Страница:
Я был подавлен таким предательством. А отец… Ведь он ничего не сказал! Мой папа был молчаливым соучастником заговора против родного сына… А мама, моя милая мама, которая придумала утешительный крем из сбитых сливок. Я вдруг до того растрогался своей печальной участью, что тихо заплакал, и протяжный крик совы, звучавший вдали, нагонял на меня еще большую тоску. Потом явилось новое сомнение. Поль иногда бывает настоящим бесенком; что, если он выдумал всю эту историю в отместку за мое вранье про колибри?
Все в доме как будто спали. Я бесшумно встал и тихонько, целую минуту, повертывал дверную ручку… Под дверьми других комнат я не видел ни лучика. Я спустился по лестнице босиком; ни одна ступенька не скрипнула. Свет луны помог мне найти на кухне спички и свечу. Несколько мгновений я колебался у двери рокового стенного шкафа. За этой бесчувственной деревянной доской мне откроются либо коварные козни дяди Жюля, либо вероломство Поля. Что бы там ни было, меня ждет удар…
Я медленно повернул ключ… Потянул к себе… Створка открылась на меня… Я вошел в поместительный стенной шкаф и поднял вверх свечу: они были здесь, две охотничьи сумки из рыжей кожи, с большими сетками. Они были набиты до отказа, и сбоку из каждой торчало горлышко запечатанной бутылки А на полке, подле охотничьих сумок, — два патронташа, в которые я сам уложил патроны. Какой готовится праздник! Все во мне возмущалось, и я принял отчаянное решение: пойду с ними, им наперекор!
Тихо, как кошка, прошмыгнув к себе в комнату, я составил план действий.
Во— первых, не смыкать глаз: если засну, все погибло. Ни разу в жизни я не просыпался в четыре часа утра. Итак, не засыпать.
Во вторых, приготовить одежду, которую я, по своей привычке, бросил где попало… Ползая на карачках в темноте, я нашарил носки и сунул их в свои полотняные туфли на веревочной подошве.
После довольно долгих поисков я нашел свою рубашку под кроватью Поля, вывернул ее на правую сторону и положил вместе со штанами у себя в ногах. Затем снова улегся, гордясь принятым решением, и во всю мочь раскрыл глаза.
Поль мирно спал. Теперь перекликались две совы, через равные промежутки времени. Одна была где-то близко — наверно, подле окна в листве большого миндаля. Голос другой, не такой низкий, но, по-моему, более приятный, доносился из ложбины. Я подумал: это, должно быть, жена отвечает мужу.
Тонкий луч луны проникал сквозь дырку в ставне, и стакан на моем ночном столике поблескивал. Дырка была круглая, луч — плоский. Я решил попросить отца объяснить мне это странное явление.
Вдруг сурки на чердаке заплясали сарабанду; кончилось это всеобщей свалкой, прыжками и визгом. Потом наступила тишина, и я услышал через перегородку храп дяди Жюля — спокойный, равномерный храп. Так храпит либо очень честный человек, либо закоренелый преступник. А ведь он говорил: «По-моему, Марсель заслужил право участвовать с нами в открытии охоты». Да. Быстроногий Олень был совершенно прав: «У бледнолицых двойной язык».
И он имел наглость лгать мне «для моей же пользы»! Полезно, что ли, доводить меня до отчаяния? А я еще обнял его и прижал к сердцу, да как нежно!…
И я торжественно поклялся в вечной ненависти к дяде Жюлю.
Потом мне вспомнилось молчаливое предательство отца. Однако я дал себе слово никогда не упоминать об этом прискорбном случае и быстро зашагал по дорожке, обсаженной кустарником без колючек, который нежно щекотал мои голые икры. Я нес длинное-предлинное, словно удочка, ружье, блестевшее на солнце. Мой пес, белый с огненно-рыжими подпалинами спаниель, бежал впереди, обнюхивая землю, и время от времени жалобно выл, и это было в точности похоже на заунывный крик совы, а вдалеке подвывала другая собака. Вдруг из-под моих ног взмыла огромная птица; у нее был клюв аиста, но оказалось, что это королевская куропатка! Она летела прямо на меня, стремительная и мощная. «Выстрел короля!» — мелькнуло у меня в голове. Я отступил на шаг, щелкнул курком: трах! В облаке перьев королевская куропатка стала падать к моим ногам. Я не успел ее подобрать — за нею летела другая и тоже прямо на меня. Десять, двадцать раз подряд удался мне «выстрел короля», к великому удивлению дяди Жюля; он как раз вышел из чащи, и у него было омерзительное лицо лгуна. Но я все же угостил его сбитыми сливками, отдал ему всех своих куропаток и сказал: «Мы имеем право лгать взрослым, когда делаем это для их же пользы» Потом я прилег под деревом и только собрался вздремнуть, как прибежал— мой пес и вдруг забормотал мне на ухо. Он шептал: «Послушай, это они! Они уходят без тебя!»
Тут я и вправду проснулся. Поль стоял у моей кровати и легонько дергал меня за волосы.
— Я услышал, как они идут, — говорил он. — Они прошли мимо двери. Прислушались. Я увидел свет сквозь замочную скважину. А потом они на цыпочках спустились вниз.
На кухне лилась вода из крана. Я обнял Поля и молча оделся. Свою одежду я нашел ощупью. Луна закатилась, была кромешная тьма.
— Что ты делаешь? — спросил Поль.
— Иду с ними.
— Они же не хотят тебя брать.
— Я буду идти за ними следом, но в отдалении, по-индейски, все утро. В полдень они позавтракают у какого-нибудь источника — так они говорили. Вот тогда я и покажусь им, а если они захотят меня прогнать, я скажу, что не найду дороги обратно, и тогда они не посмеют.
— А могут и здорово всыпать.
— Ну и пускай! Мне уже попадало, иногда совсем ни за что ни про что…
— Если ты будешь прятаться в зарослях, дядя Жюль подумает, что там кабан, и застрелит тебя. Ему-то что, а ты вот помрешь.
— Не беспокойся за меня. — И я добавил, скромно умолчав о том, что это цитата из Фенимора Купера: — «Еще не отлита пуля, которая меня убьет!»
— А мама, что же сказать маме?
— Она с ними, внизу?
— Я не знаю… Я не слышал, как она проходила.
— Я оставлю ей записочку на кухонном столе.
С большими предосторожностями, не касаясь ставен, я отворил внутреннюю раму, влез на перильца, защищающие окно, и приложился глазом к лунной дырочке в ставне.
Занималась заря; вершина Тауме над еще темными плоскогорьями отливала голубым и розовым. Во всяком случае, я уже отчетливо видел дорогу на холмогорье. Они не могут от меня ускользнуть.
Я выжидал. Вода из крана перестала течь.
— А если ты встретишь медведя? — зашептал Поль.
— Никто здесь не видел медведей.
— Может, они прячутся. Берегись. Возьми из кухонного стола острый ножик.
— Хорошо придумал! Возьму.
В полной тишине мы услышали стук башмаков, подбитых гвоздями. Потом дверь распахнулась и затворилась снова.
Я тотчас подбежал к окну и чуть-чуть приоткрыл ставни. Шаги раздавались вокруг дома; затем двое предателей появились перед моим окном и стали подниматься к опушке соснового леса. Папа был в своем картузе и кожаных гетрах, дядя Жюль — в берете и сапогах на шнурках. Они шли, такие красивые, несмотря на свою нечистую совесть, но шагали быстро, словно спасались от меня.
Обняв Поля, который сразу же нырнул обратно в постель, я спустился вниз на кухню, быстро зажег свечу и вырвал страницу из своей тетрадки.
Моя милая мамочка. Они все-таки взяли меня с собой. Пожалуйста, сохраняй хладнокровие. Оставь для меня сбитые сливки. Шлю тебе две тысячи поцелуев.
И положил этот листок на видном месте, посреди кухонного стола. Потом сунул в свою сумку для завтрака кусок хлеба, две маленькие плитки шоколада, апельсин. А затем, крепко сжав рукоятку «остроконечного ножа», отправился в путь по следам моих злодеев.
Сейчас я их больше не видел, и до меня не доходило ни звука.
Но сыскать их для команча плевое дело.
Стараясь ступать возможно тише, я поднялся по склону до опушки соснового бора. Там я остановился, напрягая слух. Мне показалось, что я слышу где-то надо мною шаги, отстукивающие по камням. Я двинулся вперед, вдоль лесных зарослей. Я добрался до конца первой полосы соснового бора, у края какого-то плато. Прежде здесь были виноградники, а теперь росли сумах, розмарин, красный можжевельник. Но эти растения невысоки, и я увидел вдали картуз и берет. Обладатели их шли по-прежнему быстрым шагом, с ружьем на плече. Подле большой сосны они остановились; берет спустился по косогору налево, а картуз продолжал идти все прямо. Но он то нырял в кусты, то показывался снова; должно быть, картуз пробирался вперед шаг за шагом и на цыпочках. Я понял, что охота началась… Сердце мое забилось быстрее… Я затаил дыхание и стал ждать.
Грянул оглушительный выстрел, и гул его, отраженный отвесными скалами ложбины, долго еще звучал, перекатываясь от эха к эху… Охваченный ужасом, я подбежал к ближайшей сосне и вскарабкался на нее. Я уселся верхом на толстый сук, дрожа от страха, что вот-вот выскочит раненый кабан, тот самый, который разбросал на десять метров вокруг внутренности однорукого браконьера.
Но когда ничего подобного не случилось, меня стали терзать другие мысли: а вдруг кабан в эту минуту потрошит моего папу? И я взмолился богу — если только он есть, — чтобы он наслал кабана на дядю Жюля, ведь дядя верит в рай, стало быть, умирать ему легче.
Но берет появился слева от меня, над красным можжевельником. Дядя высоко поднял черную птичку величиной с голубенка и крикнул: «Дрозд замечательный!» Из чащи дрока вынырнул картуз и поспешил к нему. Они о чем-то уговорились и снова пошли в разные стороны.
Я слез с дерева и устроил сам с собой совещание. Нужно ли спускаться вслед за ними в ложбину? Кусты такие высокие, что мешают видеть охоту; кроме того, как и говорил Поль, охотники могут ненароком пальнуть в меня.
Если же я буду по-прежнему идти вдоль гребня до самого края гряды, прятаться за фисташковыми деревьями, то я все увижу, а они меня не увидят. И вот еще что: предположим, они ранят кабана; он все равно не доберется до меня, и я могу даже прикончить чудовище, сбросив на него обломки скал. Итак, я понесся бегом сквозь заросли дубка-кермеса, царапавшие мне икры, сквозь можжевельник и хвою… Сначала я сделал довольно большой крюк по плато, затем проник в чащу и вышел к обрыву.
Они были внизу, в широкой ложбине, окруженной голубоватыми скалами. Посреди — высохшее уже русло, прорытое дождевым потоком, сбегающим с холмов. Высоких деревьев мало, зато густая чаща низкорослого багряника, который был охотникам по пояс.
Неподалеку от меня по откосу шел отец. Он взял ружье на изготовку, прижимая локтем приклад и держа правую руку на курке, а левую — под спусковой скобой. Он шел осторожно, пригнувшись и перешагивая через кустарники.
Он был прекрасен (прекрасен и грозен), и я немало им гордился. Дядя шел по противоположному склону, параллельно отцу По временам он останавливался, подбирал с земли камень, швырял его в ложбину и несколько секунд выжидал; сейчас я видел их обоих лучше, чем если бы шел с ними.
Когда дядя бросил третий камень, из чащи взметнулась крупная птица и стрелой полетела навстречу охотникам. С чудесной быстротой дядя приложился, прицелился и выстрелил. Птица камнем упала наземь, а за ней, рея в лучах солнца, медленно опустились перья.
Отец бегом, перепрыгивая через колючки, бросился поднимать дичь и показал ее издали дяде, а тот крикнул:
— Это бекас! Положите его к себе в ягдташ и идите в этом же направлении, метрах в двадцати от обрыва!
Его ловкость, хладнокровие и самообладание привели меня в восторг, и я почувствовал, что моя обида растаяла: Буффало-Билль [26] имеет право лгать!
Они продолжали свой путь, но опередили меня и скрылись из виду. Я осторожно выбрался, побежал по огромному плато и описал новую дугу, чтобы в свою очередь опередить их. Солнце сияло на высоте двух метров над горизонтом, и я мчался, провожаемый утренним благоуханием лаванды, которую топтал на бегу.
Когда мне показалось, что я уже обогнал охотников, я свернул к гряде, но вдруг увидел, что впереди бежит какая-то золотистая курочка с алыми крапинками у начала хвоста. И замер: куропатка! Это куропатка! Она стремительно проскользнула мимо, точно крыса, и исчезла под ветвями огромного красного можжевельника.
Я бросился за ней напролом сквозь можжевеловые ветки, на которых нет колючек. Но алые перышки замелькали и с другой стороны: курочка была не одна, я увидел еще двух, потом четырех, потом еще с десяток… Тогда я взял вправо, чтобы заставить их бежать к гряде, и этот маневр удался; но они не поднялись в воздух, словно считая, что если при мне нет оружия, то незачем принимать решительные меры. Тогда я набрал горсть камней и швырнул их перед собой; мощный гул точно где-то из вагонетки сбрасывают булыжник, привел меня в ужас; секунду я ждал, не покажется ли неведомое чудовище, затем сообразил, что это взлетела стая, — она метнулась к гряде и опустилась в ложбину.
Когда я подходил к обрыву, раздались два выстрела, почти одновременно. Я увидел отца — он явно только что стрелял и теперь провожал взглядом плавный полет прекрасных куропаток… Но все они бестрепетно парили в утренней лазури.
Вот тогда-то из-за огромного куста дрока появился берет, над которым торчало ружье. Он спокойно выстрелил; первая куропатка качнулась влево и упала, точно оторвавшись от неба. Остальные сделали петлю вправо; дуло ружья описало дугу, и раздался новый выстрел. Вторая куропатка, словно взорвавшись в воздухе, рухнула почти отвесно наземь. Я ликовал, но вполголоса… Оба охотника, потратив некоторое время на поиски своих жертв, оказавшихся на расстоянии пятидесяти метров одна от другой, потрясали убитыми куропатками, показывая их издали друг другу Отец кричал: «Браво!» Он укладывал дичь в свой ягдташ и вдруг подпрыгнул и стал торопливо выбрасывать пустые гильзы из ружья; но отличный заяц, который в эту же секунду прошмыгнул у него между ног, не стал дожидаться, задрал хвостик, наставил уши и скрылся в чаще. Дядя Жюль воздел руку к небу:
— Несчастный! Надо было срразу же заррядить рружье снова! Как только вы выстррелили, тут же зарряжайте снова!
Отец, огорченный неудачей, только развел руками и грустно зарядил свою пищаль.
Во время этого происшествия я стоял у края гряды, но охотники, завороженные куропатками, меня не заметили. Я сообразил, что поступаю неосторожно, попятился и оказался в укрытии.
Я был подавлен нашей неудачей, считал это полнейшим крахом. Отец дважды упустил свой «выстрел короля», а тут еще этот зайчишка насмеялся над ним — заставил сделать антраша и показал ему зад. Это было удручающе смешно.
Но я тотчас нашел оправдание отцу: он стоял как раз под откосом и не успел заметить куропаток, а дядя Жюль мог стрелять спокойно, как в тире; кроме того, отец еще не привык к своему ружью. Ведь дядя Жюль говорил, что самое главное — освоить оружие; это был первый опыт отца, он впервые испытал волнение охотника, потому и забыл «заррядить». Но в общем, надо признать, этот случай подтвердил мои опасения. Я решил никогда и ни с кем об этом не заговаривать, а особенно с самим отцом.
Что же теперь будет? Удастся ли ему сделать хоть один стоящий выстрел? Неужто он, мой папа, народный учитель, член экзаменационной комиссии на выпускных экзаменах, который так метко бьет, играя в кегли, и часто в присутствии знатоков играет в шашки с самым знаменитым в Марселе шашистом, — неужто он вернется домой несолоно хлебавши, а дядя Жюль явится увешанный куропатками и зайцами, как витрина съестной лавки? Нет! Нет! Я не допущу этого! Я буду ходить по пятам отца весь день и пригоню ему столько птиц, кроликов и зайцев, что он непременно убьет хоть одну штуку!
Обо всем этом я думал, прислонясь к сосне, и в волнении покусывал стебелек розмарина. Пахло нагретой солнцем сосновой смолой, а черные маленькие цикады, жительницы холмов, громко трещали; казалось, это ломается сухой тростник. Я продолжал свой путь, погруженный в размышления, заложив руки в карманы и опустив голову. Меня вывел из раздумья выстрел, приглушенный расстоянием. Я подбежал к обрыву. Охотники были уже далеко; они дошли до конца ложбины, которая переходила в большую каменистую равнину. Я побежал вперед, чтобы их догнать, но они свернули направо и исчезли в сосняке за подошвой Тауме, который сейчас высился передо мною.
Я решил спуститься в глубь ложбины и идти по их следам. Но гряда была совершенно отвесная, высотой в добрых сто метров и без единой расселины. Надо бы вернуться, подумал я, и найти дорогу, по которой пошли дядя и отец, когда я от них отстал. Но мы шли больше часа. Я высчитал, что мне понадобится по крайней мере двадцать минут, чтобы бегом добраться до того места, откуда я раньше двинулся в путь. Затем надо будет вновь подняться вверх по ложбине, где мешает бежать колючий дрок; к тому же я потону в нем с головой. Предположим, уйдет еще полчаса. А где окажутся они за это время? Я сел на камень и задумался — как быть дальше.
Значит, я должен, как дурак, возвратиться домой? Поль, разумеется, совсем перестанет меня уважать, а мама, чтобы утешить, начнет осыпать унизительными для меня нежностями. Правда, за мной останется слава человека, который совершил смелую попытку и вернулся обратно с опасностью для жизни, — все это можно еще приукрасить в рассказе. Но вправе ли я покинуть близорукого Жозефа в очках, с этим нелепым ружьем, оставить его одного в состязании с королем охотников? Нет. Это еще большее предательство, чем то, которое совершил он сам.
Итак, задача в том, чтобы их догнать… А что, если я заблу-жусь в этой глуши?
Но я с горделивой усмешкой откинул эти детские опасения. Нужно только сохранять хладнокровие и решимость, как подобает настоящему команчу. Раз они обогнули холм у его подошвы и двигаются слева направо, то я непременно встречусь с ними, если пойду прямо. Я оглядел громаду Тауме. Она была безмерная, и расстояние придется пробежать, конечно, немалое. Я решил поберечь силы, а для этого взять себе за образец легкий индейский бег: локти прижаты к телу, руки скрещены на груди, плечи оттянуты назад, голова опущена. Бежать на цыпочках. Останавливаться каждые сто метров, чтобы прислушиваться к лесным звукам и делать три спокойных, глубоких вдоха.
И с поистине индейской решимостью я взял старт.
Подъем, открывшийся передо мною, был теперь почти неощутим. Земля казалась одной необъятной плитой из синеватого известняка, которую бороздили трещины, сверху донизу расцвеченные тимьяном, рутой и лавандой. Время от времени из голых камней вставали островерхий можжевельник или сосна, ствол которой, толстый и узловатый, так не соответствовал ее малорослости — она была не больше меня; очевидно, это голодающее дерево долгие годы вело жестокую борьбу с каменистой почвой и каждая добытая им капля жизненного сока доставалась ему ценой многодневных усилий. Вершина Тауме слева от меня была — оттого что постоянно купалась в небе — бледно-голубой, цвета подсиненного белья; я побежал к ее левому боку, а воздух кругом колебался от теплых испарений. Каждые сто метров я, согласно обычаю индейцев, останавливался и делал три глубоких вдоха.
Через двадцать минут я дошел до подножия горы. Пейзаж изменился. Скалистое плато пересекалось устьем заросшего оврага; среди обвалившихся глыб — большие сосны и высокие кустарники. Я легко спустился на дно оврага, но подняться на противоположный скат мне было не под силу. За дальностью расстояния я не рассчитал его высоты. Поэтому я пошел вдоль каменистого ската, уверенный, что найду где-нибудь расселину.
Тут бег индейского вождя стали замедлять завесы вьющегося ломоноса и переплетающиеся ветви фисташников. А листья дубка-кермеса, у которых по краям четыре шипа, набивались в мои туфли: когда ходишь на цыпочках, туфли на пятках отстают. Время от времени я останавливался, разувался и, постучав туфлей о скалу, вытряхивал колючки.
Птицы поминутно то вспархивали из-под моих ног, то проносились над головой. Разглядеть что-либо дальше чем на десять метров я не мог: деревья, чаща кустарников и обе стены ущелья скрывали от меня мир.
Мной овладела безотчетная тревога. Я вынул из сумки свой грозный нож и крепко зажал в кулаке.
Было безветренно, и по дну оврага, словно незримая дымка, стлались благовония холмов. Ароматы зеленого тимьяна, лаванды, розмарина смешивались с душистым запахом золотой смолы, длинные, застывшие капли которой блестели на черной коре сосен. Я бесшумно шел в полном безмолвии и уединении, как вдруг в нескольких шагах от меня раздались какие-то страшные звуки. То была настоящая какофония: бешеный вой труб сливался с душераздирающими рыданиями и отчаянными воплями. Эти загадочные звуки преследовали с назойливостью кошмара, а раскаты эха в ущелье передавали их дальше, усиливая и умножая.
Я застыл, весь дрожа, заледенев от страха. Вдруг эта дикая разноголосица разом стихла; воцарилась полная тишина, и мне стало совсем жутко. Тут за моей спиной с кручи сорвался камень, его задел на бегу кролик; камень упал на осыпь сизой гальки, которая веером раскинулась на крутом склоне, выступавшем над оврагом, словно балкон. Галька стала оползать, посыпалась, стуча, как беспорядочно катящиеся градины, прямо мне на пятки. Злосчастный вождь команчей, вскочив, точно спугнутый зверь, мигом влез на сосну и прижал к сердцу ее ствол, словно родную мать. Я перевел дух и вслушался в тишину. Как приятно было бы услышать голосок цикады! Но ни одна не отозвалась. Кроны деревьев вокруг были непроницаемы. Внизу, среди валежника, сверкнул клинок моего ножа.
Не успел я спуститься за ножом, как грозная какофония зазвучала снова, еще оглушительней, чем прежде! Я обезумел от страха, залез почти на самую верхушку сосны, не в силах сдержать жалобные всхлипывания. И вдруг увидел на верхних ветвях засохшего дуба штук десять птиц в сверкающем оперении; крылья у них были ярко-голубые с двумя поперечными белыми полосами, шейка и грудка — светло-бежевые, хвост — черно-белый, а клюв канареечно-желтого цвета. Без всякого видимого повода и словно бы для собственного удовольствия эти птицы, закинув головы, кричали, выли, стонали и неистово мяукали. Страх мой прошел, меня обуяла злость. Я соскользнул по стволу сосны на землю, взял свой нож, а в придачу еще отличный плоский камень и побежал к дереву, на котором восседал этот хор бесноватых. Но мои шаги спугнули их, они вспорхнули и перенесли свой кошачий концерт на сосну, стоявшую на вершине скалы. Я уселся на раскаленный гравий, словно для того, чтобы вытряхнуть туфли, а по правде, чтобы прийти в себя от пережитых волнений, и съел плитку шоколада.
Я долго прислушивался. На холмах стояла мертвая тишина. Как! Ни одного охотника в день открытия сезона? Но позднее я узнал, что местные жители никогда не выходили из дому в этот день; они считали унизительным испрашивать разрешения охотиться на родной земле, поэтому я опасался служебного рвения жандармов: в день открытия сезона жандармы особенно усердствовали.
Я оглянулся, чтобы прикинуть пройденное расстояние, и увидел высоко в небе незнакомую гору; ее скалистый гребень был длиной не менее пятисот метров. Гора оказалась Тауме, но раньше я смотрел на Тауме только спереди, потому сейчас и не узнал. Так первый астроном, увидевший обратную сторону Луны, зарегистрирует новое небесное светило.
Я был озадачен, потом встревожился. Снова осмотрелся, глядел во все стороны. Никаких знакомых примет. Тогда я решил вернуться домой, вернее — к дому, потому что, спасая свою честь, я в него не войду; дождусь на опушке соснового леса охотников и приду с ними.
Итак, я повернул назад, мне казалось это очень просто. Я не учел, что нас на каждом шагу подстерегает коварство.
Дороги, к которым вы поворачиваетесь спиной, немедленно пользуются этим, чтобы изменить свой вид. Тропинка, уходившая раньше направо, теперь передумала: на обратном пути она бежит влево. Прежде она спускалась по отлогому склону, а вот сейчас выходит на кручу, и деревья поменялись местами, словно играют в «углы» [27].
Однако я был на дне какого-то ущелья, поэтому всякие сомнения исключались; нужно лишь сделать полуоборот и выбраться из оврага, не обращая внимания на всю эту чертовщину.
Держа в руке нож, я повернул назад. Как истый команч, я стал искать свои следы — оставшуюся вмятину, сдвинутый мною камень, сломанную ветку. Но я ничего не нашел и подумал: какой же необыкновенный умница был мальчик с пальчик, этот гениальный изобретатель заранее заготовленных следов! Но подражать ему было поздно.
Внезапно я оказался перед местом, похожим на перекресток; ложбина разделилась на три ущелья, или оврага, которые трехпалой лапой тянулись отсюда вверх, до самого бока загадочной горы. При спуске я не заметил двух других… Как же это случилось? Я задумался, продолжая разглядывать попеременно каждую из трех излучин ложбины… И вдруг я понял: кустарники были выше моего роста; спускаясь, я смотрел прямо перед собой и видел только овраг, по которому шел и который, как я сказал, был довольно извилистым. Но куда девалась моя дорога? Если бы я пораскинул умом, то сообразил бы, что спустился в первый овраг слева, раз я не пересек на плато ни одного из двух других. Однако злосчастный вождь команчей уже не различал, где север; он плюхнулся на землю и заплакал.
Правда, я довольно скоро понял постыдную бессмысленность этого занятия; надо было что-то делать, надо было действовать быстро, по-мужски. И прежде всего — восстановить силы, потому что, хоть мои икры и были невероятно крепкими, я чувствовал усталость, а это меня очень тревожило.
Все в доме как будто спали. Я бесшумно встал и тихонько, целую минуту, повертывал дверную ручку… Под дверьми других комнат я не видел ни лучика. Я спустился по лестнице босиком; ни одна ступенька не скрипнула. Свет луны помог мне найти на кухне спички и свечу. Несколько мгновений я колебался у двери рокового стенного шкафа. За этой бесчувственной деревянной доской мне откроются либо коварные козни дяди Жюля, либо вероломство Поля. Что бы там ни было, меня ждет удар…
Я медленно повернул ключ… Потянул к себе… Створка открылась на меня… Я вошел в поместительный стенной шкаф и поднял вверх свечу: они были здесь, две охотничьи сумки из рыжей кожи, с большими сетками. Они были набиты до отказа, и сбоку из каждой торчало горлышко запечатанной бутылки А на полке, подле охотничьих сумок, — два патронташа, в которые я сам уложил патроны. Какой готовится праздник! Все во мне возмущалось, и я принял отчаянное решение: пойду с ними, им наперекор!
Тихо, как кошка, прошмыгнув к себе в комнату, я составил план действий.
Во— первых, не смыкать глаз: если засну, все погибло. Ни разу в жизни я не просыпался в четыре часа утра. Итак, не засыпать.
Во вторых, приготовить одежду, которую я, по своей привычке, бросил где попало… Ползая на карачках в темноте, я нашарил носки и сунул их в свои полотняные туфли на веревочной подошве.
После довольно долгих поисков я нашел свою рубашку под кроватью Поля, вывернул ее на правую сторону и положил вместе со штанами у себя в ногах. Затем снова улегся, гордясь принятым решением, и во всю мочь раскрыл глаза.
Поль мирно спал. Теперь перекликались две совы, через равные промежутки времени. Одна была где-то близко — наверно, подле окна в листве большого миндаля. Голос другой, не такой низкий, но, по-моему, более приятный, доносился из ложбины. Я подумал: это, должно быть, жена отвечает мужу.
Тонкий луч луны проникал сквозь дырку в ставне, и стакан на моем ночном столике поблескивал. Дырка была круглая, луч — плоский. Я решил попросить отца объяснить мне это странное явление.
Вдруг сурки на чердаке заплясали сарабанду; кончилось это всеобщей свалкой, прыжками и визгом. Потом наступила тишина, и я услышал через перегородку храп дяди Жюля — спокойный, равномерный храп. Так храпит либо очень честный человек, либо закоренелый преступник. А ведь он говорил: «По-моему, Марсель заслужил право участвовать с нами в открытии охоты». Да. Быстроногий Олень был совершенно прав: «У бледнолицых двойной язык».
И он имел наглость лгать мне «для моей же пользы»! Полезно, что ли, доводить меня до отчаяния? А я еще обнял его и прижал к сердцу, да как нежно!…
И я торжественно поклялся в вечной ненависти к дяде Жюлю.
Потом мне вспомнилось молчаливое предательство отца. Однако я дал себе слово никогда не упоминать об этом прискорбном случае и быстро зашагал по дорожке, обсаженной кустарником без колючек, который нежно щекотал мои голые икры. Я нес длинное-предлинное, словно удочка, ружье, блестевшее на солнце. Мой пес, белый с огненно-рыжими подпалинами спаниель, бежал впереди, обнюхивая землю, и время от времени жалобно выл, и это было в точности похоже на заунывный крик совы, а вдалеке подвывала другая собака. Вдруг из-под моих ног взмыла огромная птица; у нее был клюв аиста, но оказалось, что это королевская куропатка! Она летела прямо на меня, стремительная и мощная. «Выстрел короля!» — мелькнуло у меня в голове. Я отступил на шаг, щелкнул курком: трах! В облаке перьев королевская куропатка стала падать к моим ногам. Я не успел ее подобрать — за нею летела другая и тоже прямо на меня. Десять, двадцать раз подряд удался мне «выстрел короля», к великому удивлению дяди Жюля; он как раз вышел из чащи, и у него было омерзительное лицо лгуна. Но я все же угостил его сбитыми сливками, отдал ему всех своих куропаток и сказал: «Мы имеем право лгать взрослым, когда делаем это для их же пользы» Потом я прилег под деревом и только собрался вздремнуть, как прибежал— мой пес и вдруг забормотал мне на ухо. Он шептал: «Послушай, это они! Они уходят без тебя!»
Тут я и вправду проснулся. Поль стоял у моей кровати и легонько дергал меня за волосы.
— Я услышал, как они идут, — говорил он. — Они прошли мимо двери. Прислушались. Я увидел свет сквозь замочную скважину. А потом они на цыпочках спустились вниз.
На кухне лилась вода из крана. Я обнял Поля и молча оделся. Свою одежду я нашел ощупью. Луна закатилась, была кромешная тьма.
— Что ты делаешь? — спросил Поль.
— Иду с ними.
— Они же не хотят тебя брать.
— Я буду идти за ними следом, но в отдалении, по-индейски, все утро. В полдень они позавтракают у какого-нибудь источника — так они говорили. Вот тогда я и покажусь им, а если они захотят меня прогнать, я скажу, что не найду дороги обратно, и тогда они не посмеют.
— А могут и здорово всыпать.
— Ну и пускай! Мне уже попадало, иногда совсем ни за что ни про что…
— Если ты будешь прятаться в зарослях, дядя Жюль подумает, что там кабан, и застрелит тебя. Ему-то что, а ты вот помрешь.
— Не беспокойся за меня. — И я добавил, скромно умолчав о том, что это цитата из Фенимора Купера: — «Еще не отлита пуля, которая меня убьет!»
— А мама, что же сказать маме?
— Она с ними, внизу?
— Я не знаю… Я не слышал, как она проходила.
— Я оставлю ей записочку на кухонном столе.
С большими предосторожностями, не касаясь ставен, я отворил внутреннюю раму, влез на перильца, защищающие окно, и приложился глазом к лунной дырочке в ставне.
Занималась заря; вершина Тауме над еще темными плоскогорьями отливала голубым и розовым. Во всяком случае, я уже отчетливо видел дорогу на холмогорье. Они не могут от меня ускользнуть.
Я выжидал. Вода из крана перестала течь.
— А если ты встретишь медведя? — зашептал Поль.
— Никто здесь не видел медведей.
— Может, они прячутся. Берегись. Возьми из кухонного стола острый ножик.
— Хорошо придумал! Возьму.
В полной тишине мы услышали стук башмаков, подбитых гвоздями. Потом дверь распахнулась и затворилась снова.
Я тотчас подбежал к окну и чуть-чуть приоткрыл ставни. Шаги раздавались вокруг дома; затем двое предателей появились перед моим окном и стали подниматься к опушке соснового леса. Папа был в своем картузе и кожаных гетрах, дядя Жюль — в берете и сапогах на шнурках. Они шли, такие красивые, несмотря на свою нечистую совесть, но шагали быстро, словно спасались от меня.
Обняв Поля, который сразу же нырнул обратно в постель, я спустился вниз на кухню, быстро зажег свечу и вырвал страницу из своей тетрадки.
Моя милая мамочка. Они все-таки взяли меня с собой. Пожалуйста, сохраняй хладнокровие. Оставь для меня сбитые сливки. Шлю тебе две тысячи поцелуев.
И положил этот листок на видном месте, посреди кухонного стола. Потом сунул в свою сумку для завтрака кусок хлеба, две маленькие плитки шоколада, апельсин. А затем, крепко сжав рукоятку «остроконечного ножа», отправился в путь по следам моих злодеев.
***
Сейчас я их больше не видел, и до меня не доходило ни звука.
Но сыскать их для команча плевое дело.
Стараясь ступать возможно тише, я поднялся по склону до опушки соснового бора. Там я остановился, напрягая слух. Мне показалось, что я слышу где-то надо мною шаги, отстукивающие по камням. Я двинулся вперед, вдоль лесных зарослей. Я добрался до конца первой полосы соснового бора, у края какого-то плато. Прежде здесь были виноградники, а теперь росли сумах, розмарин, красный можжевельник. Но эти растения невысоки, и я увидел вдали картуз и берет. Обладатели их шли по-прежнему быстрым шагом, с ружьем на плече. Подле большой сосны они остановились; берет спустился по косогору налево, а картуз продолжал идти все прямо. Но он то нырял в кусты, то показывался снова; должно быть, картуз пробирался вперед шаг за шагом и на цыпочках. Я понял, что охота началась… Сердце мое забилось быстрее… Я затаил дыхание и стал ждать.
Грянул оглушительный выстрел, и гул его, отраженный отвесными скалами ложбины, долго еще звучал, перекатываясь от эха к эху… Охваченный ужасом, я подбежал к ближайшей сосне и вскарабкался на нее. Я уселся верхом на толстый сук, дрожа от страха, что вот-вот выскочит раненый кабан, тот самый, который разбросал на десять метров вокруг внутренности однорукого браконьера.
Но когда ничего подобного не случилось, меня стали терзать другие мысли: а вдруг кабан в эту минуту потрошит моего папу? И я взмолился богу — если только он есть, — чтобы он наслал кабана на дядю Жюля, ведь дядя верит в рай, стало быть, умирать ему легче.
Но берет появился слева от меня, над красным можжевельником. Дядя высоко поднял черную птичку величиной с голубенка и крикнул: «Дрозд замечательный!» Из чащи дрока вынырнул картуз и поспешил к нему. Они о чем-то уговорились и снова пошли в разные стороны.
Я слез с дерева и устроил сам с собой совещание. Нужно ли спускаться вслед за ними в ложбину? Кусты такие высокие, что мешают видеть охоту; кроме того, как и говорил Поль, охотники могут ненароком пальнуть в меня.
Если же я буду по-прежнему идти вдоль гребня до самого края гряды, прятаться за фисташковыми деревьями, то я все увижу, а они меня не увидят. И вот еще что: предположим, они ранят кабана; он все равно не доберется до меня, и я могу даже прикончить чудовище, сбросив на него обломки скал. Итак, я понесся бегом сквозь заросли дубка-кермеса, царапавшие мне икры, сквозь можжевельник и хвою… Сначала я сделал довольно большой крюк по плато, затем проник в чащу и вышел к обрыву.
Они были внизу, в широкой ложбине, окруженной голубоватыми скалами. Посреди — высохшее уже русло, прорытое дождевым потоком, сбегающим с холмов. Высоких деревьев мало, зато густая чаща низкорослого багряника, который был охотникам по пояс.
Неподалеку от меня по откосу шел отец. Он взял ружье на изготовку, прижимая локтем приклад и держа правую руку на курке, а левую — под спусковой скобой. Он шел осторожно, пригнувшись и перешагивая через кустарники.
Он был прекрасен (прекрасен и грозен), и я немало им гордился. Дядя шел по противоположному склону, параллельно отцу По временам он останавливался, подбирал с земли камень, швырял его в ложбину и несколько секунд выжидал; сейчас я видел их обоих лучше, чем если бы шел с ними.
Когда дядя бросил третий камень, из чащи взметнулась крупная птица и стрелой полетела навстречу охотникам. С чудесной быстротой дядя приложился, прицелился и выстрелил. Птица камнем упала наземь, а за ней, рея в лучах солнца, медленно опустились перья.
Отец бегом, перепрыгивая через колючки, бросился поднимать дичь и показал ее издали дяде, а тот крикнул:
— Это бекас! Положите его к себе в ягдташ и идите в этом же направлении, метрах в двадцати от обрыва!
Его ловкость, хладнокровие и самообладание привели меня в восторг, и я почувствовал, что моя обида растаяла: Буффало-Билль [26] имеет право лгать!
Они продолжали свой путь, но опередили меня и скрылись из виду. Я осторожно выбрался, побежал по огромному плато и описал новую дугу, чтобы в свою очередь опередить их. Солнце сияло на высоте двух метров над горизонтом, и я мчался, провожаемый утренним благоуханием лаванды, которую топтал на бегу.
Когда мне показалось, что я уже обогнал охотников, я свернул к гряде, но вдруг увидел, что впереди бежит какая-то золотистая курочка с алыми крапинками у начала хвоста. И замер: куропатка! Это куропатка! Она стремительно проскользнула мимо, точно крыса, и исчезла под ветвями огромного красного можжевельника.
Я бросился за ней напролом сквозь можжевеловые ветки, на которых нет колючек. Но алые перышки замелькали и с другой стороны: курочка была не одна, я увидел еще двух, потом четырех, потом еще с десяток… Тогда я взял вправо, чтобы заставить их бежать к гряде, и этот маневр удался; но они не поднялись в воздух, словно считая, что если при мне нет оружия, то незачем принимать решительные меры. Тогда я набрал горсть камней и швырнул их перед собой; мощный гул точно где-то из вагонетки сбрасывают булыжник, привел меня в ужас; секунду я ждал, не покажется ли неведомое чудовище, затем сообразил, что это взлетела стая, — она метнулась к гряде и опустилась в ложбину.
Когда я подходил к обрыву, раздались два выстрела, почти одновременно. Я увидел отца — он явно только что стрелял и теперь провожал взглядом плавный полет прекрасных куропаток… Но все они бестрепетно парили в утренней лазури.
Вот тогда-то из-за огромного куста дрока появился берет, над которым торчало ружье. Он спокойно выстрелил; первая куропатка качнулась влево и упала, точно оторвавшись от неба. Остальные сделали петлю вправо; дуло ружья описало дугу, и раздался новый выстрел. Вторая куропатка, словно взорвавшись в воздухе, рухнула почти отвесно наземь. Я ликовал, но вполголоса… Оба охотника, потратив некоторое время на поиски своих жертв, оказавшихся на расстоянии пятидесяти метров одна от другой, потрясали убитыми куропатками, показывая их издали друг другу Отец кричал: «Браво!» Он укладывал дичь в свой ягдташ и вдруг подпрыгнул и стал торопливо выбрасывать пустые гильзы из ружья; но отличный заяц, который в эту же секунду прошмыгнул у него между ног, не стал дожидаться, задрал хвостик, наставил уши и скрылся в чаще. Дядя Жюль воздел руку к небу:
— Несчастный! Надо было срразу же заррядить рружье снова! Как только вы выстррелили, тут же зарряжайте снова!
Отец, огорченный неудачей, только развел руками и грустно зарядил свою пищаль.
Во время этого происшествия я стоял у края гряды, но охотники, завороженные куропатками, меня не заметили. Я сообразил, что поступаю неосторожно, попятился и оказался в укрытии.
Я был подавлен нашей неудачей, считал это полнейшим крахом. Отец дважды упустил свой «выстрел короля», а тут еще этот зайчишка насмеялся над ним — заставил сделать антраша и показал ему зад. Это было удручающе смешно.
Но я тотчас нашел оправдание отцу: он стоял как раз под откосом и не успел заметить куропаток, а дядя Жюль мог стрелять спокойно, как в тире; кроме того, отец еще не привык к своему ружью. Ведь дядя Жюль говорил, что самое главное — освоить оружие; это был первый опыт отца, он впервые испытал волнение охотника, потому и забыл «заррядить». Но в общем, надо признать, этот случай подтвердил мои опасения. Я решил никогда и ни с кем об этом не заговаривать, а особенно с самим отцом.
Что же теперь будет? Удастся ли ему сделать хоть один стоящий выстрел? Неужто он, мой папа, народный учитель, член экзаменационной комиссии на выпускных экзаменах, который так метко бьет, играя в кегли, и часто в присутствии знатоков играет в шашки с самым знаменитым в Марселе шашистом, — неужто он вернется домой несолоно хлебавши, а дядя Жюль явится увешанный куропатками и зайцами, как витрина съестной лавки? Нет! Нет! Я не допущу этого! Я буду ходить по пятам отца весь день и пригоню ему столько птиц, кроликов и зайцев, что он непременно убьет хоть одну штуку!
Обо всем этом я думал, прислонясь к сосне, и в волнении покусывал стебелек розмарина. Пахло нагретой солнцем сосновой смолой, а черные маленькие цикады, жительницы холмов, громко трещали; казалось, это ломается сухой тростник. Я продолжал свой путь, погруженный в размышления, заложив руки в карманы и опустив голову. Меня вывел из раздумья выстрел, приглушенный расстоянием. Я подбежал к обрыву. Охотники были уже далеко; они дошли до конца ложбины, которая переходила в большую каменистую равнину. Я побежал вперед, чтобы их догнать, но они свернули направо и исчезли в сосняке за подошвой Тауме, который сейчас высился передо мною.
Я решил спуститься в глубь ложбины и идти по их следам. Но гряда была совершенно отвесная, высотой в добрых сто метров и без единой расселины. Надо бы вернуться, подумал я, и найти дорогу, по которой пошли дядя и отец, когда я от них отстал. Но мы шли больше часа. Я высчитал, что мне понадобится по крайней мере двадцать минут, чтобы бегом добраться до того места, откуда я раньше двинулся в путь. Затем надо будет вновь подняться вверх по ложбине, где мешает бежать колючий дрок; к тому же я потону в нем с головой. Предположим, уйдет еще полчаса. А где окажутся они за это время? Я сел на камень и задумался — как быть дальше.
Значит, я должен, как дурак, возвратиться домой? Поль, разумеется, совсем перестанет меня уважать, а мама, чтобы утешить, начнет осыпать унизительными для меня нежностями. Правда, за мной останется слава человека, который совершил смелую попытку и вернулся обратно с опасностью для жизни, — все это можно еще приукрасить в рассказе. Но вправе ли я покинуть близорукого Жозефа в очках, с этим нелепым ружьем, оставить его одного в состязании с королем охотников? Нет. Это еще большее предательство, чем то, которое совершил он сам.
Итак, задача в том, чтобы их догнать… А что, если я заблу-жусь в этой глуши?
Но я с горделивой усмешкой откинул эти детские опасения. Нужно только сохранять хладнокровие и решимость, как подобает настоящему команчу. Раз они обогнули холм у его подошвы и двигаются слева направо, то я непременно встречусь с ними, если пойду прямо. Я оглядел громаду Тауме. Она была безмерная, и расстояние придется пробежать, конечно, немалое. Я решил поберечь силы, а для этого взять себе за образец легкий индейский бег: локти прижаты к телу, руки скрещены на груди, плечи оттянуты назад, голова опущена. Бежать на цыпочках. Останавливаться каждые сто метров, чтобы прислушиваться к лесным звукам и делать три спокойных, глубоких вдоха.
И с поистине индейской решимостью я взял старт.
***
Подъем, открывшийся передо мною, был теперь почти неощутим. Земля казалась одной необъятной плитой из синеватого известняка, которую бороздили трещины, сверху донизу расцвеченные тимьяном, рутой и лавандой. Время от времени из голых камней вставали островерхий можжевельник или сосна, ствол которой, толстый и узловатый, так не соответствовал ее малорослости — она была не больше меня; очевидно, это голодающее дерево долгие годы вело жестокую борьбу с каменистой почвой и каждая добытая им капля жизненного сока доставалась ему ценой многодневных усилий. Вершина Тауме слева от меня была — оттого что постоянно купалась в небе — бледно-голубой, цвета подсиненного белья; я побежал к ее левому боку, а воздух кругом колебался от теплых испарений. Каждые сто метров я, согласно обычаю индейцев, останавливался и делал три глубоких вдоха.
Через двадцать минут я дошел до подножия горы. Пейзаж изменился. Скалистое плато пересекалось устьем заросшего оврага; среди обвалившихся глыб — большие сосны и высокие кустарники. Я легко спустился на дно оврага, но подняться на противоположный скат мне было не под силу. За дальностью расстояния я не рассчитал его высоты. Поэтому я пошел вдоль каменистого ската, уверенный, что найду где-нибудь расселину.
Тут бег индейского вождя стали замедлять завесы вьющегося ломоноса и переплетающиеся ветви фисташников. А листья дубка-кермеса, у которых по краям четыре шипа, набивались в мои туфли: когда ходишь на цыпочках, туфли на пятках отстают. Время от времени я останавливался, разувался и, постучав туфлей о скалу, вытряхивал колючки.
Птицы поминутно то вспархивали из-под моих ног, то проносились над головой. Разглядеть что-либо дальше чем на десять метров я не мог: деревья, чаща кустарников и обе стены ущелья скрывали от меня мир.
Мной овладела безотчетная тревога. Я вынул из сумки свой грозный нож и крепко зажал в кулаке.
Было безветренно, и по дну оврага, словно незримая дымка, стлались благовония холмов. Ароматы зеленого тимьяна, лаванды, розмарина смешивались с душистым запахом золотой смолы, длинные, застывшие капли которой блестели на черной коре сосен. Я бесшумно шел в полном безмолвии и уединении, как вдруг в нескольких шагах от меня раздались какие-то страшные звуки. То была настоящая какофония: бешеный вой труб сливался с душераздирающими рыданиями и отчаянными воплями. Эти загадочные звуки преследовали с назойливостью кошмара, а раскаты эха в ущелье передавали их дальше, усиливая и умножая.
Я застыл, весь дрожа, заледенев от страха. Вдруг эта дикая разноголосица разом стихла; воцарилась полная тишина, и мне стало совсем жутко. Тут за моей спиной с кручи сорвался камень, его задел на бегу кролик; камень упал на осыпь сизой гальки, которая веером раскинулась на крутом склоне, выступавшем над оврагом, словно балкон. Галька стала оползать, посыпалась, стуча, как беспорядочно катящиеся градины, прямо мне на пятки. Злосчастный вождь команчей, вскочив, точно спугнутый зверь, мигом влез на сосну и прижал к сердцу ее ствол, словно родную мать. Я перевел дух и вслушался в тишину. Как приятно было бы услышать голосок цикады! Но ни одна не отозвалась. Кроны деревьев вокруг были непроницаемы. Внизу, среди валежника, сверкнул клинок моего ножа.
Не успел я спуститься за ножом, как грозная какофония зазвучала снова, еще оглушительней, чем прежде! Я обезумел от страха, залез почти на самую верхушку сосны, не в силах сдержать жалобные всхлипывания. И вдруг увидел на верхних ветвях засохшего дуба штук десять птиц в сверкающем оперении; крылья у них были ярко-голубые с двумя поперечными белыми полосами, шейка и грудка — светло-бежевые, хвост — черно-белый, а клюв канареечно-желтого цвета. Без всякого видимого повода и словно бы для собственного удовольствия эти птицы, закинув головы, кричали, выли, стонали и неистово мяукали. Страх мой прошел, меня обуяла злость. Я соскользнул по стволу сосны на землю, взял свой нож, а в придачу еще отличный плоский камень и побежал к дереву, на котором восседал этот хор бесноватых. Но мои шаги спугнули их, они вспорхнули и перенесли свой кошачий концерт на сосну, стоявшую на вершине скалы. Я уселся на раскаленный гравий, словно для того, чтобы вытряхнуть туфли, а по правде, чтобы прийти в себя от пережитых волнений, и съел плитку шоколада.
Я долго прислушивался. На холмах стояла мертвая тишина. Как! Ни одного охотника в день открытия сезона? Но позднее я узнал, что местные жители никогда не выходили из дому в этот день; они считали унизительным испрашивать разрешения охотиться на родной земле, поэтому я опасался служебного рвения жандармов: в день открытия сезона жандармы особенно усердствовали.
Я оглянулся, чтобы прикинуть пройденное расстояние, и увидел высоко в небе незнакомую гору; ее скалистый гребень был длиной не менее пятисот метров. Гора оказалась Тауме, но раньше я смотрел на Тауме только спереди, потому сейчас и не узнал. Так первый астроном, увидевший обратную сторону Луны, зарегистрирует новое небесное светило.
Я был озадачен, потом встревожился. Снова осмотрелся, глядел во все стороны. Никаких знакомых примет. Тогда я решил вернуться домой, вернее — к дому, потому что, спасая свою честь, я в него не войду; дождусь на опушке соснового леса охотников и приду с ними.
Итак, я повернул назад, мне казалось это очень просто. Я не учел, что нас на каждом шагу подстерегает коварство.
Дороги, к которым вы поворачиваетесь спиной, немедленно пользуются этим, чтобы изменить свой вид. Тропинка, уходившая раньше направо, теперь передумала: на обратном пути она бежит влево. Прежде она спускалась по отлогому склону, а вот сейчас выходит на кручу, и деревья поменялись местами, словно играют в «углы» [27].
Однако я был на дне какого-то ущелья, поэтому всякие сомнения исключались; нужно лишь сделать полуоборот и выбраться из оврага, не обращая внимания на всю эту чертовщину.
Держа в руке нож, я повернул назад. Как истый команч, я стал искать свои следы — оставшуюся вмятину, сдвинутый мною камень, сломанную ветку. Но я ничего не нашел и подумал: какой же необыкновенный умница был мальчик с пальчик, этот гениальный изобретатель заранее заготовленных следов! Но подражать ему было поздно.
Внезапно я оказался перед местом, похожим на перекресток; ложбина разделилась на три ущелья, или оврага, которые трехпалой лапой тянулись отсюда вверх, до самого бока загадочной горы. При спуске я не заметил двух других… Как же это случилось? Я задумался, продолжая разглядывать попеременно каждую из трех излучин ложбины… И вдруг я понял: кустарники были выше моего роста; спускаясь, я смотрел прямо перед собой и видел только овраг, по которому шел и который, как я сказал, был довольно извилистым. Но куда девалась моя дорога? Если бы я пораскинул умом, то сообразил бы, что спустился в первый овраг слева, раз я не пересек на плато ни одного из двух других. Однако злосчастный вождь команчей уже не различал, где север; он плюхнулся на землю и заплакал.
Правда, я довольно скоро понял постыдную бессмысленность этого занятия; надо было что-то делать, надо было действовать быстро, по-мужски. И прежде всего — восстановить силы, потому что, хоть мои икры и были невероятно крепкими, я чувствовал усталость, а это меня очень тревожило.