263
   "души". Над Олимпом царит вечный свет ясного южного дня
   Аполлоновский час — это самый полдень, когда засыпает великий Пан. Валгалла лишена света. Уже в «Эдде» мы предчувствуем ту глубокую полночь, которая окружает погруженного в размышление в своем кабинете Фауста, которая наполняет гравюры Рембрандта, в которой теряются звуковые краски Бетховена. Вотан, Бальдур, Фрейя никогда не имел «эвклидовского» облика. Для них, как и для ведийских богов Индии, нельзя "подыскать изображения или подобия". Эта невозможность заключает в себе возведение вечного пространства в наивысший символ, в противоположность телесному изображению, которое низводит пространство до степени «окружающего», лишает его святости и отрицает. Это не мир близкого и обозримого глазом. Этот глубоко прочувствованный мотив лежит в основе иконоборчества в Исламе и Византии — и то и другое в VIII в. — а также в позднейшую эпоху на протестантском Севере. Разве и создание Декартом антиэвклидовского анализа пространства не было своего род. иконоборчеством? Античная геометрия воображает дневной мир чисел, теория функций есть, собственно, ночная математика.
   К ночной области, будь то хотя бы внутренняя, душевная
   ночь, относится чувство покинутости. Античный человек
   ????????????? Аристотеля, чья жизнь достигала своей высшей точки в дневное время, следовательно, среди общества на площади, никогда не знал этого чувства. Индийская душа никогда не могла от него освободиться. В этом отличие Сократа от Будды и Руссо. Светотень Рембрандта, метафизически означающая это одиночество, безграничную потерянность души среди мирового пространства, имела своих первых предвозвестников в жутких коричневых и серых тонах северного мира богов; аналогичным образом она в последний раз проявляется в ночном сумраке последних квартетов Бетховена с их мучительными вспышками молний и в безысходной тоске музыки «Тристана», и потом быстро тускнеет в запоздалой, оторванной и трудно доступной лирике мирового города у Бодлера, Верлена, Георге и Дрема.

7

   Все, что высказывала эта душа при помощи необычайной
   богатства средств выражения, в словах, звуках, красках, живописных перспективах, философских системах, легендах, а также в значительной мере в пространствах готических соборов и в формулах теории функций, а именно — все свое
   264
   мироощущение, то же самое египетская душа, далекая от всякого теоретического и литературного честолюбия, выразила исключительно в непосредственном языке камня — сильнейшего символа ставшего. Вместо того, чтобы заниматься игрой слов на тему о форме протяженного, о своем «пространстве» и своем «времени», вместо того, чтобы слагать гипотезы, системы чисел и догмы, египетская душа молчаливо воздвигала свои огромные символы в стране, омываемой Нилом. Что за люди! Фаустовская душа, «искорка» Майстера Экхарта, чувствовала себя бесконечно одинокой в огромных далях — как пастушья песня в начале третьего акта "Тристана и Изольды". Аполлоновская душа чувствовала себя заброшенной слепой????????? в бессмысленный мир бесчисленных отдельных вещей, гонимой и раздавленной, как ее потрясающее отражение, царь Эдип. Египетская душа воображала себя странствующей по узкой и неумолимо предначертанной жизненной тропе. Такова была ее идея судьбы. Египетское бытие — это бытие странника, весь язык форм этой культуры служит олицетворением одного этого мотива. Рядом с пространством севера и телом античности египетский прасимвол скорее всего можно обозначить словом дорога. Это совсем иной, для нас трудно доступный способ понимания протяженности. Таков аспект, к осуществлению которого, начиная от рождения и вплоть до своего угасания, стремилось египетское искусство. Торжественно шествующая вперед статуя; бесконечные, расположенные в строгом порядке переходы храмов при пирамидах IV династии (2930–2750 гг.), сумрачные, ведущие, все суживаясь, через залы и дворы к погребальной комнате; аллеи сфинксов, в особенности XII династии (2000–1788 гг.), циклы рельефов на стенах храмов, вдоль которых должен проходить зритель, которые его провожают и направляют, — все это отражает переживание глубины очень своеобразного народа, египетскую судьбу, с ее железной необходимостью, символируемой гранитом и диоритом (вспомним, быть может, соответственный этому смысл, который имел гранит для Гёте и его созерцания истории земли). Отнюдь не следует приписывать пирамидам, этим огромным созданиям преизбыточествующей снами юности — они принадлежат готике египетской души — смысла стереометрических тел. Так воспринимал античный зритель, с не допускающей сомнения убежденностью, обусловленной его мирочувствованием. У египтянина, однако, в определяющем его форму мира переживании глубины, было настолько сильно подчеркнуто направление, что пространство оставалось в некотором роде в состоянии постоянного осуществления. Мы видели, как в
   265
   исконном переживании человека, служащем для него источником одновременно и внутренней жизни и обладания внешним миром, направление в качестве признака живущего углубляет чувственное восприятие и превращает его в пространство, превращает время в неподвижную даль. То, на что я пытался намекнуть словом «дорога», есть образ этого пребывающего в сознании миротворящего акта. Дорога обозначает одновременно и судьбу и "третье измерение". Мощные поверхности стен, рельефы, ряды колонн, мимо которых она проходит, представляют собой "длину и ширину", т. е. восприятие, то чуждое, которое жизнь расширяет в мир. Таким образом, путник переживает пространство в некотором роде в его еще не объединенных элементах, в то время, как античность вообще не знает этого пространства, а нас оно окружает в виде покоящейся бесконечности. Поэтому это искусство добивается только воздействия плоскостями и ничего большего, даже в тех случаях, когда оно пользуется кубическими средствами. Для египтянина пирамида над царским гробом была треугольником, огромной, завершавшей путь, царившей над ландшафтом плоскостью могущественнейшей силы выражения, с каковой точки зрения он к ней и подходил; колонны внутренних переходов, отличавшиеся строгой композицией и сплошь покрытые украшениями, вырисовываясь на темном фоне, создавали впечатление исключительно вертикальных полос поверхности, сопровождавших ритмически шествие жрецов; рельеф тщательно подогнан под плоскость — чем сильно отличается от античного — и только его фигуры сопутствуют зрителю. Все движется мощно к одной цели. Господство горизонтальных и вертикальных линий и прямого угла, избегание ракурсов утверждают двухмерный принцип и изолируют переживание глубины, которая совпадает с направлением и целью пути — гробом. Это искусство не допускает никаких ослабляющих напряжение души отклонений.
   Разве не это же самое — причем в примере Египта оно высказано самым возвышенным языком, какой только можно вообразить — стремятся выразить наши теории пространства? Не менее других к этому стремится и физиологическая, так как изображение на сетчатой оболочке обладает также свойствами плоскости, и только при помощи жизненного акта превращается в пространственное опытное познание.
   Символическим переживанием того, кто шел от ворот пирамидного храма, расположенного у берега Нила, вверх по закрытому жертвенному пути, сопутствуемый всеми символами бытия в глубокомысленных образах, был сам процесс становления пространства, заключающий в себе смысл
   266
   внешнего мира. Среди этих форм человек чувствовал идентичность становления пространства с жизнью. Сквозь узкие двери мощных пилонов — символа рождения — судьба без всяких отклонений вела сквозь все суживающиеся покои к последней целле, которая заключала в себе увековеченное в виде мумии тело, удерживающее при себе «ка» умершего фараона. Это целая метафизика в камне, рядом с которой писанная — Кантова — кажется беспомощным лепетанием. Этот один символ пути выражает склад египетского макрокосма более исчерпывающе, чем могли это сделать любые античные или индийские символы. Это сообщает египетскому языку форм такую чистоту и упрощенность, которая воспринимается людьми иных культур, нами, как неподвижность.

8

   У каждой культуры есть ее готика, ее детство. Но и в пределах отдельной культуры каждый отдельный человек переживает соответствующую фазу. Давно уже обращено внимание на внутреннее сродство первобытного и детского искусств. Несомненно, исконное, встречающееся даже у животных удовольствие подражать чему-нибудь, является постоянно действующим побудителем во всяком искусстве. Уже ребенок трудится над тем, чтобы при помощи контурного рисунка «изобразить» что-нибудь, или подражает взрослым в их манерах и выражениях. Мы знаем источник происхождения греческой???????? — козлиные пляски крестьян на Дионисовом празднике душ, символизировавшие вновь пробудившуюся производительную силу природы. Самые способные к мимическим представлениям из их среды странствовали из деревни в деревню на телеге ("телеге Феспида"), нарядившись зверями ("трагическая маска"), и смешили зрителей. Подобное встречается в каждой стране. Нам известны нарисованные с большим сходством изображения зверей, исполненные пещерными людьми и бушменами. Будь то музыка или живопись — настоящий рационалист не заметит в искусстве никаких других стремлений. Еще Аристотель указывает на??????? как на сущность искусства, и отсюда же исходит несколько плоское выражение Лессинга, что конечная цель всякого искусства есть удовольствие.
   С другой стороны, чувство формы пробуждающейся культуры проявляется с такой силой, что оно до неузнаваемости стилизирует растения, зверей и мотивы человеческого тела. Этому нас учат в одинаковой мере дипилоновый стиль, романский стиль, раннеегипетское и раннеарабское (древнехристианское
   267
   искусство. Здесь новая душа говорит на новом никогда не существовавшем ранее и не повторяемом в будущем языке. Здесь суть не в подражательной, а в символической тенденции, не в удовольствии, а в демоническом порыве, допускающем что угодно, только не занимательность, не развлечение, не "веселость души художника". Только к такому искусству и применимо понятие стиля; его влияние распространяется на все формы внешней жизни, и дух его угасает в тот момент, когда культура превращается в цивилизацию, а душа — в интеллект.
   В этой противоположности веселости и серьезности художника, игры и вынужденности, подражания и заклятия чувственного мира перед нами проявляются опять те же исконны чувства взыскания мира и боязни мира, и нам сразу становится понятным, насколько все споры о проблемах искусств связаны с этим; в противоположности аполлоновского и дионисовского, классического и романтического искусств, формы и содержания, правила и произвола, артистичности и натурализма дело в той или иной мере касается скрытой здесь тайны. Только систематик, человек рассудка, захочет разделять и взвешивать там, где исторически, психологически, лично действует только одно целое. Однако необходимо помнить что не может быть речи об одном корче искусства.
   Детская смена глубокого восхищения перед брезжущим миром, перед весной души, неудержимое взыскание зрелости роста, завершения и глубочайшего страха перед непонятным которое лежит в этом расцвете, перед судьбой, которая с ним связана, перед неизвестностью конца, перед тайной бренности — создает на пороге каждой культуры строгий стиль дорического или готического характера, большую орнаментику и склонность к огромному, для позднейших поколений часто загадочному зодчеству, на которое оказываются неспособными все достигшие зрелости культуры, как-то: барокко, ислам или Среднее Царство Египта.
   Гигантские произведения подобного рода вообще не являются продуктами «искусства» в артистическом смысле какой-нибудь сознающей свои средства и цели и выбирающею свою задачу живописи, скульптуры или поэзии; их возникновение — элементарное явление природы. Собор — это безыменное и непроизвольное создание, возникшее из родной почвы и ее юного человечества, из недр его рожденное, а не личносознательная концепция, проистекающая из воли какого-либо художника. Внезапные, простые и цельные, подавляющие своим выражением упорства и муки, исполненные сладостной тоски и самоотдания, повсюду навстречу дневного
   268
   мира вырастают эти отроческие сны ранней души: великое
   зодчество, великий миф, эпос, новый орнамент, войны героического времени.
   Всякая боязнь мира, как мы видели, есть боязнь пространства, осуществленного, предела — смерти. Она коренится в переживании глубины, из которого рождается видимый мир. У образа, числа, пространства и боязни — одно общее основание. И таким путем осуществленный, приведенный при посредстве прасимвола в неподвижный, порядок и благодаря этому во всем своем объеме сделавшийся употреблением этой одной души — ее макрокосмом — мир становится враждебным принципом, царством темных сил, воплощением зла. В этом отношении вражда между душой и миром есть никогда вполне неизгладимый первоисточник всякого миросознания. Поэтому-то юная душа внезапно осознает одиночество своей человеческой стихии среди всего преходящего. Это — демоническое начало всякой природы — природы как мира протяженности, — столь же знакомое античной душе, как и всякой другой. Фаустовское и магическое христианство, орфики с их формулой???????? и египетская "Книга Мертвых" согласны в этом друг с другом. Тысячи мифических образов, легенд и обычаев, свидетельствует об этом. Подобно самому незначительному орнаменту на рукояти меча, сосуде или капители колонны, греческая культовая драма есть также средство умилостивления гнева богов. Так, Ливии (VII, 2) называет сценические игры (традиции), устроенные в Риме для отвращения чумы, caelestis irae placamina. Вот это демоническое, вызванное к проявлению фактом возникновения пространства. душа стремится отрицать, подчинить, освятить, заклиная его чарами символа. Она дает ему форму, обладающую значением осмысленную границу, имя, т. е. делает его от себя зависимым *.
   Поэтому самое раннее и самое элементарное изо всех искусств обращается к праматери мира, к камню, воплощению сопротивления, которое боязнь стремится сломить. Мы никогда не поймем гигантскую архитектуру соборов и пирамид, если не признаем их за жертву, которую юная душа приносит чуждым силам. Жертва, в первоначальном для человечества смысле, означает принесенные в дар чего-то такого, что составляет часть собственной души. Преимущественно это животное-тотем, в котором есть какая-то часть души клана, или
   * Такое же действие оказывает боязнь и в позднейших обстоятельствах. Все боязливые люди дорожат преданиями. Все социальные предания выражают страх известного сословия перед непредвиденным
   269
   в которое при помощи посвящения входит душа приносящего
   в жертву, и жертвоприношение которого осуществляет мистическое единение с силами *.
   Такой жертвой, притом самой большой из всех, являются
   все ранние архитектуры. Потому что в них таится не только
   тот или иной символический смысл, как в культовых танцах
   и песнопениях, в картине, статуе или сонате, но весь дух
   культуры, ищущей через свое превращенное в камень «я» со-
   единения с основами мира. Древний Собор есть полнейший
   макрокосм фаустовской души, пирамидный храм — египетской, базилики Равенны или Византии — магической. Все позднейшие произведения искусства по сравнению с ними являются частичными. Тона и краски, прозрачный мрамор, литая бронза, прочтенное и произнесенное поэтическое слово — все это средства искусства; они отрекаются от своего стихийного бытия или лишены его. Всякое сознательное художество эгоистично, полно прихотей и «свободы». Его произведения уже не вырастают из материнской почвы. Идея без личной жертвы всей души исчезает вместе с ранней эпохой.
   Это первое искусство нуждалось в сознании победы и поэтому преодолевало камень, заставляло его вырастать из земли в символических формах. И так как вопрос стоял о самой жизни, эти формы непосредственно примкнули к мысли о смерти: в пирамидных храмах, чьи внутренние переходы вели к царской гробнице, так же как и в соборах, где высокосводчатые корабли с рядами колонн устремляются к алтарю, таящему тайну евхаристии, жертвоприношение ставшего человеком Бога. По сравнению с таким искусством все остальные представляются игрой, чересчур земными и эстетически смакующими. Отсюда эти огромные тяжести, которыми обременило себя верующее человечество, чтобы сделать строительство действительно жертвой. Кажется просто чудом та умственная сила, при помощи которой люди столь раннего развития разрешали с первого приступа, с уверенностью лунатика почти бессознательно технические задачи, на которых терпело неудачу зрелое знание позднейших столетий. Я вспоминаю при этом огромные глыбы фундамента солнечного храма** в
   * И социальные предания до позднейшего времени не вполне утратили характер жертвы. В истории французского государственного устройства после 1789 г. витает какой-то призрак легенды о кольце Поликрата.
   ** Сирийские солнечные культы, наряду с культами Митры и Сераписа, наряду с ранним христианством, принадлежат к кругу раннеарабских религий магического стиля. Кроме храма в Баальбеке, который, несмотря на совершенно античные детали, как целое представляет своими внутренними, дворами совершенно новую строительную идею и выражает новое мирочувствование;
   270
   Баальбеке, преодолевая сопротивление которых совершено
   для нас загадочным образом ранняя арабская эпоха служила
   идее своего бытия и переживанию своего мирового пространства, а также сказочные каменные массы соборов и пирамид, вознесенные от земли вверх в мировое пространство. Подобно тому, как около 1100 г. князья, горожане и челядь брались за тачку, чтобы воздвигнуть соборы посреди крохотных городов вся гордость строителей выливается в стихах второго Титуреля, — равным образом постройка Хеопсовой пирамиды должна была быть актом посвящения. При всем изобилии технических и материальных средств ни рококо, ни Перикловы Афины, ни Багдад Гаруна-аль-Рашида не смогли бы создать подобное. Аркополь, Версальский дворец, Альгамбра, произведения утонченного художественного вкуса, кажутся рядом с ними маленькими и слишком человеческими.

9

   Оба искусства грезы, большая орнаментика и большая
   архитектура, всегда полагают сообща начало новому культур-
   ному развитию. Несомненно, многие мотивы северного орнамента имеют прагерманское или кельтское происхождение -
   и в «Эдде» многое кельтского происхождения — не говоря
   уже о заимствовании у арабов и античности, но только в Х в.
   возникает целостное органическое образование фаустовского
   орнамента во всей его неизмеримой глубине, представленного теми образцами, которыми мы любуемся в соборах Св. Трофима в Арле, Св. Петра в Ольнэ, Св. Лазаря в Отэне, в соборах Пуатье, Муассака, в германских соборах, в особенности эпохи Оттонов и Штауфенов, на скамьях хоров, на утвари, одежде, книгах и оружии. Тут новый прасимвол, бесконечное пространство, преобразовал всю сокровищницу форм в единый цельный язык. Одновременно с магическими куполами сирийских базилик пробуждается волшебный язык арабески, которая, пестря и запутывая, поглощая все линии, одухотворяет с этих пор и лишает телесности все то, что является духовной собственностью арабской культуры — вплоть до мира форм персидского, лангобардского и норманнского, так называемого «средневекового» искусства.
   Святая строгость господствует в этих ранних формах. Не
   без основания древнейшая дорика носит наименование геометрического стиля.
   высоким формальным сродством с древнехристианским типом базилик обладали также Серапейон в Милите и большая синагога в Александрии.
   271
   Древнехристианское-позднеязыческое искусство саркофаговых рельефов и портретов Константиновского стиля считалось на том же основании и еще теперь считается искусством упадочным. В надгробном храме Хэфрена (IV династия) математическая простота достигает своей вершины: везде прямые углы, квадраты, прямоугольные пилястры; никаких надписей, никаких переходов; только несколькими поколениями позднее смягчающий напряжение орнамент осмеливается проникнуть в возвышенную магию этих зал. Подобно этому и благородный романский стиль Вестфалии (Кореей, Минден, фрекенгорст) и Саксонии (Гильдесгейм, Гернроде) сумел с неописуемой внутренней мощью и достоинством, далеко превышая в этом отношении всю готику, вложить весь смысл мира в одну линию, одну капитель, одну арку.
   Для простоты этого раннего языка души ничто не кажется
   невозможным. В нем мы встречаем символы, характер которых как символов до сего времени никто даже и не подозревал. Египетская душа с ее строгим пристрастием к хронологическому, необычайной размеренностью и уравновешенностью социального бытия — протекающего в этом единственном случае действительно "sub specie aeternilatis", — с ее предпочтением самых твердых пород камня, с ее отказом от всего исключительно литературного, уже с самого начала объединила все это со страстною стремительностью в высшей форме выражения, в государстве, которое непосредственно передает дух этой культуры. И государство также есть часть архитектуры. И его формы, как формы ставшего, осуществленного, протяженного, говорят о прасимволе культуры. Античный полис — это двойник дорического храма, и так же, как он — эвклидовское тело. Западная система государства — это динамика географических пространств. Еще выразительнее говорит форма египетского государства. Его мероприятия и учреждения разделяются по династиям; его люди, тщательно расслоенные, с фараоном во главе, каждый раз снова принимаются за постройку пирамиды. У каждого своя должность. Единичное существование исчерпывается участием в большом действии. Нет «гениев», нет частных интересов. Это государство есть судьба; оно изображает путь египетского человечества; оно само устанавливает связь между собой и идеей смерти. Пирамида — это огромная гробница царя; закладка ее первого камня составляет первый акт его правления; над ней трудится весь народ, пока этот царь царствует. К нему, чей 'ка", привязанный к мумии, переживает все династии ведет этот торжественный путь колонных зал и покоев с изваяниями; ряды колонн, ряды рельефов, ряды статуй, еще раз
   272
   повторяют метафизический мотив рядов властителей, выражающих изменчивое в неизменном, живое в протяженности, в государстве, в ставшем. Что в других культурах явлено в тысяче образов, обладает здесь только одним. Государство есть сама действительность, другой не существует. Переживание глубины, символизированное в храмовом пути, принадлежит всему египетскому народу, но едва ли отдельным душам. Во всем органическом мире найдется только одна внушительная параллель этому явлению, о которой еще никто не подумал, — это государство пчел.
   Оба являются высшим выражением заботливости, можно
   также сказать: долга. Если где-нибудь может найтись параллель кантовской этике, не в формулах, а в действительности, то это как раз здесь. Есть что-то прусское, что-то от Фридриха Великого в этой государственности египетского человека. Совсем рядом стоит другая культура, которая никогда не знала чувства будущего — направления жизни, смысла истории — и, следовательно, не знала и заботы: это античная. Потому-то она не создала настоящего государства, так же как и ранней архитектуры большого стиля.
   Этим объясняется, почему мировую историю главным образом воспринимали и трактовали как историю государств. В основе этой связи лежит глубокая необходимость. Культура (душа), не имеющая чувства собственного становления — а это и есть история, осуществление возможного, — не имеет никакого представления о том, что ей надлежит совершить. В идее государства выражается история того будущего, каким его хочет известная культура. Прошедшее и будущее — одинаково феномены отдаленности. Люди заботятся о том и о другом, или вообще игнорируют и то и другое, заботятся о мертвых и еще не родившихся или только о минутном счастье. Социализм предполагает наличие исключительной исторической одаренности, так как связывает будущее с прошедшим; стоицизм совсем аисторичен. Он ни о чем не помнит и ни о чем не заботится. Египетское государство в некотором отношении социалистическое. История индийских государств — если о таковой можно говорить — в отношении беззаботности, покорности ходу событий имеет в себе что-то античное. Кто обладает внутренним развитием — в гетевское время это называлось культурой человека — и отдает себе отчет в этом, тот обладает внутренней будущностью и волей к ней. «Государством» внутреннего человека является его характер. Образование характера и история государств, как биографические формы отдельного лица и его культуры, в своей глубине идентичны. Шекспир создал наряду со своим "Отелло"