Пробравшись к двери, постоял с минуту, прислушиваясь. Потом нажал легонько на ручку. Дверь противно скрипнула.
   – Сволочь немазаная! – выругался Павел.
   В открывшуюся узенькую щель увидел чьи-то заскорузлые с раскоряченными пальцами ноги на краю нар. Еще легкий нажим на ручку, и дверь уже без стеснения заверещала. С нар поднялась заспанная, растрепанная фигура и, зверски скребя всей пятерней вшивую голову, многословно заговорила. Когда восьмиэтажное ругательство, произнесенное лениво-однотонным голосом, было закончено, фигура, дотронувшись до стоявшего у головы ружья, флегматично изрекла:
   – Закрой дверь, а выглянь у меня еще разок, так получишь пятерку в…
   Павел прикрыл дверь. В соседней комнате гоготали.
   Много передумал он в эту ночь. Первая попытка вмешаться в борьбу окончилась для него, Корчагина, так неудачно. С первого же шага схватили и заперли, как мышь в ящике.
   И когда, сидя, забылся в тревожной полудреме, выплыл образ матери, ее худенькое морщинистое лицо с такими знакомыми, родными глазами. Плыла мысль: «Хорошо, что ее нет, меньше горя!»
   От окна на полу вырисовывался серый квадрат.
   Темнота понемногу отступала. Приближался рассвет.



Глава шестая


   В большом старом доме светилось лишь, одно окна, задернутое занавесью. Во дворе залаял внушительным басом привязанный на цепь Трезор.
   Сквозь дремоту Тоня слышит негромкий голос матери:
   – Нет, она еще не спит. Заходите, Лиза.
   Легкие шаги и ласковое, порывистое объятие подруги рассеивают обрывки дремоты. Тоня улыбается усталой улыбкой.
   – Хорошо, Лиза, что пришла: у нас радость – вчера миновал кризис у папы, и сегодня он спит спокойно целый день. И мы тоже с мамой отдыхали от бессонных ночей. Рассказывай, Лиза, все новости. – Тоня притягивает подругу к себе на диван.
   – О, новостей очень много! Часть из них я могу рассказать только тебе, – смеется Лиза, лукаво поглядывая на Екатерину Михайловну.
   Мать Тони, представительная дама, несмотря на свои тридцать шесть лет, с живыми движениями молодой девушки, с умными серыми глазами, с некрасивым, но приятным, энергичным лицом, улыбнулась.
   – Я с удовольствием оставлю вас одних через несколько минут. А теперь рассказывайте общедоступные новости, – шутила она, подвигая стул к дивану.
   – Первая новость – мы больше заниматься не будем. Школьный совет решил выдать седьмому классу аттестат об окончании. Я очень рада, – живо рассказывала Лиза. – Мне так надоела эта алгебра и геометрия! И для чего учить все это? Мальчишки, возможно, дальше будут учиться, хотя они сами не знают где. Везде фронты, сражения. Ужас. Нас выдадут замуж, а от жены никакой алгебры не требуется. – Говоря это, Лиза засмеялась.
   Посидев немного с девушками, Екатерина Михайловна ушла к себе.
   Лиза подвинулась ближе к Тоне и, обняв подругу, шепотом рассказывала ей о столкновении на перекрестке.
   – Представь себе мое удивление, Тонечка, когда я узнала в бегущем… как бы ты думала, кого?
   Тоня, с любопытством слушавшая рассказ, недоуменно пожала плечами.
   – Корчагина! – выпалила залпом Лиза. Тоня вздрогнула и болезненно съежилась.
   – Корчагина?
   Лиза, довольная произведенным эффектом, уже описывала ссору с Виктором.
   Увлеченная рассказом, Лиза не заметила, какой бледностью покрылось лицо Тумановой, как тонкие ее пальцы нервно перебирали ткань синей блузки. Не знала Лиза, как тревожно сжималось сердце Тони, не знала, почему так неспокойно вздрагивают густые ресницы прекрасных глаз.
   Тоня уже не слышала рассказа о пьяном хорунжем, у нее одна мысль: «Виктор Лещинский знает, кто напал. Зачем Лиза сказала ему?» И невольно эту фразу произнесла вслух.
   – Что сказала? – не поняла Лиза.
   – Зачем ты рассказала Лещинскому о Павлуше, то есть о Корчагине? Ведь он его выдаст…
   Лиза возразила:
   – Ну нет! Не думаю. Зачем ему в конце концов это делать?
   Тоня порывисто села, до боли сжав руками колени.
   – Ты, Лиза, ничего не понимаешь! Они с Корчагиным враги, и к этому прибавляется еще одно обстоятельство… И ты сделала большую ошибку, рассказав Виктору о Павлуше.
   Лиза теперь лишь заметила волнение Тони, а это случайно уроненное «о Павлуше» открыло ей глаза на вещи, о которых у нее были лишь смутные догадки.
   Невольно чувствуя себя виноватой, она смущенно притихла.
   «Значит, это правда, – думала она. – Странно, у Тони вдруг такое увлечение – кем? – простым рабочим…» Ей очень хотелось поговорить на эту тему, но из чувства деликатности сдерживалась. Стараясь чем-нибудь загладить свою вину, она схватила руки Тони:
   – Ты очень волнуешься, Тонечка?
   Тоня рассеянно ответила:
   – Нет, может быть, Виктор честнее, чем я о нем думаю.
   Вскоре пришел Демьянов, скромный мешковатый юноша, их одноклассник.
   До самого его прихода разговор у девушек не вязался.
   Проводив товарищей, Тоня долго стояла одна. Прислонясь к калитке, она смотрела на темную полосу дороги, ведущей в город. На нее дышал насыщенный холодной влажностью и весенней прелью вечный бродяга-ветер. Недобро, мутно-красными зрачками мигали вдали окошечки городских усадеб. Вот он там, этот чужой ей городок. В нем, под одной из крыш, не зная об угрозе, он, ее мятежный товарищ. И, возможно, забыл о ней. Сколько дней пробежало чередой после их последней встречи? Он был не прав тогда, но все давно уже забыто. Завтра она увидит его, и опять вернется дружба, волнующая, хорошая. Она вернется, Тоня это знает. Лишь бы не предала ночь. Ночь недобрая какая-то, словно притаилась, поджидает… Холодно.
   Кинув последний взгляд на дорогу, Тоня вошла в дом. В постели, кутаясь в одеяло, она стала засыпать с мыслью: лишь бы не предала ночь!..
   Ранним утром, когда в доме еще спали, Тоня проснулась, быстро оделась. Тихо, чтобы не разбудить Никого, вышла во двор, отвязала Трезора, большого лохматого пса, и пошла с ним в город. Напротив дома Корчагина остановилась на минуту в нерешительности. Затем, толкнув калитку, вошла во двор. Трезор бежал впереди, помахивая хвостом…
   Этим же ранним утром возвратился из села Артем. Приехал на телеге с кузнецом, у которого работал. Взвалив на плечи мешок с заработанной мукой, пошел по двору. За ним кузнец нес остальные пожитки. У раскрытой двери Артем сбросил с плеч мешок, позвал:
   – Павка!
   Но ответа не получил.
   – Тащи в дом, чего там! – сказал подошедший кузнец.
   Положив пожитки на кухне, Артем вошел в комнату – и остолбенел. Все было перерыто, перевернуто, старое тряпье разбросано на полу.
   – Что за черт! – недоумевающе буркнул Артем, оборачиваясь к кузнецу.
   – Да, беспорядок, – поддакнул тот.
   – Куда мальчишка девался? – начинал злиться Артем.
   Но квартира была пуста, и спрашивать было не у кого.
   Кузнец простился и уехал.
   Артем вышел во двор и стал осматриваться кругом.
   «Не пойму, что за буза такая! Квартира открыта, Павки нет».
   Сзади него послышались шаги. Артем обернулся. Перед ним стоял, насторожив уши, громадный пес. От калитки к дому шла незнакомая девушка.
   – Мне нужно видеть Павла Корчагина, – сказала она негромко, рассматривая Артема.
   – Мне тоже его надо видеть. Черт его знает, где он подевался! Я вот приехал, квартира открытая, а его нету. А вы к нему, что ли? – обратился он к девушке.
   В ответ услыхал вопрос:
   – Вы брат Корчагина – Артем?
   – Да, а что такое?
   Но девушка, не отвечая ему, смотрела с тревогой на открытую дверь. «Почему я не пришла вчера? Неужели, неужели?..» И тяжесть в груди налегла еще сильнее.
   – Вы застали квартиру открытой, и Павла не было? – спросила она смотревшего на нее Артема.
   – А вы что, собственно, имеете к Павлу?
   Тоня подвинулась к нему ближе и, оглядываясь вокруг, порывисто заговорила:
   – Я точно не знаю, но если Павла нет дома, то его арестовали.
   – За что? – нервно вздрогнул Артем.
   – Зайдемте в комнату, – сказала Тоня.
   Артем слушал ее молча. Когда она передала ему все, что знала, он пришел в отчаяние.
   – Эх, будь ты трижды проклята! Не хватало печали – черти накачали… – подавленно пробормотал он. – Теперь понятно, почему такой кавардак в квартире. Внесла же нечистая сила мальчишку в эту историю… Где его теперь искать? А вы, барышня, чья будете?
   – Я дочь лесничего Туманова. Павла я знаю.
   – А-а… – неопределенно протянул Артем. – Вот, муку вез подкормить мальчишку, а тут вот что…
   Тоня и Артем молча смотрели друг на друга.
   – Я ухожу. Вы, может быть, его найдете, – проговорила тихо Тоня, прощаясь с Артемом. – Вечером зайду к вам, вы мне расскажете.
   Артем молча кивнул головой.

 
   В углу окна жужжала проснувшаяся от зимней спячки тощая муха. На краю старого, протертого дивана, опершись руками о колени, сидела молодая крестьянка, уставившись бесцельным взглядом в грязный пол.
   Комендант, закусив углом рта папироску, размашисто дописывал лист и под подписью «комендант города Шепетовки хорунжий» с удовольствием поставил витиеватую подпись с замысловатым крючком на конце. В дверях послышалось звяканье шпор. Комендант поднял голову.
   Перед ним стоял с перевязанной рукой Саломыга.
   – Каким ветром занесло? – приветствовал его комендант.
   – Хорош ветер, руку разнес богунец до кости.
   Саломыга, не обращая внимания на присутствие женщины, крепко выругался.
   – Что же ты, поправляться сюда приехал?
   – Поправляться будем на том свете. На фронте жмут, аж вода капает.
   Комендант остановил его, указав головой на женщину:
   – Поговорим потом.
   Саломыга грузно сел на табурет и снял кепку с кокардой, на которой был вырезан эмалевый трезубец – государственный знак УНР.
   – Меня Голуб прислал, – начал он негромко. – Скоро сюда дивизия сичевых стрельцов перейдет. Вообще здесь каша заварится, так я должен навести порядок. Возможно, головной приедет, с ним какой-нибудь заграничный гусь, так чтоб здесь никто не разговаривал насчет «облегчения». А ты что пишешь?
   Комендант передвинул папироску в другой угол рта.
   – Тут один стервец у меня сидит, мальчишка. Понимаешь, на станции попался тот самый Жухрай, помнишь, который железнодорожников натравил на нас.
   – Ну-ну? – заинтересованно придвинулся Саломыга.
   – Ну, понимаешь, Омельченко, балда, станционный комендант, с одним казаком послал его к нам, а этот, что у меня сидит, отбил его середь бела дня. Разоружили казака, выбили ему зубы и – поминай как звали. Жухрая след простыл, а этот попался. Вот почитай-ка материал. – Он подвинул Саломыге пачку исписанной бумаги.
   Тот бегло просмотрел ее, перелистывая левой, здоровой рукой. Прочитав, уставился на коменданта:
   – И ты от него ничего не добился?
   Комендант нервно потянул козырек фуражки:
   – Пять дней с ним бьюсь. Молчит. «Ничего, говорит, не знаю, я не освобождал». Выродок какой-то бандитский. Понимаешь, конвойный его опознал, чуть не задушил здесь, гаденыша. Я насилу оторвал. Омельченко казаку на станции двадцать пять шомполов вписал за арестанта, так он, ему тут жару и дал. Держать больше нечего, я посылаю в штаб для разрешения вывести в расход.
   Саломыга презрительно сплюнул:
   – Был бы он в моих руках, заговорил бы. Не тебе, попович, дознанья делать. Какой с семинариста комендант? Ты ему шомполов дал?
   Комендант вскипел:
   – Ты уж слишком себе позволяешь. Свои насмешки можешь оставить при себе. Я здесь комендант и прошу не вмешиваться.
   Саломыга взглянул на петушившегося коменданта и захохотал:
   – Ха-ха!.. Попович, не надувайся, а то лопнешь. Черт с тобой и с твоими делами, ты лучше скажи, где достать пару бутылок самогонки?
   Комендант ухмыльнулся:
   – Это можно.
   – А этого, – ткнул Саломыга Пальцем на бумаги, – если хочешь, чтобы к ногтю прижали, поставь ему вместо шестнадцати лет восемнадцать. Крючок загни вот здесь, а то могут не утвердить.

 
   В кладовой их было трое. Бородатый старик в поношенном кафтане лежал бочком на нарах, подогнув худые ноги в широких полотняных штанах. Его посадили за то, что пропал из его сарая конь постояльца-петлюровца. На полу сидела пожилая женщина с хитрыми, вороватыми глазками, с острым подбородком, самогонщица, по обвинению в краже часов и других ценных вещей. В углу под окном, уложив голову на смятую фуражку, в полузабытьи лежал Корчагин.
   В кладовую ввели молодую женщину, в повязанном по-крестьянски цветном платочке, с испуганными большими глазами. Женщина постояла с минуту и села рядом с самогонщицей.
   Та, пытливо обследовав новенькую, бросила быстрым говорком:
   – Сидишь, девонька?
   Не получив ответа, не отставала:
   – За что тебя сюда, а? Случай, не по самогонному делу?
   Крестьянка, встав и посмотрев на назойливую бабу, ответила тихо:
   – Нет, за брата меня взяли.
   – А он что? – приставала баба.
   Старик вмешался:
   – Чего ты ее тревожишь? Человеку, может, на свет глядеть не мило, а ты трещишь.
   Баба быстро повернулась к нарам:
   – А ты что мне за указчик такой нашелся? Я с тобой, что ли, говорю?
   Старик сплюнул:
   – Не приставай, говорю, к человеку.
   В кладовой стихло. Женщина разостлала большой платок, прилегла, положив голову на руку.
   Самогонщица принялась за еду. Старик спустил ноги на пол, не спеша свернул козью ножку и закурил. По кладовой потянулись клубы вонючего дыма.
   Чавкая набитым ртом, баба заворчала;
   – Поесть бы дал спокойно, без вонищи, раскурился без перестану…
   Старик язвительно хихикнул:
   – Похудеть боишься? Вон в дверь не пролезешь скоро. Ты бы хлопцу дала поесть, а то в себя все толчешь.
   Баба обидчиво отмахнулась:
   – Я ему говорю: поешь, – не хочет. А насчет меня губы не распускай: не твое ем.
   Молодая женщина повернулась к самогонщице и, кивнув головой в сторону Корчагина, спросила:
   – Вы не знаете, за что он сидит?
   Баба обрадовалась, что с ней заговорили, и охотно сообщила:
   – Это здешний парняга, Корчагиной, кухарки, сын младший.
   Нагнувшись к уху, самогонщица прошептала:
   – Большевику освобожденье сделал. Матрос тут был один, у Зозулихи, соседки моей, квартировал.
   Женщина вспомнила: «Я посылаю в штаб для разрешения вывести в расход…»

 
   Станцию один за другим наполняли эшелоны. Беспорядочной толпой оттуда вываливались курени (батальоны) сичевых стрельцов. По путям медленно полз заклепанный в сталь четырехвагонный бронепоезд «Запорожец». С платформ стаскивали орудия. Из товарных вагонов выводили лошадей. Тут же седлали, садились и, расталкивая бесформенные толпы пехотинцев, пробивались на станционный двор, где строился кавалерийский отряд.
   Суетились старшины, выкрикивая номера своих подразделений.
   Вокзал гудел, как осиный рой. Из – бесформенной кучи разноголосых суматошных людей постепенно сколачивались квадраты взводов, и вскоре поток вооруженных людей влился в город. До самого вечера по шоссе дребезжали подводы и плелись тыловые охвостья вступившей в город дивизии сичевых стрельцов. И наконец, замыкая шествие, прошагала штабная рота, горланя в сто двадцать глоток:

 
Шо за шум, шо за гам
Учинився?
Та Петлюра на Вкра?нi
Появився…

 
   Корчагин поднялся к окошку. Сквозь сумрак раннего вечера он услышал грохот колес на улице, топот множества ног, многоголосые песни.
   Сзади тихо сказали:
   – Видно, войска в город входят.
   Корчагин обернулся.
   Говорила девушка, которую привели вчера.
   Он слышал ее рассказ. Самогонщица добилась своего. Она из деревни, что в семи верстах от городка. Старший ее братишка Грицко, красный партизан, при Советах верховодил в комбеде.
   Когда ушли красные, ушел и Грицко, опоясав себя пулеметной лентой. А теперь семье житья нет. Лошадь одна была, и ту забрали. Отца в город возили: намучился, сидя под замком. Староста – из тех, кого прищемлял Грицко, – в отместку на постой к ним всегда приводил разных людей. Обнищала семья вконец. Вчера на село явился комендант для облавы. Привел его староста к ним. Пригляделся к девушке комендант, наутро забрал в город «для допроса».
   Корчагину, не спалось, бесследно исчез покой, и одна назойливая мысль, от которой не мог отмахнуться, мысль: «Что будет дальше?» – вертелась в голове.
   Больно покалывало избитое тело. С животной злобой избил его конвоир.
   Чтобы отвлечься от ненавистных мыслей, стал слушать щепоток своих соседок.
   Совсем тихо рассказывала девушка, как приставал к ней комендант, угрожал, уговаривал, а получив отпор, озверел. «Посажу, говорит, в подвал, ты у меня оттуда не выйдешь».
   Чернота заволакивала углы. Впереди ночь, душная, неспокойная. Опять мысли о неизвестном завтра. Седьмая ночь, а кажется, будто месяцы прошли, жестко лежать, не утихла боль. В кладовой теперь лишь трое. Дедка на нарах храпит, как у себя на печи. Дедка мудро спокоен и спит ночами крепко. Самогонщицу выпустил хорунжий добывать водку. Христина и Павел на полу, почти рядом. Вчера в окошечке видел Сережку. Тот долго стоял на улице, смотрел тоскливо на окна дома.
   «Видно, знает, что я здесь».
   Три дня передавали куски черного кислого хлеба. Кто передавал, не сказали. Два дня тревожил допросами комендант. Что бы это могло значить?
   На допросах ничего не сказал, от всего отрекался. Почему молчал, и сам не знал. Хотел быть смелым, хотел быть крепким, как те, о которых витал в книгах, а когда взяли, вели ночью и у громады паровой мельницы один из ведущих оказал: «Чего его таскать, пане хорунжий? Пулю в спину – и кончено», стало страшно. Да, страшно умирать в шестнадцать лет! Ведь смерть – это навсегда не жить.
   Христина тоже думает. Она знает больше, чем этот парень. Он, наверное, еще не знает… А она слышала.
   Не спит он, мечется ночами. Жалко, ой как жалко Христине его, но у нее свое горе: не может забыть она страшные слова коменданта: «Я с тобой завтра расправлюсь. Не хочешь со мной – в караулку пойдешь. Казаки не откажутся. Выбирай».
   Ой, как тяжело, и неоткуда пощады ждать! Чем же она виновата, что Грицко в красные пошел? «Ой, як на свiтi тяжко жити!»
   Тупая боль сжимает горло, беспомощное отчаяние, страх захлестнули ее, и Христина глухо зарыдала.
   Вздрагивает молодое тело от безумной тоски и отчаяния.
   В углу у стены шевельнулась тень.
   – Ты чего это?
   Горячий шепот Христины – вылила она свою тоску молчаливому соседу. Он слушает, молчит, и только рука его легла на руки Христины.
   – Замучают меня, проклятые, – глотая слезы, с неосознанным ужасом шептала она. – Пропала я: сила ихняя.
   Что он, Павел, мог, сказать этой дивчине? Нет слов. Нечего говорить. Жизнь давила обручем.
   «Не пустить завтра ее, бороться? Изобьют до смерти, а то и рубанут саблей по голове – и кончено». И, чтобы хоть чуть приласкать эту горем отравленную девушку, нежно по руке погладил. Рыданья девушки стихли. Изредка часовой у входа окликал прохожих обычным: «Кто идет?» – и опять тихо. Крепко спит дедка. Медленно ползли неощутимые минуты. Не понял, когда крепко обняли руки и притянули к себе.
   – Слухай, голубе, – шепчут горячие губы, – мени все равно пропадать: як не офицер, так те замучат. Бери мене, хлопчику милый; щоб не та собака диво-чисть забрала.
   – Что ты говоришь, Христина?
   Но крепкие руки не отпускали. Губы горячие, полные губы, от них трудно уйти. Слова дивчины простые, нежные, ведь он знает, почему эти слова.
   И вот убежало куда-то в сторону сегодняшнее. Забыт замок на двери, рыжий казак, комендант, звериные побои, семь душных бессонных ночей, и на миг остались только горячие губы и чуть влажное от слез лицо.
   Вдруг вспомнилась Тоня.
   «Как можно было ее забыть?.. Чудные, родные глаза».
   Хватило сил оторваться. Как пьяный, поднялся и взялся рукой за решетку. Руки Христины нашли его.
   – Чего же ты?..
   Сколько чувства в этом вопросе! Он нагибается к ней и, крепко сжимая руки, говорит:
   – Я не могу, Христина. Ты – хорошая, – и еще что-то говорил, чего сам не понял.
   Выпрямился, чтобы разорвать нестерпимую тишину, шагнул к нарам. Сев на краю, затормошил деда:
   – Дедунь, дай закурить, пожалуйста.
   В углу, закутавшись в платок, рыдала девушка. Днем пришел комендант, и казаки увели Христину. Она попрощалась глазами с Павлом. В них был укор. И когда за ней захлопнулась дверь, в его душе стало еще тяжелее и непрогляднее.
   Дедка до вечера не добился от юноши ни одного слова. Сменили караул и комендантскую команду. Вечером, привели нового. Павел узнал в нем Долинника, столяра сахарного завода. Крепко скроенный, приземистый, в облинялой желтой рубашке под заношенным пиджаком. Внимательным взглядом обежал кладовку.
   Павел видел его в 1917 году, в феврале, когда докатилась революция и до городка. На шумных демонстрациях он слышал только одного большевика. Это был Долинник. Он говорил солдатам речь, влезши на забор у дороги. Запомнилось его заключительное:
   «Держитесь, солдаты, за большевиков: они не продадут!»
   С тех пор столяра не встречал.
   Старик обрадовался новому соседу. Ему, видно, было тяжело сидеть молча целый день. Долинник подсел к нему на нары, раскурил с ним папироску и расспросил обо всем. Затем подсел к Корчагину.
   – А у тебя что хорошего? – спросил он парня. – Каким образом сюда?
   Получая односложные ответы, Долинник чувствовал, что его собеседник недоверчив, поэтому так скуп на слова. Но когда столяр узнал, какое обвинение предъявляют юноше, он удивленно уставился на Корчагина своими умными глазамл. Сел рядом.
   – Так ты, говоришь, Жухрая выручил? Вот оно что. Я и не знал, что тебя забрали.
   Павел от неожиданности приподнялся на локте:
   – Какого Жухрая? Я ничего не знаю. Мало ли чего мне пришьют.
   Но Долинник, улыбаясь, подвинулся к нему ближе:
   – Брось, дружок, передо мной не запирайся. Я больше твоего знаю.
   И тихо, чтобы не слышал старик:
   – Я сам Жухрая провожал, он, поди, на месте. Федор мне все рассказал про тот случай.
   Помолчав немного, думая о чем-то, добавил:
   – Парень ты, оказывается, что надо. Но вот то, что сидишь, что они знают про все, – это дело, того, ни к черту, можно сказать, совсем дрянь.
   Он сбросил пиджак, постелил его на полу, сел, опершись спиной о стенку, и снова стал курить папироску.
   Последние слова Долинника все сказали Павлу. Было ясно: Долинник свой человек. Раз провожал Жухрая – значит…
   К вечеру он знал, что Долинник арестован за агитацию среди петлюровских казаков. Попался с поличным, когда раздавал воззвания губернского ревкома с призывом сдаваться и переходить к красным.
   Осторожный Долинник рассказал Павлу немногое.
   «Кто знает? – думал он. – Начнут бить парнишку шомполами. Молод еще».
   Поздно вечером, укладываясь спать, высказал свои опасения в короткой общей фразе:
   – Положение наше с тобой, Корчагин, можно сказать, хуже губернаторского. Посмотрим, что из этого получится.
   Ни другой день в кладовой появился новый арестант, известный всему городу парикмахер Шлема Зельцер, с огромными ушами, тонкой шеей. Он рассказывал Долиннику, горячась и жестикулируя:
   – Ну, так вот, Фукс, Блувштейн, Трахтенберг хлеб-соль будут ему носить. Я говорю: хотите нести – несите, но кто им подпишет от всего еврейского населения? Извиняюсь, никто. Им есть расчет. У Фукса – магазин, у Трахтенберга – мельница, а у меня что? А у остальной голоты? У этих нищих – нечего. Ну, у меня, длинный язык. Сегодня я брею одного старшину, из новых, что прислали недавно. «Скажите, – говорю, – атаман Петлюра знает про погромы или нет? Примет он эту делегацию?» Эх, сколько раз я неприятности имел за свой язык! Что, вы думаете, этот старшина сделал, когда я его побрил, попудрил, сделал все на первый сорт? Он себе встает, вместо того чтобы деньги мне заплатить, арестовывает меня за агитацию против власти. – Зельцер ударил себя по груди кулаком. – Какая агитация? Что я такое сказал? Я только спросил у человека… И за это меня сажать…
   Зельцер, горячась, крутил Долиннику пуговицу на рубашке, дергал его то за одну, то за другую руку.
   Долинник невольно улыбнулся, слушая возмущенного Шлему. Когда парикмахер замолчал, Долинник сказал серьезно:
   – Эх, Шлема, ты вот умный парень, а дурака свалял. Нашел время, когда языком молоть. Я б тебе не советовал попадаться сюда.
   Зельцер понимающе посмотрел на него и в отчаянии махнул рукой. Дверь открылась, и в, кладовую втолкнули знакомую Павлу самогонщицу. Она озлобленно ругала ведущего казака:
   – Огонь бы вас спалил вместе с вашим комендантом! Чтоб ему от моей горилки околеть!
   Часовой захлопнул за ней дверь, и было слышно, как он засовывал замок.
   Баба села на нары; ее шутливо приветствовал старик:
   – Что, опять к нам, трещотка? Что ж, садись, гостем будешь.
   Самогонщица нелюбезно глянула на старика и, захватив узелок, пересела на пол рядом с Долинником.
   Ее опять посадили, получив от нее несколько бутылок самогона.
   За дверью в караулке послышались крики, движение. Чей-то резкий голос отдавал приказания. Все арестованные в кладовой повернули головы к двери.

 
   На площади, у неказистой церквушки со старинной колокольней, происходило необычайное для городка событие. Охватывая площадь с трех сторон, правильными прямоугольниками разместились части дивизии сичевых стрельцов в полном боевом снаряжении.
   Впереди, начиная от церковного подъезда, рядами, упираясь в забор школы, вытянулись шахматными квадратами три пехотных полка.