И тут в тишине до меня донеслись тихие голоса: разговаривали в комнате отца.
   Отец говорил очень быстро и как будто весело, мне послышался даже смех…
   Ну да, он смеялся, потому что каникулы кончились. Он ликовал при мысли, что снова увидит у себя на столе свои скучные карандаши, чернила и мел…
   Я спрятал пожитки «отшельника» под свою кровать; если их заметят, скажу, что хотел облегчить маме ее ношу…
   Я лег в постель, посрамленный и озябший. Я сдрейфил, я просто трус, у меня «сердце скво». Я солгал родителям, солгал другу, солгал самому себе.
   Тщетно пытался я найти себе оправдание, я чувствовал, что вот-вот заплачу… Тогда я натянул теплое одеяло на свой подрагивающий подбородок и спасся бегством в сон.
   Когда я проснулся, сквозь «лунную дырочку» в ставне проникал утренний свет. Постель Поля была уже пуста. Я распахнул окно: шел дождь. Не чудесный звонкий и фиолетовый грозовой ливень, а нескончаемый терпеливый дождь, который тихо ронял капли.
   Вдруг я услышал стук колес и увидел выходящего из-за угла дома Франсуа; он шествовал впереди мула, запряженного в тележку, и над ней торчал огромный раскрытый зонт. Под этим сооружением сидела тетя Роза, укутанная в одеяло. Кругом нее громоздились наши вещи; левой рукой она держала моего двоюродного братца, правой — мою сестрицу. Отсюда я заключил, что мама и Поль отказались сесть в эту колымагу, и без того перегруженную.
   За тележкой следовал дядя Жюль, тоже под зонтом, ведя при этом велосипед. Вскоре все они скрылись вдали, ушли печальной дорогой возвращения.
   Я застал моих родных за столом; они с большим аппетитом завтракали вместе с Лили.
   Мое появление было встречено небольшой овацией. У отца было какое-то странное, немного лукавое выражение лица.
   — Огорчение не помешало тебе спать даже в эту последнюю ночь! — смеясь, сказал он.
   — Он храпел! — воскликнул Поль. — Я его легонько подергал за волосы, чтобы разбудить, и он даже не почувствовал!
   — Он переутомился! — ответил отец. — А теперь ешь, уже девять часов, и дома мы будем только к часу, хоть на подмогу нам и пришел воскресный омнибус.
   Я быстро сжевал свои бутерброды. Мне было стыдно перед Лили за мое вчерашнее поражение, и я поглядывал на него лишь украдкой.
   Не зная, как начать разговор, я спросил:
   — А почему наши уже уехали?
   — Франсуа должен до десяти часов доставить свои овощи на перекресток Четырех Времен Года, — ответила мама. — Тетя Роза будет ждать нас у омнибуса.
   И мы зашагали под дождем в наших длинных пелеринах. Лили нахлобучил на голову мешок и объявил, что непременно нас проводит. В колеях струились ручейки, глухо доносились все привычные звуки, и мы не встретили ни души на дороге.
   У околицы села подле зеленых ворот ждал омнибус.
   Тетя Роза уже устроилась там вместе с детьми; омнибус был полон крестьян, одетых по-воскресному.
   Это была длинная зеленая карета; на окошках под самым потолком висели короткие полотняные занавески, обшитые бахромой. Лошади били копытами, кучер в серой накидке и клеенчатой шляпе трубил в рожок, поторапливая запоздавших пассажиров.
   Мы стали прощаться с Лили тут же, при отъезжающих.
   Мама его поцеловала, и он, как всегда, покраснел, потом его поцеловал Поль. Когда же я просто пожал ему руку, как и подобает мужчине, я заметил, что у него дрожат губы и на глазах слезы. Отец протиснулся к нам.
   — Ну-ну, — сказал он, — не станешь же ты плакать, как маленький, при посторонних, на вас же смотрят!
   Но Лили только понурил голову в своем капюшоне-мешке и скреб землю носком башмака. Мне тоже хотелось плакать.
   — Надо же наконец понять, — внушал нам отец, — что жизнь состоит не из одних удовольствий. Я тоже не прочь был бы остаться здесь и жить на холме. И даже в пещере. И даже совсем один, как отшельник. Но не всегда можно делать то, что тебе приятно!
   Упоминание об отшельнике меня поразило; но я решил, что это вполне естественно, одна и та же мысль пришла в голову нам обоим. А отец говорил:
   — В июне будущего года Марсель должен держать очень серьезный экзамен, и ему придется весь год много работать, особенно над орфографией. Он пишет «самообладание» через два «н», и я готов поспорить, что он не умеет правильно написать «отшельник».
   Я почувствовал, что краснею, но через секунду моя тревога прошла: отец не читал «прощального письма» — ведь я нашел свое послание на том же месте. А если бы он прочел, то после моего ночного возвращения домой состоялся бы длинный разговор.
   Отец продолжал как ни в чем не бывало:
   — Ему необходимо прилежно трудиться. Если он отнесется к этому серьезно, будет делать быстрые успехи, то мы приедем сюда на рождество, затем в последний день масленицы и на пасху. Ну так вот, нечего реветь при всем народе; пожмите друг другу руки, как мужественные охотники, — ведь вы охотники, верно? До свидания, Лили, до свидания, дружок! Не забывай, что незаметно подойдет время получать свидетельство об окончании школы и что грамотный крестьянин стоит трех неграмотных!
   Отец, наверно, еще долго наставлял бы нас на путь истины, но кучер властно затрубил в рожок и дважды щелкнул кнутом. Мы поспешили сесть в омнибус.
 
***
 
   Однажды в полдень, возвратившись домой после дополнительного урока, посвященного грамматическому разбору, я услышал в подъезде голос Поля, звонко отдававшийся на лестнице. Перегнувшись через перила, он кричал:
   — Тебе прислали письмо по почте! На нем даже марка есть!
   Я помчался наверх, перепрыгивая через несколько ступенек, и расшатанные перила запели, как бронзовая арфа.
   На столе рядом с моей тарелкой лежал желтый конверт, на котором наискось и буквами разной величины было выведено мое имя.
   — Бьюсь об заклад, — сказал отец, — что это письмо от твоего дружка Лили!
   Как я ни старался, мне не удавалось вскрыть конверт, хоть я и оторвал все четыре уголка; тогда отец взял конверт и, точно ловкий хирург, разрезал его по краю кончиком ножа.
   Из письма выпал листочек шалфея и засушенная фиалка.
   Лили говорил со мною, это была его живая речь, записанная на трех страничках школьной тетради большими корявыми буквами, а строчки делали зигзаги, старательно обходя чернильные кляксы.
   — Товарищ мой!
   Я беру Перо в руки, чтобы сказать тибе что в этом году певчие дрозды не прилители. ничево ну прямо ничево, даже сорокопуты улители. как Ты, я и двух не пымал. Куропадок тоже. Я туда больше не хожу не стоит, лучше Трудица в Школи чтобы научица. Орфографии иначе чтож? Это невозможно, даже крылатиков почти совсем нет. Они мелкие, птицы их не хотят. Это Обидно, вот Шастъе что ты не здесь, это просто бетьствие я скучаю когда приедешь, тогда Птицы ничево себе, и куропадки — и певчие Дрозды на рождество. И притом они украли у меня двенадцать ловушек и наверно штук пядесят Дроздов. Ято знаю Кто, самые хорошие Ловушки. Это тот из Алока, Хромой. Помни что я об этом буду помнить и притом здесь холадна, дуит мистраль каждый день на охоти у меня зябнут Ноги, к счастью у меня есть Кашне. Но я скучаю о тибе, батистен доволен ловит по трицатъ дроздов в день на Смолу. Третево дня, десять садовых овссянок, а в Суботу двенадцать рябиников, на Смолу. Третеводня я был под Красной Маковкой, я хотел послушать Камень, он отморозил мне ухо, он ни хочет больше петь он только Плачет, вот все новости, привет чесной компании. Я посылаю тибе листочик шалфея и фиялку твоей матери, твой друг навек Лили. Мой адрез. Беллоны Через Лавалантин Франция.
   уже три дня пак я тибе пишу, потому что продолжаю вечиром. Мать довольна, думаит что я делаю Уроки в моей Тетрадки. А потом я вырываю оттуда страницу. Гром разбил в щепы большую Сосну на Гарете. Остался лишь Ствол, и тощий как дудка. Прощайти, я скучаю о тибе. Мой адрез: Беллоны. Через Лавалантин. Франция. Почтальона звать Фернан, все его знают, он не может ошибица. Он миня знаит очень Хорошо, я тоже, твой друг навек. Лили.
   Нелегко было расшифровать это письмо, тем более что орфография, которой придерживался Лили, не проясняла дело. Но моему отцу, большому специалисту по письменной части, это все же удалось, хоть и не сразу. Он сказал:
   — Как хорошо, что ему нужно еще три года учиться; он успеет подготовиться к выпускному экзамену! — Взглянув на маму, он добавил: — Этот мальчик умеет любить и по-настоящему тонко чувствовать.
   А мне он сказал:
   — Храни это письмо. Со временем ты его поймешь.
   Я взял письмо, сложил и спрятал его в карман. Но я ничего не ответил отцу: все это я понял гораздо раньше его самого.
   На другой день я зашел по дороге из школы в табачную лавочку и купил листок очень красивой почтовой бумаги. Края его заканчивались зубчатым кружевцем, а в левом верхнем углу была вытиснена рельефная картинка: ласточка несет в клюве телеграмму. Плотный конверт из глянцевой бумаги украшала гирлянда из незабудок.
   В четверг после обеда я долго сидел над черновиком моего ответа Лили. Я уже не помню, в каких выражениях он был составлен, но общий смысл моя память сохранила.
   В начале письма я выражал сожаление, что певчие дрозды исчезли, и просил поздравить Батистена с тем, что он научился ловить дроздов на смолу, даже когда их нет. Затем я рассказывал о своих школьных занятиях, о внимании и заботе, меня окружающих, и о том, как довольны мною учителя. Поведав без лишней скромности о своих успехах в школе, я сообщал, что хоть до рождества осталось тридцать два дня, мы к этому времени еще будем достаточно молоды, чтобы бегать по холмам, я обещал Лили целые горы пойманных дроздов и садовых овсянок. Наконец, рассказав обо всех событиях в семье, которая, как мне казалось, благоденствовала, я просил Лили передать мои соболезнования «разбитой в щепы» сосне на Гаретте, а также привет и утешения Скорбящему Камню. Письмо заканчивалось словами горячей любви, которые я никогда не посмел бы сказать Лили в лицо.
   Я дважды перечел свое послание и внес в него несколько мелких поправок; затем, вооружившись новым пером, переписал, высунув кончик языка и держа промокашку наготове.
   С точки зрения каллиграфии все было в порядке, а орфографией я блеснул, потому что проверил по «Малому Ларуссу» [35] некоторые сомнительные для меня слова. Вечером показал свое творение отцу; он велел мне вставить кое-где недостающие и вычеркнуть лишние буквы, но, в общем, похвалил меня и назвал письмо прекрасным, и мой милый братишка очень этим гордился.
   Вечером, лежа в постели, я перечел послание Лили, и ошибки его-показались мне до того потешными, что я не мог удержаться от смеха… Но внезапно я понял, что такое множество ошибок и неуклюжих оборотов получилось в итоге долгих часов утомительного труда и очень большого напряжения, которых требовал долг дружбы. Я тихо встал, зажег керосиновую лампу и босиком побежал на кухню, где и расположился за кухонным столом со своим письмом, тетрадью и чернильницей. Вся семья спала; я слышал лишь песенку струйки воды, стекавшей в цинковый слив.
   Прежде всего я одним махом выдрал из тетради три страницы; таким образом я получил бумагу с рваными краями, чего я и хотел. Затем я переписал мое слишком красивое письмо ржавым пером, опустив остроумную фразу, в которой я высмеивал нежную ложь Лили о дроздах, искусно пойманных Батистеном. Я вычеркнул также поправки отца и добавил кое-какие орфографические ошибки, позаимствовав их у Лили: «овссянки», «куропадки», «батистен», «тибе» и «бетьствие». Затем я понаставил прописных букв, где это было вовсе неуместно. Эта тонкая работа продолжалась часа два, и я почувствовал, что меня одолевает сон… Однако я снова перечел письмо Лили, затем свое собственное. «Теперь все как будто в порядке, — подумал я, — но вроде бы чего-то не хватает». Тогда я зачерпнул чернил деревянным концом своей вставочки, так что на ней повисла огромная капля, и уронил прямо на свою изящную подпись эту черную слезу; от нее разбежались лучики, и она стала похожа на солнце.
 
***
 
   Из— за осенних дождей и ветра они казались нескончаемыми, эти тридцать два дня, что оставались до рождества; но терпеливо тикающие часы потихоньку сделали свое дело.
   Однажды декабрьским вечером, вернувшись из школы и войдя в столовую, я замер, сердце мое забилось. Мать укладывала в картонный чемодан шерстяные вещи.
   Над столом ярко светила лампа; возле блюдечка с прованским маслом были разложены части отцовского ружья.
   Я знал, что мы должны уехать через шесть дней, но упорно старался не думать об отъезде — так легче было сохранять самообладание. А теперь, увидев эти сборы, эту предотъездную суету, которая тоже ведь была частью каникул, я разволновался до слез. Я положил ранец на стул и убежал в уборную, чтобы вволю поплакать и посмеяться.
   Минут через пять я вышел, немного успокоившись, но сердце мое еще колотилось. Отец собирал ружейный замок, мама примеряла Полю вязаный шлем.
   Я спросил сдавленным голосом:
   — Мы поедем, даже если будет дождь?
   — У нас только девять дней каникул, — ответил отец. — И даже если будет дождь, мы все равно поедем!
   — А если гром? — спросил Поль.
   — Зимой грома не бывает.
   — Почему?
   — Потому, — отрезал отец. — Но конечно, если будет ливень, мы подождем до утра.
   — А если будет обыкновенный дождь?
   — Что ж, тогда мы съежимся в комочек, зажмурим глаза и быстро-быстро прошмыгнем между каплями!
 
***
 
   В пятницу утром отец отправился в школу, чтобы в последний раз «надзирать» за учениками, которые толпились на опустевшем школьном дворе, притопывая озябшими ногами. Уже несколько дней стояли морозы. Бутылка с оливковым маслом в кухонном шкафу, казалось, набита хлопьями ваты. Воспользовавшись случаем, я объяснил Полю, что на Северном полюсе «вот так бывает каждое утро».
   Но мама готовилась дать отпор нагрянувшей зиме. Она напялила на нас с Полем несколько пар теплых штанов, фуфаек, курток и курточек. В вязаных шлемах мы походили на охотников за тюленями.
   Сестрицу так закутали, что она превратилась в живой пуховичок, из которого торчал лишь красный носик. А мама в меховой шапочке, в пальто с меховым воротником и с муфтой (из кролика, конечно!) словно сошла с картинки на календаре, изображавшей красивую канадскую конькобежицу, скользящую по льду. От мороза лицо у мамы разрумянилось, и она была необыкновенно хороша.
   В одиннадцать часов явился наш Жозеф. Он успел уже обновить свою охотничью куртку и щегольнуть ею перед коллегами-учителями. Правда, она была попроще дядюшкиной — не так изобиловала карманами, — но зато гораздо красивее, потому что сшили ее из голубовато-серой материи, на которой ярко выделялись медные пуговицы с выгравированной головой собаки.
   Кое— как позавтракав, все мы приготовили свой «багаж».
   Мать знала, что раз лето кончилось, то деревенская лавочка «Булочная — Табак — Бакалея — Галантерея — Снедь» может снабдить нас только хлебом, мукой, горчицей, солью, да еще горохом, а эту крупнокалиберную огородную дробь нужно вымачивать три дня и уж потом варить в разведенной золой воде.
   Вот почему мы везли с собою довольно внушительные запасы съестного.
   Но это еще не все: наши скудные средства не позволяли нам иметь посуду и для города и для дачи, поэтому в «Новой усадьбе» не оставалось и плошки.
   В большой отцовский рюкзак положили необходимую утварь — кастрюли, шумовку, сковороду, жаровню для каштанов, воронку, терку для сыра, кофейник и кофейную мельницу, гусятницу, кружки, ложки и вилки. Затем туда же насыпали каштаны, чтобы заполнить пустоты и заставить молчать всю эту громыхающую скобяную лавку. Груз взвалили на спину отца, и мы отправились к Восточному вокзалу.
   «Вокзал» был попросту конечной подземной остановкой трамвая, и название «вокзал» звучало насмешкой. Под «востоком», куда шел трамвай, подразумевался не Китай, не Малая Азия, и даже не Тулон. Крайним востоком был городок Обань, где под вполне западными платанами останавливались скромные восточные трамвайчики.
   И все же вокзал произвел на меня большое впечатление, потому что он служил началом туннеля. Туннель этот уходил во тьму, и она казалась особенно густой из-за многолетней копоти, оставшейся от паровичков с воронкообразной трубой, которые, как и многое другое, были когда-то последним словом прогресса. Но прогресс говорит без умолку и произнес еще одно — последнее слово. Слово это было «трамвай».
   Мы ждали трамвая, стоя между загородками из железных труб в длинной очереди, которую все время пополняли прибывающие пассажиры, отчего она, однако, становилась не длиннее, а лишь плотней.
   Я как сейчас вижу перед собой нашего Жозефа: голова его закинута назад, плечи оттянуты ремнями рюкзака, и он, словно епископ на посох, оперся на половую щетку, поставив ее щетиной вверх.
 
***
 
   Наконец вдали на изгибах рельсов послышался скрежет колес, из тьмы вылетел мигающий огнями трамвай и остановился прямо перед нами. Человек в форменной фуражке открыл дверцу, и толпа понесла нас вперед.
   Мать, увлекаемая двумя пышнотелыми кумушками, устроилась на скамейке, не приложив для этого никаких усилий, а нам, мужчинам, пришлось из-за наших объемистых свертков стоять на передней площадке. Отец прислонил рюкзак к стенке вагона, но, едва трамвай тронулся, воронка и сковорода, как ни приглушали их каштаны, зазвонили без всякого стеснения, словно колокола в церкви.
   Дорога в туннеле, тускло освещенная газовыми рожками в нишах, все время петляла и круто поворачивала из стороны в сторону. Четверть часа мы терпели скрежет и толчки, после чего вылетели из недр земли как раз у начала бульвара Шав, всего в трехстах метрах от Восточного вокзала. Отец объяснил нам, что эту удивительную дорогу прокладывали сразу с двух концов, но бригады землекопов долго плутали под землей и встретились лишь случайно.
   Остальная часть пути, теперь под открытым небом, была продолжительной и приятной, и я очень удивился, когда отец собрался выходить из трамвая: я не узнал Барасса.
   Единственные приметы зимы в большом городе — это гудение раскаленной печки, кашне, теплые пелерины и тот фонарщик, что уже в шесть часов вечера спешит зажечь огни; но подлинное лицо зимы я увидел лишь в предместье, походившем сейчас на рисунок пером.
   Освещенные неярким зимним солнцем, бледным и немощным, как монах, мы снова стояли на знакомой еще с каникул дороге. Она стала гораздо шире. Морозный декабрь, этот ночной уборщик дорог, опалил ветром буйные травы и обнажил низ стен. Мягкая летняя пыль, похожая на каменную муку, которая взвивалась красивыми облаками, если хорошенько притопнуть ногой, теперь превратилась в плотный камень, и затвердевшая корка земли раскалывалась на комья, когда мы по ней ступали. Тощие смоквы протягивали над стенами свои голые ветви, а плети ломоноса свисали, точно обрывки черной веревки. Ни стрекоз, ни кузнечиков, ни ящериц, застывших, словно лепные фигурки, на верху стены. Ни единого звука, ничто не шелохнется. Только оливы сохранили листву, но я отлично видел, что они дрожат от холода и что им совсем неохота шептаться.
   Однако теплая одежда и тяжелая ноша не давали нам мерзнуть. Мы бодро шагали по этой новой теперь для нас дороге. Не делая привала, мы с аппетитом закусили на ходу, так что путь показался нам не очень длинным. Но едва я стал различать в вышине огромный конус холма Красной Маковки, как солнце вдруг исчезло. Оно закатилось не в гордом сиянии лучей, не утонуло в пурпурной и алой гряде облаков, но как-то пугливо и словно бы нехотя скользнуло за серые тучи, плоские, расплывающиеся. Сразу стемнело, ватное небо опустилось и будто крышкой накрыло гребни обступивших нас холмов.
   Шагая, я все время думал о моем милом Лили. Где-то он теперь? До «виллы» мы доберемся только к ночи. Может, мы застанем его в «Новой усадьбе» и он сидит на каменном пороге дома подле сумки, набитой дроздами? А может, он идет сейчас по дороге мне навстречу?
   Я не смел на это надеяться: ведь было поздно и холодно, в фиолетовых сумерках с неба медленно сыпалась ледяная крупа.
   И вот тогда-то я разглядел во мгле крохотный огонек керосинового фонаря; он говорил, что село близко — у подножия холма. В желтом пятне света, плясавшем на мокрой дороге, я увидел силуэт Лили в капюшоне.
   Я побежал к нему, он — ко мне. Я остановился. Он тоже и, словно взрослый мужчина, протянул мне руку. Ни слова не говоря, я крепко, по-мужски, ее пожал.
   Лили раскраснелся от волнения и радости. Я, наверно, еще пуще.
   — Ты ждал нас?
   — Нет, — ответил он. — Я пришел к Дюрбеку. — И он показал на зеленые ворота.
   — Зачем?
   — Он обещал дать мне крылатиков. У Дюрбека их уйма на той иве, что стоит на самом краю его луга.
   — И он дал?
   — Нет, не дал. Его не было дома. Ну, тогда я решил немножко подождать… Он, верно, пошел в Камуэны.
   Но тут распахнулись ворота, и из них вышел маленький мул. Он вез тележку с зажженными фонарями, а правил не кто иной, как сам Дюрбек. Проезжая, он крикнул:
   — Привет честной компании!
   Лили страшно покраснел и вдруг бросился к моей маме, чтобы взять у нее вещи.
   Я не задавал больше вопросов. Я был счастлив. Ведь я знал, что Лили обманул меня. Ну конечно же, он ждал меня здесь, в серых рождественских сумерках, под мелким ледяным дождем, мерцающие капельки которого повисли на его длинных ресницах. Он спустился с Беллонов, мой названый брат, обретенный мною на холмогорье… Он ждал здесь много часов, до самой ночи, надеясь увидеть остроконечный капюшон своего друга за поворотом блестевшей от дождя дороги.
 
***
 
   В первый день каникул, в сочельник, нам не удалось по-настоящему поохотиться: пришлось помочь матери прибрать в доме, законопатить окна, в которых посвистывал студеный ветер, и принести из соснового бора огромную охапку хвороста. И все же, хоть дел была пропасть, мы нашли время поставить несколько ловушек у олив в заледеневшей, но тем не менее усыпанной почерневшими оливками бауко.
   Лили умудрился сохранить крылатиков в ящике, где они кормились промокашкой. Поданное с оливками, это блюдо из крылатиков приманило с десяток дроздов, и они чуть ли не с ветки попали прямо на вертел, пополнив наш рождественский ужин, состоявшийся в тот вечер перед пылающим камином.
   Лили, наш почетный гость, следил за всеми моими движениями, стараясь подражать образцово воспитанному человеку, каким я был в его глазах.
   В углу столовой поставили маленькую сосенку, которую по случаю рождества решили считать елкой. На ветках висели штук десять новеньких ловушек, охотничий нож, пороховница, заводной поезд, латунная проволока для зажимов в ловушках, леденцы, пистолет, стреляющий пробкой, — словом, всякие сокровища. Лили молча смотрел на них широко открытыми глазами и ничего вокруг себя не замечал.
   То был памятный вечер! Никогда еще я так поздно не засиживался. Я объелся финиками, цукатами и сбитыми сливками; Лили не отставал от меня, и к полуночи я заметил, что он еле дышит. Мама трижды посылала нас спать. И трижды мы отказывались; на столе еще оставался изюм, который мы ели уже без всякого удовольствия, лишь потому, что он был для нас роскошью.
   К часу ночи отец заявил, что «дети вот-вот лопнут», и встал из-за стола.
 
***
 
   Рождественская неделя промелькнула, как сон. Но ничто не напоминало летних каникул; мы словно жили в другой стране.
   В восемь утра бывало еще темно. Я вставал, дрожа от холода, спускался вниз, чтобы растопить печку, потом варил кофе, который молол с вечера, чтобы утром не разбудить маму. Отец между тем брился. Через некоторое время издали доносился скрип дядюшкиного велосипеда; дядя Жюль был точен, как пригородный поезд. Его нос алел, будто земляника, на усах висели маленькие льдинки, и он изо всех сил потирал руки, явно очень довольный.
   Мы завтракали у огня, тихонько разговаривая.
   Потом слышно было, как топает по мерзлой дороге Лили.
   Я наливал ему полную чашку кофе. Сначала он всегда отказывался, уверяя: «Я уже пил кофе». Но это было неправдой. А затем мы вчетвером выходили из дома в предрассветный сумрак.
   В фиолетовом бархатном небе сверкали бесчисленные звезды. Это были не те летние звезды, что так ласково лучатся. Они отливали бледным светом, жесткие и холодные, точно студеная ночь превратила их в кристаллы…
   Над Красной Маковкой, очертания которой мы угадывали в темноте, висела, словно фонарь, какая-то большая планета. Она висела так близко, что казалось, еще немного — и за ней откроется Вселенная. Ни шороха, ни звука… И в этой застывшей рождественской тишине на скованной морозом земле гулко звучали наши шаги.
   Куропатки стали осторожны: по-новому гулкое зимнее эхо выдавало наше приближение. Однако охотникам посчастливилось убить четырех зайцев, несколько бекасов и множество кроликов. Ну, а в наши ловушки попадалось столько дроздов и жаворонков, что эти ежедневные победы потеряли прелесть нечаянной удачи.
 
***
 
   С наступлением темноты мы возвращались домой. Лежа на животе перед камином с пылающими смолистыми поленьями, мы с Лили сражались в шашки, в домино или в гусек [36]. Отец играл на флейте, а иногда вся семья садилась за лото.
   С половины седьмого начинал действовать вертел, и желтоватое сало, стекая с нежных тушек дроздов, пропитывало толстые ломти поджаренного деревенского хлеба…
   Чудесные и полные событий дни! Каждое утро они представлялись мне бесконечно длинными и вдруг показались такими короткими, когда пробил час отъезда…