– Шут с ним, – успокаивал его Павел, – Может, это и лучше. В дороге могут нащупать – голову оторвут. Но ты его забери обязательно.
   Валя придвинулась к нему:
   – Ты когда едешь?
   – Завтра, Валя, чуть свет.
   – Но как ты выбрался, расскажи?
   Павел быстро, шепотом рассказал о своих мытарствах.
   Прощались тепло. Сережа не шутил, волновался.
   – Счастливого пути, Павел, не забывай нас, – с трудом выговорила Валя.
   Ушли, сразу растаяв в темноте.
   Тишина в доме. Лишь часы шагают, четко чеканя шаг. Никому из двоих не приходит в голову мысль уснуть, когда через шесть часов они должны расстаться и, быть может, больше никогда не увидят друг друга. Разве можно рассказать за этот коротенький срок те миллионы мыслей и слов, которые носит в себе каждый из них!
   Юность, безгранично прекрасная юность, когда страсть еще непонятна, лишь смутно чувствуется в частом биении сердец; когда рука испуганно вздрагивает и убегает в сторону, случайно прикоснувшись к груди подруги, и когда дружба юности бережет от последнего шага! Что может быть родное рук любимой, обхвативших шею, и – поцелуй, жгучий, как удар тока!
   За всю дружбу это второй поцелуй. Корчагина, кроме матери, никто не ласкал, но зато били много. И тем сильнее чувствовалась ласка.
   В жизни забитой, жестокой, не знал, что есть такая радость. А эта девушка на пути – большое счастье.
   Он чувствует запах ее волос и, кажется, видит ее глаза.
   – Я так люблю тебя. Тоня! Не могу я тебе этого рассказать, не умею.
   Прерываются его мысли. Как послушно гибкое тело!.. Но дружба юности выше всего.
   – Тоня, когда закончится заваруха, я обязательно буду монтером. Если ты от меня не откажешься, если ты действительно серьезно, а не для игрушки, тогда я буду для тебя хорошим мужем. Никогда бить не буду, душа с меня вон, если я тебя чем обижу.
   И, боясь заснуть обнявшись, чтобы не увидела мать и не подумала нехорошее, разошлись.
   Уже просыпалось утро, когда они уснули, заключив крепкий договор не забывать друг друга.
   Ранним утром Екатерина Михайловна разбудила Корчагина.
   Он быстро вскочил на ноги.
   Когда переодевался в ванной в свое платье, натягивал сапоги, пиджак Долинника, мать разбудила Тоню.
   Быстро шли в сыром утреннем тумане к станции. Подошли обходом к дровяным складам. Их нетерпеливо ожидал Артем у нагруженного дровами паровоза.
   Медленно подходил мощный паровоз «щука», окутанный клубами шипящего пара.
   В окно паровозной кабинки смотрел Брузжак.
   Быстро попрощались. Цепко схватился за железные поручни паровозных ступенек. Полез наверх. Обернулся. На переезде стояли две знакомые фигуры: высокая – Артема и рядом с ним стройная, маленькая – Тони.
   Ветер сердито теребил воротник ее блузки, трепал локоны каштановых волос. Она махала рукой.
   Артем, кинув вкось взгляд на сдерживавшую рыдания Тоню, вздохнул: «Или я совсем дурак, или у этих гайка не на месте. Ну и Павка! Вот тебе и шкет!»
   Когда поезд ушел за поворот, Артем повернулся к Тоне:
   – Ну что ж, будем друзьями? – И в его громадной руке спряталась крошечная рука Тони.
   Издалека донесся грохот набиравшего ход поезда.



Глава седьмая


   Целую неделю городок, опоясанный окопами и опутанный паутиной колючих заграждений, просыпался и засыпал под оханье орудий и клекот ружейной перестрелки. Лишь глубокой ночью становилось тихо. Изредка срывали тишину испуганные залпы: щупали друг друга секреты. А на заре на вокзале у батарей начинали копошиться люди. Черная пасть орудия злобно и страшно кашляла. Люди спешили накормить его новой порцией свинца. Бомбардир дергал за шнур, земля вздрагивала. В трех верстах от города, над деревней, занятой красными, снаряды неслись с воем и свистом, заглушая все, и, падая, взметали вверх разорванные глыбы земли.
   На дворе старинного польского монастыря была расположена батарея красных. Монастырь стоял на высоком холме посреди деревни.
   Вскочил военком батареи товарищ Замостин. Оп спал, положив голову на хобот орудия. Подтягивая потуже ремень с тяжелым маузером, прислушивался к полету снаряда, ожидая разрыва. Двор огласился его звонким голосом:
   – Досыпать завтра будем, товарищи. По-ды-ма-а-а-й-сь!
   Батарейцы спали тут же, у орудий. Они вскочили так же быстро, как и военком. Один только Сидорчук медлил, он нехотя подымал заспанную голову.
   – Ну и гады, чуть свет – уже гавкают. Что за подлый народ!
   Замостин расхохотался:
   – Несознательные элементы, Сидорчук. Не считаются с тем, что тебе поспать хочется.
   Батареец подымался, недовольно ворча.
   Через несколько минут на монастырском дворе громыхали орудия, а в городе рвались снаряды. На высоченной трубе сахарного завода примостились на настланных досках петлюровский офицер и телефонист.
   Они взбирались по железным ступенькам, идущим внутри трубы.
   Весь городок был как на ладони. Отсюда они управляли артиллерийской стрельбой. Им было видно каждое движение осадивших город красных. Сегодня у большевиков большое оживление. В «цейсе» видно движение их частей. Вдоль железнодорожного пути к Подольскому вокзалу медленно катился бронепоезд, не прекращая артиллерийского обстрела. За ним виднелись цепи пехоты. Несколько раз красные бросались в атаку, пытаясь захватить городок, но сичевики укрепились на подступах, окопались. И вскипали ураганным огнем окопы. Все кругом наполнялось сумасшедшим стрекотом выстрелов. Он вырастал в сплошной рев, поднимаясь до наивысшего напряжения в моменты атак. И, залитые свинцовым ливнем, не выдерживая нечеловеческого напряжения, цепи большевиков отходили назад, оставляя на поле неподвижные тела.
   Сегодня удары по городку все настойчивее, все чаще. Воздух беспокойно мечется от орудийной пальбы. С высоты заводской трубы видно, как, припадая к земле, спотыкаясь, неудержимо идут вперед цепи большевиков. Они почти заняли вокзал. Сичевики втянули в бой все свои наличные резервы, но не могли заполнить образовавшийся на вокзале прорыв. Полные отчаянной решимости, большевистские цепи врывались в привокзальные улицы. Выбитые коротким страшным ударом с последней своей позиции – пригородных садов и огородов, петлюровцы третьего полка сичевых стрельцов, оборонявшие, вокзал, беспорядочно, разрозненными кучками бросились в город. Не давая опомниться и остановиться, сметая штыковым ударом заградительные посты, красноармейские цепи заполняли улицы.

 
   Никакая сила не могла удержать Сережку Брузжака в подвале, где собрались его семья и ближайшие соседи. Его тянуло наверх. Несмотря на протесты матери, он выбрался из прохладного погреба. Мимо дома с лязгом, стреляя во все стороны, пронесся бронеавтомобиль «Сагайдачный». Вслед за ним бежали врассыпную охваченные паникой цени петлюровцев. Во двор Сережи забежал один из сичевиков. Он с лихорадочной поспешностью сбросил с себя патронташ, шлем и винтовку и, перемахнув через забор, скрылся в огородах. Сережа решил выглянуть на улицу. По дороге к Юго-западному вокзалу бежали петлюровцы. Их отступление прикрывал броневик. Шоссе, ведущее в город, было пустынно. Но вот на дорогу выскочил красноармеец. Он припал к земле и выстрелил вдоль шоссе. За ним другой, третий… Сережа видит их: они пригибаются и стреляют на ходу. Не скрываясь, бежит загорелый, с воспаленными глазами китаец, в нижней рубашке, перепоясанный пулеметными лентами, с гранатами в обеих руках. Впереди всех, выставив ручной пулемет, мчится совсем еще молодой красноармеец. Это первая цепь красных, ворвавшихся в город. Чувство радости охватило Сережу. Он бросился на шоссе и закричал что было сил:
   – Да здравствуют товарищи!
   От неожиданности китаец чуть не сбил его с ног. Он хотел было свирепо накинуться на Сережу, но восторженный вид юноши остановил его.
   – Куда Петлюра бежала? – задыхаясь, кричал ему китаец.
   Но Сережа его не слушал. Он быстро вбежал во двор, схватил брошенные сичевиком патронташ и винтовку и бросился догонять цепь. Его заметили только тогда, когда ворвались на Юго-западный вокзал. Отрезав несколько эшелонов, нагруженных снарядами, амуницией, отбросив противника в лес, остановились, чтобы отдохнуть и переформироваться. – Юный пулеметчик подошел к Сереже и удивленно спросил:
   – Ты откуда, товарищ?
   – Я здешний, из городка, я только и ждал, чтобы вы пришли.
   Сережу обступили красноармейцы.
   – Моя его знает, – радостно улыбался китаец, – Его клицала: «Длавствуй, товалиса!» Его больсевика – наса, молодой, холосая, – добавил он восхищенно, хлопая Сережу по плечу.
   А сердце Сережи радостно билось. Его сразу приняли как своего. Он вместе с ними брал в штыковой атаке вокзал.
   Городок ожил. Измученные жители выбирались из подвалов и погребов и стремились к воротам, посмотреть на входившие в город красные части. Антонина Васильевна и Валя в рядах красноармейцев заметили шагавшего со всеми Сережу. Он шел без фуражки, опоясанный патронташем, с винтовкой за плечом.
   Антонина Васильевна, возмущенная, всплеснула руками.
   Сережа, ее сын, вмешался в драку. О, это ему даром не пройдет! Подумать только: перед всем городом с винтовкой ходит! А потом что будет?

 

 
   И, охваченная этими мыслями, Антонина Васильевна, уже не сдерживая себя, закричала:
   – Сережка, марш домой сейчас же! Я тебе покажу, мерзавцу. Ты у меня повоюешь! – И она направилась к сыну с намерением остановить его.
   Но Сережа, ее Сережа, которому она не раз драла уши, сурово взглянул на мать и, заливаясь краской стыда и обиды, отрезал:
   – Не кричи! Никуда отсюда я не пойду. – И не останавливаясь, прошел мимо.
   Антонина Васильевна вспыхнула:
   – Ах, вот как ты с матерью разговариваешь! Ну так не смей после этого домой возвращаться.
   – И не вернусь! – не оборачиваясь, крикнул в ответ Сережа.
   Антонина Васильевна, растерянная, осталась стоять на дороге. А мимо двигались ряды загорелых, запыленных бойцов.
   – Не плачь, мамаша! Сынка комиссаром выберем, – раздался чей-то крепкий насмешливый голос.
   Веселый смех посыпался по взводу. Впереди роты сильные голоса дружно взмахнули песню:

 
Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе,
В царство свободы дорогу
Грудью проложим себе.

 
   Мощно подхватили ряды песню, и в общем хоре – звонкий голос Сережи. Он нашел новую семью. И в ней один штык его, Сережи.
   На воротах усадьбы Лещинского – белый картон. На нем коротко: «Ревком».
   Рядом огневой плакат. Прямо в грудь читающему направлены палец и глаза красноармейца. И подпись:
«Ты вступил в Красную Армию?»
   Ночью расклеили работники подива[2] этих немых агитаторов. Тут же первое воззвание ревкома ко всем, трудящимся города Шепетовки:

   «Товарищи! Пролетарскими войсками взят город. Восстановлена советская власть. Призываем население к спокойствию. Кровавые погромщики отброшены, но чтобы они больше никогда не вернулись обратно, чтобы их уничтожить окончательно, вступайте в ряды Красной Армии. Всеми силами поддерживайте власть трудящихся. Военная власть в городе принадлежит начальнику гарнизона. Гражданская власть – революционному комитету.

Предревкома Долинник».

   В усадьбе Лещинского появились новые люди. Слово «товарищ», за которое еще вчера платились жизнью, звучало сейчас на каждом шагу. Непередаваемо волнующее слово «товарищ!».
   Долинник забыл и сон и отдых.
   Столяр налаживал революционную власть.
   На двери маленькой комнаты дачи – лоскуток бумаги. На нем карандашом: «Партийный комитет». Здесь товарищ Игнатьева, спокойная, выдержанная. Ей и Долиннику поручил подив организацию органов Советской власти.
   Прошел день, и уже сидят за столами сотрудники, стучит пишущая машинка, организован продкомиссариат. Комиссар Тыжицкий – подвижной, нервный. Тыжицкий работал на сахарном заводе помощником механика. С настойчивостью поляка начал он в первые же дни укрепления Советской власти громить аристократические верхушки фабричной администрации, которая притаилась со скрытой ненавистью к большевикам.
   На фабричном собрании, запальчиво стуча кулаком о барьер трибуны, бросал он окружающим его рабочим жесткие, непримиримые слова по-польски.
   – Конечно, – говорил он, – что было, того уже не будет. Достаточно наши отцы и мы сами целую жизнь пробатрачили на Потоцкого. Мы им дворцы строили, а за это ясновельможный граф давал нам ровно столько, чтобы мы с голоду на работе не подохли.
   Сколько лет графы Потоцкие да князья Сангушки на наших горбах катаются? Разве мало среди нас, поляков, рабочих, которых Потоцкий держал в ярме, как и русских и украинцев? Так вот, среди этих рабочих ходят слухи, пущенные прислужниками графскими, что власть Советская всех их в железный кулак сожмет!
   Это подлая клевета, товарищи. Никогда еще рабочие разных народностей не имели таких свобод, как теперь.
   Все пролетарии есть братья, но панов-то мы уж прижмем, будьте уверены.
   – Его рука описывает дугу и вновь обрушивается на барьер трибуны. – А кто нас поделил на народы, кто заставляет проливать кровь братьев? Короли и дворяне с давних веков посылали крестьян польских на турок, и всегда один народ нападал и громил другой – сколько народу утшчтожено, каких только несчастий не произошло! И кому это было нужно, нам, что ли? Но вскоре все это закончится. Пришел конец этим гадам. Большевики кинули всему миру страшные для буржуев слова: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Вот в чем наше спасенье, наша надежда – на счастливую жизнь, чтобы рабочий рабочему был брат. Вступайте, товарищи, в Коммунистическую партию!
   Будет и польская республика, только советская, без Потоцких, которых мы изничтожим под корень, а в Польше советской сами хозяевами станем. Кто из вас не знает Броника Пташинского? Он назначен ревкомом комиссаром нашего завода. «Кто был ничем, тот станет всем». Будет и у нас праздник, товарищи, не слушайте только этих скрытых змей! И если наше рабочее доверие поможет, то организуем братство всех народов во всем мире!
   Вацлав высказал эти новые слова из глубины своего простого, рабочего сердца.
   Когда он сошел с трибуны, молодежь проводила его сочувственными возгласами. Только старшие боялись высказаться. Кто знает? Может быть, завтра большевики отступят, и тогда придется расплатиться за каждое свое слово. Если не попадешь на виселицу, то уж с завода прогонят наверняка.
   Комиссар просвещения – худенький стройный учитель Чернопысский. Это пока единственный человек среди местного учительства, преданный большевикам. Напротив ревкома разместилась рота особого назначения. Ее красноармейцы дежурят в ревкоме. Вечером в саду, перед входом, стоит настороженный «максим» со змеей-лентой, уползающей в приемник. Рядом двое с винтовками.
   В ревком направляется товарищ Игнатьева. Она обращает внимание на молоденького красноармейца и спрашивает:
   – Сколько вам лет, товарищ?
   – Пошел семнадцатый.
   – Вы здешний?
   Красноармеец улыбается:
   – Да, я только позавчера во время боя в армию вступил.
   – Кто ваш отец?
   – Помощник машиниста.
   В калитку входит Долинник с каким-то военным, Игнатьева, обращаясь к нему, говорит:
   – Вот я и заправилу в райком комсомола подыскала, он местный.
   Долинник окинул быстрым взглядом Сергея:
   – Чей? А, Захара сын! Что ж, валяй, накручивай ребят.
   Сережа удивленно взглянул на них:
   – А как же с ротой?
   Уже взбегая на ступеньки, Долинник бросил:
   – Это мы уладим.
   К вечеру второго дня был создан комитет. Коммунистического союза молодежи Украины.
   Новая жизнь ворвалась неожиданно и быстро. Она заполнила его всего. Закрутила в своем водовороте. Сережа забыл семью, хоть она и была где-то совсем близко.
   Он, Сережа Брузжак, – большевик. И в десятый раз вытаскивал из кармана полосочку белой бумаги, где на бланке комитета КП(б)У было написано, что он, Сережа, комсомолец и секретарь комитета. А если бы кто и подумал сомневаться, то поверх гимнастерки, на ремне, в брезентовой кустарной кобуре, висел внушительный «манлихер», подарок дорогого Павки. Это убедительнейший мандат. Эх, жаль, нет Павлушки!
   Сережа целыми днями бегал по поручениям ревкома. Вот и сейчас Игнатьева ожидает его. Они едут на станцию, в подив, где для ревкома дадут литературу и газеты. Он быстро выбегает на улицу. Работник политотдела ждет их у ворот ревкома с автомашиной.
   До вокзала далеко. На вокзале в вагонах стоял штаб и политотдел первой советской украинской дивизии. Игнатьева использует поездку для расспросов Сережи:
   – Что ты сделал по своей отрасли? Создал организацию? Ты должен агитировать своих друзей, детей рабочих. В ближайшее время нужно сколотить группу коммунистической молодежи. Завтра мы составим и отпечатаем воззвание комсомола. Потом соберем в театре молодежь, устроим митинг; в общем, я тебя познакомлю в подиве с Устинович. Она, кажется, ведет работу среди вашего брата.
   Устинович оказалась восемнадцатилетней дивчиной с темными стрижеными волосами, в новенькой гимнастерке цвета хаки, перехваченной в талии узеньким ремешком, Сережа узнал от нее очень много нового и получил обещание помогать в работе. На прощание она нагрузила его тюком литературы и, особо маленькой книжечкой – программой и уставом комсомола.
   Поздно вечером возвратились в ревком. В саду ожидала Валя. С упреками она набросилась на Сергея:
   – Как тебе не стыдно! Ты что, совсем от дома отрекся? Мать из-за тебя каждый день плачет, отец сердится. Скандал будет.
   – Ничего, Валя, не будет. Домой мне идти некогда. Честное слово, некогда. И сегодня не приду. А вот с тобой поговорить нужно. Идем ко мне.
   Валя не узнавала брата. Он совсем изменился. Его словно кто зарядил электричеством. Усадив сестру на стул, Сережа начал сразу, без обиняков:
   – Дело такое. Вступай в комсомол. Непонятно? Коммунистический союз молодежи. Я в этом деле за председателя. Не веришь? На вот, почитай.
   Валя прочла и смущенно посмотрела на брата:
   – Что я буду делать в комсомоле?
   Сережа развел руками:
   – Что? Делать нечего? Милая! Так я же ночами не сплю. Агитацию раздуть надо. Игнатьева говорит: соберем всех в театре и про Советскую власть рассказывать будем, а мне, говорит, речь, надо произнести! Я думаю, зря, потому что я, понятно, не знаю, как ее говорить. И завалюсь я, что называется. Ну вот, так и говори: как насчет комсомола?
   – Я не знаю. Мать тогда совсем рассердится.
   – Ты на мать не смотри, Валя, – возразил Сережа. – Они не разбирается в этом. Она только смотрит, чтобы ее дети при ней были. Она против Советской власти ничего не имеет. Наоборот, сочувствует. Но чтоб воевали на фронте другие, не ее сыновья. А это разве справедливо? Помнишь, как нам Жухрай рассказывал? Вот Павка – тот на мать не оглядывался. А теперь нам право вышло жить на свете как полагается. Что ж, Валюта, неужели ты откажешься? А как хорошо было бы! Ты среди дивчат, а я среди ребят взялся бы. Рыжего чертяку Климку сегодня же в оборот возьму. Ну так как же, Валя, пристаешь к нам или нет? Вот тут книжечка у меня есть по этому делу.
   Он достал из кармана и подал ей. Валя, не отрывая глаз от брата, тихо спросила:
   – А что будет, если опять придут петлюровцы?
   Сережа впервые задумался над этим вопросом.
   – Я-то, конечно, уйду со всеми. Но вот с тобой как быть? Мать действительно несчастная будет. – Он замолчал.
   – Ты меня запишешь, Сережа, так, чтобы мать не знала и никто не знал, только я да ты. Я помогать буду во всем, так лучше будет.
   – Верно, Валя.
   В комнату вошла Игнатьева.
   – Это моя сестренка, товарищ Игнатьева, Валя. Я с ней разговор имел насчет идеи. Она вполне подходящая, но вот, понимаете, мать у нас серьезная. Можно так ее принять, чтобы об этом никто не знал? Ежели нам, скажем, отступать придется, так я, конечно, за винтовку – и пошел, а ей вот мать жалко.
   Игнатьева сидела на краю стола и внимательно слушала его.
   – Хорошо. Так будет лучше.

 
   Театр битком набит говорливой молодежью, созванной сюда развешанными по городу объявлениями о предстоящем митинге. Играет духовой оркестр рабочих сахарного завода. Больше всего в зале учащихся – гимназисток, гимназистов, учеников высшего начального училища.
   Все они привлечены сюда не столько митингом, сколько спектаклем.
   Наконец поднялся занавес, и на возвышении появился только что приехавший из уезда секретарь укома товарищ Разин.
   Маленький, худенький, с острым носиком, он привлек к себе всеобщее внимание. Его речь слушали с большим интересом. Он говорил о борьбе, которой охвачена вся страна, и призывал молодежь объединиться вокруг Коммунистической партии. Он говорил как настоящий оратор, в его речи было слишком много таких слов, как «ортодоксальные марксисты», «социал-шовинизм» и так далее, которых слушатели, конечно, не поняли. Когда он кончил, его наградили громкими аплодисментами. Он передал слово Сереже и уехал.
   Случилось то, чего Сережа боялся. Речи не выходило. «Что говорить, о чем?» – мучился он, подыскивая слова и не находя их.
   Игнатьева выручила его, шепнув из-за стола:
   – Говори об организации ячейки.
   Сережа сразу перешел к практическим мероприятиям:
   – Вы уже все слышали, товарищи, теперь нам надо создать ячейку. Кто из вас поддерживает это?
   В зале настала тишина.
   Устинович пришла на помощь. Она начала рассказывать слушателям об организации молодежи в Москве. Сережа, смущенный, стоял в стороне.
   Его волновало такое отношение к организации ячейки, и он недружелюбно посматривал на зал. Устинович слушали невнимательно. Заливанов что-то шептал Лизе Сухарько, презрительно посматривая на Устинович. В переднем ряду гимназистки старших классов, с напудренными носиками и лукаво стреляющими по сторонам глазками, переговаривались между собой. В углу, у входа на сцену, находилась группа молодых красноармейцев. Среди них Сережа увидел знакомого юного пулеметчика. Он сидел на краю рампы, нервно ерзал, с ненавистью смотрел на щегольски одетых Лизу Сухарько и Анну Адмовскую. Они без всякого стеснения разговаривали со своими кавалерами.
   Чувствуя, что ее не слушают, Устинович быстро закончила свою речь и уступила место Игнатьевой. Спокойная речь Игнатьевой утихомирила слушателей.
   – Товарищи молодежь, – говорила она, – каждый из вас может продумать все то, что он слышал здесь, и я уверена, что среди вас найдутся товарищи, которые пойдут в революцию активными участниками, а не зрителями. Двери для вас открыты, остановка только за вами. Мы хотим, чтобы вы высказались сами. Приглашаем желающих это сделать.
   В зале снова водворилась тишина. Но вот с задних рядов раздался голос:
   – Я хочу сказать!
   И к сцене пробрался похожий на медвежонка, с чуть косыми глазами Миша Левчуков:
   – Ежели такое дело, надо большевикам подсоблять, я не отказываюсь. Сережка меня знает. Я записываюсь в комсомол.
   Сережа радостно улыбнулся.
   – Вот видите, товарищи! – рванулся он сразу на середину сцены. – Я же говорил, вот Мишка – свой парень, потому что у него отец – стрелочник, задавило его вагоном, от этого Мишка образования не получил. Но в нашем деле разобрался сразу, хотя гимназию не кончил.
   В зале послышался шум и выкрики. Слова попросил гимназист Окушев, сын аптекаря, парень со старательно накрученным хохлом. Одернув гимнастерку, он начал:
   – Я извиняюсь, товарищи. Я не понимаю, чего от нас хотят. Чтобы мы занимались политикой? А учиться когда мы будем? Нам гимназию кончать надо. Другое дело, если бы создали какое-нибудь спортивное общество, клуб, где можно было бы собраться, почитать. А то политикой заниматься, а потом тебя повесят за это. Извините. Я думаю, на это никто не согласится.
   В зале раздался смех. Окушев соскочил со сцены и сел. Его место занял молодой пулеметчик. Бешено надвинув фуражку на лоб, метнув озлобленным взглядом по рядам, он с силой выкрикнул:
   – Смеетесь, гады!
   Глаза его – как два горящих угля. Глубоко вдохнув в себя воздух, весь дрожа от ярости, он заговорил:
   – Моя фамилия – Жаркий Иван. Я не знаю ни отца, ни матери, беспризорный я был; нищим валялся под заборами. Голодал и нигде не имел приюта. Жизнь собачья была, не так, как у вас, сыночков маменькиных. А вот пришла власть советская, меня красноармейцы подобрали. Усыновили целым взводом, одели, обули, научили грамоте, а самое главное – понятие человеческое дали. Большевиком через них сделался и до смерти им буду. Я хорошо знаю, за что борьба идет: за нас, за бедняков, за рабочую власть. Вот вы ржете, как жеребцы, а того не знаете, что под городом двести товарищей легло, навсегда погибло… – Голос Жаркого зазвенел, как натянутая струна… – Жизнь, не задумываясь, отдали за наше счастье, за наше дело… По всей стране гибнут, по всем фронтам, а вы в это время здесь карусели крутили. Вы вот к ним обращаетесь, товарищи, – обернулся он вдруг к столу президиума, – вот к этим, – показал он пальцем на зал, – а разве они поймут? Нет! Сытый голодному не товарищ. Здесь один только нашелся, потому что он бедняк, сирота. Обойдемся и без вас, – яростно накинулся он на собрание, – просить не будем, на черта сдались нам такие! Таких только пулеметом прошить! – задыхаясь, крикнул он напоследок и, сбежав со сцены, ни на кого не глядя, направился к выходу.