— Это, — сказал он, — оползень на Эскаупре. Но никак не угадаешь, с какой он стороны.
   Мы напряженно прислушивались. Гул как будто доносился со всех сторон, потому что туман приглушил эхо. Лили в раздумье проговорил:
   — Это может быть и на Гаретте, а может и на Па-дю-Лу… Давай побежим, не то простудимся!
   Он бросился вперед, прижав локти к телу, а я за ним, боясь потерять из виду мелькающую фигурку, за которой рваными полосами тащился туман.
   Но, пробежав минут десять, Лили вдруг остановился.
   — Дорога все время идет под гору, — проговорил он. — Мы, наверно, неподалеку от загона Батистена.
   — Что-то не видно трех хлопушников.
   — Ты же знаешь, сегодня ничего не видать.
   — Один хлопушник перегораживает тропинку. Мы бы его не упустили, хоть и туман!
   — Я что-то его не приметил, — признался Лили.
   — Но я-то приметил!
   — Тогда те хлопушники, может быть, немного ниже.
   Он снова побежал. Вокруг струились, тихо журча, тысячи ручейков. Большая черная птица, широко взмахнув крыльями, пронеслась в десяти метрах над нашими головами. Я сообразил, что мы уже давно потеряли нашу тропинку.
   Лили это тоже понял и снова остановился.
   — Я вот все думаю, — пробормотал он, — все думаю…
   Он не знал, что делать, и осыпал туман, дождь и всех богов крепкими провансальскими ругательствами.
   — Погоди! — перебил его я. — Я что-то придумал. Не шуми. Я повернулся направо, сложил рупором ладони и протяжно
   крикнул, словно звал кого-то, затем прислушался.
   Глухое эхо повторило мой зов, потом другое — еще глуше.
   — Вот это эхо, — сказал я, — по-моему, отзывается со стороны Эскаупре, почти из-под Красной Маковки.
   Я крикнул вдаль, прямо перед собой. Ответа не было. Тогда я повернулся налево, и мы крикнули оба разом.
   Сейчас нам ответило более звучное эхо, а за ним — два отголоска: это был голос Пастана.
   — Я знаю, где мы, — сказал я. — Мы взяли слишком влево и если так и будем идти дальше, то попадем к самому краю гряды Гаретты. Иди за мной!
   Я побежал вперед, все время забирая вправо.
   Наступил вечер. Туман стал еще гуще, но я взывал ко всем знакомым эхам и советовался с эхом: холмов Эскаупре, которое, сжалившись над нами, решило приблизиться.
   Наконец мои ноги узнали круглые камешки, которые перекатывались под подошвами.
   Я свернул с тропинки направо и различил во мгле какую-то длинную темную массу.
   Я бросился к ней, вытянув вперед руки, и вдруг ощутил в ладонях мясистые листья смоквы… Это была смоква у загона Батиста, и застарелый запах овчарни, после грозы особенно острый, сказал нам, что мы спасены. Дождь это понял и перестал.
   Как мы были счастливы и как гордились своим приключением, теперь нам будет что рассказать! Но когда мы сбежали по крутой тропинке к Редунеу, за нами послышался далекий зов какой-то птицы.
   — Это чибис, — сказал Лили. — Они здесь не останавливаются… Вот и чибисы улетают…
   Косяк чибисов промелькнул перед нами, еле видный в тумане, из-за которого птицам приходилось лететь совсем низко, и пронесся над нашими головами, послушный жалобному зову… Чибисы летели навстречу новым каникулам…
   Мы вошли, как всегда, с черного хода.
   На втором этаже мерцал слабый огонек, переливаясь в водяной пыли измороси. Мама в полутьме заправляла наш скудный светильник — керосиновую лампу, раскаленное стекло которой лопнуло от упавшей на него последней капли дождя.
   В камине пылало яркое пламя; отец и дядя, в мягких туфлях и халатах, болтали с Франсуа. Их охотничьи куртки, развешанные на спинках стульев, сушились перед огнем.
   — Вот видишь, они не заблудились! — воскликнул, обрадовавшись, отец.
   — Что им сделается! — отозвался Франсуа.
   Мама пощупала мою куртку, потом куртку Лили и запричитала:
   — Они совсем мокрые! Как будто в море упали!
   — Ну и что ж, здоровей будут, — невозмутимо сказал Франсуа. — От воды ребятам ничего не сделается, особенно от воды с неба.
   Тетя Роза бежала с лестницы сломя голову, точно на пожар. Она притащила гору полотенец и всякого тряпья. В одно мгновение мы оказались нагишом перед камином — к великому удовольствию Поля и великому смущению Лили; он все старался спрятаться за охотничьими куртками. Но тетя тотчас же, без всяких околичностей, завладела им и растерла мохнатым полотенцем, поворачивая из стороны в сторону, словно он был неодушевленным предметом. Мама расправилась со мною точно таким же манером, и Франсуа, все это наблюдавший, объявил:
   — Теперь они красные, как свекла! — И снова повторил: — Ну и что ж, здоровей будут!
   Лили нарядили в мой старый матросский костюм, отчего у него сразу стал солидный вид; а меня одели, вернее, поместили в папину фуфайку, которая спускалась до самых моих колен; зато мамины шерстяные чулки доходили мне до бедер.
   Нас усадили у камина, и я поведал нашу одиссею. Самым драматическим местом в моем рассказе была сцена нападения пугача. Я, разумеется, не мог позволить ему смирно сидеть на выступе скалы; сверкая глазами и выпустив когти, он, конечно, бросился на нас и кружил над нашими головами. Я показывал, как пугач хлопал крыльями, Лили пронзительно ухал, подражая крику пернатого чудовища. Тетя Роза слушала разинув рот, мама качала головой, а Поль закрыл руками глаза. Мы с Лили изобразили все это с таким искусством, что я и сам перепугался. И долго еще потом, даже спустя несколько лет, злобная птица являлась мне во сне, грозя выклевать глаза.
   Франсуа встал и, не мудрствуя, заключил:
   — Что делать! Красные дни миновали… Дождям самое время. Стало быть, уговорились на воскресенье. Ну что ж, до свидания, друзья!
   И он ушел, уводя с собою Лили, который остался в моей матроске, потому что хотел показаться в ней матери.
 
***
 
   За столом я ел с большим аппетитом, когда дядя вдруг произнес слова, как будто совершенно обыденные, так что я поначалу не придал им никакого значения.
   — Я думаю,-заметил он, — наши вещи можно погрузить на тележку Франсуа, они не такие уж тяжелые. Тогда в ней вполне уместятся Роза с ребенком и Огюстина с девчушкой. А может быть, и Поль. Ну-с, что ты на это скажешь, наш маленький Поль?
   Но наш маленький Поль ничего не мог на это сказать: нижняя губа у него вдруг выпятилась, стала пухнуть и отвалилась чуть ли не до подбородка. Я хорошо знал, что означает эта оттопыренная губа, и любезно сравнивал ее с краем сестрицыного горшочка. Как обычно, за этим симптомом последовало глухое рыдание, и из голубых глаз Поля выкатились две крупные слезы.
   — С чего это он?
   Мама поспешно взяла его на колени и стала нежно укачивать, а Поль обливался слезами и шмыгал носом.
   — Ну полно тебе, дурачок, — уговаривала его мама, — ты ведь знаешь, это не может продолжаться вечно! И кроме того, мы скоро сюда опять приедем… До рождества совсем недалеко!
   Я почуял беду.
   — Что она говорит?
   — Она говорит, что каникулы кончились, — пояснил дядя и преспокойно налил себе стакан вина.
   Сдавленным голосом я спросил:
   — Когда кончились?
   — Послезавтра утром надо уезжать, — ответил отец. — Нынче у нас пятница.
   — Была пятница, — поправил его дядя. — И уезжаем мы в воскресенье утром.
   — Ты же знаешь, что с понедельника начинаются занятия! — вставила тетя.
   С минуту я ничего не понимал и смотрел на них остолбенев.
   — Да будет тебе, — урезонивала меня мама, — разве это неожиданность? Разговор об этом идет уже неделю!
   Они действительно твердили об этом, но я не хотел слышать. Я знал, что беда неминуема, как все люди знают, что когда-нибудь умрут, но говорят себе: «Сейчас еще рано размышлять об этом. Придет время — подумаем».
   И вот оно пришло, это время. От потрясения я не мог ни слова вымолвить, почти что дышать не мог. Отец ласково сказал:
   — Ну-ну, мой мальчик! У тебя было целых два месяца каникул.
   — Что и так уж чрезмерно, — прервал его дядя. — Будь ты президентом республики, тебе не полагалось бы столько отдыхать!
   Этот хитроумный довод не произвел на меня никакого впечатления: я давно решил, что высокий пост президента займу, только когда отслужу в армии.
   — Тебе предстоит год, который будет иметь огромное значение в твоей жизни, — продолжал отец. — Не забудь, что в июле будущего года ты держишь конкурсный экзамен на стигендиата лицея, и занятия там начинаются с октября месяца!
   — И в лицее тебе придется учить латынь, — добавил дядя, — а я ручаюсь тебе, что это будет очень интересно. Я, например, занимался латынью даже во время каникул, просто для собственного удовольствия!
   Эти странные речи о чем-то, чего надо ждать еще целую вечность, не могли скрыть печальную истину: каникулы кончились. И я почувствовал, что у меня дрожит подбородок.
   — Надеюсь, ты не вздумаешь реветь! — заметил мне отец. Я тоже на это надеялся и сделал над собой огромное усилие — усилие, достойное команча у «столба пыток».
   — Ну вот, — сказала мама, — а теперь иди спать. Тебе необходимо выспаться.
 
***
 
   Меня разбудил ворвавшийся свежий воздух: Поль отворил окно. Свет чуть брезжил. Я подумал было, что это серый свет зари, но услышал журчание желоба и мелодичный перезвон капель, падавших в бак с водой.
   Было не меньше восьми, а отец меня не позвал, — дождь утопил нашу последнюю охоту.
   Поль сказал:
   — Когда дождик перестанет, я пойду за улитками. Я соскочил с постели:
   — Ты знаешь, что мы завтра уезжаем?
   Я рассчитывал, что он закатит рев по всем правилам искусства, а это было бы мне на руку.
   Он не ответил, чрезвычайно занятый шнурованием ботинок.
   — Никто больше не будет ходить на охоту, не будет ни муравьев, ни цикад…
   — Они же все померли! — ответил Поль. — Я теперь их каждый день не нахожу.
   — В городе нет деревьев, нет сада, нужно ходить в классы…
   — Ну да! — радостно сказал он. — У нас в классе есть Фузье. Фузье хороший! Я все ему буду рассказывать, дам ему кусочек смолы…
   — Так ты рад, что каникулы кончились? — строго спросил я.
   — Ну да! И потом, у меня дома есть коробка с солдатиками.
   — Чего же ты ревел вчера вечером? Он широко раскрыл голубые глаза:
   — Откудова я знаю?
   Мне стало противно, что Поль такой предатель, но я не пал духом и спустился вниз, в столовую. Там было полно вещей и народу.
   Отец распределял по двум ящикам всякую утварь, книги, обувь. Мать складывала на столе стопками белье, тетя паковала чемоданы, дядя перевязывал тюки, сестрица, сидя на высоком стуле, сосала палец, а «горничная» ползала на четвереньках, собирая с полу сливы из корзинки, которую сама же и опрокинула.
   — А, вот и ты! — проговорил отец. — Сорвалась наша последняя охота. Придется с этим примириться.
   Он стал заколачивать ящик. Я понял: это он заколачивает крышку гроба каникул, ничего изменить нельзя.
   С равнодушным видом я подошел к окну и прижался лицом к раме. По стеклу медленно катились дождевые капли, а мое лицо медленно заливали слезы…
   Все долго молчали, затем мама сказала:
   — Твой кофе остынет.
   Не оборачиваясь, я буркнул:
   — Я не голоден. Мама настаивала:
   — Ты ничего не ел вчера вечером. Ну-ка садись сюда.
   Я не ответил. Мама подошла ко мне, но отец с железным спокойствием сказал:
   — Оставь его. Если он не голоден, то от еды может заболеть. Не будем брать на себя такую ответственность. Что же особенного: удав, например, ест только раз в месяц.
   И в полном молчании отец вбил четыре гвоздя один за другим; война была объявлена.
   Я забился в темный угол, чтобы поразмыслить.
   Нельзя ли выиграть еще неделю, а может, и две, прикинувшись тяжелобольным? Если вы, например, болели брюшным тифом, родители посылают вас потом в деревню; так было с моим дружком Витье — он три месяца провел у тети в Нижних Альпах. Как же мне схватить брюшной тиф или хотя бы сделать так, чтобы все поверили, будто у меня на самом деле брюшной тиф?
   Когда у вас болит голова (что не видно), и вас тошнит (что проверить нельзя), и у вас томный вид и прямо-таки глаза не раскрываются — это всегда производит некоторое впечатление. Но если у вас подозревают серьезную болезнь, то появляется термометр, а я не раз страдал от его беспощадных разоблачений.
   К счастью, термометр забыли дома в ящике ночного столика. Но я сообразил, что при первой же тревоге меня повезут домой к термометру, и, конечно, в тот же день.
   А что, если сломать ногу? Да, сломать по-взаправдашнему? Мне показывали дровосека, который нарочно отрубил себе топором два пальца на руке — не хотел идти в солдаты, — и это очень даже помогло. Но я не хотел ничего себе отрубать: противно! Оттуда льет кровь, и, что бы ты себе ни отрубил, оно потом не отрастет. А если переломаешь себе кости, то снаружи это не видно, и они очень хорошо срастаются. Ученика нашей школы Качинелли лягнула лошадь и перебила ему ногу, перелома совсем не было видно, и Качинелли бегает теперь так же быстро, как и раньше! Но эта гениальная мысль на поверку оказалась негодной: если я не смогу ходить, меня увезут домой в тележке Франсуа. Придется месяц лежать в шезлонге с «наглухо заколоченной ногой» (так сказал мне Качинелли), и притом ее «день и ночь будет оттягивать груз весом в сто кило»! Нет, только не сломанная нога. Что же делать? Покориться и покинуть на веки вечные моего дорогого Лили?
   Но вот и он! Лили показался на пригорке. Он шел, накинув на голову сложенный углом мешок, точно капюшон.
   Я сразу воспрянул духом и широко распахнул дверь, хоть Лили еще не подошел.
   Он долго счищал грязь с подошв о каменный порог и учтиво поклонился всем присутствующим, а они весело его приветствовали, продолжая свои гнусные приготовления.
   Лили подошел ко мне и сказал:
   — Надо бы пойти за нашими ловушками. Если ждать до завтра, их заберут ребята из Аллока.
   — Ты собираешься идти в такой дождь? — с изумлением спросила мама. — Тебе очень хочется схватить воспаление легких?
   В то время воспаление легких считалось самой страшной болезнью. Но я рвался вон из этой столовой, где я не мог говорить свободно. Поэтому я стал упрашивать:
   — Послушай, мама, я надену пелерину с капюшоном, а Лили — пелерину Поля.
   — Знаете, сударыня, — заметил Лили, — дождь стал немного потише, и ветра нет.
   Тут вмешался мой отец:
   — Сегодня последний день. Нужно только тепло их одеть, обложить им газетами грудь, а вместо туфель дать им башмаки. Они ведь не сахарные, да и погода как будто поправляется.
   — А если опять будет гроза, как вчера? — сказала встревоженная мама.
   — Но вчера мы благополучно вернулись, несмотря на туман. А сегодня тумана нет.
   Мама стала снаряжать меня в путь. Она положила мне на грудь между фланелевой жилеткой и рубашкой несколько номеров газеты «Пти Провансаль», сложенных вчетверо. Столько же газет поместили мне на спину. Поверх всего этого надели две фуфайки, потом куртку, которую застегнули на все пуговицы, и суконную пелеринку. Затем мама натянула мне на уши берет, а сверху нахлобучила колпачок, какой носят гномы в сказке о Белоснежке и наши полицейские. Тетя Роза вырядила Лили таким же манером. Пелеринка Поля была ему коротка — правда, голову и плечи она прикрывала.
   Только мы вышли из дому, как дождь перестал и солнечный луч заплясал вдруг на блестящих оливах.
   — Давай ходу, — сказал я. — Они еще вздумают охотиться, а нам, что ли, опять быть при них собаками? Нет, сегодня я не желаю. Раз они хотят завтра уезжать, пускай охотятся одни, без нас.
   Скоро мы оказались в безопасности среди сосняка. Минуты через две мы услышали протяжный зов: нас окликал дядя Жюль, но ответило ему лишь эхо.
   Несмотря на плохую погоду, наши ловушки поработали на славу, но удача, которая лишний раз доказывала, как глупо и жестоко заставлять меня завтра уезжать, только растравила мое горе.
   Когда мы дошли до верхней террасы на склоне Тауме, где были расставлены наши последние ловушки, Лили вполголоса задумчиво сказал:
   — Обидно все-таки… Крылатиков хватило бы на всю зиму… Это я знал, знал, что у нас есть «крылатики». Я горестно
   сознавал это. И ничего не ответил Лили.
   Вдруг он кинулся к обрыву и поднял с земли птицу, которую я сперва принял за маленького голубка.
   — Первый рябинник! Я подошел.
   Это был крупный альпийский дрозд, из тех, которых мой отец однажды назвал «сизоголовыми дроздами».
   Голова у рябинника была голубовато-серая, а с рыжей грудки веером расходились черные крапинки до белого брюшка. Весил он порядочно. Я грустно смотрел на него, а Лили сказал:
   — Прислушайся…
   Я прислушался. Вокруг нас в соснах перекликались птичьи голоса; казалось, то тут, то там стрекочет сорока, но не так вульгарно-крикливо, не так вызывающе; это был гортанный и нежный голос, голос немного печальный — это звучала осенняя песенка… Рябинники прилетели поглядеть, как я уезжаю.
   — Завтра, — говорил Лили, — я приготовлю ловушки Батистена для дроздов и поставлю их вечером. И ручаюсь тебе: в понедельник утром мне придется сделать два захода, чтобы их унести.
   Я сухо ответил:
   — В понедельник утром ты будешь сидеть в школе!
   — А вот и нет! Если я скажу матери, что рябинники прилетели и я могу выручать за них по пятнадцати — двадцати франков в день, она не станет посылать меня в школу, не такая она дура! До пятницы, а то и до будущего понедельника я могу не беспокоиться!
   И я представил себе, как он один, без меня, шныряет по залитой солнцем гариге, поросшей зеленью и можжевельником, а я в это самое время сижу в классе с низким потолком, перед черной доской, разрисованной квадратами и ромбами…
   Горло мое вдруг сжалось, меня охватило бешенство и отчаяние.
   Я кричал, плакал, топал ногами, плач перешел в икоту, и я стал кататься по гравию, а листы «Пти Провансаль» на моей спине и груди громко шуршали. Я вопил истошным голосом:
   — Нет! Нет! Не поеду! Нет! Я не хочу туда ехать! Я туда не уеду! Нет! Я не уеду!…
   Стая рябинников разом слетела в ложбину. Лили, потрясенный моим отчаянием, крепко прижал меня к груди, комкая «Пти Провансаль», шестнадцать пластов которого разделяли наши смятенные сердца.
   — Нельзя же так, еще заболеешь! — твердил он. — Не надо из-за этого портить себе кровь! Послушай меня, ты только послушай…
   Я слушал его, но что мог он сказать? Только выразить свою любовь.
   Устыдившись своей слабости, я сделал над собой усилие и кое-как проговорил:
   — Раз меня заставляют уезжать, я уморю себя голодом. Да я уже и начал: я сегодня утром ничего не ел.
   Лили ужаснулся:
   — Совсем ничего?
   — Ничего.
   — У меня есть яблоки. — И он стал рыться в своей сумке.
   — Нет. Я не хочу яблок. Ничего не хочу.
   Я отвечал так свирепо, что Лили не стал уговаривать. После довольно долгой паузы я объявил:
   — Я принял решение. Пускай себе уезжают, если им так хочется. Я остаюсь здесь.
   И, желая подчеркнуть, что мое решение бесповоротно, я уселся на большом камне, скрестив руки на груди. Лили смотрел на меня в полной растерянности.
   — Как же ты это сделаешь?
   — Хо-хо! — сказал я. — Очень просто. Завтра утром, а может, сегодня ночью, соберу свои пожитки и спрячусь в маленьком гроте под Тауме.
   Лили широко раскрыл глаза.
   — Ты бы это сделал?
   — Ты меня еще не знаешь!
   — Они тебя сразу начнут искать!
   — Не найдут!
   — Тогда они дадут знать жандармам и полицейскому в Аллоке.
   — Раз никто не знает о том тайнике — ты ведь сам это говорил, — они все равно меня не найдут. А главное, я напишу отцу и положу письмо на своей кровати. Я напишу ему, чтобы он меня не искал, потому что я ненаходимый, и если он донесет жандармам, я брошусь со скалы в пропасть. Я его знаю. Он меня поймет и никому ничего не расскажет.
   — И все-таки он здорово расстроится!
   — Он бы еще больше расстроился, если бы я умер дома. Этим доводом я окончательно убедил себя в своей правоте
   и укрепился в своем решении. Но Лили, подумав, заявил:
   — Мне бы очень хотелось, чтобы ты остался. Но есть-то чего-нибудь надо, а где ты достанешь еду здесь, на холмах?
   — Во-первых, я возьму с собой запасы. Дома есть шоколад и целая коробка печенья. Потом, ты, наверно, слышал об отшельнике, который больше двадцати лет прожил в пещере на Пастане. Вот и я сделаю, как он: буду собирать спаржу, улиток, грибы, посажу горох!
   — Ты же не умеешь его варить.
   — Научусь. И потом, я буду ходить в Пондрен таскать сливы у Румье; он их даже не срывает. Насушу инжир, миндаль, рябину, насобираю тутовые и терновые ягоды…
   Лили, кажется, это не очень убедило, и я начал злиться:
   — Сразу видно, что ты никогда ничего не читаешь! А я прочел штук сто книг! И могу тебе сказать, что есть много людей, которые очень хорошо устраиваются в девственных лесах А ведь там ядовитые пауки, каждый с суповую миску и так и норовит прыгнуть тебе прямо в лицо, и там с деревьев свисают удавы, и водятся вампиры, они, если ты заснул, пьют твою кровь, и за тобой гонятся свирепые индейцы, чтобы отчекрыжить тебе кусок головы, а здесь нет индейцев, нет диких зверей…
   Поколебавшись, я добавил:
   — Кроме диких кабанов, верно?
   — Нет, — ответил Лили. — Зимой их не бывает.
   — Почему?
   — Они ходят сюда, когда им пить хочется. Зимой вода у них есть, потому они и сидят себе на горе подле Сент-Виктуар.
   Это была важная и утешительная новость, ибо кишки однорукого бедняги, растерзанного кабаном, нет-нет да и попадались мне на тропинках моих снов.
   — Ночью-то плохо тебе придется: спать будет жестко, сказал Лили.
   — Я устрою себе на земле в углу грота постель из бауко, это ничуть не хуже тюфяка. И вообще я тебе докажу, что ко всему можно привыкнуть. Ты, конечно, не знаешь Робинзона Крузо, но я-то его очень хорошо знаю. Он был моряк. Плавал он как рыба, только бегать совсем не умел, потому что на корабле ведь не разбежишься… Ну и вот, когда он потерпел кораблекрушение у острова, он через три месяца бегал так быстро, что ловил диких коз!
   — Эге-ге! -воскликнул Лили. — Я, конечно, не знаю этого типа, но коз-то я знаю! Если он сам тебе это говорил, то он большущий врун, будь уверен!
   — А я тебе говорю, что это напечатано в книге, которую дают в награду школьникам!
   Тут уж возражать не приходилось. Лили отступил, но постарался не уронить свою честь.
   — Если козы были суягные, тогда я не спорю. А не то попробуй-ка для смеха поймай козу моего отца…
   — Да нет же! — сказал я. — Я просто хотел привести тебе пример, доказать, что человек ко всему привыкает! Если я когда-нибудь поймаю козу твоего отца, я надою стакан молока и отпущу ее!
   — Это-то можно, — согласился Лили, — никто даже не заметит.
   Так мы разговаривали до самого полудня.
   Постепенно, по мере того как я обживал свое будущее жилье, Лили все больше склонялся на мои доводы.
   Сначала он заявил, что пополнит мои продовольственные запасы мешком картофеля, который стащит у матери из погреба, а кроме того, притащит хотя бы два круга колбасы. Затем он обещал каждый день оставлять для меня половину своего хлеба и шоколада. Но у Лили был практический склад ума, поэтому он вспомнил и о деньгах.
   — А главное, что: мы теперь будем ловить дроздов дюжинами! Домой я стану носить только половину, а другую половину мы будем продавать трактирщику в Пишори. По франку за вертишейку и по два за рябинника. На эти деньги ты можешь покупать себе хлеб в Обани!
   — А еще я буду продавать на рынке улиток!
   — А укроп? В Лавалантине есть аптекарь, он платит три су за кило укропа!
   — Я буду вязать его в пучочки, а ты понесешь их в Лавалантин!
   — И на все эти деньги мы купим капканов для кроликов!
   — И тонкой проволоки для зажимов! А если поймается заяц, мы возьмем за него не меньше пяти франков!
   — И смолы, чтобы брать певчего дрозда живьем! Живой, он стоит шесть франков!
   Когда я собрался уже идти домой, в сосновую рощу прилетела огромная стая скворцов, описав над ней полный круг. На кроны деревьев, сразу наполнившихся гомоном, садились сотни птиц. Я был изумлен и очарован.
   — Каждый год, — объяснил мне Лили, — они проводят здесь недели две, наверное, и как облюбуют дерево, так и слетаются на него каждый вечер. Представляешь, сколько бы мы наловили их сегодня, будь у нас хоть пятьдесят реечек!
   — Дядя Жюль сказал, будто скворцов можно приручить…
   — А как же, — ответил Лили. — У моего брата был такой скворец. И он говорил, да только по-здешнему.
   — О, я выучу их говорить по-французски!
   — Вот это навряд ли, — сказал Лили, — потому что скворец деревенская птица…
   Мы быстро спустились с холмов, строя по дороге разные планы.
   Мне уже виделось: вот я скитаюсь по гребню Тауме, волосы мои развеваются по ветру, а на плече сидит верный скворец, нежно пощипывает клювом мое ухо и болтает со мною запросто.
   Дома мы узнали, что охотники отправились в Пишори, весьма раздосадованные нашим вероломством. Мы с Лили позавтракали с тетей, мамой, сестрицей и Полем.
   Лили был задумчив, я шумно (хоть и неискренне) веселился, чем очень порадовал свою милую маму. Я посматривал на нее с нежностью, но твердо решил покинуть ее в ту же ночь.
 
***
 
   Я часто спрашивал себя, как мог я принять, не испытывая ни малейших угрызений совести и никакой тревоги, подобное решение; но понял я это только теперь.
   Пока не настает печальная пора созревания, мир детей — не наш мир: они обладают чудесным даром вездесущности.
   Каждый день, завтракая со своей семьей, я в это самое время обегал холмы и вынимал из ловушек еще теплого черного дрозда.
   Тот куст, тот черный дрозд и та ловушка были для меня такой же реальностью, как и эта клеенка на столе, этот кофе с молоком и этот портрет президента Фальера на стене, на котором тот чуть заметно улыбался.