Ногарэ промолчал.
   — Что, хочется? — не отставал король.
   — Да, сир, хочется.
   — Если все пойдет как мы думаем — получишь! А теперь плетись домой, отдохни. К вечеру жду тебя здорового и бодрого. Будем работать. Флотту я велю осторожно продолжить финансовые санкции. Бонифаций, конечно же, сразу почует, откуда дует ветер, и попытается ущемить меня в Памье. Так?
   — Истинно так, государь.
   — Ну, тогда прощай, Ногарэ.
   Король перевел коня на галоп и поскакал к серевшему сквозь пыльную завесу городскому валу.
   Стояло холодное осеннее утро. Город только начинал просыпаться, окутанный редеющим туманом. Филипп бросил поводья, и серый в яблоках конь его печально процокал копытами по узким и грязным улицам мимо домов с закрытыми ставнями и нависающими друг над другом этажами.
   Король был доволен, что Ногарэ сразу же назвал Памье. Значит, они действовали верно. Флотт, кажется, и на этот раз не ошибался…
 
   …Так и случилось. Ответом на финансовую войну было назначение нового епископа Памье. Римский первосвященник ответил как по подсказке. Но подсказчиком ему был лютый враг.
   На пост памьеского епископа Бонифаций подобрал человека безгранично ему преданного, безусловно честного, но недалекого. Получив епископский посох и кольцо с аметистом, Бернар Саниссетти не придумал ничего лучшего, чем бросить вызов французскому королю. В первой же публичной проповеди он провозгласил полную свою независимость от светской власти и, презрев приличия, отказался поехать в Париж.
   — Памье — не Франция, — сказал он местному бальи. — А власть Филиппа не от Бога. Он дьявол, и обличье у него дьявольское, гнусное. Кто служит ему, проклят будет во веки веков!
   Бальи выслушал пастыря в глубоком смущении и незамедлительно послал в Париж гонца с подробнейшим донесением.
   Филипп буквально затрясся от бешенства. И хотя все протекало как было намечено, смертной ненавистью возненавидел дурака-епископа, чья епархия была лишь пешкой в великой игре сильных мира сего.
   Но французский король сумел сдержать неукротимый нрав свой, а папа не сумел. Филипп затаился, сжался, проглотил как будто бы оскорбление, а Бонифаций, распаляясь от кажущегося успеха, пошел дальше, сделал еще один шаг к пропасти. На удивление всей Европе епископ памьеский получил назначение при французском дворе. Великий понтифик назначил его своим легатом в Париже. Так Бернар Саниссетти стал дипломатическим старшиной и ближайшим кандидатом на красную кардинальскую шапку.
   Филипп Красивый и на этот раз смолчал, хотя мог, не задумываясь, вышвырнуть из своей столицы ненавистного дурака. Но он метил выше и оставил епископа в покое. На время, разумеется, ибо не умел и не желал ничего забывать.
   Папа и его верный клеврет торжествовали. Смахнув с доски две королевские пешки, Бонифаций решил, что настало время объявить Филиппу шах, и передвинул свою победную пешку еще на одно поле.
   На первом же приеме послов Саниссетти надменным, почти угрожающим тоном потребовал освобождения графа Фландрского. Это был уже открытый удар по политическим интересам Франции. Маленький епископ явно вышел за рамки извечных споров между светской и духовной властью. Он оскорбил короля, проявил явную неучтивость к французскому двору, поставил себя в один ряд с владетельными особами.
   Филипп мог больше не церемониться. И странно: теперь, когда в его власти было дать выход своему гневу, он этого гнева не чувствовал. Было лишь упоительное торжество ловкого охотника, загнавшего в ловушку свирепого вепря. Но правила охоты требовали проявления королевского гнева. И Филипп дал ему волю. Более того: он дал понять всем, что ослеплен бешенством, ибо этого требовали его дальнейшие планы.
   Папского легата с позором выгнали из Парижа, а мессир Ногарэ составил специальный протокол, в котором Бернар Саниссетти обвинялся в оскорблении его величества, измене, лихоимстве и других преступлениях. Юридически документ был составлен образцово, и лучшие законоведы Европы могли лишь восхищаться искусством французских коллег, которые ухитрились даже отсутствие доказательств лихоимства обратить против обвиняемого, а юридически спорную измену превратить в очевидность.
   Зерна, которые посеял еще дед Филиппа, дали первый урожай. Процветание наук и университетов принесло королю Франции чисто практическую пользу.
   Филипп по достоинству оценил громкий обвинительный акт против памьеского епископа. Мессир Ногарэ получил свои золотые шпоры. Он получил даже большее: баронство и два больших ленных поместья.
   После скандального изгнания своего легата папа потребовал предоставить ему, как высшему духовному судье, решение по делу епископа Памье. Но Флотт и Ногарэ холодно отвергли все домогательства Рима. Процесс был начат. Оправданий епископа даже слушать не стали. Он был лишен власти и как преступник препровожден под конвоем в парижскую тюрьму.
   Папа Бонифаций, подгоняемый бешенством, пошел на крайние меры. В декабре 1301 года он обнародовал буллу, в которой утверждал за собой право верховного суда не только в вопросах веры, но и в светских делах. Это была роковая ошибка. Флотт и Ногарэ могли поздравить себя с успехом. Свирепый вепрь попал в вырытую для него яму. Папские притязания, против которых великий Данте написал впоследствии свою бессмертную книгу, всколыхнули весь христианский мир. Лишая французских королей всех преимуществ, формально подтвержденных грамотами предыдущих понтификов, булла Бонифация VIII ударяла не только по короне, но прежде всего по интересам дворянства и горожан. Вся Франция, вся Италия встали на сторону Филиппа. Папа проиграл. И финал его упорной войны с французским королем был тем самым уже предрешен.
   Отправив в Италию своего Гильома Ногарэ, снабженного огромными денежными суммами, король уединился с Петром Флоттом. Он уже подыскивал подходящую кандидатуру на римско-католический престол. Шахматная партия вот-вот должна была увенчаться матом.
   Ногарэ между тем вместе с ярым врагом Бонифация, римским патрицием Колонной, напал на папу в Ананьи и полонил его. Три дня не выпускали они Бонифация из его собственного дома, морили голодом, не давали спать. Колонна, впрочем, этими притеснениями не ограничивался и частенько давал волю рукам. На третий день у папы, доведенного до белого каления, разлилась желчь, и он впал в полубезумное состояние. Дни его были сочтены.
   Французский король поэтому вполне мог заняться поисками более приемлемой кандидатуры. Перед его глазами стоял сверкающий мираж тамплиерских сокровищ. Красный алмаз, превращающий свинец в золото, снился ему ночами. Воспаленным светом мерцал он во тьме королевского балдахина беспокойным, зовущим огнем.
   Но сначала этот огонь должен был пожрать старого тамплиера…

Глава 9
Понедельник — день тяжелый
(в Ленинграде)

   На аэродроме Люсина встретили ленинградские коллеги — расторопный Шуляк прекрасно обо всем позаботился. Они сообщили, что группа, которую сопровождает Овчинникова, разместилась в гостинице «Ленинград». В той же гостинице занял вчера забронированный заранее номер Виктор Михайлович Михайлов, художник из Москвы.
   Все выглядело предельно простым. Даже досада брала. Не расследование, а скучища.
   Понятно, что номер для Люсина был заказан в той же гостинице. Впервые предстояло ему работать, что называется, на дому.
   Через пятнадцать минут они, дождавшись красного сигнала и зеленой стрелки, свернули с Московского проспекта налево, прямо к новому многоэтажному зданию гостиницы. Как можно было ожидать, ни Виктора, ни Женевьевы на месте не оказалось. Дежурная по этажу пообещала позвонить Люсину, как только они возьмут ключи от своих номеров. Благо его комната была совсем рядом.
   Он вошел к себе в номер, снял пиджак, умылся и, сбросив ботинки, завалился на кровать. Делать пока было нечего, и он взялся за журнал «Химия и жизнь», который купил в Шереметьеве. Лениво пролистал он первые страницы, а дойдя до статьи «Элемент № 12 — углерод», и вовсе заскучал. Уронив журнал на пол, обвел взглядом пустые стены стандартного своего жилья и припомнил вдруг лихорадочные ночи в мурманской общаге. Кто-то уходит в море, оставляя нехитрые вещички в камере хранения, и дает отходную на десять персон прямо тут, в комнатенке, раздобыв стаканчики и пару тарелок, откупорив пиво, размотав серую проволочку с серебряного горла шампанского. Но кто-то и возвращается, заработав большую деньгу, преисполненный светлых надежд и особой рыбацкой нежности…
   «Общежитие да гостиница — вот дворцы твои клеопатровы…» — стал насвистывать, напевая про себя, Люсин, хотя давно уже не живал в общежитиях, поскольку владел однокомнатной кооперативной квартирой.
   Полежав малость, он встал, подошел к телефону и поднял трубку. Набрал 07, сказал, что говорит из гостиницы, и, назвав свою фамилию и номер комнаты, попросил соединить его с Москвой.
   Березовский оказался дома. Очевидно, у него начался очередной «запойный» период. Когда он писал, то, случалось, по нескольку дней не покидал дивана.
   — Откуда ты? — удивился Юра.
   — Из Ленинграда.
   — Чего тебя туда занесло? Что-нибудь срочное? Надолго?
   — Нет. Завтра буду. Очередная текучка, понимаешь. Как ты? Новости есть?
   — Кое-что. Но это не для телефона. Надо поговорить.
   — Что-нибудь любопытное?
   — Так себе… Одним словом, подрабатываю историю.
   — А!.. Я так и думал. Тебе интересно?
   — Да, старик! Честно говоря, чертовски интересно!
   — Ну, очень рад. Хоть ругать не будешь…
   — Кстати, коль уж ты попал в Ленинград, то, может, узнаешь об одной вещи? Ты не очень занят?
   — Какой там занят! Делать нечего.
   — Вот и прекрасно. Узнай тогда, нет ли в Эрмитаже того самого мальтийского жезла. Понимаешь?
   — Конечно.
   — Сможешь узнать?
   — Проще простого. А если есть, что тогда?
   — Хочу подержать эту штуковину в руках. Поспрошай что для этого нужно. Могу сам приехать, если только вы не сумеете затребовать его на время к себе.
   — Все узнаю самым тщательнейшим образом… Рад был с тобой поболтать.
   — Я тоже. Ты где остановился?
   — В гостинице «Ленинград».
   — А, в новой! Знаю… Если будет время, сходи пообедать в «Неву». Там кухня хорошая. Может, угри будут или миноги.
   — Эх ты, гурман! На это времени, думаю, не останется.
   — Жаль… Между прочим, я гурмэ, а не гурман.
   — Не понял.
   — А еще говоришь по-французски! У французов, к твоему сведению, гурманами называют обжор, которые переедаются вкусными вещами. Знатоков же изысканной пищи, тонких кулинаров, дорогой мой, именуют гурмэ. Понял разницу? Так что, если хочешь польстить, называй меня гурмэ.
   — Понятно. Ты, Юра, — гурмэ. Спасибо за науку, авось пригодится… Ну, до скорого.
   — Пока, старик.
   Не успел Люсин подобрать с полу журнал и улечься, как ему позвонили со станции и сообщили, что он разговаривал четыре минуты. Он поблагодарил. Из головы не шла Женевьева Овчинникова. Не могла эта девица быть замешанной в преступлении! Стоило вспомнить ее, увидеть, как сидит она, положив ногу на ногу, покачивая туфелькой и стряхивая пепел лакированным ноготком, — и рушились все логические построения…
   «Модная, стильная, но знающая себе цену, серьезная и очень себе на уме. Очень. И волевая к тому же. Такие ничего не делают сгоряча. А дело, если допустить, что она все же к нему причастна, вырисовывается глупым, кустарным каким-то и уж очень вульгарным. Ведь если только они замешаны в исчезновении иностранца, то это выяснится в ближайшие же часы. Главное — это можно было предвидеть. Такая Женевьева просто не могла этого не предвидеть! Вот в чем загвоздка. Только совершенно крайние обстоятельства, когда уже и выхода нет, могли вовлечь ее в эту игру… Может, конечно, так оно и было. Что, собственно, свидетельствует против них? То, что они связаны, — теперь это уже не предположение, а непреложный факт, — еще ни о чем не говорит. Все та же игра случая. Мир тесен в конце концов. Конечно, она узнала тогда эту икону. Это факт. Даже если она и не знала, что Михайлов продал ее иностранцу, даже если знакомство (не слишком ли много случайностей?) Михайлова с иностранцем состоялось без ее участия, то и тогда, со всеми этими скидками, она солгала.
   Ее, правда, не спрашивали. Но умолчанием своим она солгала. Конечно, люди есть люди. Не всем можно предъявлять высокие требования. Ну, умолчала об иконе, чтобы не навлечь неприятностей на близкого человека. Это не преступление. А если допустить, что Михайлов мог ошибиться по поводу истинной цены своей «Троицы», то для Женевьевы это тем более простительно. Прямо против них ничто не свидетельствует, косвенно их обвиняет многое. Доказать, конечно, не просто, но житейская логика подсказывает, что именно Женевьева свела иностранца с иконщиком. Здесь на долю случая вряд ли перепадет больше доли процента. Но это, мягко говоря, явное нарушение служебной этики. Она могла пойти на это, трезво и холодно прикинув, что в данном случае тайное вряд ли станет явным. Что же, вполне логично и не выходит за грани психологического рисунка. Но тогда исчезновение иностранца и неизбежно связанное с этим расследование для нее должны быть явно нежелательны. Значит, все это совершилось не по ее воле, если не предположить, конечно, что события неожиданно не вышли из-под контроля. В последнем случае ее могли просто вынудить продолжать игру. Хотя бы во спасение дорогого ей Виктора, неожиданно для нее наделавшего глупостей. Но это уже область гипотез. Во всяком случае, есть все основания задать этой парочке несколько вопросов. При полном отсутствии других линий этого вполне хватит, чтобы получить разрешение на арест. В конце концов Михайлов сам сознался, что продал икону, которая, по заключению эксперта, является чуть ли не национальным достоянием. Всех этих мотивов, конечно, недостаточно, чтобы передать дело в суд. Но предварительного заключения в качестве меры пресечения на период следствия можно было бы добиться. Для Михайлова, конечно. С Женевьевой сложнее. Пока ей можно поставить в вину лишь неблаговидное поведение, не больше. Все, конечно, решит причастность их к исчезновению иностранца».
   Зазвонил телефон. Дежурная сообщила, что Михайлов и Овчинникова только что взяли у нее ключи и прошли в номер 436. Его занимала Женевьева.
   Люсин поправил галстук, надел пиджак и, прихватив портфель с бумагами, вышел в коридор. Серая ворсистая дорожка совершенно заглушала шаги. Остановившись у двери 436-го, Люсин осторожно постучал.
   — Войдите! — услышал он голос Женевьевы и отворил дверь.
   Она, видимо, шла ему навстречу, потому что они встретились на самом пороге.
   — Вы?! — Брови ее удивленно вскинулись вверх, а в глазах было смятение.
   — Можно войти? — тихо спросил Люсин.
   Она молча посторонилась и пропустила его в комнату. Михайлов выгружал из авоськи какие-то бумажные свертки. Он обернулся и как-то весь передернулся. Видимо, как и Женевьева, он меньше всего ожидал увидеть сейчас следователя.
   — Здравствуйте, — поздоровался Люсин, испытывая некоторую неловкость. Ему всегда становилось немного не по себе, когда он видел, что его слова или действия вызывают в людях страх.
   — Чем обязана? — сухо спросила быстро овладевшая собой Женевьева.
   — Мне нужно задать вам несколько вопросов… обоим.
   Колючие, суженные зрачки Михайлова все еще бегали, как загнанные зверьки. Но Женевьева держалась молодцом. Спокойная и холодная, как всегда.
   — Понятно, — кивнула она, вытаскивая сигарету. — Мы уже думали об этом. Просто не ожидали, что вы так… быстро. — Она отбросила коробочку сигарет «Лорд» и щелкнула зажигалкой.
   — Если позволите, Женевьева Александровна, я поговорю сначала с Виктором Михайловичем. Покурите пока в моем номере. Это четыреста девятнадцатый, неподалеку. Я вам позвоню. Ключ в дверях.
   — Хорошо, — кивнула она и пошла к выходу. Но вдруг задержалась и, не оборачиваясь, медленно, словно сквозь зубы, произнесла: — Расскажи все как есть, Виктор. Нет смысла…
   — Благодарю за доброе побуждение! — резко прервал ее Люсин. — Я позвоню вам, Женевьева Александровна!
   Все так же, не оборачиваясь, она чуть склонила голову набок, и вдруг ее плечи как-то поникли. Она медлила, потом, словно решившись на что-то, резко тряхнула платиновыми волосами и вышла, осторожно прикрыв за собой дверь.
   Михайлов молча следил за ней. Глаза его перестали бегать, напротив: сосредоточившись на закрывшейся только что двери, они обрели выражение трагическое и обреченное.
   — Имейте в виду, — тихо, едва шевеля губами, сказал он, — она абсолютно непричастна. Абсолютно… Если из нас кто-то действительно виноват, так это я.
   — Я не тороплюсь обвинять, Виктор Михайлович, — мягко возразил Люсин, давая Михайлову собраться с мыслями и прийти в себя. — Да и не мое это дело — обвинять… Я вынужден задать вам несколько вопросов, чтобы прояснить некоторые обстоятельства. Вы не волнуйтесь, а лучше помогите мне кое в чем разобраться. Это и для вас будет лучше, Женевьева Александровна права.
   — Спрашивайте, — согласился все так же тихо Михайлов.
   — Подумайте хорошенько, прежде чем давать ответы, — предупредил Люсин, — потому что я буду вести протокол.
   Он вынул из портфеля зеленоватый бланк, прошел к письменному столу и, отодвинув его так, чтобы Михайлов мог сесть напротив, сказал:
   — Прошу.
   Михайлов опустился в кресло и невидящим взглядом уставился в окно. Выходило оно во внутренний двор, на пыльный пустырь, где уже стояли строительные краны и высились груды кирпича.
   — Сейчас-то паспорт, надеюсь, при вас? — чуть улыбнулся Люсин.
   Михайлов полез во внутренний карман.
   — Я выносил вам его… тогда, — сказал он, протягивая Люсину свой до невозможности истрепанный документ.
   — Знаю, — кивнул Люсин и раскрыл паспорт. — Так… — Он начал аккуратно заполнять бланк. — Михайлов Виктор Михайлович, год рождения 1934, место рождения Москва, прописан по Малой Бронной улице, номер семнадцать, квартира шесть. Художник-реставратор… Вы по договорам ведь работаете, Виктор Михайлович?
   — В основном…
   — Значит, работа по договорам с различными организациями. Так?
   Михайлов молча кивнул.
   — Ну и прекрасно… А сейчас ответьте мне на такой вопрос: продали ли вы иностранному гражданину икону под названием «Троица»?
   — Продал… Но я уже говорил вам, что не знал… А впрочем, чего уж? — Он махнул рукой. — Знал! Да, я продал эту икону иностранному гражданину.
   — Хорошо. Я так и записываю… Сколько вы получили за нее?
   — Пятьсот рублей советскими деньгами.
   — Когда это было? Где?
   — Во вторник, на прошлой неделе. У меня на квартире.
   — Кто при этом присутствовал?
   — Никто.
   — Так… Теперь такой вопрос: знали ли вы, что эта икона представляет собой памятник древнерусской живописи?
   — Эта икона написана в прошлом веке! Я знал и знаю, что никакой исторической ценности она не представляет.
   — Вы утверждаете это?
   — Конечно.
   — Тогда ознакомьтесь, пожалуйста, с заключением эксперта. — Люсин протянул ему отпечатанный на машинке листок.
   Михайлов бегло просмотрел экспертизу, словно хотел ее моментально сфотографировать, а не прочесть. Но вдруг, схватив бумажку обеими руками, поднес ее почти к самым глазам, отвернувшись вполоборота от света, чтобы не мешать ему, Люсин сделал вид, что заинтересовался каким-то документом в одном из отделений своего портфеля. На самом же деле он напряженно ждал, что скажет Михайлов, подстерегал первую, самую непроизвольную реакцию.
   — Да. Очень может быть… — тихо произнес Михайлов и отер лоб. И вдруг, словно высвободилась в нем какая-то до отказа натянутая пружина, он сцепил руки в единый кулак и, болезненно сморщившись, уперся в него зубами. — У меня было подозрение… — раскачиваясь, сказал, будто простонал, он. — Я же видел и это вохрение жидкой плавью, золотистой охрой с подрумянкой по светло-оливковому санкирю! А белильные оживки, мелкие такие, реденькие, нанесенные короткими штришками? Я же сам говорил, что она какая-то первозданная. Эта голубизна на хитоне исконная какая-то… И серо-синие пробелы на мантии левого ангела… Но поймите же: она ведь так хорошо сохранилась! Есть бесчисленные подражания, многочисленные копии… Да и не верю я, что можно случайно, у какой-то старухи, купить за двадцатку пятнадцатый век!.. Не верил… — Голос его упал.
   Люсин удивился, что Михайлов сказал почти то же, что и профессор-эксперт. Оба они сказали «не верю». И Женевьева — он тут же вспомнил — тоже, кажется, сказала так.
   «Может, в этом все дело? Это “не верю” продиктовал им профессиональный опыт, притаившиеся где-то на дне души разочарования, развеявшиеся надежды. Безусловно, искренне… Но профессор сказал, не видя доски. У этого же она была черт знает сколько. Впрочем, профессорское звание тоже не даром дают…»
   — Значит, если я правильно вас понял, — Люсин опять взял ручку, — вы обманулись в этой иконе?
   — Да.
   — Хорошо. Так как вы отвечаете на вопрос о древности?
   — Отрицательно. Я не знал.
   — Это было во вторник?
   — Что?
   — Продажа иконы.
   — Да, во вторник. Часов около четырех.
   — Ваш сосед был в то время дома?
   — Не знаю… Не помню…
   — А что вы делали после того, как иностранец ушел?
   — Поехал к одному старичку-коллекционеру, к Дормидонтычу. Это можно проверить…
   — Когда вы ушли от него?
   — Часов в семь.
   — Как вы провели среду?
   — Среду?
   — Да, что вы делали назавтра, после продажи?
   — В среду?.. Постойте! Кажется, я был весь день дома. Отделывал интерьер.
   — Кто-нибудь может это подтвердить? Лев Минеевич?
   — Не знаю, право… Возможно. Мы уже так привыкли к совместному существованию, что перестали замечать друг друга. Я по крайней мере… И он, наверное, тоже… Хотя именно в тот день — да, совершенно точно, в среду, часов около пяти, — ко мне приходил Кирилл Анатольевич Воздвиженский!
   — Кто он, этот Воздвиженский?
   — Проректор духовной академии.
   — Он согласится подтвердить, что приходил к вам?
   — Я так думаю! Он же действительно приходил. Лев Минеевич, вспоминаю теперь, даже открыл ему дверь.
   «В таком случае у тебя железное алиби. И на вторник и даже на среду… Как я и ожидал, налицо алиби…»
   — Как, где и когда вы познакомились с иностранцем?
   — В комиссионном на Арбате, в понедельник, совершенно случайно разговорились.
   — Вы продолжаете настаивать на прежней версии?
   — Не понимаю…
   — О случайном знакомстве в магазине я уже слышал от вас в первую нашу встречу.
   — Ну и что? Как было, так и говорю.
   Люсин чуть приподнял брови и повел плечом, всем своим видом показывая, что лично ему совершенно безразлично, врет Михайлов или же говорит правду.
   — Я же вам правду говорю! — наклонился к нему Михайлов.
   — Сколько раз вы встречались с ним после знакомства? — Люсин словно не обратил внимания на эти слова Михайлова.
   — Один-единственный раз, у меня на квартире.
   — Что вы можете сказать по поводу его исчезновения? Что знаете об этом?
   — Абсолютно ничего. Я к этому не причастен.
   — Он не делился с вами планами на будущее? Не говорил, к примеру, как собирается провести завтрашний день?
   — Нет. Мы говорили только об искусстве.
   — Где вы приобрели эту икону?
   — У одной старухи. Купил.
   — За сколько?
   — Не помню… точно. Задешево.
   — Только что вы упомянули, что не верите в древние иконы, которые можно случайно купить у старухи за двадцатку.
   — Разве?
   — Представьте себе.
   — Ну, двадцатку я употребил в фигуральном смысле, в том смысле, что дешево.
   — А продали за пятьсот… Вы часто так продавали иконы?
   — Нет. Это был первый и последний раз.
   — А покупали?
   — Я, знаете ли, чаще меняюсь.
   — Это как понять?
   — Старухи любят яркие, новые иконы, без дефектов и охотно отдают за них старые образа. Порой ведь берешь совершеннейшего кота в мешке — абсолютно черную доску! Никогда заранее не знаешь, что из нее получится. Отмоешь, потратишь время и труд, там, — он развел руками, — только пятна облупленной краски и дырки от оклада.
   — Вот вы то и дело говорите: «Старуха, старухи…» Это основная ваша клиентура?
   — Нет, конечно… Но с ними, естественно, чаще всего приходится вести дело. Да и кто в основном вокруг церквей трется? Старухи опять же…
   — А у вас какие дела с церковью?
   — Я же реставратор!
   — Кто назначил цену за «Троицу»?
   — Я.
   — И он сразу согласился?
   — Сразу. Сам даже взял стремянку и полез снимать.
   — Видимо, не в пример вам он правильно распознал ценность вещи.
   — Вряд ли…
   — Почему вы так думаете?
   — Они там, за рубежом, наслышаны о русском Эльдорадо, думают, что у нас Византия чуть ли не на улицах валяется. Купит какой-нибудь дурак попорченную доску восемнадцатого века, а дома у себя кричит, что это Рублев или Дионисий.
   — А вы-то откуда знаете?
   — Люди говорят.
   — Они-то, конечно, все там простофили, — усмехнулся Люсин. — Этот, который у вас «Троицу» купил за пятьсот целковых, тоже, видимо, очень наивный мужик… С кем из иностранцев вы имели дело раньше? Кому и когда продавали иконы?
   — Иконы я не продавал и с иностранцами, кроме этого, никаких дел не вел.
   — Раньше вы утверждали, что и этого приняли за русского, поскольку он говорил без акцента, но потом одумались и сознались. Откуда на самом деле вы узнали, что он иностранец? Он вам представился?