— Нет, в том-то и дело, что не видел! — Березовский обрадовался повороту в разговоре. Лучше уж было говорить об исторической реликвии, раз уж он все равно о ней проболтался, чем о той немыслимой каше, которая заварилась вокруг этого сундука. — Но я знаю, как он выглядит… — И, словно птица, уводящая охотника от гнезда, он поспешил достать из папки какие-то старые журналы. — Вот смотри: это «Столица и усадьба». Выходил у нас в России такой журнальчик в годы Первой мировой войны. Обрати-ка внимание, как господин редактор Вл. Крымов заманивал подписчиков…
   — При чем тут твоя «Столица и усадьба»? Я же тебя…
   — Погоди, погоди! — остановил его Березовский. — Это о том самом… Но прочти сначала, что пишет редакция в первом номере.
   Гена взял в руки журнал с помещичьим колонным домом и лебединым прудом на обложке. В обращении к гг. подписчикам было сказано:
 
   «…Все газеты ведут хронику несчастных случаев, никто не пишет о счастливых моментах жизни.
   Жизнь полна плохого, печального гораздо больше, чем веселого, но есть же и хорошее — красивое, — об этой красивой жизни писать не принято…
   У нас печатают портрет интересного человека, его дом, его изящные вещи, пишут об укладе его жизни только тогда, когда он умрет, попадет в крушение поезда или в судебный процесс! Еще такое право дает выступление в общественных делах, но не все же интересные люди работают в этой области, есть и другие.
   Заграничная печать — особенно в стране самой совершенной культуры, в Англии, — давно уже отступила от этого принципа. В английских газетах пишут не только некрологи, пишут также о радостном рождении, о помолвках, балах, охотах и т. д.
   Радостного так мало в жизни, что его, казалось бы, надо подчеркивать, как можно больше говорить о нем.
   Недавнее русской усадьбы, с ее своеобразной жизнью, уходит в прошлое. Меняется быстро и жизнь города, многое становится лучше, а иного жаль… Сколько погибло произведений искусства, вдохновения человеческой мысли, благородных традиций, красивой старины в тех старых усадьбах, в домах, даже в отдельных предметах, которые разрушены уже временем или самим человеком.
   Красивая жизнь доступна не всем, но она все-таки существует, она создает те особые ценности, которые станут когда-нибудь общим достоянием. Хотелось бы запечатлеть эти черточки русской жизни в прошлом, рисовать постепенно картину того, что есть сейчас, что осталось, как видоизменяется, подчеркнуть красивое в настоящем. Эту задачу ставит себе редакция. Всякая политика, партийность, классовая рознь будут абсолютно чужды журналу».
 
   — Вот это маразм! — восхитился Гена. — Это да! Но какой великолепный документ! А? Какой комментарий к эпохе! Ведь тогда уже война вовсю шла?
   — Конечно! — кивнул Березовский. — Газеты печатали бесконечные списки убитых. Появились боевые аэропланы, иприт, люди умирали в кровавой грязи. «Испанка» знаменитая, вши… А тут красивая жизнь… Погляди теперь, что они пишут в номере семнадцать… — Он передал Гене другой журнал, с голубой балериной, замершей на пуантах. — Этот номер все-таки отозвался на злобу дня. Но как!
 
   «…Наша громадная армия доблестно сражается за отечество, и вся страна с твердой уверенностью в безопасности, в победе спокойно живет, почти как и в мирное время. Нет в мире той силы, которая могла бы выбить из колеи необъятную Русь…
   Наш журнал по своей программе, по своему девизу “красивая жизнь”, не должен, кажется нам, ни в чем отступать от прежнего содержания. Мы можем дополнить его только иллюстрациями некоторых новых, величественных, красивых черт русской жизни, вдруг проявившихся среди общего подъема.
   Война пройдет, за нею ждет Россию еще большее величие, а в теперешние трудные минуты всякий должен, кажется нам, по мере сил спокойно делать свое дело».
 
   — Каково? — Березовский нетерпеливо вырвал журнал и начал быстро его листать, отыскивая что-то еще.
   — Впечатляет… Знаешь, я бы эти журналы в Музее Революции выставил. Лучшей иллюстрации того, что режим прогнил и просто не мог не развалиться, и придумать нельзя. Действительно, потрясающий документ!
   — А теперь гляди! — Березовский указал на большую фотографию, на которой был изображен господин во фраке и с орденами, положивший руку с зажатой в ней лайковой перчаткой на высокий резной сундук. У господина были длинные завитые усы, бакенбарды и аккуратная курчавая бородка: на заднем плане смутно виднелись какие-то тропические растения — латании и филодендры.
   Подпись под портретом гласила:
   «Действительный статский советник Всеволод Юрьевич Свиньин в своей гостиной рядом с бесценным антиком под названием “Ларец Марии Медичи”».
   Гена схватил журнал. Он так и впился глазами в ларец.
   На вид ларец был из эбенового дерева. Резные грифоны по краям головами поддерживали массивную крышку, а когтистые лапы их служили сундуку ножками. Сложный узор из виноградных лоз и цветов подсолнечника оплетал часто повторяющиеся изображения пятиугольника, голубка и пчелы.
   — Кто такой этот Всеволод Юрьевич? — как всегда глядя в корень, спросил Гена.
   — Все! — Березовский забрал журналы и сунул их в папку. — Конец всем вопросам! Все, как говорится, в свое время… Не выпить ли нам кофейку? Ты не торопишься?
   — Нет. Я ведь сегодня дома работаю. В редакцию просто случайно забежал: как сердце чувствовало, что твой сигнал должен появиться… Так за твои успехи!
   Они чокнулись фужерами с красным вином, выпили их до дна и скромно закусили маслинками.
   — Пожалуй, самое время теперь кофе, больше ничего не влезает.
   Им принесли густой и сладкий кофе по-турецки в обливных керамических чашечках с бело-голубым троянским узором.
   — Я, пожалуй, на дачу сегодня съезжу, — сказал Гена. — Давно уж матери обещал. Надо помочь ей по саду, окопать там что-то такое, повыдергивать. Махнем вместе? Это недалеко, тридцать минут от Ленинградского вокзала… Чайку из самовара попьем с крыжовенным вареньем! Мать борщок нам сварганит из молодой крапивы! А? В гамачке потом поваляемся?.. Благодать!
   — Соблазн велик… Но я не могу. Каждая минута на счету. Столько дел, понимаешь, ни черта не успеваю…
   — Жаль… Тогда, может, двинем? И ты свои дела обделаешь, и я на дачу пораньше поспею. Чего рассиживаться-то?
   После того как они допили кофе, рассиживаться было и в самом деле нечего. Расплатившись с официанткой, они вышли из душного полутемного зала на яркий солнечный свет, и привычный московский шум хлынул им в уши.
   Щурясь от этого света, вдыхая запах разогретого асфальта, бензинных выхлопов и духов проходящих мимо женщин в легких, открытых платьицах, они вдруг расчувствовались и обнялись.
   — Ну пока, друг! Удачи тебе и удачи! — сказал Гена, троекратно облобызав Березовского. — И помни: я жду!
   Они расстались довольные и ублаготворенные. Прошумела пузатая поливная машина, и Гена ощутил на лице холодную водяную пыль. Мокрая мостовая засверкала так, что больно сделалось глазам. Все вокруг волшебно преобразилось. Пыльные, раскаленные улицы стали черными, как тропические реки. В минутной влаге воздуха разлилось вдруг горьковатое дыхание догорающих в августе тополиных листьев. И все это чудо совершила голубая машина-дворник! Но, как всякое чудо, оно было мгновенным. Тропические реки покрылись сетью все увеличивающихся «архипелагов» и вскоре совсем высохли, превратившись в ползучий асфальт, прилипающий к протекторам и подошвам, а синие ядовитые выхлопы быстро восстановили в атмосфере привычный порядок. Преображение не состоялось. И все же оно оставило смутный, мерцающий след.
   Гене вдруг томительно не захотелось ехать на дачу. Для самовара надо было наколоть лучинок, крапиву к обеду нарвать и ошпарить кипятком, гамак подвесить, воду натаскать из колодца и т. д. Сельская идиллия обернулась вдруг филиалом каторги. Это была утонченная месть города. Все то, чем Гена обычно с таким удовольствием занимался на даче в Малино, предстало вдруг в теневом облике. Что же поделать, если у человека улетучился вдруг душевный подъем?
   Гена зашел в телефонную кабину, опустил монету и снял трубку. Но железное беспощадное клацанье было ему ответом. Он нарвался на тот самый автомат-грабитель, из которого некогда Люсин пытался дозвониться Березовскому.
   Как лихорадочно пронеслось, отгорело это лето! Сухое и знойное… Какой грустью отозвалась вдруг в груди память о нем, как перехватила дыхание одна только мысль о Марии… Горькой полынью повеяло с синих и лунных полей, замирающим криком ночной электрички донеслось и грохотом колес отстучало мимо пустых, залитых мертвым фонарным светом дачных платформ. Все мимо и мимо, без остановки…
   Костер метался под ночным ветром, и дымные тени неслись по ее лицу.
   И еще студенческие практики вспомнились остро, экспедиции, бродяжничество, песня.
 
 
Багульник горит,
И бел его дым,
И дышит огонь
И жарко и пряно.
 
 
Апельсиновой долькою в небе лежит
Луна над курганом.
И как расплывается, и как дрожит
Она за туманом.
 
 
И много разлук,
И много дорог.
Как тянутся птицы на юг караваном.
Сплетение рук,
И молчание плеч,
И пальцев касанья
Тревожны, как счастье негаданных встреч.
Как боль провожанья.
Пожар октября,
И мартовский хмель.
Но тянутся птицы сквозь бури и зимы,
Так пусть ничего не уносит метель.
 
 
Пусть в нас оседает и в нас остается,
Не то позабудет конечную цель,
Кто ждет не дождется, кто ждет не дождется,
Но так суеверно умеет молчать.
Кто ждет не дождется…
 
 
Багульник горит,
И бел его дым,
И дышит огонь
И жарко и пряно.
 
 
Апельсиновой долькою в небе лежит
Луна над курганом,
И как расплывается, и как дрожит
Она за туманом.
 
 
   Гена нашел другой автомат и позвонил Марии на работу.
   — Здравствуй, Мария!
   — Здравствуй.
   — Это я.
   — Я узнала.
   — Что ты думаешь делать сегодня вечером?
   — Еще не знаю.
   — Давай встретимся?
   — Зачем?
   — Ты спрашиваешь — зачем? Тогда и в самом деле незачем…
   — Ну, вот видишь.
   — Да, вижу… Ты была права. Ничего не получилось.
   — Да. Ничего не получилось. И не могло…
   — Почему же не могло, Мария? Почему? Что же все-таки случилось?
   — Ничего. Ты же знаешь, что ничего. Просто не судьба. Понимаешь? Обыкновенная не судьба.
   — Это чертовски обидно и… больно, откровенно говоря.
   — Я понимаю. Прости.
   — Чего ж тут прощать? Никто не виноват. Просто так получилось. Для тебя это не судьба.
   — А для тебя?
   — Боюсь, что у меня это чуточку серьезней, Мария…
   — Прости. Я всегда буду тебе хорошим другом… Да, я подумала сейчас, что, в сущности, ничем не занята сегодня, и, если ты хочешь, мы могли бы что-нибудь придумать.
   — Ах Мария, Мария, святая душа! Не надо так, не надо, матер долороза. Не жалей ты меня, идиота, не надо… Это худшее из того, что у нас могло бы быть.
   — Дурак ты, Генка, какой ты еще дурак! Но когда-нибудь ты поймешь, что жалость — это самое лучшее в человеке…
   — Мне позвонить тебе еще?
   — Как хочешь.
   — А ты, что ты скажешь?
   — Я скажу: до свидания.
   — Не прощай?
   — Не люблю мелодрамы.
   — Спасибо тебе.
   — За что?
   — За все. За все, понимаешь? Но, главное, за то, что ты не даешь мне — как бы это сказать поприличней? — сжечь корабли.
   — Я не даю? Глупый! Это ты сам себе не даешь! Я всего лишь тебе не мешаю.
   — Но это так много!
   — Не знаю… Я не хочу для тебя ни вот столечко беды! Понимаешь?
   — Но то остается в силе? Ты понимаешь, о чем я говорю? То остается в силе? Со временем ничего не изменится?
   — Опять ты меня загоняешь в тупик! Ты неисправимый максималист. Но откуда я могу знать, что случится со временем. Откуда? Я знаю только то, что творится со мною сегодня и было вчера. Так мы никогда не соскользнем с этих замкнутых рельсов.
   — Все же скажи.
   — Ты уверен, что так будет лучше?
   — Для кого?
   — Для тебя, разумеется, только для тебя.
   — Тогда все понятно, можешь не отвечать… Ведь все понятно?
   — Да.
   — Ну вот видишь?.. От себя не убежишь, Мария. Я знаю, что через минуту стану проклинать себя, но я говорю… Понимаешь? Я говорю: прощай.
   — Хорошо, пусть так и будет. Прощай, Генка.
   Вот, собственно, и все.
   Как удивительно подходит к тебе твой гороскоп, Генка! Как стремительно летишь ты к любви и успехам, ребенок, которому не суждено стать взрослым, и судьба ковровой дорожкой стелется перед тобой. Но когда твой увлекающийся друг, когда этот дурак Березовский определил твои звезды, разве не выглядело все немножко иначе? Возвышенность, нежность, стремительность и победы, как говорили наши предки, на амурном поприще? Разве не влез ты в свой гороскоп, как в готовый костюм номер 52, третий рост? И разве не пришелся тебе он впору, как и миллионам других мужчин?
   Но тогда ведь все еще только длилось. Прогулки, музеи, кино, пляжи, байдарка, палатка, гитара… И как знать: может быть, и сегодня все бы осталось по-прежнему, не будь того разговора у раздуваемого ночным ветром костра? Не надо выяснять отношений, тридцатилетний Генка, особенно если сердце подсказывает, что нечего выяснять…
 
 
Багульник горит,
И бел его дым…
 
 
   Вот и кончается твое лето. Желтеющим лесом и колкой стерней на полях, звездным августовским дождем.
   Но еще не исчерпан до конца этот вторник, это пятнадцатое число… И ничего же не случилось в конце концов. Ну, поставлена еще одна точка там, где и без того чернеют пни многоточий. Жизнь-то ведь не кончается…
   Надо все-таки ехать в Малино помочь матери по хозяйству: выполоть сорняки и окопать какие-то кустики и деревца, расколоть несколько чурбаков, починить провалившиеся ступеньки.
   И пусть холодный синий сумрак, прожженный где-то за лесом закатной полоской, растревожит душу. И многозначительны будут влажные касания сирени, и зов электрички, и запах полыни. И пламя в закопченной трубе самовара тоже о чем-то напомнит тебе.
   «Лечите подобное подобным», — советовал великий гомеопат по имени Мефистофель. «Нет никаких лекарств», — утешал бессмертный Стендаль. И оба они с мудрой усмешкой сочувственно следили за тем, как люди не устают бередить собственные раны, ибо мука эта сладостна.
   Нет, ни жизнь не кончалась, ни этот зодиакальный день, а жара и духота только усилились. Гена с облегчением нырнул в спасительную тень метро «Маяковская».
 

Глава 26
К вящей славе Господней

(Донесение генералу иезуитского ордена. Часть 2)
 
   «Поскольку монсеньеру во всех подробностях известно скандальное дело об ожерелье, я позволю себе в данном отчете опустить процедуру следствия и самого процесса. Вместо этого я остановлюсь на событиях, имевших место в самое последнее время, и на преобладающих в обществе настроениях.
   Общественное мнение в Париже по-прежнему настроено далеко не в пользу двора. Но это не означает, что и оправданный парламентом кардинал де Роган оказался свободным от подозрений. Процесс, таким образом, нанес двойной удар престижу королевской и церковной власти.
   В оппозиционных правительству кругах отказываются допустить, что Роган был обманут. Его скорее готовы признать виновным, чем одураченным интригой ла Мотт. Невозможно допустить, что, получая любовные письма от королевы, вне зависимости даже от их подлинности, кардинал не попытался бы закрепить или хотя бы проверить свой успех. Постоянно бывая во дворце и встречаясь с королевой, он, конечно, нашел бы способ заговорить с ней о том, что составляло муку и очарование его жизни. Он мог не сомневаться в том, что признания его будут встречены благосклонно. Залогом тому были письма, засушенный в молитвеннике красный розан.
   Кардинал должен был добиваться разговора с королевой, и он, безусловно, добился его. И судя по тому, что тайная их переписка продолжалась в течение целого года после ночного свидания, ла Мотт говорила правду.
   Не в пользу королевы свидетельствует и то молчание, которое хранила она по поводу письма ювелиров, переданного ей в библиотеке 12 июля. Если бы его содержание удивило ее, то, без сомнения, она бы тотчас же призвала к себе господина Бемера для объяснений.
   А что можно сказать по поводу скидки в 200 000 ливров с назначенной цены, которую она якобы потребовала через ла Мотт перед началом платежей? Если бы графиня в самом деле имела намерения обмануть кардинала и присвоить себе бриллианты, то зачем ей понадобилась вся эта комедия? Чтобы вернее себя разоблачить? Или дать ювелирам повод потребовать ожерелье назад? Очевидно, следует поверить кардиналу, что ла Мотт передала ему действительно подлинное письмо королевы. А ведь оно было написано той же рукой, что и предыдущие.
   Все это наводит на весьма грустные мысли… Трудно, конечно, вообразить себе королеву Франции, спрятавшуюся за деревьями в ночном парке. Трудно поверить, что дочь Марии-Терезии могла оказаться причастной к сомнительной авантюре. Но как иначе можно толковать изложенные факты? Более того: разве характер и образ жизни Марии-Антуанетты не подкрепляют даже самых тяжелых подозрений на ее счет? В предыдущих донесениях я уже уведомлял монсеньора о некоторых весьма неосторожных капризах королевы и о том легкомыслии, которое она проявила, сыграв роль Розины в “Севильском цирюльнике” на спектакле в Малом Трианоне. От участия в этой светской легкомысленной опере до приключения в версальском парке всего один шаг. Боюсь, что королева все же сделала его.
   Королева Франции прежде всего капризная и легкомысленная женщина, монсеньор, а это многое объясняет. Ей уже пришлось однажды отказаться от сказочного ожерелья из-за катастрофического состояния королевской казны. Королева тогда победила женщину. Но ненадолго. И тем сильнее был реванш женщины, когда она узнала, что ее ожерелье будет носить какая-то иноземная принцесса, вдобавок более низкого ранга! Право, именно здесь следует искать начало всех последующих безумств.
   Что же касается ла Мотт, то в ее пользу говорит многое. Незадолго до покупки ожерелья она удивила свет своим неожиданным богатством, которое не становилось менее сомнительным оттого, что проистекало от щедрот князя церкви. Даже подозрения, которые она пробудила у ювелиров своим хвастовством и темными условиями сделки, в которую почему-то оказался вовлеченным Роган, тоже говорят за нее. Всего этого легко было бы избежать. Настоящая аферистка провела бы свою игру куда более тонко. Наконец, полное спокойствие, которое проявила графиня до самой последней минуты, ее отказ бежать и безусловная уверенность в собственной безопасности — разве этого недостаточно, чтобы отвести обвинения в краже?
   Мне удалось снять копию с записки, которую Роган второпях написал сразу же после ареста и передал доверенному лицу через своего конюшего. Впоследствии она попала все же к барону де Бретейлю, но в деле, как можно понять, не фигурировала. Вот она in extenso[22]:
   “Пошлите опять за Б. (очевидно, Бемер). Нужно опять поговорить с ним о том, о чем было уже говорено по поводу известного проекта. У него голова идет кругом с тех пор, как А. (Антуанетта, королева!) сказала: “Что хотят сказать эти люди? Кажется, они потеряли голову. Боюсь, как бы у меня не закружилась голова”.
   Роган не стал жертвой обмана. По этому поводу, монсеньор, ни у кого нет и тени сомнения. Либо он действительно приобрел ожерелье по приказу королевы, либо сознательно хотел его присвоить. Альтернатива страшная, но, увы, неизбежная. Виновен либо кардинал, либо королева. Материалы процесса свидетельствуют в пользу последнего. Виновна королева, и орден может извлечь возможные выгоды из этой небывалой ситуации. А оные, несомненно, будут.
   Документы процесса и показания ювелиров свидетельствуют о том, что письмо от 12 июля было написано по инициативе кардинала и под его диктовку. Это неопровержимый аргумент в пользу искренности де Рогана. Королева виновна. Последние события, которые и будут изложены далее, только подкрепляют этот неопровержимый вывод. Сразу же после вынесения приговора принцессу Ламбаль по секрету попросили съездить в Сальпетриер. Официальная версия была довольно проста: принцессе «так захотелось». На самом же деле поездка была предпринята, чтобы подробно разузнать о состоянии ла Мотт и дать для нее денег начальнице. Это подтвердил и служитель, которого мне удалось устроить на работу в Сальпетриер. Оный служитель позднее уведомил меня, что ночью в одном из дворов Сальпетриера женщина, прислуживавшая ла Мотт, получила от часового записку без подписи, которая гласила: “Обдумывают средства изменить к лучшему вашу участь”.
   Три дня спустя тот же часовой передал прислужнице новую записку, в которой содержалась просьба прислать оттиск или же рисунок ключа от комнаты ла Мотт. Очевидно, просьба эта была незамедлительно выполнена, потому что не далее как на прошлой неделе какой-то неизвестный солдат передал узнице ключ и мужскую одежду, очевидно не без содействия начальницы. В настоящее время ла Мотт уже находится в Лондоне вместе со своим мужем.
   Наш человек передает из английской столицы, что графиня не сомневается по поводу того, кому обязана своим бегством. Но это отнюдь не заглушило в ней жажды мести. Об этом свидетельствует заметка, напечатанная в английских газетах: “В лондонских салонах только и разговора, что о скором появлении интересной брошюры, которая прольет новый свет на дело об ожерелье”.
   Королева была неосторожна, позволив Бретейлю арестовать ла Мотт. Но, освободив оскорбленную графиню, она поступила просто-напросто глупо.
   Это лишний раз доказывает, что королевская власть во Франции слаба и беспомощна. Трон, на котором восседает слабый, скомпрометированный собственной супругой монарх, не может быть прочным. Власть может позволить себе преступный обман, но не жалкую интригу, достойную комедии или же балагана.
   В заключение, монсеньор, позволю сделать себе несколько замечаний об этом Homo novus[23] Джузеппе Бальзамо.
   Как стало известно, король утешил своего любимца за проведенные в Бастилии дни щедрым подарком. Граф Калиостро получил тот самый ларец, который привезла во Францию Мария Медичи. Монсеньор, как я полагаю, располагает обширной перепиской по поводу этого предмета. Позволю, в частности, сослаться и на свои донесения, посланные в разное время из Митавы и Парижа. Кроме того, Калиостро получил и четки, принадлежавшие некогда Анне Австрийской. Как следует из упомянутых мною документов, четки эти, очевидно, находятся в прямой связи с указанным ларцом.
   Проведенное в Англии по моей просьбе расследование показало, что известный монсеньору красный алмаз из знаменитого ожерелья был приобретен у ювелира Гарвея одним фламандским дворянином, насчет которого орден уже давно питает подозрения. Оный дворянин, приехавший в Лондон под именем Ван дер Брога, является одним из активнейших масонских миссионеров розенкрейцерского толка. Это позволяет высказать предположение, что покупка алмаза была произведена не без ведома Калиостро. Таким образом, заговорщики против церкви и государства располагают ныне самим ларцом и по меньшей мере двумя предметами, к нему относящимися. Как известно монсеньору, гроссмейстер родосского братства на Мальте тоже владеет одним либо даже двумя предметами. Отсюда нетрудно заключить, что Калиостро, направившийся из Парижа в Марсель, посетит Мальту, где у него давно уже установлены крепкие связи, и сильно продвинется в раскрытии известного дела.
   Это представляется особенно опасным, если учесть, как сильно разрослись в последнее время тайные общества. Нам удалось заслать своих людей в некоторые из лож, где агенты ордена “удостоились” посвящения в ученики и даже подмастерья. Все они единодушно сообщают, что привычный ритуал масонства претерпел сильные изменения. В ряде лож он является только прикрытием заговорщической деятельности. Позволю в этой связи обратить высокое внимание монсеньора на новый вариант масонской легенды о строительстве храма:
 
   “Когда великий царь, которому повиновался мир видимый и мир невидимый, поручил Адонираму (так они называют теперь зодчего Хирама) управлять всеми работами, число рабочих достигло уже трех тысяч. Чтобы избежать путаницы при раздаче денег, Адонирам разделил своих людей на три разряда: учеников, подмастерьев и мастеров. Разряды эти можно было узнавать только при помощи знаков, слов и прикосновений, которые держались в строгом секрете. Однажды трое подмастерьев, решив поскорее стать мастерами, устроили в храме засаду. Они хотели подстеречь Адонирама и любой ценой выпытать у него высший мастерский пароль. Каждый из подмастерьев затаился у одной из дверей. Когда Адонирам появился наконец у южного входа, один из них вышел из-за укрытия и потребовал секретный пароль. Адонирам отказался сообщить подмастерью высокие тайные знаки, и тут же на его голову обрушился сильный удар. Это подмастерье ударил строителя линейкой. Адонирам бросился к западной двери, но и там его ждал заговорщик, который нанес ему удар в сердце остроконечным наугольником. Собрав последние силы, Адонирам хочет спастись через последнюю, восточную дверь, но третий убийца, не добившись желаемого пароля, добивает строителя мастерком.