211
 
   Смысл эпохи — тема — не изменился бы от этого. Гёте мог,
   пожалуй, умереть в молодых годах, но не его идея. "Фауст"
   и «Тассо» остались бы ненаписанными, но и лишенные поэтической осязаемости, они все же бы, в каком-то глубоко таинственном смысле, "существовали".
   Феномен случайности, который только и делает феномен
   судьбы совершенным, можно понять лишь из идеи прафеномена. Я опять возвращаюсь к развитию растений. Культуры суть растения. Только что вырастающий бук с годами получит листья, ветки, ствол, вершину, причем можно предсказать их общий облик; это относится к судьбе прорастающего организма. Но вот семя уносится в какую-либо местность, которая будет также оказывать свое влияние на возраст, здоровье, мощность, полноту проявления. К этому присоединяется масса других обстоятельств, способных повлиять очень различно на существование двух соседних деревьев. Последовательный христианин мог бы назвать это милостью природы. В конце концов, каждая верхушка леса, каждая ветка, каждый лист оказываются отличными от других, притом в та ком виде, которого никто не мог предвидеть; как раз это мы и будем воспринимать как случайность. Можно и в приложении к планетной системе избрать такую точку зрения, что и кольца Сатурна, и существование Земли как раз в таком объеме, с такой формой тяготения, такой историей поверхности, где человечество является лишь быстропроходящим элементом, среди таких планет, покажутся нам образованиями, обязанными своим существованием случайности, при том одном условии, что мы предоставим звездному миру воздействовать на нас как одному большому организму. При этом мы совершенно не будем затрагивать или опровергать математические законы, принадлежащие к совершенно иному аспекту. Таким образом, все великие культуры, жизненный путь которых во многом можно определить заранее, имеют в своих чертах такое, что по своему существу относится к прафеномену и, следовательно, может быть причислено к судьбе, и такое, чего никто не может предвидеть и что можно отнести к случайности, к милости. От того, в какой мере применяется это различение в каждом отдельном случае, будет зависеть и соответствующая картина истории, представляющая собою во всех случаях собственность определенного наблюдателя и выражение его внутренне непосредственно достоверного мирочувствования.
   Но эвклидовская душа античности могла переживать свое
   привязанное к наличному переднему плану существование
   только в образе отдельных случайностей. И если по отношению
 
   212
 
   к западной душе случайность можно определить, как
   судьбу меньшего содержания, то и, обратно, по отношению к
   античной душе судьба может быть признана за случайность
   повышенной степени. Таково значение фатума. Однако оба
   слова по отношению к аполлоновской душе выражают моменты совершенно иной физиогномии. У нее не было, как мы видели, ни памяти, ни органического будущего или прошлого, ни, следовательно, действительно пережитой истории, и все это вместе значит: у нее не было чувства логики судьбы. Не будем поддаваться обману слов. Самой популярной богиней во времена эллинизма была Тюхэ *, которую почти не отличали от Ананкэ. Мы же воспринимаем судьбу и случай, как нечто друг другу вполне противоположное, от которого зависит все наше внутреннее существование. Наша история есть история великих зависимостей; она построена контрапунктически. Античная история, и не только ее картина у таких историков, как Геродот, но и ее полная действительность, есть история анекдотов, т. е. представляет собой сумму статуеобразных частностей. Стиль греческого существования вообще анекдотический, как и стиль каждой отдельной греческой биографии. Телесно-осязаемый элемент является выразителем исторического демонического случая. Он закрывает собой и отрицает логику свершения. Все сюжеты античных образцовых трагедий исчерпываются бессмысленными случайностями; иначе нельзя выразить значение слова????????? в противоположность шекспировской логике, которая от соприкосновения с антиисторической случайностью получает свое развитие и прояснение. Повторим еще раз: то, что случилось с Эдипом совершенно внешним образом, ничем необоснованное и не вызванное, могло случиться со всяким без исключения человеком. Такова форма мифа. Сравним с этим глубоко внутреннюю, всем существованием и связями этого существования с эпохой обусловленную индивидуальную необходимость в судьбах Отелло, Дон-Кихота, Вертера. Мы имеем перед собой противоположность трагедии ситуации и трагедии характеров. Но эта противоположность повторяется и в истории. Каждая эпоха Запада обладает характером, каждая эпоха античности является ситуацией. Жизнь Гёте наполнена роковой логикой, жизнь Цезаря — мифическими случайностями. Только Шекспир внес в нее логику. Наполеон есть трагический характер; Алкивиад попадает в трагические
   * Эта Тюхэ может быть также понимаема в смысле некоторой естественно-исторической величины, параллелью которой является- современный детерминизм.
 
   213
 
   ситуации. Астрология, в той форме, в какой она господствовала, начиная с готики и барокко, над умами не только своих приверженцев, но и противников, стремилась охватить все предстоящее течение жизни. Гороскоп основывается на предпосылке единого организма целого существования, которое развернутся в будущее. Прорицание оракула, относящееся всегда к отдельным случаям, есть собственно символ случая, T??? минуты; оно допускает точкообразность, несвязанность в ходе событий, и в том, что в Афинах писали и переживали как историю, изречения оракулов были очень уместны. Разве встречается у кого-нибудь из греков идея об имеющем какую-либо цель историческом развитии? Могли ли мы когда-либо без этого основного чувства думать об истории или творить историю? Если мы сравним историю Афин и историю Франции в соответствующие эпохи, начиная с Фемистокла и Людовика XIV, то мы найдем, что стиль исторического чувствования и стиль действительности между собой совпадают: крайняя логичность во втором случае и крайняя нелогичность в первом.
   Теперь становится понятным настоящий смысл этого значительного факта. История есть именно образ известной души, и один и тот же стиль проявляется в истории той, которую делают, и той, которую «созерцают». Античная математика исключает символ бесконечного пространства, то же делает и античная история. Предопределение и бесконечное мировое пространство — с одной стороны, случай и материальная близость и осязаемость тел — с другой, связаны между собой. Недаром сцена античного существования самая маленькая из всех: отдельный полис. Оно лишено горизонтов и перспектив — несмотря на эпизод Александрова похода — точь-в-точь как сцена античного театра с плоской задней стеной. Вспомним функциональные и «бесконечные» факторы нашей политики, кабинетную дипломатию или «капитал». В своем космосе эллины познавали и признавали существующим только передний план при полном внутреннем отрицании вавилонской астрономии звездного неба; боги их были домашними, городскими и сельскими божествами, а не божествами небесных светил * и рисовали они только передний план. Никогда в Коринфе, Сикионе, Афинах не появлялась картина, изображающая пейзаж с гористыми горизонтами, проносящимися облаками и далекими городами. На всех вазах
   * Гелиос представляет собой только поэтическую метафору. Не было ни храмов, ни статуй, ни культа, ему посвященных. Еще в меньшей мере Селена является лунной богиней.
 
   214
 
   мы видим только эвклидовские самодовлеющие и отдельные фигуры. Все фронтонные группы являют построения аддитивного, а не контрапунктического характера. Но и переживали тоже только явления переднего плана. Судьбой называлось то, что внезапно случалось с человеком, а не "течение жизни", и, таким образом, Афины создали, рядом с фресками Полигнота и геометрией Платоновой академии, трагедию судьбы в пресловутом значении "Мессинской невесты". Полная бессмыслица слепого фатума, воплощенная, например, в роке Атридов, олицетворяла для неисторической античной души весь смысл ее мира.

17

   Пусть несколько смелых примеров, которые, конечно, теперь не будут ложно истолкованы, послужат к уяснению сказанного. Предположим, что Франция, а не Испания поддерживала бы Колумба. Конечно, Франциск 1, сделавшись властителем Америки, получил бы императорскую корону вместо испанца Карла V. Эпоха раннего барокко, от разграбления Рима до Вестфальского мира, ставшая и по религии, и по духу, и по искусству, политике и обычаям испанским столетием — вместе с тем послужившая во всем основанием и предпосылкой для времени Людовика XIV — получила бы свое осуществление не через Мадрид, а через Париж. Вместо имен Филиппа, Альбы, Сервантёса, Кальдерона, Веласкеса, мы бы называли имена тех французов, которые — попробуем так передать эту трудную для понимания сторону — остались не родившимися. Стиль церкви, установившийся благодаря испанцу Игнатию Лойоле и направляемому его духом Тридентскому собору, политический стиль, получивший свое направление благодаря испанскому военному искусству, кабинетной дипломатии испанских кардиналов и придворному духу Эскуриала и оставшийся таковым вплоть до Бисмарка и даже позднее, архитектура, большая живопись, церемониал, светское общество больших городов — все это было бы представлено иными тонкими умами из среды знати и духовенства, иными войнами, чем войны Филиппа II, другим архитектором, а не Виньолой, и другим двором. Случай определил испанскую внешность для поздней эпохи Запада; но внутренняя логика эпохи, которая должна была найти свое завершение в великой революции — или в каком-либо событии аналогичного содержания — осталась всем этим незатронутой.
   Французская революция, действительно, могла быть представлена событием другого вида и протекать в другом месте.
 
   215
 
   например в Германии. Ее идея (как мы это увидим позднее).
   переход культуры в цивилизацию, победа неорганической.
   мирового города над органической деревней, ставшей отныне
   "провинцией", в духовном смысле была необходимой, притом
   именно в этот момент. Для этого подходит слово эпоха в его
   старом, теперь утратившемся, значении (смешивается с периодом). Историческое событие делает эпоху; это значит, она
   отмечает в организме культуры необходимую, роковую стадию. Само событие — образование, выкристаллизировавшееся на исторической поверхности — могло быть замещено другим соответствующим событием; эпоха необходима и заранее определима. Имеет ли событие значение эпохи или эпизода по отношению к известной культуре и ее течению, это, как мы видим, тесно связано с идеями судьбы и случая и, далее, с различием эпохообразной западной и эпизодической античной трагики.
   Далее, можно различать анонимные и личные эпохи в зависимости от их физиогномического типа в картине истории. Первая часть упомянутой эпохи, революция 1789–1799 гг., выдержана вообще анонимно, вторая, наполеоновская, 1799–1815 гг., в высшей степени лично. Необыкновенная стремительность этого явления закончила в немногие годы то, что соответствующей античной эпохе (386–320) смутно и неуверенно пришлось проделать в целые десятилетия, так, сказать, "подземной работы". Свойством органического типа всякой культуры и ее прафеномена является то, что на каждой стадии имеется возможность совершить неизбежное или в образе великой личности (Людовик XIV, Цезарь), или вели кого анонимного события (Пелопонесская и Тридцатилетняя войны), или морфологически неясном развитии (время диадохов, война за испанское наследство). Какая форма является более вероятной, это вопрос исторического — трагического — стиля.
   История, развертывающаяся в виде картины мира перед
   фаустовским взором, осуществляет свои эпохи в личной или
   анонимной форме; трагедия тяготеет к личной, как символически более значительной. Поэт революции влил бы ее содержание в выразительную личность, например Дантона. Наши драмы — это драмы отдельных характеров. Гётевское "Избирательное сродство" является редким исключением. Трагический характер — это такой, который делает эпоху, например Вертер. Следовательно, античных «характеров», делающих эпоху, не может быть.
   Каждая настоящая эпоха равнозначаща с настоящей трагедией в нашем, а не в античном смысле. "Парсифаль".
 
   216
 
   "Дон-Кихот", «Гамлет», «Фауст» — это трагедии, резюмирующие целый исторический кризис в одном характере, и поэтому мы имеем основание назвать каждую трагедию нашей культуры, в противоположность каждой античной, бывшей неизбежно неисторической и мифической, трагедией исторической, хотя бы ее сюжет и был вымышленным; иначе она становится «жанром», как у Шиллера и Альфиери. У Шекспира Цезарь умирает в третьем акте. Эта трагедия дает образ целой эпохи, и поэт чувствовал — конечно, бессознательно, — что эмпирическая личность есть только символ, только поверхностное образование *. Поэтому и действие оканчивается только тогда, когда оканчивается сама эпоха, а не чувственное существование ее носителя. По внутреннему смыслу Цезарь погибает только при Филиппах в образе Брута, в каковом миссия Цезаря приводится к завершению, в то время как Антоний, его наследник в смысле исторического переднего плана, начинает в Александрии новую эпоху, которая зародилась при Филиппах и закончилась в драме при Акциуме. Но это — Цезарь нашей, а не античной мировой картины. Сама античная история, так же как и античная трагедия, строится по эпизодам, а не по эпохам.
   Возьмем трагедию Наполеона. Его назначением было завершение западной цивилизации. Его значение то же, что и Филиппа и Александра, водворивших на место эллинской культуры эллинизм, так что в обоих случаях решение на исторической поверхности произошло не при посредстве Конвента и гильотины, остракизма и решений агоры, не при посредстве журнальных и риторических жестов, как во время Руссо и Вольтера, Аристофана и Сократа, но на полях великих сражений всей Европы или на почве древнего Персидского царства.
   Трагедия его жизни — еще не открывшаяся художнику
   достаточно великому, чтобы понять ее и превратить в образы,
   — заключается в том, что он, чье существование началось с
   борьбы против английской политики, бывшей самой выразительной представительницей английского духа, как раз в этой борьбе завершил на континенте победу этого духа, оказавшегося затем достаточно сильным, чтобы под видом "освобождения народов" разгромить его и уморить на Св. Елене. Не он был основателем принципа расширения. Этот принцип происходит от пуританизма Кромвелевского поколения, вызвавшего
   * Дело не меняется оттого, что Шекспир в действительности передал более старую драму.
 
   217
 
   к жизни британскую колониальную систему *; начиная со
   дня Вальми, значение которого понял только Гете, как это
   доказывает его знаменитое изречение вечером после сражения, принцип этот, при посредстве таких по-английски обученных голов, как Руссо и Мирабо, делается тенденцией революционной армии, совершенно охваченной идеями английской философии. Не Наполеон создал эти идеи, а они его, и после того как он вступил на трон, он должен был следовать им дальше и бороться с единственной державой, хотевшей того же, т. е. с Англией. Его империя — создание французской крови, но английского стиля. Теория «европейской» цивилизации была создана в Лондоне Локком, Шэфтсбери, Клэрком, в особенности Бентамом, а Бейль, Вольтер и Руссо перенесли ее в Париж. Во имя этой Англии парламентаризма, деловой морали и журнализма люди сражались при Вальми, Маренго, Йене, Смоленске и Лейпциге, и во всех этих сражениях одержал победу английский дух над французской культурой Запада **. У Первого Консула не было плана подчинения западной Европы Франции: он прежде всего хотел — Александровская мысль на пороге всякой цивилизации! — на месте английского основать французское колониальное государство, при помощи которого он мог бы возвести политически-военное преобладание Франции на почти что недоступном для нападения основании. Это было бы государство Карла V, где солнце никогда не заходит, сосредоточенное в Париже, наперекор Колумбу и Филиппу II, и организованное не как рыцарски-церковное, а как хозяйственно-военное целое. С этой стороны — пожалуй — его миссия руководилась судьбой. Но Парижский мир 1763 г. уже решил вопрос против Франции, и его мощные планы каждый раз терпели неудачу, благодаря ничтожным случайностям; сначала при Сен- Жан Д'Акре, благодаря нескольким своевременно доставленным англичанами орудиям; далее, после Амьенского мира, когда он владел всей долинной Миссисипи, вплоть до великих озер, и завязал сношения с Типпо Сахибом, защищавшим Восточную Индию от англичан, — из-за ошибочного передвижения
   * По этому поводу я напоминаю о следующей фразе Каннинга, относящейся к началу XIX века: "Южная Америка должна быть свободной — и по возможности английской! Нигде инстинкт расширения не проявился в таком чистом виде.
   ** Зрелая западная культура была сплошь французской, какова сама выросла из испанской в эпоху Людовика XVI. Но уже при Людовике XVI в Париже английский парк одержал победу над французским, чувствительность — над
   "espril", моды и нравы Лондона — над Версальскими, Хогарт — над Ватто, мебель Чиппендейла и Веджвудский фарфор — над Реллем и Сарром.
 
   218
 
   флота его адмирала, которое его вынудило отказаться от тщательно подготовленного предприятия; наконец, когда он, в целях новой высадки на востоке, сделал оккупацией Далмации, Корфу и всей Италии Адриатическое море французским и вел переговоры с персидским шахом относительно совместных операций против Индии, — из-за каприза императора Александра, который мог бы в нужное время предпринять — и тогда с несомненным успехом — поход на Индию. И только тогда, когда он, видя крушение внеевропейских комбинаций ухватился как за "ultima ratio" в борьбе против Англии за приобщение Германии и Испании, тех стран, где как раз его английские революционные идеи поднялись против него самого, их проводника, только тогда он сделал тот шаг, который его самого сделал излишним.
   Сделаться ли мировой колониальной системе, некогда намеченной испанским гением, в те дни английской или французской, превратиться ли при посредстве Наполеона "Соединенным Штатам" Европы, бывшим в то время параллелью государств диадохов и имевшим лишь в будущем стать параллелью "Imperium Romanum", в романтическую военную монархию на демократическом основании, или проделать это в XXI столетии и при посредстве реального дельца, подобного Цезарю, притом осуществляясь в виде чисто хозяйственного — факта, — все это относится к области случайностей исторической картины. Его победы и поражения, за которыми постоянно скрывалась победа Англии, победа цивилизации над культурой, его империя, его падение, "la grande nation", эпизодическое освобождение Италии, означавшее в 1796 г., равно как и в 1859 г., для лишенного всякого значения народа лишь перемену политического костюма, разрушение Германской Империи, этой обветшавшей готической руины, — все это поверхностные образования, за которыми скрывается большая логика настоящей, невидимой истории; покорствуя ее смыслу, Запад пережил в это время значительную стадию культуры, достигшей во французском облике, в "ancien regime" своего завершения, и превращение этой культуры в английскую цивилизацию. Таким образом, в качестве символов идентичных явлений Бастилия, Вальми, Аустерлиц, Ватерлоо, усиление Пруссии является параллелями к античным факторам сражений при Херонее и Гавгамеле, мира под царским скипетром, похода в Индию, развития Рима, и нам становится понятным, что в войнах и политических катастрофах, этих "piece de resistance" наших исторических описаний, не победа является наиболее существенным в борьбе и не мир есть цель переворотов.
 
   219
   Отмеченная именем Лютера и, как следует сознаться, не
   совсем удачно проведенная эпоха служит другим примером.
   Здесь анонимное развитие — путем церковных соборов -
   было вполне возможным. Савонарола, в согласии с французским королем, проводил ту же идею, и к его избранию в папы многие из кардиналов отнеслись бы сочувственно. Внутреннее и внешнее развитие Лютера тесно связано со случайной продолжительностью некоторых понтификатов, в особенности Льва X. Представим себе на его месте Адриана VI. Подобно тому, как глубокий смысл всех сражений и декретов Наполеона не в тех задачах, которые он себе ставил или разрешал, равным образом все действия Лютера, по их внешним целям и реальным результатам, были вполне независимы от глубоких тенденций олицетворенной им эпохи. Он мог бы умереть мучеником или папой; и то и другое было вполне возможно. Но это было бы скорее то, что греки звали Немезидой, т. е. только судьба переднего плана, касающаяся человека, а не "идеи. Можно было этого честолюбивого монаха сделать главой собора; его постепенное превращение в папу, сторонника реформ, придерживающегося умеренных взглядов и склонного к дипломатической политике соборов, было вполне возможным. Сами по себе полные противоречий, окрашенные то самоненавистничеством, то самообожанием настроения и решения Лютера зависели во многом от того уважения, с которым относились к его особе его титулованные покровители, и в начале его цели не слишком отличались от целей других, даже от целей последнего немецкого папы, Адриана VI. Возможно, что ему приходили на ум подобные соображения — но что мы знаем о его сокровенных переживаниях? Весь видимый уклад тогдашней западной культуры зависел от очень немногих вариантов, и в первое время разделение церкви каталось совершенно невероятным. Под конец он стал Брутом церкви. Шекспир вывел роющегося в своей душе человека, лишенного милости. Это — тоже одна из трагических возможностей проведения эпохи: самоуничтожение того, кем она представлена в действительном мире. Брут убил Цезаря, Лютер — церковь, оба служа теории. Он ее, действительно, убил. Осужденная на постоянную самозащиту против протестантизма, она с тех пор утратила свою царственную свободу, свою глубокую, нами более не понимаемую либеральность. Она была наивной, потом стала педантичной. И лютеранство также пережило свои Филиппы, — когда католический дух создал в ней новую ортодоксальность, в борьбе против которой постоянно вновь возобновлялась деятельность Лютера в виде пиетизма, рационализма, материализма и
   220
 
   анархизма. Все это, несмотря на величие явления, принадлежит к внешнему одеянию случайно-исторического, в которое сама себя облекает судьба.
   Вместе с тем тонкие нити связывают личность Лютера с
   Генрихом Львом в прошлом и Бисмарком в будущем, другими двумя "случайными людьми" крайнего севера, в которых отразилась их эпоха, и которые в высшей степени родственны друг с другом, как представители преодоления привязанности к югу, к беспечности, к опьянению — причем все три символических акта: Леньяно, Вормс и Кенигретц, с замечательной наглядностью периодичности отделены один от другого промежутками ровно в 345 лет, — и это указывает на необычайную физиогномическую яркость переживания, на которую была способна только западная душа с ее огромной предрасположенностью к чистому пространству и истории и которая имеет своею параллелью только необычайно прозрачное и логическое построение египетской истории этого осуществления египетской души.

18

   Кто вполне воспринял эти идеи, тот поймет, насколько роковым для переживания настоящей истории должен был сделаться принцип причинности, доступный в точной форме исключительно поздним культурным ступеням, и тем с большей тираничностью влияющий тогда на картину мира. Кант с большой предусмотрительностью установил причинность, как необходимую форму познания. Слово «необходимость» было принято с удовольствием, но при этом упустили из вида, что принцип этот распространяется только на одну область познания, в которой как раз современная историчность не находит места. Весь XIX век старался уничтожить границу между природой и историей в пользу первой. Чем историчнее хотели думать, тем более забывали, насколько в данном случае не следовало думать. Насильственно применяя к живому застывшую схему оптически-пространственной связи, причины и действия, историки на чувственной картине поверхности истории проводили конструктивные линии картины природы, и никто — среди поздних, привыкших к умственному принуждению причинности людей рассудка — не чувствовал глубокой абсурдности науки, стремившейся, на основании методического недоразумения, понять становящееся как ставшее. Целесообразность сделалось излюбленным словом, при помощи которого цивилизованный ум ассимилировал себе вселенную. Машина построена целесообразно. Таким образом, она
 
   221
 
   стала полезной. Следовательно, и история должна обладать
   аналогичной конструкцией: на этом выводе основан исторический материализм. Если мы хотим уяснить себе вполне наглядно настоящую идею судьбы, нам надо погрузиться в душевную жизнь нашего детства и в детский внешний мир. В то время сознание сплошь было наполнено впечатлениями живой действительности, демонической, роковой, бесцельной в высоком смысле, исполненной постоянного движения и загадочного сверхъестественного содержания. Тогда действительно существовало «время». Здесь в совершенной чистоте царствовал образ фантазии, набросавший черты позднейшего, проясненного, но и более вялого образа истории, каковой впоследствии все более и более предстояло подчиниться причинной картине природы цивилизованного человека.