Марсель Паньоль
 
ДЕТСТВО МАРСЕЛЯ

СОДЕРЖАНИЕ
 
   Слава моего отца
   Замок моей матери
   Пора тайн
   ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ АВТОРА [112]
 
   Marcel Pagnol
   DE L'ACADEMIE, FRANCHISE
   SOUVENIRS D'ENFANCE Julliard, 1977
 
   Главы из книги «Воспоминания детства
   Пер. с франц. Н. Гнединой;
   М.: Дет. лит., 1980.-352 с, ил
   ДОПОЛНЕННОЕ ПЕРЕИЗДАНИЕ

СЛАВА МОЕГО ОТЦА

   Памяти моих родных

 
   Теплым апрельским вечером я возвращался из школы домой с отцом и братишкой Полем. Это было в среду — в чудеснейший день недели, потому что ничего нет лучше кануна чудесного завтра [1]. Шагая по тротуару улицы Тиволи, отец сказал:
   — Малыш, завтра утром ты мне понадобишься.
   — Зачем?
   — Увидишь. Это сюрприз.
   — А я? Я тоже понадоблюсь? — ревниво спросил Поль.
   — Разумеется. Только Марсель пойдет со мною, а ты будешь дома смотреть, как уборщица подметает погреб. Это очень важно.
   — Вообще-то, — ответил Поль, — я боюсь ходить в погреб, но с уборщицей не побоюсь.
   Наутро, часам к восьми, отец пропел зорю и сдернул с меня одеяло.
   — Ты должен быть готов через полчаса. Я иду бриться.
   Я протер глаза, потянулся я встал.
   А Поль накрылся простыней, и из-под нее выглядывал лишь золотой завиток на кудрявой макушке.
 
***
 
   Четверг повелось считать «банным днем», и моя мама все эти правила принимала совершенно всерьез.
   Первым делом я с ног до головы оделся, потом разыграл комедию умывания, точнее говоря — исполнил сотворенную мною еще тогда, за двадцать лет до появления шумовиков на радио, симфонию шумов, которая должна была всех уверить, что я навожу на себя чистоту.
   Сначала я открыл кран над раковиной, хитроумно оставив его чуть привернутым, чтобы захрипели трубы, — таким манером я давал знать родителям, что приступил к умыванию.
   Вода бурлила, струясь в слив, а я наблюдал, держась на почтительном расстоянии.
   Минут через пять я резко завернул кран, и он возвестил о своем закрытии мощным толчком труб, сотрясая перегородку.
   Я выждал и причесался. Затем побренчал по каменному полу цинковым тазиком и снова открыл кран, но медленно, отвертывая его потихоньку. Кран зашипел, замяукал и опять, захлебываясь, захрипел. Я дал воде литься целую минуту — ровно столько, сколько нужно, чтобы прочитать страничку «Стальных ног» [2]. И аккурат в ту самую секунду, когда Крокиньоль, подставив ножку сыщику, пустился наутек, над примечанием «продолжение следует», я опять резко завернул кран.
   Успех был полный: получилась двойная детонация, от которой задрожала труба.
   Потом еще пинок в цинковый таз, и я закончил в положенный срок почти взаправдашнюю процедуру омовения, обойдясь без капли воды.
 
***
 
   Я застал отца за обеденным столом. Он считал деньги, а мама, сидя напротив него, пила кофе. Ее черные с синим отливом косы свешивались за спинкою стула до самого пола. Мой кофе с молоком был уже налит. Мама спросила:
   — Ноги вымыл?
   Зная, какое большое значение придает она этому нестоящему делу (не пойму, право, зачем мыть ноги, раз их не видно), я твердо ответил:
   — Вымыл. Обе.
   — Ногти постриг?
   Мне подумалось, что если я хоть однажды признаюсь в своей оплошности, то сойдет за правду все остальное.
   — Нет, — ответил я, — не пришло в голову. Но я стриг ногти в воскресенье.
   — Ладно, — сказала мать.
   Она, по— видимому, удовлетворилась этим. Я тоже. Пока я ел бутерброды, отец говорил:
   — Ты ведь еще не знаешь, куда мы идем. Так вот: маме надо пожить на свежем воздухе. Поэтому я снял — пополам с дядей Жюлем — виллу за городом, среди холмов; там, на холмогорье, мы и проведем летние каникулы.
   Я пришел в восторг:
   — А где эта вилла?
   — Далеко отсюда, в сосновом бору.
   — Очень далеко?
   — О да, — сказала мама. — Сначала надо ехать трамваем, а потом несколько часов идти пешком.
   — Значит, это совсем дикое место?
   — Порядком, — ответил отец. — Это на самом краю пустынной гариги [3], которая тянется от Обани [4] до Экса [5]. Прямо-таки пустыня!
   Тут прибежал Поль, босиком — он очень торопился узнать, что происходит, — и спросил:
   — А верблюды там есть?
   — Нет, верблюды там не водятся.
   — А носороги?
   — Носорогов не видал.
   Я бы тоже задал еще уйму вопросов, но мама сказала:
   — Ешь!
   И мама подтолкнула мою руку ко рту, потому что я так и застыл с бутербродом в руке. Затем приказала Полю:
   — Ступай надень домашние туфли не то опять схватишь ангину. Ну-ка бегом обратно!
   И Поль пустился бегом обратно. Я спросил:
   — Значит, ты сегодня повезешь меня туда, на холмогорье?
   — Нет, — ответил отец. — Нет еще, Вилла эта совсем без мебели, ее нужно сперва обставить. Да только новая мебель стоит очень дорого, вот мы и пойдем сегодня в лавку старьевщика на улицу Катр-Шмен.
 
***
 
   У отца была страсть покупать всякое старье у торговцев подержанными вещами.
   Каждый месяц, получив в мэрии [6] свой учительский «оклад», он приносил домой разные диковинки: рваный намордник (50 сантимов), затупленный циркуль-делитель с отломанным кончиком (1 франк 50 сантимов), смычок от контрабаса (1 франк), хирургическую пилу (2 франка), морскую подзорную трубу, через которую все было видно шиворот-навыворот (3 франка), нож для скальпирования (2 франка), охотничий рог, немного сплюснутый, с мундштуком от тромбона (3 франка), не говоря уж о других загадочных вещах — назначение их осталось навеки неизвестным, и мы натыкались на них во всех углах дома.
   Эти ежемесячные приобретения были для нас с Полем настоящим праздником. Но мама не разделяла нашего восторга. В недоумении разглядывала она лук с островов Фиджи или «точный» высотомер, стрелка которого, однажды поднявшись до цифры на шкале, указывающей 4000 метров (то ли при восхождении владельца высотомера на Монблан, то ли при его падении с лестницы), раз навсегда отказалась оттуда спускаться.
   Мама твердо говорила: «Главное — чтобы дети к этому не прикасались!»
   Она бежала на кухню за спиртом, жавелевой водой, кристалликами соды и долго протирала принесенный нами хлам.
   Заметим, что в те времена микробы были еще в новинку, великий Пастер их только-только открыл, и моей матери они представлялись малюсенькими тиграми, которые так и норовят забраться к нам во внутренности и нас сожрать.
   Прополаскивая жавелевой водой охотничий рог, она сокрушенно твердила:
   — Ну скажи на милость, бедный мой Жозеф, для чего тебе эта гадость?
   А «бедный Жозеф», торжествуя, отвечал:
   — Три франка!
   Позднее я понял, что покупал он вещь не ради самой вещи, а из-за ее цены.
   — Ну и что ж, вот и еще три франка выброшены на ветер!
   — Но, дорогая, ты только вникни, сколько пришлось бы тебе купить меди, если бы ты захотела сделать такой охотничий рог! Подумай, какие понадобились бы инструменты, сколько сотен часов работы потратила бы ты, чтобы придать этой меди нужную форму…
   Мама чуть заметно поводила плечом, и всем было ясно, что ей никогда не захочется сделать ни такой, ни какой-либо другой охотничий рог.
   Тогда отец снисходительно говорил:
   — Ты просто не понимаешь, что этот музыкальный инструмент, сам по себе как будто и бесполезный, в действительности сущий клад. Да ты только представь себе на секунду: я отпиливаю раструб и превращаю его в слуховую трубку, в судовой рупор или в воронку, в граммофонную трубу; а кончик рога, если я скручу его в спираль, становится змеевиком для перегонного куба. Я могу его выпрямить, сделать из него духовую трубу или водопроводную — причем, заметь, из настоящей меди! А если я распилю его на тонкие кружки, у тебя будет штук двести колец для занавесок; если же я просверлю в нем сто дырочек, у нас будет сетка для душа; если я натяну на мундштук рога резиновую грушу, то получится духовой пистолет, стреляющий пробкой…
   Так рисовал мой отец перед очарованными сыновьями и опечаленной женой волшебные превращения одного бесполезного предмета в несчетное множество других, столь же бесполезных.
   Вот почему, едва услышав слово «старьевщик», мама покачала головой с некоторым беспокойством. Но не сказала, о чем думает, только спросила:
   — Носовой платок у тебя есть?
   Ну конечно же, у меня был носовой платок! Он лежал в моем кармане, совершенно чистый, уже неделю.
   Охотнее всего я пользовался платком, чтобы навести глянец на ботинки или вытереть свою скамью в школе; обычай сморкаться в тонкую тряпицу да еще класть ее потом в карман казался мне нелепым и отвратительным. Однако раз уж дети являются на свет слишком поздно, чтобы воспитывать родителей, они вынуждены мириться с их неискоренимыми чудачествами и никогда их не огорчать. Вот почему, вынув из кармана носовой платок и прикрыв его уголком довольно основательное чернильное пятно на ладони, я помахал моей сразу успокоившейся маме и вышел с отцом на улицу.
 
***
 
   У обочины тротуара я увидел ручную тележку, которую отец взял у соседа. Надпись, выведенная черными буквами на стенке тележки, гласила:
 
   БЕРГУНЬЯС ДРОВА И УГОЛЬ.
 
   Отец, пятясь, стал между оглоблями и взялся за ручки.
   — А твоя задача, — сказал он, — тормозить, когда мы будем спускаться по улице Тиволи.
   Я посмотрел на эту улицу, которая круто поднималась вверх, словно гора для катанья на салазках.
   — Но, папа, ведь улица Тиволи идет вверх!
   — Да, — ответил он, — сейчас она идет вверх. Но я почти наверняка знаю, что на обратном пути она пойдет под гору. А на обратном пути мы будем ехать с грузом. Так что покамест залезай в кузов.
   Я уселся точно посреди тележки, чтобы удерживать кузов в равновесии.
   Мама глядела на наши сборы из-за низеньких перилец, которыми было обнесено окно дома.
   — Главное, — сказал она, — берегитесь трамваев!
   Па что мой отец ответил веселым ржанием, словно заверяя, что все будет в порядке, брыкнул сначала одной, потом другой ногой и помчался галопом навстречу приключениям.
 
***
 
   Мы остановились в конце бульвара Мадлен, перед грязноватой лавчонкой. Лавчонка, в сущности, начиналась прямо на тротуаре. Он был запружен причудливой мебелью, стоявшей вокруг старинного пожарного насоса, на котором висела скрипка.
   Владелец этого торгового заведения был очень высок ростом, очень худ и очень неопрятен. Лицо его обрамляла седая борода, из-под широкополой шляпы, какие носят художники, ниспадали длинные кудри. Он с унылым видом курил свою глиняную трубку.
   Отец уже побывал у него и оставил за собой кое-какую «мебель»: комод, два стола и груду кусков полированного дерева; из них, по уверению старьевщика, вполне можно собрать заново шесть стульев. Был там еще диванчик, у которого, как у лошади тореадора, вываливались внутренности, потом три продавленных пружинных матраца, соломенные тюфяки, наполовину выпотрошенные, растерявший свои полки старомодный шкаф, глиняный кувшин, по форме напоминавший петуха, и разнокалиберная домашняя утварь, прочно спаянная ржавчиной.
   Торговец помог нам погрузить все это снаряжение на тележку. Вещи со всех сторон затянули обмахрившимися от долгого употребления веревками. Затем мы стали рассчитываться. Старьевщик пристально посмотрел на моего отца и, поразмыслив, объявил:
   — За все про все — пятьдесят франков!
   — Ого! Это слишком дорого!
   — Дорого, зато красиво, — возразил старьевщик. — Комод ведь в стиле того времени! — И он показал пальцем на трухлявые останки комода.
   — Охотно верю, — сказал отец. — Комод, конечно, стильный, да только прадедовских времен, не наших!
   Торговец скроил брезгливую гримасу:
   — Вы так любите все современное?
   — Ну, знаете, — ответил отец, — покупаю-то я не для музея. Я собираюсь сам этим пользоваться.
   По— видимому, старика опечалило это признание.
   — Значит, вас ничуть не волнует мысль, что эта мебель, быть может, видала королеву Марию-Антуанетту в ночной рубашке?
   — Судя по состоянию этой мебели, было бы неудивительно, если бы она видела царя Ирода в трусиках!
   — Вот тут-то я вас прерву, — молвил старьевщик, — и сообщу вам кое-что существенное, а именно: у царя Ирода, возможно, и были трусики, но комода не было; одни лишь сундуки, окованные золотом, и разная деревянная утварь. Говорю это вам потому, что я человек честный.
   — Благодарю вас, — сказал отец. — И раз уж вы человек честный, то уступите мне все за тридцать пять франков.
   Торговец оглядел нас обоих, покачал, горько улыбаясь, головой и объявил:
   — Никак нельзя! Я должен пятьдесят франков домовладельцу, и за деньгами он придет сегодня в обед.
   — Стало быть, если бы вы задолжали ему сто франков, у вас хватило бы духу запросить с меня сто франков? — Отец был возмущен.
   — Да следовало бы! Где ж я, по вашему, их добуду? Заметьте, что, если бы я задолжал только сорок франков, я бы и с вас спросил сорок. Если б я задолжал тридцать, то взял бы тридцать…
   — В таком случае, мне лучше прийти к вам завтра, когда вы с ним расплатитесь и не будете ему ничего должны.
   — Ах нет, это уже невозможно! — воскликнул торговец. — Сейчас ровно одиннадцать. Вы попали как раз в такую минуту, теперь вам нельзя на попятный. Оно, конечно, вам не повезло: надо же было прийти именно сегодня! Ну что ж, у каждого своя судьба. Вы человек молодой и здоровый, стройный, как тополь, отлично видите обоими глазами, и, пока на свете есть еще горбатые и кривые, вы не вправе жаловаться; стало быть — пятьдесят франков!
   — Хорошо, — сказал отец. — В таком случае мы выгрузим всю эту рухлядь и обратимся к кому-нибудь другому… Малыш, развязывай веревки!
   Схватив меня за руку, торговец закричал:
   — Погодите!
   Затем сокрушенно и осуждающе посмотрел на отца, покачал головой и заметил мне:
   — Ну и горяч!
   И, подойдя к отцу, с важным видом проговорил:
   — О цене спорить не будем: пятьдесят франков, и баста; сбавить цену никак нельзя. Но мы можем, если угодно, добавить товару.
   Он вошел в лавку. Отец торжествующе подмигнул мне, и мы проследовали за старьевщиком.
   В лавке крепостною стеной стояли шкафы, облупившиеся рябые зеркала, валялись железные каски, чучела зверей. Старьевщик запустил руку в эту свалку и начал извлекать оттуда разные предметы.
   — Во-первых, — сказал он, — если вы такой любитель стиля модерн, я даю вам в придачу к остальному ночной столик из эмалированной жести и никелированный кран, изогнутый, как лебединая шея. Попробуйте сказать, что это не модерн! Во-вторых, я даю вам арабское ружье с насечкой, не кремневое, а пистонное. А ствол-то какой длинный, полюбуйтесь: ни дать ни взять настоящая удочка! И взгляните, — добавил он, понизив голос, — на прикладе вырезаны арабскими— буквами инициалы! Он показал нам— письмена, похожие на горстку запятых, и прошептал: — А и К. Соображаете?
   — Уж не утверждаете ли вы, — спросил отец, — что это собственное ружье Абд-эль-Кадира [7]?
   — Я ничего не утверждаю, — ответил старьевщик с полным убеждением, — но мы и не такое видели! Имеющий уши да слышит! Даю вам еще в придачу экран для камина с ажурным рисунком на меди, зонт-палатку (он будет как новенький, стоит лишь вам сменить на нем холстину), тамтам [8] с Берега Слоновой Кости — это музейная редкость — и портновский утюг. Ну как, идет?
   — Подходяще, — ответил отец. — Но я хотел бы еще вон ту старую клетку для кур.
   — Ага! — сказал торговец. — Согласен, что она старая, да служить-то она может не хуже новой. Так и быть, уступлю и ее, но делаю это только для вас!
   Отец протянул сиреневую кредитку — пятьдесят франков. Склонясь в полупоклоне, старик величественно принял деньги.
   Потом, когда мы уже кончали запихивать нашу добычу под туго затянутые веревки, а хозяин лавки раскуривал свою трубку, он вдруг сказал:
   — Мне очень хочется сделать вам подарок — кровать для малыша!
   Он скрылся за лесом шкафов, потом вынырнул оттуда, сияя радостью. На вытянутых руках он нес деревянную раму складной кровати, сколоченную из четырех ветхих брусьев, да так непрочно, что этот прямоугольник при малейшем прикосновении вытягивался в ромб. К одному его краю был прибит обойными гвоздиками обтрепанный кусок мешковины, который реял в воздухе, как знамя нищеты.
   — По правде сказать, — заметил он, — здесь не хватает двух пар ножек. Достаньте четыре бруска, и вы получите полное удовольствие: ваш мальчик будет почивать на этом ложе, как турецкий паша!
   И старик изобразил турецкого пашу, сложил крестом руки на груди, томно склонил голову набок и закрыл глаза с блаженной улыбкой.
   Мы рассыпались в благодарностях; его, по-видимому, это растрогало, и, подняв правую руку так, что мы увидели грязноватую ладонь, он воскликнул:
   — Погодите! Есть еще один сюрприз для вас!
   И старьевщик снова кинулся к себе в лавку. Однако отец уже надел лямки и впрягся в тележку; он рванул вперед и резвым аллюром пустился с горки, вниз по бульвару Мадлен. А щедрый старец выскочил из лавки и стоял на краю тротуара, развернув во всю ширь огромный флаг Красного Креста. Но мы подумали, что возвращаться не стоит.
   Мама поджидала нас у окна. Завидев прибывающий груз, она тотчас исчезла и через минуту оказалась на пороге.
   — Жозеф, — сказала она, как это было заведено, — неужели ты внесешь эту пакость в дом?
   — Эта пакость, — отвечал отец, — послужит материалом для дачной мебели, от которой ты потом глаз не отведешь. Дай только срок, мы ее приведем в порядок! У меня все идет по плану, я знаю, чего хочу.
   Мама покачала головой и вздохнула, а Поль прибежал помогать нам выгрузить вещи. Мы отнесли наше новое имущество в погреб, где отец решил устроить мастерскую.
   Труды наши начались с кражи: мне поручено было выкрасть из ящика кухонного стола железный уполовник.
   Мама долго его искала и много раз находила, но никогда не узнавала, потому что мы расплющили уполовник молотком, превратив его в лопатку штукатура.
   Этим орудием, достойным Робинзона Крузо, мы воспользовались, чтобы вцементировать в стену погреба два железных бруска с четырьмя шурупами, которые удерживали в равновесии колченогий стол, возведенный нами в ранг рабочего станка.
   На нем мы установили скрипучие тиски — правда, они сразу сбавили тон, когда их смазали маслом. Затем мы подсчитали наше оборудование: пила, молоток, клещи, шурупы, отвертки, рубанок, долото, гвозди всех размеров, но все погнутые, так как мы их вытаскивали из стен клещами.
   Я любовался нашими сокровищами, этой «техникой», к которой маленький Поль не смел прикасаться; он верил, что колющие или режущие инструменты могут по своей воле причинить зло, и не видел большого различия между пилой и крокодилом. Мой брат Поль был беленький, круглощекий карапузик с большими светло-голубыми глазами и золотистыми локонами. Он был задумчив, никогда не плакал и любил играть один под столом какой-нибудь пробкой или мамиными бигуди.
   Однако он живо смекнул, что сейчас затевается важное дело; он вдруг куда-то убежал и принес нам, улыбаясь во весь рот, две веревочки, игрушечные целлулоидные ножницы и гайку, которую нашел на улице.
   Мы встретили это пополнение нашего инвентаря громкими возгласами восторга и благодарности, а Поль покраснел от гордости.
   Отец усадил Поля на табурет и наказал ему оттуда не слезать.
   — Ты будешь нам очень полезен, — сказал он, — ведь инструменты очень хитрые: начнешь искать какой-нибудь, а он мигом это понял и прячется подальше…
   — Потому что они боятся, что их будут бить молотком! — подхватил Поль.
   — Разумеется, — ответил отец. — Ну вот, ты и сиди на табуретке и смотри за ними во все глаза, это сбережет нам много времени.
 
***
 
   Каждый вечер, в шесть часов, я выходил вместе с отцом из школы на улице Шартрё, самой большой начальной школы в Марселе, где я учился, а наш папа Жозеф учил. Он был тогда на двадцать пять лет старше меня, как, впрочем, и потом. Но тогда рядом со мною шел смуглый молодой человек невысокого роста, хоть он и не казался маленьким. Нос у него был довольно длинный, но совершенно прямой, и длину его очень удачно скрадывали с одной стороны очки с большими стеклами в золотой оправе, а с другой — усы. Голос у отца был низкий и приятный, а иссиня-черные волосы завивались в кудри, когда шел дождик.
   Возвращаясь из школы домой, мы говорили о нашей работе и по дороге покупали какие-нибудь мелочи, которыми забыли запастись, — столярный клей, шурупы, баночку краски, напильник. Мы часто наведывались в лавку старьевщика — он стал нашим другом. Я проникал в сокровенные тайники мира чудес, потому что теперь мне позволяли рыться во всех углах лавки. А там имелось решительно все; однако купить то, за чем пришел, никогда не удавалось… Придя за метлой, мы уносили корнет-а-пистон или дротик, тот самый, которым, по словам нашего друга, был убит принц Бонапарт. А когда мы являлись домой, мать сразу — таков уж был порядок — отбирала у нас нашу добычу, поспешно мыла мне руки и терла наши трофеи щеткой, смоченной в жавелевой воде. Претерпев эту медицинскую чистку, я скатывался кубарем вниз по лестнице в погреб и заставал отца с Полем в «мастерской».
   Она освещалась керосиновой лампой. Лампа, так называемая «молния», была медная, кое-где со вмятинами; кругообразный фитиль выходил из медной трубки, а сверху надевался металлический колпачок, который заставлял пламя гореть венчиком. Этот венчик был Довольно широк, и для того чтобы ламповое стекло, которое англичане метко прозвали «дымоходом», могло вместить этот огненный венчик, оно книзу расширялось, имело шарообразную форму, и пламя казалось особенно ярким. Эту лампу мой отец считал последним словом техники; она действительно давала очень яркий свет, но и распространяла прескверный, вполне современный запах перегара.
   Ремонт мебели мы начали со сборки стульев. Это оказалось настоящей головоломкой, и решить ее было особенно трудно потому, что ножки не входили в гнезда поперечных брусьев и все они были разной длины.
   Мы отправились в лавку старьевщика и заявили протест; он сначала прикинулся удивленным, а затем дал нам еще одну связку таких брусков да еще настоял, чтобы мы приняли от него маленький подарок: пару мексиканских стремян.
   Употребив немалое количество столярного клея, плитки которого я растворял в теплой воде, мы восстановили шесть стульев в их первоначальном виде и покрыли лаком. А мать сплела из прочной бечевки сиденья. И вдобавок, неожиданно для всех нас, украсила их тройной каймой из алого шнура.
   Расставив стулья вокруг обеденного стола, отец долго их созерцал; потом объявил, что после такой отделки за эту мебель можно взять по крайней мере впятеро дороже, чем заплачено; словом, он не преминул лишний раз заставить нас восхищаться его изумительным даром «делать находки» в лавках старьевщиков.
   Затем настало время заняться комодом, ящики которого так заклинило, что пришлось разобрать его на части и основательно поработать рубанком.
   Эта работа продолжалась не больше трех месяцев, но в памяти моей она занимает огромное место. Именно тогда, при свете лампы-молнии, я открыл, что руки мои наделены умом, а самые простые орудия труда — чудодейственной силой.
   В одно прекрасное четверговое утро мы выставили наконец в нашем коридоре всю мебель, предназначенную для летних каникул. На эту выставку был приглашен как эксперт наш друг старьевщик и дядя Жюль, как человек, способный оценить наши труды.
   Здесь, пожалуй, уместно будет рассказать о моем дяде Жюле. У него были пушистые каштановые усы, рыжие густые ресницы, большие голубые глаза немного навыкате, смуглый румянец на щеках и кое-где на висках серебряные нити.
   Дядя Жюль родился среди виноградников, в том самом позолоченном солнцем Руссильоне, где на улицах так часто можно увидеть людей, катящих винные бочки. Он уступил братьям усадьбу с виноградником, а сам стал первым интеллигентом в своей семье, избрав профессию юриста, и служил в префектуре [9]. Но он остался каталонцем [10] и раскатисто выговаривал звук «эр»; казалось, в горле у него перекатывались камушки, как в гремучем ручье.
   Я исподтишка передразнивал его, на потеху Полю. Мы ведь всерьез считали провансальское произношение единственно правильным французским произношением, потому что так говорил наш отец, член экзаменационной комиссии на выпускных экзаменах средней школы; следовательно, раскатистые «эры» дяди Жюля были явным признаком какого-то физического недостатка.
   Мой отец и дядя, женатые на сестрах, дружили, хотя дядя, который был старше и богаче нашего Жозефа, подчас держался с ним покровительственно.
   Время от времени дядя начинал возмущаться чрезмерной, по его мнению, продолжительностью школьных каникул.
   — Я допускаю, — говорил он, — что детям нужно так долго отдыхать, но учителей-то можно пока использовать на другой работе.
   — Вот-вот! — насмешливо отвечал отец. — Послать бы их на два месяца заменять измученных чиновников префектуры каково им, беднягам, целый день ловить мух и протирать штаны в канцеляриях!
   Но в своих дружеских стычках они дальше этого не заходили и никогда не упоминали, разве что иносказательно, о главном пункте разногласий: ведь дядя Жюль ходил в церковь! Когда отец узнал со слов мамы, которой тайно поведала об этом тетя Роза, что Жюль дважды в месяц причащается, он пришел в ужас: «Ну, дальше идти некуда!» Мама стала умолять его примириться с этим, а главное — не высмеивать при Жюле попов.