Антонюк со своим коллегой Гордием, один стоил другого, и оба вместе отнимали у окружной милиции и ГПУ немало времени. Шнырял Антонюк под самым носом Берездова. Стали опасными для проезда дороги в город. Бандита трудно было поймать: он, когда ему приходилось жарко, уходил за кордон, отсиживался там и снова появлялся, когда его меньше всего ожидали. При каждой вести о кровавой вылазке этого опасного, в своей неуловимости зверя Лисицын нервно кусал губы.
– До каких пор этот гад будет нас кусать? Дождется, стерва, что я сам за него примусь, – цедил он сквозь сжатые зубы. И дважды кидался предисполкома на свежий след бандита, захватив с собой Корчагина и еще трех коммунистов, но Антонюк уходил.
Из округа прислали в Берездов отряд по борьбе с бандитизмом. Командовал им франтоватый Филатов. Заносчивый, как молодой петух, он не счел нужным зарегистрироваться у предисполкома, как того требовали пограничные правила, а повел свой отряд в ближнюю деревню Семаки. Придя в нее ночью, расположился с отрядом в первой от околицы избе. Незнакомые вооруженные люди, так скрыто действующие, привлекли внимание комсомольца-соседа, и тот побежал к председателю сельсовета. Ничего не зная об отряде, председатель принял его за банду, и в район полетел конным нарочным комсомолец. Головотяпство Филатова чуть не стоило жизни многим. Лисицын узнал о «банде» ночью, тотчас же поднял на ноги милицию и с десятком человек поскакал в Семаки. Подлетели ко двору, соскочили с коней и через плетни ринулись к дому. Часовой на пороге, получив удар рукояткой маузера в голову, мешком свалился наземь, дверь под тяжелым ударом плеча Лисицына с разлету открылась, и в комнату, слабо освещенную висящей под потолком лампой, ворвались люди. Запрокинув назад руку, готовый к удару ручной гранатой, зажимая маузер в другой, Лисицын заревел так, что задребезжали стекла:
– Сдавайся, а то разнесу в клочья!
Еще секунда – и ворвавшиеся засыплют градом пуль повскакавших с пола сонных людей. Но страшный вид человека с гранатой подымает вверх десятки рук. А через минуту, когда отрядников выгоняют в одном белье на двор, орден на френче Лисицына развязывает Филатову язык.
Лисицын бешено сплевывает и с уничтожающим презрением бросает:
– Шляпа!
Докатились в район отзвуки германской революции. Донеслись раскаты оружейной перестрелки на баррикадах Гамбурга. На границе становилось неспокойно. В напряженном ожидании прочитывались газеты, с Запада дули октябрьские ветры. В райкомол посыпались заявления с просьбой направить добровольцами в Красную Армию. Корчагин долго убеждал ходоков от ячеек, что политика Советской страны – это политика мира и что воевать она пока ни с кем из соседей не собирается. Но это мало действовало. Каждое воскресенье в местечке собирались комсомольцы всех ячеек, и в большом поповском саду происходили районные собрания. Однажды в полдень на обширный двор райкома, соблюдая строй, походным маршем в полном составе прибыла поддубецкая ячейка комсомола. Корчагин заметил ее в окно и вышел на крыльцо. Одиннадцать парией с Хороводько во главе – в сапогах, с объемистыми сумками за плечами – остановились у входа.
– В чем дело, Гриша? – удивленно спросил Корчагин.
Но Хороводько сделал ему глазами знак и вошел с Корчагиным в дом. Когда Хороводько обступили Лида, Развалихин и еще двое комсомольцев, он закрыл дверь, и, серьезно морща вылинявшие брови, сообщил:
– Это я, товарищи, боевую проверку делаю. Я сегодня своим заявил: из района пришла телеграмма, в строгом секрете, конечно, начинается война с германскими буржуями, а скоро начнется и с панами. Так вот из Москвы приказ – всех комсомольцев на фронт, а кто боится, так пускай пишет заявление – его оставят дома. Наказал, чтоб о войне ни, слова, а чтоб взяли по буханке хлеба и кусок сала, а у кого сала нет, так чеснока аль цибули, чтоб через час под секретом за деревней собрались, пойдем в район, а оттуда в округ, где и получим оружие. Подействовало это на ребят здорово. Они меня туда-сюда расспрашивать, а я говорю – без разговору, и кончено! А кто отказывается – пиши бумажку. Поход по добровольности. Разошлись мои ребятки, а у меня сердце стучит: а что, если никто не придет? Тогда распускать мне ячейку, а самому в другое место подаваться. Сижу я за селом и поглядываю. Идут по одному. Кой у кого морда заплаканная, а виду не подают. Все десять пришли, ни одного дезертира. Вот она, поддубецкая ячейка! – восхищенно закончил Гришутка, горделиво стукнув кулаком в грудь.
А когда его взяла «в переплет» возмущенная Полевых, он смотрел на нее непонимающими глазами.
– Ты что мне говоришь? Это же самая подходящая проверка! Тут тебе без обману каждого видать. Я их для пущей важности хотел в округ тащить, но приустали хлопцы. Пускай идут домой. Только ты, Корчагин, скажи им речь обязательно, а то как же так? Без речи не подходит… Скажи, дескать, мобилизация отменена, а им за геройство честь и слава.
В окружной центр Корчагин наезжал редко. Эти поездки отнимали несколько дней, а работа требовала ежедневного присутствия в районе. Зато в город при каждом удобном случае укатывал Развалихин. Вооруженный с ног до головы, мысленно сравнивая себя с одним из героев Купера, он с удовольствием совершал эти поездки. В лесу открывал стрельбу по воронам или шустрой белке, останавливал одиноких прохожих и, как заправский следователь, допрашивал: кто, откуда и куда держит путь. Вблизи города Развалихин разоружался, винтовку совал под сено, револьвер в карман и в окружном комсомола входил в своем обыкновенном виде.
– Ну, что у вас в Берездове нового?
В комнате Федотова, секретаря окружкома, всегда полно народа. Все говорят наперебой. Надо уметь работать в такой обстановке, слушать сразу четверых, писать и отвечать пятому. А Федотов совсем молод, но у него партбилет с 1919 года. Только в то мятежное время пятнадцатилетний мог стать членом партии.
На вопрос Федотова Развалихин ответил небрежно:
– Всех новостей не перескажешь. Кручусь с утра до поздней ночи. Все дыры затыкать надо, ведь на голом месте все делать приходится. Опять создал две новые ячейки. Чего вызывали? – И он деловито уселся в кресло.
Крымский, завэкономотделом,[10] на минуту отрываясь от вороха бумаг, оглядывается:
– Мы Корчагина вызывали, а не тебя.
Развалихин выпускает изо рта густую струю табачного дыма:
– Корчагин не любит ездить сюда, мне даже и в этом приходится отдуваться… Вообще хорошо некоторым секретарям: ни черта не делают, а на таких, как я, ослах выезжают. Корчагин как заберется на границу, так его ндели две-три нет, а я везу всю работу.
Развалихин недвусмысленно давал попять, что именно он был бы подходящим секретарем райкомола.
– Мне что-то не нравится этот гусь, – откровенно признался Федотов окружкомовцам по выходе Развалихина.
Открылись эти развалихинские подвохи случайно. Как-то к Федотову зашел Лисицын за почтой. Всякий, кто приезжал из района, забирал почту для всех. Федотов имел с Лисицыным продолжительную беседу, и Развалихин был разоблачен.
– Но ты Корчагина все же пришли. Ведь мы с ним здесь почти незнакомы, – прощался с предисполкома Федотов.
– Хорошо. Только уговор: не подумайте его от нас взять. Будем категорически возражать.
В этом году Октябрьские торжества прошли на границе с небывалым подъемом. Корчагин был избран председателем октябрьской комиссии в пограничных селах. После митинга в Поддубцах пятитысячная масса крестьян и крестьянок из трех соседних сел, построенная в полукилометровую колонну, имея во главе и духовой оркестр и батальон ВВО, развернув багровые полотнища знамен, двинулась за село к границе. Соблюдая строжайший порядок и организованность, колонна начала свое шествие по советской земле, вдоль пограничных столбов, направляясь к селам, разделенным надвое границей. Такое зрелище поляки на границе никогда не видали. Впереди колонны на конях комбат Гаврилов и Корчагин, сзади гром меди, шелест знамен и песни, песни! Празднично одета крестьянская молодежь, веселье, деревенские дивчата, серебристая россыпь девичьего смеха, серьезные лица взрослых и торжественные стариков. Далеко, насколько кинет глаз, течет эта человеческая река, берег ее – граница – ни на шаг от советской земли, ни одна нога не ступила на запретную линию. Корчагин пропускает мимо себя людской поток. Комсомольские:
На бугре польский часовой. Мерный шаг колонны. Взлетают первые звуки марша. Поляк спускает с плеча винтовку и, поставив к ноге, делает «на караул», Корчагин услыхал отчетливо:
– Нех жие коммуна!
Глаза солдата говорят, что это произнес он. Павел, не отрываясь, смотрит на него.
Друг! Под солдатской шинелью у него бьется созвучное колонне сердце, и Корчагин отвечает тихо по-польски:
– Привет, товарищ!
Часовой остался сзади. Он пропускает колонну, оставляя ружье в том же положении, Павел несколько раз оборачивался и смотрел на эту черную маленькую фигурку. Вот и другой поляк. Седеющие усы. Из-под никелированного ободка козырька конфедератки – неподвижные, вылинявшие глаза. Корчагин, еще под впечатлением только что слышанного, первый сказал, как бы про себя, по-польски:
– Здравствуй, товарищ!
И не получил ответа.
Гаврилов улыбнулся. Он, оказывается, все слыхал.
– Ты многого захотел, – говорит он. – Кроме солдат простой пехоты, здесь и пешая жандармерия. Ты видел у него на рукаве шеврон?[11] Это жандарм.
Голова колонны уже спускалась с горы к селу, разделенному границей надвое. Советская половина готовила гостям торжественную встречу. У пограничного мостка, на берегу маленькой речки, собралось все советское село. Дивчата и парни выстроились по краям дороги. На польской половине крыши изб и сараев облепили люди, пристально всматриваясь в происходящее за рекой. На порогах хат и у плетней – толпы крестьян. Когда колонна вошла в людской коридор, оркестр играл «Интернационал». На самодельной, убранной зеленью трибуне говорили волнующие речи и зеленая молодежь и седые старики. Говорил и Корчагин на родном украинском языке. Слова его перелетали границу и были слышны на другом берегу. Там решили не допускать, чтобы эта речь зажигала чьи-то сердца. По селу стал носиться жандармский разъезд, нагайками загоняя жителей в дома. Захлопали по крышам выстрелы.
Опустели улицы. Исчезла с крыш согнанная пулей молодежь, а с советского берега смотрели на все это и хмурились. Забрался на трибуну подсаженный парнями старик чабан и, обуреваемый порывом возмущения, взволнованно заговорил:
– Хорошо! Смотрите, диты! Отак и нас били когда-то, а теперь на селе такого никем не видано, чтоб крестьянина власть нагайкой била. Кончили панов – кончилась и плетка по нашей спине. Держите, сынки, эту власть крепко. Я, старый, говорить не умею. А сказать хотел много. За всю нашу жизнь, что под царем проволочили, як вол телегу тянет, да такая обида за тех!.. – И махнул костлявой рукой за речку и заплакал, как плачут только малые дети и старики.
Дедушку сменил Гришутка Хороводько. И, слушая его гневную речь, Гаврилов повернул коня, всматриваясь – не записывает ли ее кто на том берегу. Но берег был пуст, даже часовой у моста снят.
– Видно, обойдется без ноты Наркоминделу, – пошутил он.
Дождливой осенней ночью, когда кончился ноябрь, перестал кровавить следом бандит Антонюк и те семеро, что с ним. Попался волчий выводок на свадьбе богатого колониста в Майдан-Вилле. Застукали его там хролинскне коммунары.
Бабьи языки донесли вести об этих гостях на колонистовой свадьбе. Мигом собрались ячейковые, всего двенадцать, вооруженные кто чем. На подводах перекинулись к хутору Майдан-Вилла, а в Берездов сломя голову мчался нарочный. В Семаках наскочил нарочный на отряд Филатова, и тот на рысях кинулся со своими на горячий след. Обложили хутор хролинские коммунары, и начались у них ружейные разговоры с Антонюковой компанией. Засел Антонюк со своими в маленьком флигеле и хлестал свинцом по каждому, кто попадал на мушку. Рванулся было напролом, но загнали его обратно хролинцы во флигель, проткнув одного из семерки пулей. Не раз попадался Антонюк в такие перепалки и всегда уходил цел: выручали ручные гранаты и ночь. Может, ушел бы и на этот раз, коммунары уже потеряли в перестрелке двоих, но к хутору подоспел Филатов. Антонюк понял, что сел крепко и на этот раз без выхода. До утра огрызался свинцом из всех окон флигеля, но с рассветом его взяли. Из семерки не сдался никто.
Конец волчьего выводка стоил четырех жизней. Из них три отдала молодая хролинская ячейка комсомола.
Корчагинский батальон был вызван на осенние маневры территориальных частей. Сорок километров до лагерей территориальной дивизии батальон прошел в один день под проливным дождем, начав свой переход ранним утром и закончив его глубоким вечером. Комбат Гусев и его комиссар сделали этот переход на конях. Восемьсот допризывников, едва добравшись до казарм, повалились спать. Штаб территориальной дивизии опоздал с вызовом батальона; утром уже начинались маневры. Вновь прибывший батальон подлежал осмотру. Его выстроили на плацу. Вскоре из штаба дивизии прискакало несколько кавалеристов. Батальон, уже получивший обмундирование и винтовки, преобразился. И Гусев – боевой командир, и Корчагин – оба отдали своему батальону много сил, времени и были спокойны за вверенную им часть. Когда официальный осмотр был закончен и батальон показал свою способность маневрировать и перестраиваться, один из командиров, с красивым, но обрюзглым лицом, резко спросил Корчагина:
– Почему вы на лошади? У нас командиры и военкомы батальона ВВО не должны иметь лошадей. Приказываю отдать лошадей в конюшню, маневры проходить пешими.
Корчагин знал, что если он слезет с лошади, то принимать участие в маневрах не сможет, он не пройдет и километра на своих ногах. Как было сказать об этом крикливому франту с десятком перевязей ремней?
– Я без лошади в маневрах не могу участвовать.
– Почему?
Понимая, что иначе ничем не объяснить своего отказа, Корчагин глухо ответил:
– У меня распухли ноги, и я не смогу неделю бегать и ходить. Притом я не знаю, кто вы, товарищ.
– Я начальник штаба вашего полка – это раз. Во-вторых, еще раз приказываю слезть с лошади, а если вы инвалид, то я не виноват, что вы находитесь на военной службе.
Корчагина словно хлестнуло плеткой. Рванул коня уздой, но крепкая рука Гусева удержала его. В Павле несколько минут боролись два чувства: обида и выдержка. Но Павел Корчагин уже был не тем красноармейцем, что мог перейти из части в часть, не задумываясь. Корчагин был военком батальона, этот батальон стоял за ним. Какой же пример дисциплины показал бы он ему своим поведением! Ведь не для этого же хлыща он воспитывал свой батальон. Он освободил ногу из стремян, слез с лошади и, превозмогая острую боль в суставах, пошел к правому флангу.
– Через двадцать лет у нас ни одной межи не останется, товарищ землемер.
Старик снисходительно посмотрел на своего собеседника:
– Это вы о коммунистическом обществе говорите? Ну, знаете, это еще где-то в далеком будущем.
– А про Будановский колхоз вы знаете?
– А, вы вот о чем!
– Да!
– В Будановке я был… Но все же это исключение, товарищ Корчагин.
Комиссия мерила. Два парня вбивали колышки. А по обеим сторонам сенокоса стояли крестьяне и зорко наблюдали за тем, чтобы колышки вбивались на месте прежней межи, едва заметной по торчащим кое-где из травы полусгнившим палкам.
Хлестнув кнутовищем ледащего коренника, возница повернулся к седокам и, охотливый на слова, рассказывал:
– Кто его знает, як эти комсомолы у нас развелись. Допрежь этого не было. А почалось все, надо полагать, от учительши, фамилия ей Ракитина, может, знаете? Молодая еще бабенка, а можно сказать – вредная. Она баб в селе всех бунтует, насобирает их да и крутит карусели, от этого одно беспокойство выходит. Хрястнешь под горячую руку бабу по морде, – без этого нельзя, раньше, бывало, утрется да смолчит, а нынче их хоть не трогай, а то крику не оберешься. Тут и про народный суд услыхать можешь, а которая помоложе – та и про развод скажет и про все законы тебе вычитает. А моя Ганка, до чего уж баба сроду тихая, так теперь делегаткой просунулась. Это вроде за старшую, что ли, над бабами. И ходят к ней со всего села. Я сперва хотел было Ганку вожжами погладить, а потом плюнул. Ну их к черту! Пускай колгочут. Баба она у меня справная и что до хозяйства и так вообще.
Возница почесал волосатую грудь, видную в разрез полотняной рубахи, и для порядка хлестнул коренника под брюхо. На повозке ехали Развалихин и Лида. В Поддубцах каждый из них имел дело. Лида хотела провести совещание делегаток, а Развалихин поехал налаживать работу в ячейке.
– А разве вам комсомольцы не нравятся? – шутливо спросила Лида у возницы.
Тот пощипал бородку и не спеша ответил:
– Нет, чего ж… По молодости побаловать можно. Спектакль развести али что иное, я сам люблю на комедию посмотреть, ежели что стоящее. Мы спервоначала думали, озорничать станут ребята, ан оно наоборот вышло. От людей слыхали, что насчет пьянки, хулиганства и прочего у них строго. Они больше до обученья. Только вот до бога цепляются и все подбивают церковь под клуб забрать. Это уж зря, старики за это косятся и на комсомольцев зуб имеют. А так – что ж? Непорядок у них вот в чем: к себе принимают самую что ни на есть голытьбу, которые в батраках иль с хозяйством завалюшные. Хозяйских сынков не пускают.
Подвода спустилась с пригорка и подкатила к школе.
Сторожиха постелила приезжим у себя, а сама пошла спать на сеновал. Лида и Развалихин только что пришли с затянувшегося собрания. В избе темно. Сбросив ботинки, Лида забралась на кровать и сразу же заснула. Ее разбудило грубое и не оставляющее никаких сомнений в своих целях прикосновение рук Развалихина.
– Ты чего?
– Тише, Лидка, что ты орешь? Мне одному, понимаешь, скучно так вот лежать, ну его к черту! Неужели ты не находишь ничего более интересного, как дрыхнуть?
– Убери руки и пошел сейчас же с моей кровати к черту! – Лида толкнула его. Сальную улыбку Развалихина она и раньше не переносила. Сейчас Лидии хочется сказать Развалихину что-то оскорбительное и насмешливое, но ее одолевает сон, и она закрывает глаза.
– Чего ты ломаешься? Подумаешь, какое интеллигентное поведение. Вы случайно не из института благородных девиц? Что же ты думаешь, я так тебе и поверил? Не валяй дурочки. Если ты человек сознательный, то сначала удовлетвори мою потребность, а потом спи, сколько тебе вздумается.
Считая излишним тратить слова, он опять пересел с лавки на кровать и хозяйски-требовательно положил свою руку на плечо Лиды.
– Пошел к черту! – сразу проснувшись, говорит она. – Честное слово, я завтра расскажу Корчагину.
Развалихин схватил ее за руку и зашептал раздраженно:
– Плевать я хотел на твоего Корчагина, а ты не брыкайся, а то все равно возьму.
Между ним и Лидой произошла короткая борьба, и звонко в тишине избы звучит пощечина – одна, другая… Развалихин отлетает в сторону. Лида в темноте наугад бежит к двери и, толкнув ее, выбегает на двор. Там она стоит, залитая лунным светом, вне себя от негодования.
– Иди в дом, дура! – злобно крикнул Развалихин.
Он выносит свою, постель под навес и остается ночевать на дворе. А Лида, закрывши на щеколду дверь, свертывается калачиком на кровати.
Утром, когда возвращались домой, Женька сидел в повозке рядом со стариком возницей и курил папироску за папироской.
«А ведь эта недотрога и в самом деле может натрепаться Корчагину. Вот еще кукла квашеная! Хоть бы с виду красавица, а то одно недоразумение. Надо с ней помириться, может буза получиться. Корчагин и так косится на меня».
Развалихин пересел к Лиде, Он притворился смущенным, глаза его почти грустны, он плетет какие-то сбивчивые оправдания, он уже кается.
Развалихин добился своего: у околицы местечка Лида обешает никому о вчерашнем не рассказывать.
Одна за другой рождались в пограничных селах комсомольские ячейки. Много сил отдавали райкомольцы этим первым росткам коммунистического движения. Целые дни проводили Корчагин и Лида Полевых в этих селах.
Развалихин в села ездить не любил. Он не умел сблизиться с крестьянскими парнями, заслужить их доверие и только портил дело. А у Полевых и Корчагина это выходило просто и естественно. Лида собирала вокруг себя дивчат, находила себе подружек и уже не теряла с ними связи, незаметно заинтересовывала девушек жизнью и работой комсомола. Корчагина в районе знала вся молодежь. Тысячу шестьсот допризывников охватывал военной учебой второй батальон ВВО. Никогда еще гармонь не играла такой большой роли в пропаганде, как здесь, на сельских вечеринках, на улице. Гармонь делала Корчагина «свойским хлопцем», не одна дорожка в комсомол начиналась для чубатых парней именно отсюда, от певучей чаровницы гармони, то страстной и будоражащей сердце в стремительном темпе марша, то ласковой и нежной в грустных переливах украинских песен. Слушали гармонь, слушали и гармониста – мастерового, ныне военкома и комсомольского «секретарщика». Созвучно сплетались в сердцах и песни гармоники и то, о чем говорил молодой комиссар. Стали слышны в селах новые песни, появились в избах, кроме псалтырей и сонников, другие книги.
Туговато стало контрабандистам, приходилось им оглядываться не только на пограничников: завелись у Советской власти молодые приятели и старательные помощники. Иногда, увлеченные порывом самим захватить врага, перебарщивали пограничные ячейки, и тогда Корчагину приходилось выручать своих подшефных. Однажды Гришутка Хороводько, синеглазый секретарь поддубецкой ячейки, горячий на руку, завзятый спорщик, антирелигиозник, получив своими, особыми путями вести о том, что ночью к деревенскому мельнику привезут контрабанду, поднял всю ячейку на ноги. Вооружившись учебной винтовкой, двумя штыками, ячейка во главе с Гришуткой ночью осторожно осадила мельницу, поджидая зверя. О контрабанде узнал погранпост ГПУ[9] и вызвал свою заставу. Ночью обе стороны столкнулись, и только благодаря выдержке пограничников комсу не перестреляли в происшедшей свалке. Ребят только обезоружили, отведя за четыре километра в соседнее село, посадили под замок.
Корчагин был в это время у Гаврилова. Утром комбат сообщил ему о только что полученной сводке, и секретарь райкома поскакал выручать ребят.
Уполномоченный ГПУ, посмеиваясь, рассказывал ему ночное происшествие.
– Мы вот что сделаем, товарищ Корчагин. Парнишки они хорошие, мы им дела пришивать не будем. А чтобы они наших функций не исполняли в дальнейшем, ты нагони им холоду.
Часовой открыл двери сарая, и одиннадцать парней поднялись с земли и стояли смущенные, переминаясь с ноги на ногу.
– Вот посмотрите на них, – огорченно развел руками уполномоченный. – Натворили дел, и мне приходится их отсылать в округ.
Тогда взволнованно заговорил Гришутка.
– Товарищ Сахаров, что мы такое сделали? Мы же для Советской власти постараться хотели. Мы за этим куркулем давно присматривали, а вы нас заперли, как бандюков. – И он обиженно отвернулся.
После серьезных переговоров Корчагин и Сахаров, с трудом выдерживая тон, прекратили «нагонять холод».
– Если ты возьмешь их на поруки и обещаешь нам, что они на границу больше ходить не будут, а свою помощь будут оказывать иначе, то я их отпущу по-хорошему, – обратился Сахаров к Корчагину.
– Хорошо, я за них отвечаю. Надеюсь, они меня больше не подведут.
В Поддубцы ячейка возвращалась с песнями. Инцидент остался неразглашением. Но мельника все же вскоре накрыли. На этот раз по закону.
Богато живут немцы-колонисты при лесных хуторах Майдан-Виллы. В полкилометре друг от друга стоят крепкие кулацкие дворы; дома с пристройками, как маленькие крепости. Хоронила в Майдан-Вилле свои концы банда Антонюка. Сколотил этот царский фельдфебель из родни бандитскую семерку и стал промышлять наганом на окрестных дорогах, не стесняясь пускать кровь, не брезгуя спекулянтом, но не пропуская и советских работников. Оборачивался Антонюк быстро. Сегодня он прибрал двух сельских кооператоров, завтра уже километрах в двадцати разоружил почтовика и обобрал его до последней копейки. Соперничал Антонюк со своим коллегой Гордием, один стоил другого, и оба вместе отнимали у окружной милиции и ГПУ немало времени. Шнырял Антонюк под самым носом Берездова. Стали опасными для проезда дороги в город. Бандита трудно было поймать: он, когда ему приходилось жарко, уходил за кордон, отсиживался там и снова появлялся, когда его меньше всего ожидали. При каждой вести о кровавой вылазке этого опасного, в своей неуловимости зверя Лисицын нервно кусал губы.
– До каких пор этот гад будет нас кусать? Дождется, стерва, что я сам за него примусь, – цедил он сквозь сжатые зубы. И дважды кидался предисполкома на свежий след бандита, захватив с собой Корчагина и еще трех коммунистов, но Антонюк уходил.
Из округа прислали в Берездов отряд по борьбе с бандитизмом. Командовал им франтоватый Филатов. Заносчивый, как молодой петух, он не счел нужным зарегистрироваться у предисполкома, как того требовали пограничные правила, а повел свой отряд в ближнюю деревню Семаки. Придя в нее ночью, расположился с отрядом в первой от околицы избе. Незнакомые вооруженные люди, так скрыто действующие, привлекли внимание комсомольца-соседа, и тот побежал к председателю сельсовета. Ничего не зная об отряде, председатель принял его за банду, и в район полетел конным нарочным комсомолец. Головотяпство Филатова чуть не стоило жизни многим. Лисицын узнал о «банде» ночью, тотчас же поднял на ноги милицию и с десятком человек поскакал в Семаки. Подлетели ко двору, соскочили с коней и через плетни ринулись к дому. Часовой на пороге, получив удар рукояткой маузера в голову, мешком свалился наземь, дверь под тяжелым ударом плеча Лисицына с разлету открылась, и в комнату, слабо освещенную висящей под потолком лампой, ворвались люди. Запрокинув назад руку, готовый к удару ручной гранатой, зажимая маузер в другой, Лисицын заревел так, что задребезжали стекла:
– Сдавайся, а то разнесу в клочья!
Еще секунда – и ворвавшиеся засыплют градом пуль повскакавших с пола сонных людей. Но страшный вид человека с гранатой подымает вверх десятки рук. А через минуту, когда отрядников выгоняют в одном белье на двор, орден на френче Лисицына развязывает Филатову язык.
Лисицын бешено сплевывает и с уничтожающим презрением бросает:
– Шляпа!
Докатились в район отзвуки германской революции. Донеслись раскаты оружейной перестрелки на баррикадах Гамбурга. На границе становилось неспокойно. В напряженном ожидании прочитывались газеты, с Запада дули октябрьские ветры. В райкомол посыпались заявления с просьбой направить добровольцами в Красную Армию. Корчагин долго убеждал ходоков от ячеек, что политика Советской страны – это политика мира и что воевать она пока ни с кем из соседей не собирается. Но это мало действовало. Каждое воскресенье в местечке собирались комсомольцы всех ячеек, и в большом поповском саду происходили районные собрания. Однажды в полдень на обширный двор райкома, соблюдая строй, походным маршем в полном составе прибыла поддубецкая ячейка комсомола. Корчагин заметил ее в окно и вышел на крыльцо. Одиннадцать парией с Хороводько во главе – в сапогах, с объемистыми сумками за плечами – остановились у входа.
– В чем дело, Гриша? – удивленно спросил Корчагин.
Но Хороводько сделал ему глазами знак и вошел с Корчагиным в дом. Когда Хороводько обступили Лида, Развалихин и еще двое комсомольцев, он закрыл дверь, и, серьезно морща вылинявшие брови, сообщил:
– Это я, товарищи, боевую проверку делаю. Я сегодня своим заявил: из района пришла телеграмма, в строгом секрете, конечно, начинается война с германскими буржуями, а скоро начнется и с панами. Так вот из Москвы приказ – всех комсомольцев на фронт, а кто боится, так пускай пишет заявление – его оставят дома. Наказал, чтоб о войне ни, слова, а чтоб взяли по буханке хлеба и кусок сала, а у кого сала нет, так чеснока аль цибули, чтоб через час под секретом за деревней собрались, пойдем в район, а оттуда в округ, где и получим оружие. Подействовало это на ребят здорово. Они меня туда-сюда расспрашивать, а я говорю – без разговору, и кончено! А кто отказывается – пиши бумажку. Поход по добровольности. Разошлись мои ребятки, а у меня сердце стучит: а что, если никто не придет? Тогда распускать мне ячейку, а самому в другое место подаваться. Сижу я за селом и поглядываю. Идут по одному. Кой у кого морда заплаканная, а виду не подают. Все десять пришли, ни одного дезертира. Вот она, поддубецкая ячейка! – восхищенно закончил Гришутка, горделиво стукнув кулаком в грудь.
А когда его взяла «в переплет» возмущенная Полевых, он смотрел на нее непонимающими глазами.
– Ты что мне говоришь? Это же самая подходящая проверка! Тут тебе без обману каждого видать. Я их для пущей важности хотел в округ тащить, но приустали хлопцы. Пускай идут домой. Только ты, Корчагин, скажи им речь обязательно, а то как же так? Без речи не подходит… Скажи, дескать, мобилизация отменена, а им за геройство честь и слава.
В окружной центр Корчагин наезжал редко. Эти поездки отнимали несколько дней, а работа требовала ежедневного присутствия в районе. Зато в город при каждом удобном случае укатывал Развалихин. Вооруженный с ног до головы, мысленно сравнивая себя с одним из героев Купера, он с удовольствием совершал эти поездки. В лесу открывал стрельбу по воронам или шустрой белке, останавливал одиноких прохожих и, как заправский следователь, допрашивал: кто, откуда и куда держит путь. Вблизи города Развалихин разоружался, винтовку совал под сено, револьвер в карман и в окружном комсомола входил в своем обыкновенном виде.
– Ну, что у вас в Берездове нового?
В комнате Федотова, секретаря окружкома, всегда полно народа. Все говорят наперебой. Надо уметь работать в такой обстановке, слушать сразу четверых, писать и отвечать пятому. А Федотов совсем молод, но у него партбилет с 1919 года. Только в то мятежное время пятнадцатилетний мог стать членом партии.
На вопрос Федотова Развалихин ответил небрежно:
– Всех новостей не перескажешь. Кручусь с утра до поздней ночи. Все дыры затыкать надо, ведь на голом месте все делать приходится. Опять создал две новые ячейки. Чего вызывали? – И он деловито уселся в кресло.
Крымский, завэкономотделом,[10] на минуту отрываясь от вороха бумаг, оглядывается:
– Мы Корчагина вызывали, а не тебя.
Развалихин выпускает изо рта густую струю табачного дыма:
– Корчагин не любит ездить сюда, мне даже и в этом приходится отдуваться… Вообще хорошо некоторым секретарям: ни черта не делают, а на таких, как я, ослах выезжают. Корчагин как заберется на границу, так его ндели две-три нет, а я везу всю работу.
Развалихин недвусмысленно давал попять, что именно он был бы подходящим секретарем райкомола.
– Мне что-то не нравится этот гусь, – откровенно признался Федотов окружкомовцам по выходе Развалихина.
Открылись эти развалихинские подвохи случайно. Как-то к Федотову зашел Лисицын за почтой. Всякий, кто приезжал из района, забирал почту для всех. Федотов имел с Лисицыным продолжительную беседу, и Развалихин был разоблачен.
– Но ты Корчагина все же пришли. Ведь мы с ним здесь почти незнакомы, – прощался с предисполкома Федотов.
– Хорошо. Только уговор: не подумайте его от нас взять. Будем категорически возражать.
В этом году Октябрьские торжества прошли на границе с небывалым подъемом. Корчагин был избран председателем октябрьской комиссии в пограничных селах. После митинга в Поддубцах пятитысячная масса крестьян и крестьянок из трех соседних сел, построенная в полукилометровую колонну, имея во главе и духовой оркестр и батальон ВВО, развернув багровые полотнища знамен, двинулась за село к границе. Соблюдая строжайший порядок и организованность, колонна начала свое шествие по советской земле, вдоль пограничных столбов, направляясь к селам, разделенным надвое границей. Такое зрелище поляки на границе никогда не видали. Впереди колонны на конях комбат Гаврилов и Корчагин, сзади гром меди, шелест знамен и песни, песни! Празднично одета крестьянская молодежь, веселье, деревенские дивчата, серебристая россыпь девичьего смеха, серьезные лица взрослых и торжественные стариков. Далеко, насколько кинет глаз, течет эта человеческая река, берег ее – граница – ни на шаг от советской земли, ни одна нога не ступила на запретную линию. Корчагин пропускает мимо себя людской поток. Комсомольские:
сменялись девичьим хором:
От тайги до британских морей
Красная Армия всех сильней! —
Радостной улыбкой приветствовали колонну советские часовые и растерянно-смущенно встречали польские. Шествие по границе, хотя о нем заранее было предупреждено польское командование, все же вызвало на той стороне тревогу. Зашныряли торопливо разъезды полевой жандармерии, впятеро усилился состав часовых, а в балках на всякий случай были запрятаны резервы. Но колонна шла по своей земле, шумная и радостная, наполняя воздух звуками песен.
Ой, на горi та й женцi жнут…
На бугре польский часовой. Мерный шаг колонны. Взлетают первые звуки марша. Поляк спускает с плеча винтовку и, поставив к ноге, делает «на караул», Корчагин услыхал отчетливо:
– Нех жие коммуна!
Глаза солдата говорят, что это произнес он. Павел, не отрываясь, смотрит на него.
Друг! Под солдатской шинелью у него бьется созвучное колонне сердце, и Корчагин отвечает тихо по-польски:
– Привет, товарищ!
Часовой остался сзади. Он пропускает колонну, оставляя ружье в том же положении, Павел несколько раз оборачивался и смотрел на эту черную маленькую фигурку. Вот и другой поляк. Седеющие усы. Из-под никелированного ободка козырька конфедератки – неподвижные, вылинявшие глаза. Корчагин, еще под впечатлением только что слышанного, первый сказал, как бы про себя, по-польски:
– Здравствуй, товарищ!
И не получил ответа.
Гаврилов улыбнулся. Он, оказывается, все слыхал.
– Ты многого захотел, – говорит он. – Кроме солдат простой пехоты, здесь и пешая жандармерия. Ты видел у него на рукаве шеврон?[11] Это жандарм.
Голова колонны уже спускалась с горы к селу, разделенному границей надвое. Советская половина готовила гостям торжественную встречу. У пограничного мостка, на берегу маленькой речки, собралось все советское село. Дивчата и парни выстроились по краям дороги. На польской половине крыши изб и сараев облепили люди, пристально всматриваясь в происходящее за рекой. На порогах хат и у плетней – толпы крестьян. Когда колонна вошла в людской коридор, оркестр играл «Интернационал». На самодельной, убранной зеленью трибуне говорили волнующие речи и зеленая молодежь и седые старики. Говорил и Корчагин на родном украинском языке. Слова его перелетали границу и были слышны на другом берегу. Там решили не допускать, чтобы эта речь зажигала чьи-то сердца. По селу стал носиться жандармский разъезд, нагайками загоняя жителей в дома. Захлопали по крышам выстрелы.
Опустели улицы. Исчезла с крыш согнанная пулей молодежь, а с советского берега смотрели на все это и хмурились. Забрался на трибуну подсаженный парнями старик чабан и, обуреваемый порывом возмущения, взволнованно заговорил:
– Хорошо! Смотрите, диты! Отак и нас били когда-то, а теперь на селе такого никем не видано, чтоб крестьянина власть нагайкой била. Кончили панов – кончилась и плетка по нашей спине. Держите, сынки, эту власть крепко. Я, старый, говорить не умею. А сказать хотел много. За всю нашу жизнь, что под царем проволочили, як вол телегу тянет, да такая обида за тех!.. – И махнул костлявой рукой за речку и заплакал, как плачут только малые дети и старики.
Дедушку сменил Гришутка Хороводько. И, слушая его гневную речь, Гаврилов повернул коня, всматриваясь – не записывает ли ее кто на том берегу. Но берег был пуст, даже часовой у моста снят.
– Видно, обойдется без ноты Наркоминделу, – пошутил он.
Дождливой осенней ночью, когда кончился ноябрь, перестал кровавить следом бандит Антонюк и те семеро, что с ним. Попался волчий выводок на свадьбе богатого колониста в Майдан-Вилле. Застукали его там хролинскне коммунары.
Бабьи языки донесли вести об этих гостях на колонистовой свадьбе. Мигом собрались ячейковые, всего двенадцать, вооруженные кто чем. На подводах перекинулись к хутору Майдан-Вилла, а в Берездов сломя голову мчался нарочный. В Семаках наскочил нарочный на отряд Филатова, и тот на рысях кинулся со своими на горячий след. Обложили хутор хролинские коммунары, и начались у них ружейные разговоры с Антонюковой компанией. Засел Антонюк со своими в маленьком флигеле и хлестал свинцом по каждому, кто попадал на мушку. Рванулся было напролом, но загнали его обратно хролинцы во флигель, проткнув одного из семерки пулей. Не раз попадался Антонюк в такие перепалки и всегда уходил цел: выручали ручные гранаты и ночь. Может, ушел бы и на этот раз, коммунары уже потеряли в перестрелке двоих, но к хутору подоспел Филатов. Антонюк понял, что сел крепко и на этот раз без выхода. До утра огрызался свинцом из всех окон флигеля, но с рассветом его взяли. Из семерки не сдался никто.
Конец волчьего выводка стоил четырех жизней. Из них три отдала молодая хролинская ячейка комсомола.
Корчагинский батальон был вызван на осенние маневры территориальных частей. Сорок километров до лагерей территориальной дивизии батальон прошел в один день под проливным дождем, начав свой переход ранним утром и закончив его глубоким вечером. Комбат Гусев и его комиссар сделали этот переход на конях. Восемьсот допризывников, едва добравшись до казарм, повалились спать. Штаб территориальной дивизии опоздал с вызовом батальона; утром уже начинались маневры. Вновь прибывший батальон подлежал осмотру. Его выстроили на плацу. Вскоре из штаба дивизии прискакало несколько кавалеристов. Батальон, уже получивший обмундирование и винтовки, преобразился. И Гусев – боевой командир, и Корчагин – оба отдали своему батальону много сил, времени и были спокойны за вверенную им часть. Когда официальный осмотр был закончен и батальон показал свою способность маневрировать и перестраиваться, один из командиров, с красивым, но обрюзглым лицом, резко спросил Корчагина:
– Почему вы на лошади? У нас командиры и военкомы батальона ВВО не должны иметь лошадей. Приказываю отдать лошадей в конюшню, маневры проходить пешими.
Корчагин знал, что если он слезет с лошади, то принимать участие в маневрах не сможет, он не пройдет и километра на своих ногах. Как было сказать об этом крикливому франту с десятком перевязей ремней?
– Я без лошади в маневрах не могу участвовать.
– Почему?
Понимая, что иначе ничем не объяснить своего отказа, Корчагин глухо ответил:
– У меня распухли ноги, и я не смогу неделю бегать и ходить. Притом я не знаю, кто вы, товарищ.
– Я начальник штаба вашего полка – это раз. Во-вторых, еще раз приказываю слезть с лошади, а если вы инвалид, то я не виноват, что вы находитесь на военной службе.
Корчагина словно хлестнуло плеткой. Рванул коня уздой, но крепкая рука Гусева удержала его. В Павле несколько минут боролись два чувства: обида и выдержка. Но Павел Корчагин уже был не тем красноармейцем, что мог перейти из части в часть, не задумываясь. Корчагин был военком батальона, этот батальон стоял за ним. Какой же пример дисциплины показал бы он ему своим поведением! Ведь не для этого же хлыща он воспитывал свой батальон. Он освободил ногу из стремян, слез с лошади и, превозмогая острую боль в суставах, пошел к правому флангу.