— Если они послали бланк сегодня утром, он придет с шестичасовой почтой, и его перешлют к нам домой.
   — Послушай, — перебил ее Ланъо, — надо сказать папе, что меня наказали несправедливо, потому что не я бросил шарик. Скажем, что это Марсель.
   — Он не поверит! — сказала тетка.
   — А если поверит, — сказала мама Ланьо, — то пойдет завтра утром в лицей и опротестует взыскание. А тогда…
   И вот они стояли передо мной, все трое, молча, не трогаясь с места под печально моросившим дождиком. Вдруг Ланьо швырнул свои книжки наземь, бросился к матери и, рыдая, припал к ней. Тетка под дрожащим зонтиком заплакала. Я был потрясен. Подбирая разбросанные на земле книги несчастливца, я и сам чуть не расплакался.
   И я вспомнил жертву Ланьо, который отсидел вместо меня в «штрафушке» за «дело о повешенных», и я принял героическое решение.
   — Послушайте, сударыня, мне пришла в голову мысль. Тетка, которую вдруг одолела икота, широко раскрыла свои
   глазищи.
   — Какая мысль?… Ирен, ему пришла в голову мысль. Какая мысль?
   — Если хотите, я скажу ему, скажу господину Ланьо, что это я бросил смердящий, то есть водородный, шарик… И потом объясню, что я стипендиат, и если он пойдет к инспектору, то я… то у меня отнимут стипендию, и что мой отец — учитель, и он от этого, может быть, умрет!
   — Вы бы это сделали? — спросила, изнемогая от страха, мама Ланьо.
   И тогда я окончательно стал героем.
   — Да, и я сделаю это сейчас же.
   Тетка посмотрела на меня своими безумными глазами. У нее вырвался не то стон, не то вздох, и она промолвила:
   — Сам бог посылает нам это дитя!
   Мы быстро зашагали по направлению к Канебьер, потому что Ланьо жил на улице Паради, где живут богачи. На ходу обе женщины наставляли меня, как себя вести, разрабатывали во всех тонкостях сценарий предстоящей трагикомедии.
   Ланьо взял меня под руку и, все еще всхлипывая, приговаривал:
   — Все будет в порядке! Все будет в порядке!
   У меня стало как-то беспокойно на душе; героизм — что воздушный пирог, он не терпит промедления. И я вдруг спросил:
   — Надеюсь, он меня не поколотит?
   — Конечно, нет! — ответила мама Ланьо. — Он строг, но он ведь не сумасшедший.
   — И кроме того, мы обе будем тут же, — сказала тетка.
   — Он может написать моему отцу!
   — Не думаю, — сказала мама Ланьо. — Во всяком случае, если он это сделает, я пойду к вашему отцу и расскажу ему всю правду. И я уверена, что он будет вами гордиться!
   Тетка положила мне руку на плечо — так берут под стражу. Ланьо тоже крепко прижимал мой локоть, и оба они влекли меня вперед, на заклание.
   Дом этот и правда был красивый. На лестнице горело электричество, вся она была устлана красным ковром, а перила на нижней площадке вместо первой балясины подпирала мраморная женщина в бронзовом платье. Это было великолепно.
   Мы медленно и бесшумно поднялись на второй этаж; обе женщины останавливались на каждой третьей ступеньке и прислушивались: не пришел ли? Встретится ли он нам в прихожей, огромный, с палкой в руке? Нет, он еще не воротился домой. Мама Ланьо повела меня в гостиную, до того красивую, что ее можно было принять за маленький музей, и усадила в роскошное черное кресло из такого дерева, как рояль, только все гнутое спиралью. Потом сказала:
   — Побудьте здесь, не нужно, чтобы он сразу вас увидел. Когда он придет, мы его подготовим,, и я приду за вами в подходящий момент. Не бойтесь! Все сойдет как нельзя лучше.
   Она пошла к выходу, но спохватилась и, сняв с какого-то чудного шкафчика большую картонную коробку, наполненную шоколадными желудями, и круглую корзиночку, повязанную бантом и доверху набитую разноцветными засахаренными фруктами, поставила их передо мной.
   — Угощайтесь и ни о чем не тревожьтесь.
   Легко сказать «ни о чем не тревожьтесь»! И я вдруг подумал, что эта нежная мать, наверно, больше жалеет ягодицы сыночка, чем мои, и мне, может, придется за него расплачиваться.
   Что ж! Я его должник. И вообще: назвался груздем, полезай в кузов. Я взял две шоколадки сразу — боялся, что не успею насладиться своей нечаянной удачей. Сюда не доносилось ни звука. Не переставая жевать шоколад, я любовался роскошью убранства и поднялся, чтобы поближе рассмотреть все эти чудеса.
   На камине, между двумя большими хрустальными семисвечниками, стояли золоченые часы. Над циферблатом виднелась маленькая статуэтка, изображавшая молодую, совсем голую девушку. Она бежала, да так быстро, что одной ногой, точнее — кончиком ее большого пальца едва касалась земли. Другая, отставленная, нога повисла в воздухе, очень далеко от бегуньи. На бегу она стреляла из лука, а вокруг нее теснилась и прыгала свора собак. Я подошел и потрогал пальцем ее грудь, удивительно прекрасную. Но я заметил, что в этой великолепной скульптуре не достает самого главного: тетивы у лука! Жаль ведь все-таки, и я решил, что посоветую Ланьо натянуть на лук сложенную вдвое резинку для продергивания, позолотив ее золотой пудрой. И так как до меня по-прежнему не доносилось ни звука, то я поспешно схватил шоколадку с начинкой.
   Я залюбовался расставленными на каком-то диковинном столике (тоже позолоченном) фарфоровыми слониками, раскрашенными фигурками солдат, японскими куклами с настоящими волосами, осликом с настоящей шерстью, который, чуть его тронешь, качал головой. Это было красиво, и вообще там была масса произведений искусства, точно в витрине универмага.
   Я взял из корзинки засахаренный апельсинчик и стал разглядывать люстру. В ней было штук десять — никак не меньше! — электрических лампочек, ввинчиненных в жемчужные колпачки в виде чашечек тюльпанов. Под ними, в самом центре люстры, парил стеклянный ангелочек с зелеными крыльями и трубил в золотую трубу. Я подумал: какое это, должно быть, волшебное зрелище, когда к приходу гостей зажигаются все лампы…
   Я был подавлен обилием всех этих сокровищ и восхищался скромностью моего друга. Понял я это, увидев роскошь дома Ланьо: ведь он никогда не хвастался своим богатством, он был такой славный, как будто родился бедняком. И я без колебаний взял из корзиночки абрикос, весь глянцевый от сахарной глазури; но лишь только приступил к дегустации, как где-то хлопнула дверь, послышался чей-то низкий сиплый голос, ему ответил голос женщины, которая очень быстро что-то говорила, потом оба голоса заговорили сразу, потом где-то хлопнула другая дверь, и теперь до меня доносился только шепот, и я вновь ощутил вкус абрикоса во рту.
   «Это они его подготавливают», — подумал я.
   Я надеялся, что подготовка затянется и я успею разделаться с абрикосом, вторая половина которого прилипла к моему нёбу. Но тут тетка распахнула дверь. Она улыбалась, но я прекрасно видел, что улыбается она нарочно — для того, чтобы меня подбодрить. Кивком головы она дала мне понять, что можно войти, и я пошел вслед за ней.
   Ланьо не преувеличивал: вышиной и шириной отец его был с добрый шкаф. Седоватые, стриженные бобриком волосы топорщились на голове, из-под огромных кустистых бровей выглядывали черные маленькие, сверлящие глазки.
   Он стоял подле письменного стола со штрафным бланком в руке. Как только я вошел, он сказал сиплым басом — басом охрипшего генерала:
   — Так это вы, сударь мой, бросаете на уроках в лицее сероводородные шарики?
   Я смиренно опустил голову и ничего не ответил.
   — Мало того, вы миритесь с тем, что вашего товарища наказывают вместо вас?
   Я стоял в той же позе — позе глубоко удрученного человека, и уставился на ковер, зеленый с красными разводами. Он повысил голос:
   — Отдаете ли вы себе отчет в том, что вы сделали? Тетка ответила за меня:
   — Да конечно же, Эдуар, он отдает себе отчет!
   — Да конечно же, нет! — вскричал он. — Он еще не осознал, и я должен поставить перед ним все точки над i. — Он показал пальцем на сына, который стоял как ни в чем не бывало, улыбаясь бледной и скорбной улыбкой мученика.
   — Вот мальчик, — сказал Ланьо-отец, — который с начала текущего года — с октября месяца — приложил немало усилий, чтобы исправиться. В каждой четверти балл по поведению у него выше среднего, за восемь месяцев у него не было ни одного взыскания, а теперь вот, по вашей милости, схватил «отсидку» на целый день! Все старания сведены к нулю, ему надо начинать с нуля! Да, с нуля!
   Ланьо холодно ответил:
   — Ну уж это я беру на себя!
   — Видите, Эдуар, — сказала тетка, — он берет это на себя!
   — Потому что не отдает себе отчет в том, как это серьезно. Я уверен, что его преподаватели будут считать, что он опять стал таким, как в прошлом году, и будут следить за ним особенно строго. А если учитель забрал в голову, что ученик способен бросать сероводородные шарики, то, чуть что, в ответе всегда будет ученик. Теперь ему придется обдумывать каждый свой шаг, и за любую, невесть чью, проделку оставлять после уроков будут его. Вот что вы наделали!
   — Эдуар, — сказала мама Ланьо, — мне кажется, ты немного преувеличиваешь.
   — Тем более, что другие преподаватели об этом не знают, — вставила тетка, — ведь правда, Жак?
   Жак поднял голову и сладким голоском ответил:
   — Знает об этом только господин Мишель… и, может быть, господин инспектор. Но он столько такого подписывает, что через неделю обо мне и не вспомнит!
   Толстяк немного подумал, потом резко сказал мне:
   — В вашем возрасте можно сделать глупость, но за нее хотя бы надо нести ответственность. Я бы на вашем месте признался.
   — Он не мог, — сказала мама Ланьо. — Я же тебе говорила. Он стипендиат, а его отец — учитель начальной школы. Школьные учителя — народ небогатый. Если малыш потеряет стипендию, он не сможет продолжать ученье.
   — Надо было раньше думать! И если получаешь стипендию, сиди смирно. Не будем забывать, что правительство выплачивает эту стипендию из тех денег, что я плачу в счет налогов, — и вот вам пожалуйста, этот господин отравляет целый класс и вдобавок ко всему подводит под наказание моего сына! Удивительная психология! Если такова современная молодежь, то солдаты у нас будут, прямо сказать, странные! Ведь не сероводородными шариками будем мы стрелять, когда пойдем отбирать Эльзас-Лотарингию!
   Это нелепое предположение показалось мне смешным, я невольно улыбнулся.
   — Он еще смеется! — вскричал ломовик. — Ему говорят о потерянных отечеством провинциях, а его это смешит! Только этого не хватало!
   Мама Ланьо робко за меня заступилась:
   — Послушай, Эдуар, не забывай, что у него хватило мужества прийти сюда и сказать тебе правду.
   — Ты заставила его прийти?
   — Ничего подобного, — сказала тетка, — он сам предложил. Папаша Ланьо прошелся по кабинету, вернулся обратно к
   письменному столу и сказал, обращаясь к сыну:
   — Значит, сейчас ты им ничего не говорил?
   — Я сказал: «Это не я», но они мне не поверили.
   — Это произошло когда?
   — В понедельник утром.
   — И ты с понедельника не собрался на него заявить? Лицо Ланьо мгновенно выразило обиду и изумление.
   — Я?! — воскликнул он. — Мне доносить на товарища? О нет! Такое сделать нельзя!
   — Но ты же знал, что получишь нагоняй!
   — Да, знал. Но я рассчитывал на то, что скажу тебе правду, и надеялся, что ты меня простишь.
   — Ты ошибался! Если бы он не пришел, я бы тебе не поверил.
   — Вот видишь, Эдуар, — воскликнула мама Ланьо, — как ты бываешь иногда несправедлив!
   — Это правда, — с пафосом сказала тетка, — вы относитесь к ребенку без всякого доверия!
   Папаша Ланьо еще немного подумал, потом заявил:
   — В конечном счете не так уж все скверно в этой истории. Вы-то, конечно, играете в ней не слишком красивую роль, — сказал он, обращаясь ко мне. — Да, действительно, вы пришли сюда. Но прежде чем бросать сероводородный шарик, вы могли бы подумать о вашем отце. Он человек порядочный. Что бы он сказал, если бы узнал о вашем поведении?
   Появление Жозефа в этой комедии интриг, сплошь основанной на лжи и лицемерии, повергло меня в страшное смятение. А он настойчиво спрашивал:
   — Итак, что бы он сказал? Что сказал бы на это ваш отец? Мне хотелось ответить: «Он сказал бы, что вы олух!» Честно говоря, у меня на это не хватило мужества; я раза
   три грустно покачал головой, одновременно пытаясь кончиком языка отодрать от нёба прилипшую половинку абрикоса.
   Наступило довольно долгое молчание. Дородный хозяин дома медленно.прохаживался взад и вперед, между дверью и окном, и, казалось, погружен был в глубокое раздумье. Женщины ждали молча, но уже спокойно. Ланьо сидел в кресле, скрестив руки на груди, и смотрел на ковер, но как только его отец поворачивался к нам спиной, подмигивал, а отцовской спине показывал язык. Наконец мыслитель прервал свою прогулку и произнес:
   — Ладно! Раз он пришел сюда с покаянием, я не скажу об этом никому — ни его отцу, ни в лицее.
   — Браво! — вскричала тетушка. — Браво! Эдуар, вы великодушный человек, у вас благородное сердце.
   — Но в другой раз берегитесь! — сказал он, грозя мне пальцем.
   — Другого раза не будет, правда, Жак? — плача от радости, проговорила мамаша.
   Но Жак сподличал; сама невинность, он широко раскрыл глаза и воскликнул:
   — Почему ты говоришь это мне? Я ведь ни при чем!
   — Он прав! — сказал отец. — Он виноват только в том, что дал себя наказать за другого, лишь бы не доносить на товарища. Отмечаю это. Отмечаю как поступок, не роняющий его честь.
   Он подошел к сыну и положил свою ручищу на кудрявую голову маленького негодяя, прикинувшегося стеснительным скромником.
   — Он взял на себя чужую вину, потому что не хотел, чтобы люди говорили: «Маленький Ланьо, сын ломового извозчика, донес на товарища». Я учту это. Я это учитываю.
   Он и в самом деле это учитывал, потому что мне вдруг показалось, что он стал еще выше ростом, и его тупое лицо рас цвело вдруг чудесной улыбкой, а в заплывших глазах блеснули две влажные искорки.
   Последствия этой авантюры были самые удивительные. Начать с того, что дня через два Ланьо, проснувшись, обнаружил около своей кровати сверкающий велосипед с переменной передачей, с мягким седлом и педалями с каучуковой прокладкой.
   Грозный ломовик не поленился встать ночью, чтобы сыграть роль Деда Мороза, правда не в сочельник, а на Троицу! Сына испугала эта незаслуженная награда — она увеличивала его ответственность. И он принялся за работу с невероятной энергией, то есть закармливал Биго тянучками, чтобы тот писал за него переводы с латинского, аккуратнейшим образом списывал у меня решения задач, а четверги посвящал сочинениям по французскому в соавторстве со своей тетушкой.
   Кроме того, он переписывал латинский урок на листок из блокнота и пристраивал его на спине Ремюза, подсунув верхний край шпаргалки под воротник его блузы. Ремюза сидел перед нами и, таким образом, стал для нас «человеком-рекламой» [101], правда видимым только из второго ряда, и знакомил нас то с басней Бедра, то с правилами употребления превосходной степени, пристроенными между его острыми лопатками
   Все эти плутовские проделки оказали большое влияние на судьбу Ланьо: он добился — сперва обманным путем — превосходных отметок, что льстило его самолюбию и внушило уверенность в себе; с другой стороны, ему приходилось так много ломать голову над своими махинациями, что в конце концов он всерьез заинтересовался тем, от чего отлынивал, и заметил, что выучить уроки легче, чем организовывать хитроумные подлоги. Словом, как только учителя начали обращаться с ним как с хорошим учеником, он стал таким на самом деле: для того, чтобы люди заслужили наше доверие, нужно прежде всего им доверять.
   Нет, первую награду он не получил, но третий похвальный лист по латыни и четвертый по французскому получил, так что тетка не помнила себя от радости; однако прошлое еще держало ее в плену, и ей пришлось еще раз заказать поддельную четверть (ведь почерк в предыдущей был другой, и это могло бы заинтересовать ломовика). Но она не изменила ни одной отметки, ни одного замечания. Итак, роскошный велосипед был уже не добычей мошенника, а наградой, выданной авансом.
   Что касается меня, то моя верность в дружбе принесла мне немало преимуществ Мама и тетя Ланьо поклялись мне в вечной признательности, и меня постоянно приглашали на четверговые экскурсии, ставшие теперь взаправдашними, ибо отныне у Ланьо больше не было «отсидок» по четвергам. Эти далекие вылазки заводили нас то в Трейль, то в Буйадис, то на холмы Аллока. Но в полдень вместо хлеба с колбасой тетушка — она была богатая — угощала настоящим завтраком в деревенском ресторанчике, где были даже закуски! (Когда я рассказывал Полю, что в ресторанах для начала подают нам штук десять холодных блюд со «всякой всячиной» и что можно брать сколько хочешь, у него глаза и зубы разгорелись, так как он с пеленок любил поесть, и побежал к папе узнать, возможно ли такое мотовство?)
   К четырем часам мы возвращались домой к Ланьо. Нас ждал уже приготовленный его мамой полдник, то есть ромовые бабы, меренги, пирожные с кремом и фиги из марципана в толстой зеленой шкурке — они таяли во рту, только куснешь.
   Иногда часам к шести являлся Ланьо-старший и заходил поглядеть на наши игры. В первый раз я удивился и немного струхнул, услышав его шаги в прихожей. Он отворил дверь в гостиную, где мы играли на ковре в шашки, и сказал:
   — Ах ты здесь, разбойник? — и пожал мне руку, как взрослому.
   Потом спросил жену:
   — Ты их хотя бы угостила?
   И, не дожидаясь ответа, так как заметил тарелки на полу, сделал вид, будто принюхивается:
   — Ага, сегодня специалист по сероводородным шарикам еще их не бросал? Здесь пахнет скорее ванильным кремом.
   И захохотал так громко, что стеклянный ангелочек грациозно закачался и зазвенели хрустальные подвески на люстре…
   В лицее, хоть мы поклялись хранить все в тайне, Ланьо не отказал себе в удовольствии рассказать Берлодье, как было дело. Разумеется, он сильно преувеличил отцовский гнев, а меня вывел на сцену только в ту минуту, когда палка была уже занесена над его оголенным задом; вот тогда я и бросился, рыдая, на колени, и мое героическое признание остановило руку палача.
   Берлодье сначала обругал его, упрекал за трусость, потом подошел ко мне, чтобы отдать должное моей храбрости, и объявил, пожимая мне обе руки, что я «настоящий мужчина и истинный друг». Это громогласное признание моих достоинств заинтриговало Закариаса, и он выспросил у Берлодье все в подробностях. На переменке в четыре часа сей сын Гомера [102] воспел нашу эпопею в кругу внимательных слушателей, и те устроили мне триумф: на плечах пронесли меня по двору.
   Героизм мой восхваляли, нашей дружбой восхищались, но благодарность и уважение всех пятых классов и даже двора «средних» заслужила мне моя изобретательность.
   С тех пор как существует лицей, лишение дня отдыха было всегда чревато семейными неприятностями, затрещинами, пинками, обещаниями разъяренного родителя послать сына работать на завод, жалобами, вперемежку с угрозами, которые зачастую продолжались несколько дней. Я превратил эти публичные надругательства в новенький велосипед, в оргии сладкоежек, в фейерверк похвал сыну, ставшему семейной гордостью. К тому же придуманный мной сценарий был доступен всем!
   Им не преминули воспользоваться. Так однажды Берлодье пошел каяться к родителям Дюверне и взял на себя всю полноту ответственности за канцелярскую кнопку, подложенную острием вверх на кресло Петуньи. Он был вознагражден с лихвой: спустя три недели Дюверне, чтобы выразить ему свою горячую признательность, пал к ногам папы Берлодье и униженно признавался в том, что никто, как он, «издавал протяжный вой в коридорах лицея», а не Берлодье-сын, несправедливо наказанный.
   Таким образом, мнимый виновник без ущерба для своей особы принимал на себя град упреков, подчас жестоких, но для него безболезненных, которыми осыпал его чужой отец, тогда как «угнетенная невинность» отбывала «незаслуженное» наказание под рукоплескания семьи, довольной и гордой тем, с. каким благородством берет на себя мальчик чужую вину и жертвует целым днем отдыха из чувства собственного достоинства, во имя чести лицея, во имя дружбы. Единственное критическое замечание по моему адресу сделал Нельпс, наш «криминолог», которого я подозревал в тайной ко мне зависти.
   — Трюк превосходный, — сказал он. — Жаль только, что его можно применить один лишь раз.
   — Один раз в одной семье, но ведь и по одному разу в тысяче семей! — парировал Берлодье. — Нет, это все-таки здорово, что он такое придумал, и по-моему ему надо писать романы!
 
***
 
   На каникулах, увенчавших этот год, год пятого класса, я снова увидел Лили, но совсем другого Лили; он стал почти взрослым — юношей, и легкий темный пушок под его еще ребячьим носом предвещал пробивающиеся уже усы.
   Он свел дружбу с самым знаменитым браконьером во всей округе — Моном де Парпайоном. А так как дядя Жюль купил молодого светлошерстого спаниеля, то я заявил Жозефу, что они могут обойтись без меня — есть кому поднимать и приносить дичь — и примкнул к Лили и Мону.
   Мон жил в масе [103], этакой длинной, приземистой хибаре с чердаком и хлевом, где утопала в навозе собственного производства тощая, но на редкость крупная хавронья и целый день визжала от голода.
   Фасад маса был облупившийся, обшарпанный, но его чудесно преображала тень, отбрасываемая двумя могучими шелковицами, этими пережитками эпохи шелковичного червя.
   В полумраке просторной кухни, где ставни были всегда прикрыты, перед глазами входящего прежде всего возникал блестящий рой ос, пляшущих в золотой пыли, озаренной тонким лучом солнца. Они слетались на скудные остатки пищи — засохший суп в жирных тарелках, тоненькие лапки дроздов, корки сыра, раздавленные виноградины, огрызки груш.
   На стенах висели гирлянды чеснока, лука-шарлота, зимних помидоров, а на плиточном полу валялся всякий хлам: стулья с просиженными соломенными сиденьями, глиняные сковороды без ручек, надбитые кувшины, худые ведра, обрывки залохматившейся веревки, клетки с погнутыми прутьями и целый склад вышедших из употребления сельскохозяйственных орудий. Длинный соломенный матрац в углу без малейшего подобия койки да рваное одеяло служили спальней. Наружность хозяина была под стать жилищу.
   Он носил неизменно одни и те же желтые вельветовые брюки, необыкновенно потертые и латанные на коленях и сиденье четырехугольными заплатами из серого вельвета. Рубаха на нем была тоже серая, но не от природы; вечно расстегнутая, она позволяла видеть бурые с проседью волосы на груди, похожие на шерсть барсука.
   Туалет он совершал, обходясь без воды, волосы причесывал пятерней, но по воскресеньям подстригал бороду садовыми ножницами. Когда-то, при падении с лестницы, он сломал руку; а так как он утверждал, что сам себе лекарь, то кости так никогда и не срослись, и у него между запястьем и локтем образовался дополнительный сустав. Кисть его могла принимать самые удивительные положения, чуть ли не описывать полный круг, так что рука Мона напоминала винт пресса. Он уверял, что это очень удобно, но когда демонстрировал свою руку, я старался не смотреть — меня начинало тошнить.
   Он очень меня полюбил и научил технике ловли кроликов, благодаря ему я теперь умел расставлять ловушки. Прежде всего надо было правильно выбрать место — защищенное от ветра, между двумя розмаринами или красными можжевельниками — и начертить «поаккуратнее» круг. На край этого круга клали большой камень, который придавливал стебли колосьев пшеницы или ячменя, связанных пучком. Грызуны не упускали случая полакомиться нежданным угощеньем, и мы почти всегда на другой же день замечали их следы. Тогда мы были уверены, что лакомка будет наведываться сюда каждую ночь.
   — Попался! — говорил Мон.
   И правда, попадался на свою беду! Нам оставалось только закопать ловушку перед пучком колосьев.
   Мы ловили почти каждый день по два-три кролика, и Мон время от времени давал мне самого красивого, которого я с торжеством приносил маме.
   Между тем Жюль и Жозеф блистательно охотились, предводительствуемые собачкой, о которой они рассказывали чудеса. Маленький спаниель ловко прокрадывался сквозь чащу; оставаясь невидимым, он выгонял дичь и неизменно приносил подбитую куропатку либо кролика. Но однажды, увидев мелькнувшую в кустарниках тень зайца, оба охотника выстрелили одновременно и не промахнулись: бедный спаниель был убит наповал.
   Им было так стыдно признаться в своем промахе, простительном разве лишь новичку, что они сочинили, будто спаниеля завлекла влюбленная сучка, а правду сказали нам много лет спустя. Дядя Жюль до того вошел в роль, что, приходя с охоты, спрашивал, не вернулся ли пес домой? А сам, между прочим, зарыл пса в землю у Фон-Брегет, под грудой камней. То была поистине циничная ложь, но кюре, конечно, отпустил ему этот грех на исповеди. Так или иначе, охотники обратились ко мне за помощью. Я милостиво согласился им помогать, но только через день, остальное время я отдавал Мону…
 
***
 
   Ничто не омрачало счастья семьи, да и я был бы совсем счастлив, не будь этих ужасных «каникулярных заданий».
   Отец угнетал меня задачами с велосипедистами, велосипедисты преследовали меня даже во сне. Вот почему, помня об этих терзаниях, я никогда не читаю в июле газет, прославляющих велогонки вокруг Франции.
   После обеда являлся другой мой благодетель — дядя Жюль, в сопровождении латинского учебника.