В каждом человеке, в каждой культуре, на любом культурном уровне имеется изначальное предрасположение, изначальная склонность и предназначение предпочитать ту или другую форму и считать ее идеальной. Западный человек
   160
   настроен в высокой степени исторически * у античного человека это настроение почти отсутствовало. Мы исследуем всякое данное под углом зрения прошлого и будущего, античность познавала как существующее только подобную точке современность. Все остальное становилось мифом. В каждом такте нашей музыки от Палестрины до Вагнера присутствует символ становления, и каждая греческая статуя есть образ настоящей минуты. Ритм тела — в мгновении, ритм фуги — в протекании.

3

   Таким образом, принципы образа и закона стоят перед
   нами как принципы обеих основных форм всякого мирообразования. Чем определеннее черты природы в какой-либо картине мира, тем неограниченнее в ней значение закона и числа. Чем определеннее созерцается мир как нечто вечно становящееся, тем более чуждо числам необъемлемое изобилие его образований. В этом различие методов Гётевой частоцитируемой "точной чувственной фантазии", не затрагивающей целости живого** и точных, убивающих приемов современной физики. Постоянно встречающийся остаток другого элемента в строгом естествознании проявляется под видом феномена неизбежных теорий и гипотез, поддерживающих и наполняющих своим наглядным содержанием сухие числа и формулы, а в истории — под видом хронологии, этого странного феномена, загадочность которого почему-то не замечали, который — как цепь годов и чисел, как статистика — опутывает и пронизывает мир образов и все же не имеет ничего общего с характером математических чисел.
   Надо отметить еще одно обстоятельство. Так как всегда
   становление лежит в основе ставшего, а история изображает
   устроение картины мира в смысле становления, то история
   есть первоначальная, а природа есть позднейшая, доступная
   только для людей более зрелой культуры форма мира, а не
   обратно, к каковому предрассудку склоняется городской
   * Следует строго отличать антиисторическое как выражение исключительно систематического предрасположения от неисторического. Начало IV книги "Мир как воля и представление" (§ 53) очень показательно для человека, мыслящего антиисторически, т. е. такого, который из теоретических соображений подавляет и отбрасывает присутствующий в нем исторический элемент в противоположность неисторической эллинской природе, которая не обладает историческим элементом и не знает его.
   ** Есть такие исконные феномены, чью божественную простоту мы не должны нарушать и не должны оказывать на нее воздействия" (Гёте).
 
   161
   научный рассудок. Действительно, темный, подобный прадушевной стихии мир человечества, о чем еще до нашего времени свидетельствуют его религиозные обычаи и мифы, мир, полный произвола, враждебных демонов и капризных сил, представляет собой, несомненно, живое, неуловимое, загадочно волнующееся целое. Если его даже назвать природой, то это не наша природа, не застывшее отражение знающего духа. Только далекий отзвук этого давно прошедшего человечества живет еще порою в душах детей и в великих художниках посреди той строгой «природы», которой окружает отдельную личность с тиранической требовательностью дух зрелой культуры. В этом кроется причина раздражительной натянутости между мировоззрениями научным ("современным") и художественным ("непрактическим"), знакомой вся кой позднейшей эпохе. Человек, придерживающийся фактов, и поэт никогда не поймут друг друга. В этом же следует искать причину, почему всякое нарочитое историческое исследование — а история должна бы всегда сохранять в себе что-то от ребенка, от сновидения, что-то гетевское — близко к опасности сделаться исключительно физикой общественной жизни, «материалистическим», как оно себя, ничего не подозревая, называет.
   "Природа" в собственном значении есть более редко встречающийся, свойственный только жителям большого города поздних эпох, зрелый, пожалуй, даже старческий способ овладевать действительностью, история — наивный и юношеский, а также менее сознательный способ, свойственный всему человечеству. По крайней мере, в таком противоположении находится укладывающаяся в цифры, лишенная тайны природа Аристотеля и Канта, софистов и дарвинистов и современной физики к пережитой, безграничной, прочувствованной природе Гомера и «Эдды», дорических и готических людей. Не замечать этого — значит не понимать сути исторического воззрения. Последнее и есть, собственно, естественное отношение души к своему миру, а точная, механически устроенная природа — искусственное. Несмотря на это, или как раз вследствие этого, для современного человека естествознание легко доступно, а историческое воззрение представляет трудности.
   Попытки абстрактного, т. е. вынужденного, искусственного, чуждого наивной душе мышления, чьи тенденции ставят себе целью исключительно математическое ограничение, логическое разделение, закон и причинность, пробуждаются довольно рано. Мы встречаем их уже в первых столетиях всякой культуры еще слабыми, случайными, еще исчезающими
   162
 
   в полноте инстинктивной жизни. Я назову здесь имя Роджера
   Бэкона. Скоро, однако, эти попытки приобретают более строгий характер, в них много тираничности и нетерпимости, как во всех умственных завоеваниях, постоянно угрожающих со стороны человеческой природы. Постепенно область пространственного и заключенного в понятия — так как понятия по существу своему суть числа и обладают чисто квантитативными свойствами — заполняет внешний мир отдельного человека, преобразует его при помощи и под влиянием простых впечатлений чувственного в механическую связь каузального и закономерно-числового характера и, в конце концов, подчиняет бодрствующее сознание культурного обитателя больших городов — будь то в египетских Фивах или в Вавилоне, в Бенаресе, Александрии или в любом мировом городе Западной Европы — такому продолжительному принуждению естественно-исторически закономерного мышления, что предрассудок всей философии и науки — так как это есть предрассудок, будто это состояние и есть именно человеческий дух, а его "alter ego", механическая картина окружающего мира, есть именно сам мир, — почти не встречает уже возражений. Аристотель и Кант превратили своим авторитетом это суждение в святая святых. Платон и Гёте опровергают его.

4

   Великая задача познания мира, являющаяся потребностью
   для человека высокой культуры, некоторого рода проникновение в свое существование, которое он считает себя обязанным выполнить ради себя и ради окружающего, — называть ли ее решение наукой или философией, утверждать или отрицать с полным внутренним убеждением ее сродство с художественным творчеством и интуицией веры — эта задача, несомненно, во всех случаях остается одной и той же: выразить в полной чистоте язык форм той картины мира, которая заранее предназначена для существования отдельного человека, и которую, поскольку он не сравнивает, он должен считать именно за мир. Такое разделение окружающей нас действительности на ее простейшие, по нашему мнению, элементы, мы считаем решением задачи. Мы называем его откровением, открытием, познанием, опытом и уверены, что при его помощи мы обогатили наше существование и привели его частично к законченности.
   В виду двойственности природы и истории эта задача так-
   же может быть двоякой. Обе говорят на своем собственном,
 
   163
 
   во всех отношениях совершенно отличном, языке форм, и в
   картине мира, не отличающейся определенным характером -
   а таковые являются общим правилом — они обе могут располагаться вперемежку одна поверх другой и спутываться, но никогда не могут сочетаться в единство.
   Направление и протяженность суть признаки, которыми
   историческое и естественно-историческое мировпечатления
   отличаются друг от друга. Человек лишен возможности одно-
   временно привести их в действие с равной силой. Слово
   "даль" имеет показательный двойной смысл. В первом случае
   оно значит будущее, во втором — пространственное отдаление (дистанция). Можно отметить, что исторический материалист воспринимает время как измерение. И обратно, для прирожденного художника, как это доказывает лирика всех народов, впечатления от далеких ландшафтов, облаков, горизонтов, заходящего солнца неизменно связываются с чувством чего-то будущего. Греческий поэт отрицает будущее, поэтому он не видит и не воспевает всего этого. Так как он весь в настоящем, он весь принадлежит близкой окрестности. Естествоиспытатель, продуктивный человек рассудка в собственном смысле, будь он экспериментатором, как Фарадей, теоретиком, как Галилей, или счислителем, как Ньютон, находит в своем мире одни только не обладающие направлением количества, которые он измеряет, исследует и приводит в поря док. Только количественное подлежит формулировке при посредстве чисел, может определяться в причинной связи, может делаться доступной при посредстве понятий и подвергаться формулировке в законах. Этим исчерпываются все возможности чистого познания природы. Все законы суть количественные зависимости, или, как выражается физик, все физические явления протекают в пространстве. Античный физик, применительно к античному, отрицающему пространство мира чувствованию, не изменяя сути дела, исправил бы это выражение в той форме, что все явления "протекают в телах".
   Историческим впечатлениям чуждо все количественное.
   Их органом является нечто другое. Оба способа усвоения, соответствующие миру как природе и миру как истории, хорошо нам известны, хотя мы до сего времени и не сознавали их противоположность. Существует познание природы и знание людей. Есть научный опыт и жизненный опыт. Если проследить их противоположность до крайних выводов, станет понятным, что я под этим разумею.
   В конце концов все способы понимать мир должны быть
   обозначены как морфология. Морфология механического и
 
   164
 
   протяженного, наука, открывающая и приводящая в систему законы природы и причинные связи, называется систематикой. Морфология органического, истории и жизни, всего того, что подчинено направлению и судьбе, называется физиогномикой.
   Чем более исторически предрасположен человек, тем в
   большей мере физиогномический характер носит все то, что
   он понимает, сообщает и создает. Эллинскому статуарному
   искусству была чужда всякая физиогномика, в равной мере
   как и аттической драме. Классицизм Винкельмана и Лессинга
   ложно истолковал это как «общечеловеческое». Гёте в своем
   учении о растениях, в своем «Тассо», в своей лирике и в
   личном обиходе был мастером физиогномики.
 

5

 
   Этому способу видеть мир еще предстоит пережить свою
   эпоху развития в последних стадиях западной цивилизации. Через сто лет все науки, способные еще вырасти на нашей почве, будут частями единой огромной физиогномики всего человеческого. Таково значение "морфологии мировой истории". Во всякой науке, со стороны цели и содержания, человек рассказывает самого себя. Научное познание есть самопознание. Под этим углом зрения только что была рассмотрена математика как глава физиогномики. Мы не касались того, к чему стремятся отдельные ученые. Специалист как таковой со своими фактами и достижениями совершенно устраняется. Ученый математик как человек, чья деятельность является частью его облика и чье знание и мнение суть часть его поведения, представляет собою орган культуры. При посредстве его она говорит о себе. Как личность, как ум, открывающий, познающий и образующий, он принадлежит к ее физиогномии.
   Всякая математика, наглядно выражающая идею числа в виде научной системы, или, как это мы видели на примере Египта, в форме архитектуры, есть исповедь души. Несомненно, ее намеренные достижения принадлежат внешности истории; столь же несомненно ее бессознательное начало, само число, как первичное явление, и стиль ее развития в законченный мир форм есть выражение самого бытия, крови. История ее жизни, ее расцвет и увядание, ее глубокая связь с изобразительными искусствами, с мифами и культами той же культуры, все это принадлежит к морфологии второго, исторического вида, сама возможность осуществления которой в настоящее время с трудом допускается.
 
   165
 
   Видимая внешность всякой истории, согласно этому, имеет
   то же значение, как и внешний облик отдельного человека,
   рост, выражение, манеры, походка, способ выражаться, деятельность. Все это материал для знатока людей. Тело, ограниченное, ставшее, преходящее, есть выражение души. Но быть знатоком людей — значит также знать и те организмы большего стиля, которые я называю культурами, понимать их выражение, их язык, их поступки, так же, как понимают эти проявления у отдельного человека. Писать историю с филосовской точки зрения — значит делать то же самое, что делал Шекспир, когда он писал свои трагедии отдельных людей.
   Физиогномика есть перенесенное в духовную область искусство портрета. Дон Кихот, Вертер, Жюльен Сорель — вот портреты целых эпох. Фауст — это портрет целой культуры. Естествоиспытатель, морфолог, систематик знает портрет мира только как подражательную задачу. Это то же, что "верность оригиналу", «сходство» для живописца-ремесленника, в сущности работающего чисто математически. Настоящий портрет, в духе Рембрандта, есть физиогномика, есть история. Ряд его автопортретов есть не что иное, как чисто гетевская автобиография. Так должны быть написаны биографии великих культур. Подражательная часть, работа специалиста историка над датами и числами есть только средство, а не цель. Чертами лица истории является все, что до сего времени умели оценивать только по личному масштабу, по категориям
   пользы и вреда, добра и зла, приятного и неприятного, — любая государственная форма, так же как и экономическое состояние, сражения и искусства, науки и боги, математика и мораль. Вообще все, что стало, все, что проявляется, есть символ, есть выражение души. Нужно все это наблюдать взглядом знатока людей, нужно не приводить в законы, а прочувствовать это во всем его значении. И таким образом исследование поднимается к последней и высшей достоверности: все происходящее есть только подобие.
   Познанию природы можно научиться, но знатоком истории можно только родиться. Руководимый чувством, он сразу одним взглядом понимает и проникает то, чему нельзя научиться, что сокрыто от всякого намеренного воздействия, что не зависит от воли, что проявляется, только редко, в исключительные моменты. Разлагать, определять, приводить в порядок, разделять на причину и действие, — все это можно проделать, если угодно. Это — работа, а то, другое — творчество. Образ и закон, подобие и понятие, символ и формула принадлежат к сфере деятельности совершенно различных органов
 
   166
   Мы имеем перед собой соотношение жизни и смерти, рождения и разрушения. Рассудок, понятие, «познавая», убивают. Они превращают познанное в застывший предмет, который можно измерить и разделить. Созерцание одухотворяет. Оно включает отдельное в живое, внутренне прочувствованное целое. Поэзия и историческое исследование родственны так же как счисление и познание. Но, как говорит Хеббель, "системы нельзя увидать в видении, художественного произведения нельзя вычислить или, что то же, придумать". Художник, равно как и настоящий историк, созерцает, как нечто становится. Он вновь переживает становление в чертах того, что рассматривает. Систематик, будь то физик, дарвинист, или автор прагматической истории, познает то, что стало. Душа художника подобна душе культуры: она — нечто стремящееся к самоосуществлению, нечто целостное и совершенное, или, на языке старинной философии, микрокосм. Ум физика — позднейшее, более узкое и преходящее явление — относится к области наиболее зрелых стадий культуры. Он связан с феноменом городов, в которых все более и более сгущается жизнь культуры, и вместе с ними же он исчезает. Античная наука существует только от ионян VI века до римской эпохи. Античные художники существуют во все времена античности.
   Следующая схема поможет уяснению вышесказанного:
 
 
   Если попробовать уяснить себе принцип того целого, на основании которого строится каждый из миров, то мы увидим, что математически устроенное познание, и тем решительнее, чем оно подлиннее, постоянно касается только наличного. Картина природы, видимая физиком, есть то, что в настоящее время открывается перед его чувствами. К числу
 
   167
 
   обычно замалчиваемых, но тем более основных предпосылок
   всего естествознания относится то, что природа для всех и во
   все времена одинакова. Экспериментальный опыт решает
   "навсегда". Настоящая история, однако, покоится на столь же
   достоверной внутренней убежденности в противоположном.
   История имеет своим органом какую-то трудноопределимую
   внутреннюю чувственность, чьи впечатления находятся в постоянном изменении и, следовательно, не могут быть объединены в одном моменте времени. (О мнимом «времени» у физиков речь впереди.) Картина истории — будь то история человечества, мира организмов, земли, неподвижных звезд есть картина памяти. Можно здесь повторить прежнее разделение и сказать, что «природа» есть такая картина мира, в которой память подчинена совокупности непосредственно чувственного, а «история» — такая, где память усваивает себе впечатление чувственного. Память понимается здесь как известное высшее состояние, свойственное далеко не всякой душе и уделенное многим лишь в незначительной степени, как некоторый род воображения, заставляющий переживать каждое мгновение "sub specie aeternitatis", в постоянной связи с прошедшим и будущим; она является необходимым условием для всякого рода размышляющей созерцательности, самопознания и самоисповедания. В этом смысле античный человек не имеет никакой памяти и, следовательно, никакой истории, ни в себе, ни вокруг себя. ("Об истории может судить только тот, кто сам своей личностью пережил историю" Гёте.) В античном миросознании все прошедшее тотчас же впитывается настоящим. Достаточно сравнить в высшей степени «исторические» головы скульптур Наумбургского собора, головы Дюрера, Рембрандта с эллинистическими портретами, например известной статуей Софокла. Одни рассказывают целую историю души, черты другой ограничиваются отражением мгновенного внутреннего состояния. Они молчат о всем, что привело за все течение жизни к теперешнему состоянию — если вообще можно говорить о чем-нибудь подобном у настоящего античного человека, который был всегда законченным и никогда становящимся.

6

   Теперь возможно вскрыть последние элементы исторического мира форм. Бесчисленные образы, возникающие в бесконечном изобилии, пропадающие, выделяющиеся и опять сливающиеся, в тысяче красках и отсветов сияющее смешение видимо произвольных случайностей — таково первое
 
   168
 
   впечатление от картины мировой истории, возникающей, как
   нечто целое, перед созерцающим духом. Но проникающий
   глубже в суть вещей взор вскрывает в этой беспорядочности
   чистые формы, лежащие в основе всего становления глубоко
   скрытыми, и только против воли открывающиеся.
   Из всей картины миростановления, как его воспринимает
   фаустовское зрение, становления звездных систем, поверхности земли, живых существ, в настоящее время мы рассматриваем только малое морфологическое целое "всемирной истории" в обычном словоупотреблении, малопочитаемой Гёте истории высшего человечества, охватывающей немногим более 6000 лет, и не касаемся глубокой проблемы симметрии всех этих образований. То, что дает смысл и содержание этому расплывчатому миру форм и что до сих пор было глубоко погребено под еле понятной массой осязаемых «дат» и «фактов», это — феномен великих культур. Только после того, как эти основные формы будут вскрыты, прочувствованы во всей их физиогномической и органической значительности, только тогда можно считать уясненной сущность истории — аналогично сущности природы. Только при условии такого проникновения и такой перспективы можно серьезно говорить о философии истории. Только тогда станет возможным понять каждый факт исторической картины, каждую мысль, каждое искусство, каждую войну, каждую личность, каждую эпоху во всей их символической содержательности, а сама история перестанет быть простой суммой прошлого, без присущего ей порядка и внутренней необходимости, и явится организмом строгого строения и осмысленного склада, в общем развитии которого случайное местонахождение наблюдателя не влечет за собой выделения отдельной части, а будущее не является более бесформенным и неопределенным.
   Культуры суть организмы. История культуры — их биография. Данная нам, как некоторое историческое явление в образе памяти, история китайской или античной культуры морфологически представляет собой полную аналогию с историей отдельного человека, животного, дерева или цветка. Если мы хотим узнать ее структуру, то сравнительная морфология растений и животных давно уже подготовила соответствующие методы *. Феноменами отдельных, следующих друг за другом, рядом вырастающих, соприкасающихся, затеняющих и подавляющих одна другую культур исчерпывается все
   * Здесь имеются в виду не методы зоологического «прагматизма» дарвинистов с их погоней за причинными связями, но методы гётевские, интуитивные.
 
   169
 
   держание истории. И если предоставить всем ее образам, которые до сего времени слишком основательно были скрыты под поверхностью тривиально протекающей так называемой "истории человечества", свободно проходить перед умственным взором, то, в конце концов, несомненно, удастся открыть тип, первообраз культуры как таковой, освобожденный от всего затемняющего и незначительного, и лежащий, как идеал формы, в основе всякой отдельной культуры.
   Я различаю идею культуры, ее внутренние возможности,
   от ее чувственного проявления в картине истории. Это равно-
   сильно отношению души к телу, как ее проявлению в области протяженного и ставшего. История культуры есть осуществление ее возможностей. Завершение равнозначаще концу. Таково отношение аполлоновской души, чью идею некоторые из нас, пожалуй, еще раз могут почувствовать и пережить, к ее пространственному раскрытию, к научно доступной «античности», физиогномию которой изучают археолог, филолог, эстетик и историк.
   Культура есть прафеномен всякой прошедшей и будущей
   мировой истории. Глубокая и мало оцененная идея Гёте, открытая им в его живой природе и постоянно полагавшаяся в основу его морфологических исследований, будет применена нами в самом точном смысле ко всем вполне созревшим, умершим в расцвете, полуразвившимся, заглохшим в зародыше образованиям человеческой истории. Здесь говорит не анализирующий рассудок, а непосредственное мирочувствование и созерцание. "Высшее, чего может достичь человек, это — удивление, и, если прафеномен привел его удивление, он должен этим удовлетвориться, высшего он от него не может получить и большего он в нем не должен искать, — здесь граница". Прафеномен — это то, в чем идея становления в чистом виде лежит перед наблюдателем. Гёте ясно усмотрел своим духовным оком идею прарастения в образе каждого отдельного, случайно возникшего или вообще возможного растения. С полной ясностью он почувствовал в данном случае смысл становления. Он исходил в своем великом открытии os intermaxillare, которое одно стоит всех достижений Дарвина, от прафеномена типа позвонка, в других областях — от геологических напластований, от листа, как проформы всех растительных органов, от метаморфозы растений, как праобраза всего органического становления. "Тот же закон можно применить ко всему остальному живущему", — писал он из Неаполя Гердеру, сообщая ему о своем открытии. «Исторический» XIX век его не понял.
   170
 
   Прафеномен, как решительно утверждает Гёте, есть чистое созерцание идеи, а не познание понятия. Но все историческое описание было до сего времени исключительно неорганическим комбинированием фактов и наблюдений, выведенным в лучшем случае из познавательного принципа социальной или политической, во всяком случае причинной формулировки, который, в свою очередь, был заимствован из естествознания и притом материалистического. Одни следовали примеру Гегеля и Шеллинга и терялись в разных несуразностях, другие занимались систематикой. Дарвинизм с его по возможности массивными, по возможности практическими «причинами» — других западноевропейский обитатель больших городов не признал бы действительными причинами — есть в действительности перенесение партийно-политических пошлостей на явления мира животных, и, с другой стороны, принципы теперешних, столь «экономически» настроенных исторических описаний суть не что иное, как биологические, — обратно полученные от дарвинизма пошлости. О строгой и ясной физиогномике, точные методы которой предстояло еще открыть, никогда не было речи. Задача XX века заключается в том, чтобы вскрыть структуру исторических организмов, отделить морфологически необходимое от случайного, разгадать выражение всех исторических черт и отыскать подлинный смысл этого немого языка.