Наконец в проеме калитки внутреннего дворика показался Ланьо. Лицо его было искажено. Он шел неверной походкой, опустив голову.
   — Ну что, «отсидка»? — спросил Нельпс. Ланьо кивнул.
   — На четверг? Он прошептал:
   — Да.
   Он хотел еще что-то сказать, но разрыдался, подбежал к стене, облокотился на нее и, уткнувшись в сгиб локтя, дал волю слезам.
   Меня очень удивило, что он так отчаивается. Я подошел к нему и тихо спросил:
   — С чего это ты так расстраиваешься из-за «отсидки», а трюк на что?
   Он ни слова не проронил, только вскинул на меня красные от слез глаза и ковырнул землю носком ботинка.
   К нам подошли остальные наши ребята, но никто не задавал вопросов. Мы не мешали ему молчать, пока не забил барабан.
   В классной лицо его приняло обычное выражение. Он поставил перед собой латинскую грамматику и, скрестив руки на груди, не сводил пристального взгляда с «примера», напечатанного жирным шрифтом.
   Но мысли его были далеко, и время от времени он издавал вздох, наверное, в метр глубиной. Прошло минут пятнадцать, и он шепотом поведал мне всю правду.
   Инспектор объявил ему, что он оставлен на восемь часов без отдыха в четверг: с восьми утра до полудня и с двух до шести пополудни.
   Наказание само по себе было пустячное, к тому же трюк Ланьо очень изящно сводил взыскание к нулю. Однако инспектор добавил:
   — У меня иногда возникало впечатление, что ваши штрафные и бюллетени подписывает ваша матушка. До сегодняшнего дня я не стремился внести ясность в этот вопрос. Но на сей раз вы зашли слишком далеко. И чтобы рассеять мои сомнения, я не вижу другого выхода, как послать вашему батюшке, на адрес его конторы, копию вашего штрафного листка с моей визитной карточкой, на которой я изложу ему все мои жалобы.
   Исповедь Ланьо часто прерывалась, потому что Пейр посматривал на нас инквизиторским взглядом.
   Когда до меня полностью дошел смысл его сообщения — а слушал я его, усердно листая латинский словарь, — я немного подумал, затем, притворившись, что занят переписыванием, прошептал в ответ уголком рта:
   — Это неприятно, но не так уж страшно… Для твоего отца это будет первая твоя «отсидка» в году… А за первую еще никого не убивали…
   Он ответил не сразу; загремел мощный голос Пейра, который доводил до сведения Берлодье, что классная не спальня. После того как эта тревога кончилась, Ланьо зашептал снова:
   — Он, наверное, пойдет к инспектору и попросит у него объяснений, а тогда обо всем узнает и про то, сколько раз я влип.
   В глубине души я был с ним согласен, что это-то и опасно, но не знал, как его утешить. Однако, поразмыслив, я пришел к выводу, что сознаться один раз и притом во всех двадцати «отсидках» сразу — выгодно, потому что это не повлечет за собой двадцати взбучек и в конце концов Ланьо только выиграет. Я было хотел поделиться с ним столь утешительной мыслью, как он вдруг сказал:
   — А главное, главное, он узнает историю с отметками за четверть.
   Вот это было для меня новостью.
   — Какая еще история с отметками?
   Ланьо ответил не сразу. Пейр как раз сошел с кафедры и совершал свой обычный обход; он заложил руки за спину, левая рука сжимала запястье правой. Пейр медленно прохаживался между рядами, то и дело останавливаясь и склоняясь над работой кого-нибудь из учеников. Он давал советы, делал замечания, иногда очень нелестные. Самое удобное время для болтовни, потому что от собственного голоса у него в ушах шумело, и нашего перешептывания он не слышал.
   Вот тогда и рассказал мне Ланьо про это страшное дело. Рассказывал он долго, и было ему трудно, потому что в речи отчаявшегося человека нет никакого склада, она часто прерывается какими-то судорожными паузами и всегда невнятна.
   Но я все же в конце концов понял историю об отметках в четверти и восстанавливаю ее для читателя.
   В своих плутнях мамаша и тетушка не могли больше ограничиваться подделкой штрафных листков; одно преступление влечет за собой другое, ибо к этому и ведут хитросплетения дьявола. Дамы вспомнили вдруг о табеле за четверть, в котором предстанут без всяких прикрас эти три месяца лени и дурного поведения и в котором, может быть, перечислены и все взыскания…
   Они пришли в ужас и решили перехватить табель и подделать.
   Тетушка без труда обнаружила на одном из штрафных листков фамилию лицейского типографа; ей удалось подкупить пьяницу наборщика, и он дал ей двенадцать чистых бланков в обмен на двенадцать бутылок абсента, а за шесть бутылок сухого вина — двенадцать конвертов со штампом лицея.
   Конец первой четверти, последнюю ее неделю, мамаша и тетушка жили в постоянном страхе, дошли до безумия, раздобыли где-то отмычку к ящику для писем и с трепетом подстерегали приход почтальона. К счастью, пакет из лицея с неподдельным табелем доставили часов в девять, после ухода Ланьо-старшего, который неукоснительно являлся на место работы к шести утра. Преступницы схватили роковой пакет и заперлись в ванной. Там, держа его над горячим паром, они просунули между двумя проклеенными уголками конверта вязальную спицу и вскрыли. Потом уединились в комнатах и долго изучали этот слишком правдивый табель.
   Их бросало в дрожь при виде нолей, они вздыхали над тройками и четверками, умилялись по поводу одной восьмерки и удостоили улыбкой четырнадцать баллов (по рисованию); но некоторые «замечания» преподавателей были удручающими:
   «Полное отсутствие способностей» (Математика).
   «Дерзок ленив, рассеян» (Английский).
   «Этот ученик, не способный ни на чем сосредоточить свое внимание, только теряет время в лицее» (Латинский язык).
   По мнению тетушки, эти оценки с полной очевидностью доказывали, что некоторые преподаватели «придираются» к ее племяннику. Были, правда, и отзывы менее жестокие:
   «Явно неудовлетворительные успехи» (Французский).
   — «Неудовлетворительные»! — воскликнула тетка. — Но успехи все же есть!
   Зато оценку «Мог бы сделать лучше» они долго смаковали.
   — Ну, разумеется, — сказала мамаша. — Всегда можно сделать что-то еще лучше. Но это же не повод для критики!
   — Напротив, это похвально! Ах! Если бы они сказали: «Мог бы хорошо сделать», это значило бы, что он что-то делает нехорошо. Тогда как «Мог бы сделать лучше» означает, что он хорошо выполнил задание, даже очень хорошо, но мог бы сделать еще лучше!
   Потом они обсудили — совершенно так же, как обсуждается это на педагогическом совете, — какой балл по тому или иному предмету вывести милому мальчику. Не такие баллы, которые отражали бы его школярские проказы, а приблизительно такие, какие хотелось увидеть отцу. Назавтра к вечеру ломовик нашел эту четверть в ящике для писем. Он прочел ее вслух за столом и комментировал. Тринадцать баллов по французскому — отметку, которую он счел бесспорно неудовлетворительной, он принял с оговоркой. В конце концов он все-таки сказал, что эта четверть, в общем, лучше прошлогодней, и он готов принять ее как неплохое начало года. А мамаша и тетушка, хоть и дрожали при мысли, что он сказал бы, если бы узнал правду, корили себя за скупость в оценках и дали себе слово быть в другой раз щедрее. Это они не преминули сделать во второй четверти, которая потребовала «правки» еще более существенной, чем первая.
   И все же обе женщины жили в вечном страхе — той жизнью, на которую обречены подделыватели: неожиданная встреча ломовика с инспектором лицея могла бы погубить счастье семьи. Вопреки снотворным, которые обе они принимали, ночи их подтачивала нечистая совесть — великая мастерица по части кошмаров. Тетке снилось, что папаша Ланьо в припадке буйного помешательства многохвостой плеткой разгоняет тучи жужжащих нолей. Мамаше привиделось другое: муж распростерт на ковре в своем огромном кабинете; лицо у него лиловое, рот искривлен, в руке он судорожно сжимает настоящий, неподдельный табель.
   Вот вкратце содержание рассказа Ланьо. Исповедь его привела меня в ужас; я смутно догадывался, что ему угрожает неминуемая катастрофа, и у меня разрывалось сердце от того, как весь этот день вел себя мой друг. Мы спустились в столовую. Он не взял в рот ни крошки. Бледный, с помертвевшим лицом, он беззвучно ронял слезы на колбасу с фасолью, потом отдал свою порцию Берлодье, и тот, ухмыляясь, объявил, что Ланьо пересолил ее, однако колбасу сожрал.
   На переменке Ланьо отправился во внутренний дворик, скрестил руки на груди и, припав виском к стене, простоял так недвижно целый час, в каком-то оцепенении. Я окликал его, но он меня не слышал.
   Скоро его безутешное отчаяние привлекло внимание товарищей, Ланьо стали расспрашивать. Я мягко отстранил их, сказал, не вдаваясь в подробности, что ему закатили «отсидку» и что дома его ждет драма, над чем кое-кто из «толстокожих» очень потешался, особенно Перидье из пятого «В», мать которого, вдова, испокон веку считала, что «дополнительное бесплатное обучение по четвергам» — награда хорошим ученикам за примерное поведение.
   После обеда Сократ, невзирая на скорбный вид Ланьо, приказал ему ответить урок по латыни.
   Ланьо встал, скрестил руки, как-то дико посмотрел на Сократа, пролепетал первый стих басни Федра [94] (сильно отличавшийся от текста) и получил ноль. Он сел на место и прошептал:
   — Теперь-то что уж, одно к одному!
   Сказал он это так, будто лежал уже на смертном одре.
   На переменке в четыре часа мы уныло бродили мимо играющих ребят, ища решения неразрешимой задачи.
   Он было надумал бежать в тот же вечер за границу, спрятавшись в товарном вагоне. Я возразил, что у нас впереди еще двадцать четыре часа, и лучше уж попросить у его мамы денег, чтобы ехать удобно в пассажирском вагоне.
   Потом у меня явилась другая мысль.
   — Не разумнее ли, — сказал я, — спрятаться в моем холмогорье? У меня большой опыт по части таких приключений, потому что я сам чуть так не поступил и долго еще об этом подумывал.
   Я изложил ему свой план, но Ланьо отверг его и сказал:
   — Нет, нет, я — не в счет. Если он меня укокошит, тем лучше. Мама и тетя — вот где катастрофа. Спорим, что он даст развод обеим!… И не успеет даже развод дать, потому что мама отравится, а тетка бросится под трамвай. Я не шучу. Один раз она сказала: «Тогда мне останется только одно — под трамвай броситься!» Из-за меня! Во всем этом я виноват!
   И в ту самую минуту, как он мысленно увидел лежащие на рельсах окровавленные тетины останки, голова его дернулась от внезапного сильного удара: кто-то бросил из глубины двора медный шарик и угодил ему в левый глаз. Ланьо тотчас обеими руками схватился за глаз и раскачивался как медведь, тихонько подвывая. Я бросился к нему и отвел его руки. Глаз слезился и начинал краснеть, но вроде бы особенной беды с ним не случилось. Я побежал к водопроводному крану, намочил водой свой носовой платок и долго прикладывал холодные примочки к ушибленному глазу, а Ланьо мужественно приговаривал:
   — Поделом мне! Тем лучше! Если я окривею, так мне и надо, поделом!…
   Вечером в классной я подсунул ему черновик своего сочинения по латыни — ему оставалось только списать. Но он усталым жестом отодвинул мой дар и, поведя на меня еле видным зрачком заплывшего глаза, сказал:
   — Это задание на пятницу. А в пятницу… кто знает, где я тогда буду?
   Нельпс сидел на три ряда ближе нас к кафедре. Отчаяние Ланьо растрогало его нежное сердце. Он то и дело оборачивался, улыбался, пожимал плечами, подмигивал, качал головой в знак того, что расстраиваться нечего, — и все это, чтобы нас утешить. Но его неугомонная доброта слишком бросалась в глаза, и в классной загремел голос наставника.
   Устрашенный Нельпс показывал нам теперь только свою трудолюбивую спину, а Ланьо смотрел потухшим взглядом в раскрытый наудачу учебник. И когда бой барабана в семь часов освободил нас, он сказал, вставая:
   — Лучше бы я съел эти смердячки.
   На крыльце он оперся на мою руку, его пошатывало.
   Сейчас я подозреваю, что Ланьо несколько «переигрывал» В своем отчаянии, хотя оно и правда было искренне. Нельпс пошел с нами, продолжая твердить слова дружеского участия, а неблагодарный Берлодье, благоразумно отойдя подальше, во весь голос спрашивал Ланьо, рассчитал ли он, на какое расстояние пошлет его папаша первым пинком в зад?
   Мы проводили Ланьо до самой двери его дома. Нельпс вскочил на подножку трамвая, идущего до Сен-Барнабе [95], а я повернул обратно к Плэн [96], охваченный тревогой за Ланьо и чувствуя себя виноватым от одного только сознания, что я посвящен в тайну, с которой мне стыдно войти в дом Жозефа.
   Наконец наступила среда — день, по воле судьбы и правил внутреннего распорядка ставший днем трагедии. Было совершенно точно известно, что между восемью и девятью, во время урока английского, в класс входит швейцар, прижимая к левому боку большой черный журнал, в который Тиэйч вписывает фамилии отсутствующих учеников; в правой же руке швейцар держит десять желтых конвертов, и в каждом таком конверте лежат штрафные бланки для одного какого-то класса. Он отдаст наш конверт Тиэйчу, и Тиэйч распределит их среди наказанных. Эта краткая церемония была неотвратима, отменить ее или отсрочить нельзя было никакими силами, разве что, встав с постели, скоропостижно помрет швейцар, произойдет землетрясение или наступит конец света — события действительно маловероятные.
   Правда, одна надежда у меня еще оставалась. Хрупкая, конечно, несбыточная, как почти все наши надежды: а вдруг инспектор забыл о происшествии, как забыл однажды прописать «отсидку» Барбье за курение в уборной? В другой раз, отругав Ремюза, который подложил вверх острием канцелярскую кнопку на кресло Растрепы, инспектор громогласно присудил его к четырехчасовой «отсидке», о чем осужденный никогда больше и не слышал. Значит, не так уж невероятно, что он забыл про дело Ланьо. Стало быть, у нас оставался один маленький, совсем крохотный шанс, но раз уж он у нас остался, то его можно было принимать в расчет, как бы ни был он мал, он поддерживал в нас искру надежды.
   Без четверти восемь я застал Ланьо во дворе. Он прислонился к стволу платана, заложил руки в карманы и слушал, понурясь, утешительные речи Нельпса. Бесполезные, потому что свои выводы Нельпс делал, не зная «трюка». Он в самом деле верил, что отец Ланьо уже давно подписывает штрафные бланки и что новое взыскание не более серьезно, чем предыдущие. Он думал даже, что дело о «смердячках» имеет свою смешную сторону, которая, вероятно, не ускользнет от господина Ланьо. Но другой Ланьо, младший, слушал его с печальной улыбкой и только пожимал плечами, зная, что обречен…
   Первые полчаса английского урока мы ждали швейцара, рокового вестника взысканий. Вдруг дверь распахнулась, и мне обдало холодом щеки. Ланьо быстро пригнулся, словно уклоняясь от стрелы рока. Но то был всего лишь опоздавший экстерн, вооруженный оправдательной запиской. Ланьо с каждой минутой все больше волновался. Он лихорадочно делал какие-то неразборчивые заметки, пока Тиэйч — который раз! — открывал нам правило применения после «when» — настоящего вместо будущего времени, что было его коньком, вроде «аблативуса абсолютуса» у Сократа. Я понял, что Ланьо смутно надеется задобрить богов своим прилежанием, и они отменят «отсидку». Прошло еще сколько-то времени — может, час, может, два, и куранты зазвонили, отбивая без четверти девять.
   Ланьо послал мне слабую улыбку, улыбнулся только щеками, в глазах не было ни искорки смеха. Швейцар опаздывал: может, не придет? Может, он ночью помер? Может быть… Но вот он отворяет дверь, шагает, нагнетая ужас, к кафедре, и в правой его руке — ярко-желтые конверты.
   Он положил широко раскрытый журнал перед Тиэйчем, и тот вписал фамилии отсутствующих учеников, затем безжалостно стал искать среди конвертов конверт пятого класса «А»2. Перебрав всю пачку, он сделал удивленную мину, потому что не нашел нас! Ланьо толкнул меня коленкой под партой и снова изобразил отчаяние. Но швейцар принялся опять просматривать конверты и вдруг выхватил из стопки роковой конверт! Гнусно осклабясь, он положил его на кафедру, сунул под мышку журнал и вышел, весьма довольный своим злодейским поступком.
   Ланьо, сраженный жестоким роком, облокотился левой рукой на стол, подпер лоб и ждал, когда голос Тиэйча вызовет по фамилии осужденных к кафедре, чтобы вручить каждому его «приговор» в письменном виде.
   Несмотря на все, я еще не терял надежды: этот конверт содержал «отсидки», но может быть, в нем не было «отсидки» для Ланьо? Он тоже ещё надеялся, его бил озноб, дрожь его передалась чернилам в чернильнице, я сам это видел. Мы ждали. Внезапно раздался голос Тиэйча: «When I am in England, I shall eat plumpudding» [97], Ланьо поднял голову: желтый конверт золотился на углу кафедры — видимо, забытый.
   — Это значит, — продолжал Тиэйч, — что англичанин считает, что тот, от чьего лица это говорится, будет уже в Англии, когда будет есть плум-пудинг, и что, следовательно, это происходит для него в настоящем времени. Господин Робен, переведите мне, пожалуйста: «Когда мой отец состарится, у него будут седые волосы». Робен ответил без запинки:
   — When my father is old, his hair will be white.
   — Отлично, — с искренней радостью сказал Тиэйч. Потом обернулся к нам и воскликнул:
   — Master Lagneau, will you translate into French this sentence: «When I am at home, I shall have a pleasant dinner with my family» [98].
   Ланьо встал и сделал вид, что обдумывает ответ, на самом же деле насторожил уши, ловя подсказки, сразу же полетевшие к нему со всех сторон. Шмидт и Берлодье старались как могли, и Ланьо кое-как удалось наконец, мучительно запинаясь, проговорить:
   — Когда я приду домой… я буду иметь удовольствие обедать со своей семьей.
   — Благодарю, — сказал Тиэйч. — Господин Шмидт получит десять, потому что хорошо перевел эту фразу, и ноль по поведению, потому что вам подсказывали. А вы — вы получите ноль за урок, так как только бессмысленно повторяли то, что нашептывал вам господин Шмидт. Садитесь!
   Затем он приступил к правилам на shall и will, should и would, но мы ни слова не поняли из того, что он говорил, так как не отрывая глаз следили за его движениями. Возьмет ли конверт? Но Тиэйч на конверт даже не взглянул. Потом принялся расхваливать стихотворение, по-моему просто смешное, в котором сначала советуют звезде сверкать, а потом спрашивают ее, кто она такая… Ланьо, совершенно издерганный, во всю мочь болтал ногами под партой, так что дрожал весь ряд.
   Внезапно раздалась барабанная дробь. Тиэйч убрал книги со стола в портфель, и Галлиано, по своему обыкновению, одним прыжком очутился у двери; Тиэйч крикнул: «Стойте! Тише!» и взял наконец конверт с приговорами.
   Он вскрыл его, вынул пять-шесть бланков и объявил:
   — Галлиано! Вот как раз извещение, которое касается вас! Он протянул ему первую по порядку «отсидку», и беглец
   замер на месте, потом подошел к Тиэйчу, артистически изобразив пантомимой, как он ошеломлен и негодует.
   Вторым Тиэйч вызвал Перидье (который с совершеннейшим равнодушием принял это приглашение на «курс дополнительного обучения по четвергам»). Затем Берне (который незаметно пожал плечами) и Гонтара, а тот, взглянув на свой листок, не скрыл радости и разразился хохотом.
   — Как? Это все, что вы можете на это ответить? — строго спросил Тиэйч.
   — Сударь, — сказал Гонтар, — я думал, что получил «отсидку» на целый день, а господин инспектор назначил мне только четыре часа!
   — Надеюсь, — ответил Тиэйч, — ваш батюшка не будет по этому поводу так весело смеяться, как вы, и я, право, не знаю, что мне мешает продлить наказание, раз оно кажется вам таким коротким!
   Разговаривая, Тиэйч помахивал последним бланком, и Ланьо впился ногтями мне в плечо.
   — Это моя, — шептал он, — я уверен, что это моя. Точно! Это и впрямь была его «отсидка». Тиэйч развернул листок и сказал:
   — Кстати, о целой «отсидке», вот и она. Это награда за труды господина Ланьо; он, кажется, бросил сероводородный шарик на уроке истории? Следовательно, он пробудет здесь с восьми утра до шести вечера, что поистине не слишком дорогая плата за такой злостный проступок.
   Он протянул ему роковой листок. Ланьо взял, но не решился разглядывать при всех и повернулся, чтобы уйти, как вдруг Тиэйч сказал:
   — Наказание такого масштаба может быть исключительно благотворным, и я хочу помочь вам извлечь из него пользу: вы переведете мне двенадцать первых параграфов из «English Comrade» [99], и тогда у вас с английским дело пойдет веселей.
   Услышав об этом дополнительном наказании, Ланьо остолбенел, Берлодье расхохотался, а толпа зашумела: лодыри протестовали, зубрилы лицемерно хихикали. Я видел, что мой друг вот-вот произнесет непоправимые слова, и, раздвинув кольцо зевак, я увел его в коридоры интерната. В углу двора мы рассмотрели штрафной листок. Ничего сверхъестественного в нем не было, просто сообщалось, что ученик пятого класса «А»2 Ланьо «будет завтра, в четверг, оставлен в лицее с восьми утра до шести часов вечера за то, что на уроке истории бросил сероводородный „смердящий шарик“. Один сероводородный шарик! Я не преминул отметить это преуменьшение подвига Ланьо: он-то бросал дважды, выходит, его вину „ополовинили“! Подоспевший Нельпс категорически заявил: один шарик — это не очень серьезное преступление. Ланьо может сказать отцу, что „смердячку“ ему подсунул сосед по парте, что он-де с отвращением отбросил смердячку, не зная даже, что это такое, и первый был поражен, испуган даже омерзительным запахом, его прямо-таки стошнило.
   Вариант Нельпса я нашел изумительным и в порыве дружеских чувств предложил:
   — Можешь сказать, что это я его подсунул, чего проще!
   — Коли так, — ответил Ланьо, — я могу сказать, что ты его и бросил!
   — Ну и пожалуйста! Твой отец моего не знает, значит, не пойдет ему рассказывать, что бросил я!
   — Ладно, — сказал Нельпс, — ну, а если он пойдет в лицей и сообщит инспектору, что виноват Марсель?
   — Инспектор не поверит, — возразил Ланьо, — он видел через окно, как я замахнулся. И вообще, если уж мой отец пойдет к инспектору, им будет что порассказать друг другу, помимо смердячек, и вы после этого меня здесь больше не увидите!
   Я не стану приводить всех наших разговоров в тот день, так как мы раз сто повторяли одно и то же.
   Во время вечерних занятий разразилась гроза. Частые, крупные капли дробно стучали в стекла, вздрагивавшие от раскатов грома.
   В классной стояла тишина. Пейр за кафедрой читал газету. Нельпс время от времени оборачивался, чтобы послать нам дружескую улыбку, но воздерживался от жестов. В ненарушаемом безмолвии слышно было шипение газовых рожков.
   На всякий случай я предупредил маму, что сегодня вечером опоздаю не меньше чем минут на двадцать, так как должен зайти к приятелю за книгами.
   За пять минут до появления барабанщика Ланьо был уже в полной готовности.
   — Я их предупредил, — сказал он. — Они уже ждут, обе, пойдем со мной. Пойдем, ты скажешь моей маме, что ты согласен, чтобы я сказал, что это ты.
   Я собрал книги и тетради. Когда мы вышли за дверь классной, барабанная дробь еще не отзвучала. Гроза утихла, и, озаряемый желтым светом газовых рожков, сеялся мелкий дождик. Обе женщины ждали, стоя под одним зонтиком на углу маленькой улочки.
   Тетка, очень тощая и очень высокая, пришла в шляпке, похожей на те, что носят офицеры «Армии спасения» [100], а глаза у нее были огромные, синие как море.
   Мы подошли к ним.
   — Вот, — сказал Ланьо, — это Марсель.
   Не удостоив меня взглядом, мама Ланьо спросила его, понизив голос:
   — Он с тобой?
   Ланьо протянул ей штрафной листок.
   Тетка, задыхаясь, вскричала: «Боже мой!» — и приложила к щеке ладонь, так что похоже было, будто она поддерживает свою голову, которая вот-вот отвалится.
   Мамаша развернула бланк и подошла к фонарю. Тетка последовала за ней, держа зонт открытым.
   Бедная мама Ланьо попыталась прочитать короткие черные строчки, которые имели такое важное значение для ее семейного счастья. Сквозь сверкающую в свете фонарей сетку дождя я увидел, как дрожит ее рука — пухлая, белая, унизанная кольцами. Она так и не прочла эти строчки, и тетушка взяла у ней листок.
   Срывающимся голосом она проговорила:
   — Бросил… смертельный… смертящий…
   — Смердящий шарик, — подсказал Ланьо.
   Тетка дважды на разные лады повторила всю фразу, словно надеялась изменить этим смысл, потом вдруг вскипела:
   — А почему, спрашивается, позволяют продавать детям эти смердящие шарики? Разве револьверы им продают? Хороша наша республика! Посадить бы сюда на десять часов управляющего рынком на улице Сибие! Это он бросил смердящий шарик! Никто, как он, бросил его на уроке истории, потому что именно он вложил в руки несчастного малыша сероводородную ампулу!
   — Успокойся, Анна, — сказала мама Ланьо. — Говори тише! — И обратилась к сыну: — Ты уверен, что инспектор сообщил папе?
   — Он сказал, что пошлет копию ему в контору.
   — В контору! — в негодовании воскликнула тетушка. — Ему в контору! Какое недоверие!
   Мне подумалось, что, в общем, это чудовищное недоверие не лишено оснований, но женщины, и особенно тети, рассуждают иначе…
   Мама Ланьо овладела собой, но я заметил в глазах ее слезы. Она прошептала: