Следователь. Ничего обещать вам не могу. Все решит суд.
   Стапчук. Это я понимаю, понимаю… Разве я без понятия? Мне ваше мнение знать драгоценно как человека опытного, заглянувшего, можно сказать, в глубины моей души. Могу я надеяться, гражданин следователь?
   Следователь. Надеяться?.. Слушайте-ка, Стапчук, — в последний раз называю вас так — тут у меня лежит досье на Ванашного Николая Трофимовича… Так вот, попейте водички и расскажите мне все, что вы знаете про этого человека. Все, что только знаете… В том числе и о том, как Ванашный присвоил себе документы убитого в нацистском концлагере рядового Советской Армии Стапчука Сидора Федоровича. Вы понимаете меня? Все и без утайки, а потом мы уточним с вами некоторые детали дела с сундуком и питоном. Заодно вы расскажете, куда спрятали валюту убитого вами Свиньина.
   Стапчук. А потом?
   Следователь. Тогда разговор о чистосердечном признании не будет таким беспредметным. Вы поняли?
   Стапчук. Да, гражданин следователь, понял. Все сделаю, как вы велели. Все! Только можно, я дам свои показания в письменном виде? А то мысли как-то расползаются…
   Следователь. Хорошо. Пишите.
 
Показания Ванашного Н. Т.
   «Я действительно не Стапчук, а Ванашный Николай Трофимович, 1912 года рождения, уроженец Белгорода. По профессии цирковой артист. Работал, как правило, со змеями. Мои номера пользовались известностью, и я часто выезжал на гастроли. Перед самой войной наша труппа давала концерт в Гамбурге. После концерта состоялся банкет, на котором мне, видимо, что-то подмешали в водку, потому что, хотя выпил совсем мало, совершенно опьянел. Что было потом — не помню. Товарищи рассказывали, что ушел с банкета, сославшись на нездоровье. Сам я этого не помню. Однако утром я проснулся в своем номере. Все было нормально, если не считать только легкого похмелья. Я бы вообще забыл об этом случае, если бы в день прощального представления и мою артистическую уборную не пришел один человек. Имени его я не знаю, он мне не представился. Сначала я принял его за обычного поклонника, пришедшего вручить корзину цветов, но быстро понял свою ошибку. Вместо записки в корзине лежал конверт с компрометирующими меня фотографиями и копия полицейского протокола. Человек коротко рассказал мне, какие художества я выделывал в портовых кварталах Гамбурга. Фотографии и протокол вроде бы подтверждали его рассказ, но сам я ничего не помнил. Это был самый обыкновенный шантаж, но я тем не менее струсил и поддался ему. Короче говоря, я был завербован гестапо. Мне сказали, что пока от меня ничего не требуется, но, когда нужно будет, меня обязательно известят.
   Я уехал в состоянии настоящего ужаса, хотел все рассказать или даже покончить с жизнью. Но постепенно я успокоился и даже решил, что про меня забыли. Тот человек, который принес цветы, говорил, что обратил внимание на меня, когда я будто бы зверски избивал своего удава. «В этот момент, — сказал он, — вы были похожи на разгневанного нордического бога. Настоящий Нибелунг!» Но, поскольку ко мне никто не приходил, я решил, что впечатление о значимости моей особы быстро рассеялось и я уже не пригожусь. В самом деле, зачем им цирковой дрессировщик? Но вот началась война. Вскоре меня призвали и отправили в действующую армию на Северный Кавказ. Наш батальон попал в окружение и был почти целиком уничтожен. Вместе с немногими уцелевшими я оказался в плену. Нас поместили за колючую проволоку. Спали мы на голой земле, под открытым небом, а ночи были холодные. Кормили из рук вон плохо. Два раза в день давали какую-то свекольную бурду и больше ничего. Видно, уморить нас хотели. А тут вдруг пронесся слух, что вербуют добровольцев в местную охрану, чтоб за порядком следили среди местного населения. Тем, кто соглашался, давали одежу, приличное питание и даже шнапс. Я и решил: чем за колючей проволокой подыхать, не лучше ли поступить в охранники, чтоб при первом же подходящем случае перебежать к своим. Сказано — сделано. Я сам обратился к немцам и сказал, что согласен у них работать, а чтоб мне больше доверия было, и про гамбургский случай сообщил. Меня тут же отделили от наших и поместили в отдельную комнату в доме, где немецкая охрана жила. Питание сразу же улучшили. Не Бог весть что, конечно, но жить все же можно. Так прошло несколько дней: видно, наводили обо мне справки. Я уж жалеть начал, что объявился. Эх, не знал я тогда, какого дурака свалял! Если б знал, наверное, удавился бы. Но человеку не дано знать, что его ожидает. Через несколько дней вызывает меня сам начальник местного гестапо штурмбанфюрер Нушке и говорит: “Вам, дескать, герр Ванашный, оказано огромное доверие. Вы зачислены в специальную школу, по окончании которой сможете принести большую пользу великой Германии”. Я, конечно, не знал, что это за специальная школа, но на всякий случай согласился. Думаю, там видно будет, оглядимся и поймем, что к чему, а если сразу откажешься — небось расстреляют. Ну, я и согласился. Через два дня меня отправили на самолете в Польшу, под Люблин, где и находилась эта самая школа. Тут только я понял, куда попал.
   Оказывается, в школе обучали диверсантов для заброски в советский тыл. Я, конечно, не хотел воевать против своих. К тому же я не сомневался, что меня сразу поймают. А там иди доказывай, что ты ничего плохого не сделал. Так мне и поверят… Одним словом, решился я из этой школы сбежать. Только куда сбежишь? Кругом чужая страна, чужие люди, а у ворот эсэсовцы с автоматами… Обращение, надо сказать, было с нами самое скотское. Кормили, конечно, ничего, но держали в строгости. За малейшую провинность — карцер. Для себя я нашел только один выход: повредить ногу и стать негодным для прыжков с парашютом. На одной из тренировок я так и поступил. Подтянул стропы, убавил купол, чтоб скорость приземления побольше была, и, поджав правую ногу, левую вытянул и напряг. Как я хотел, так и получилось. Только не подрассчитал немного. Слишком сильно ногу повредил, навсегда, можно сказать, калекой остался. Поместили меня в немецкий лазарет, но я указаний ихних врачей не выполнял, старался затянуть лечение. Так они мне ногу и не отремонтировали. Я уж радовался, что благополучно выскочил. Но не тут-то было. Из школы меня отчислили, но направили в еще худшее место — в зондеркоманду 6-а.
   Надо ли говорить, что творили эти проклятые зондеркоманды? Всякие карательные акции, очистительные мероприятия, поджоги и расстрелы. Я, конечно, по мере своих сил старался в расстрелах участия не принимать. Если же и приходилось мне по долгу службы — за отказ ведь полагался расстрел — присутствовать при экзекуциях, то, как правило, стоял в оцеплении. Я твердо заверяю, что ни разу сознательно не целился в несчастные жертвы немецко-фашистских зверей. Однажды я даже дал кусок хлеба сиротке, случайно уцелевшей после того, как звери из зондеркоманды сожгли целое село. Вообще, следует сказать, что все мы, кому выпала несчастная судьба служить у немцев, ненавидели этих “сверхчеловеков”. Да и они нас за людей тоже не считали. Достаточно привести такой пример. Хотя я и считался эсэсовцем, но не имел права приветствовать своих офицеров поднятием руки и возгласом “Хайль Гитлер!”. Это была привилегия только немцев. Я же, не немец, должен был просто прикладывать два пальца к козырьку. Так что разница была. И не только в этом, но и во многом другом. Нас и снабжали хуже и бросали всегда на самые черные работы. Но я все терпел, мечтая вырваться из фашистской неволи.
   С Андреем Всеволодовичем Свиньиным я познакомился в конце 1943 года в Западной Европе, куда откатывалась под ударами советских войск германская “непобедимая” армия. Он быстро продвигался по службе и был уже оберштурмфюрером, то есть старшим лейтенантом, тогда как я дальше шарфюрера — простого фельдфебеля, даже меньше чем фельдфебеля, — не продвинулся. И это понятно. Я служил нехотя, только, как говорится, за страх, а он — за совесть. Кроме того, он знал кучу языков, и даже немцы его боялись, потому что у него были влиятельные покровители на самом верху. Он выполнял много функций. Вербовал в лагерях предателей, выслеживал борцов Сопротивления и вообще занимался темными махинациями. Я всецело находился у него в подчинении, но, повторяю, по мере сил саботировал его указания.
   Так, помню, в одном южном городке, в котором некоторое время орудовал — конечно, под чужим именем — Свиньин, всех жителей согнали на площадь. Сам Свиньин, в черной маске, чтоб не узнали, и даже в черных перчатках, сидел рядом с эсэсовским начальством в открытом “хорьхе”, а мимо проводили жителей. Он смотрел на них сквозь прорези в маске и время от времени указывал пальцем, молча, без единого слова. Отмеченного им человека тут же хватали. В тот день Свиньин указал на семьдесят или даже восемьдесят человек. Все это были участники Сопротивления. Всех их расстреляли на другое утро. Так вот, я тогда стоял в оцеплении и слышал, как один парнишка сказал идущему рядом старику: “Знать бы, кто этот мерзавец!..”
   Это он про Свиньина так сказал. Я сделал вид, что не слышал, и отвернулся. Правда, минуту спустя Свиньин уже указал и на парнишку и на старика. Я их не выдал, но спасти их было, как понимаете, не в моей власти. Подобных эпизодов можно было бы привести много…
   Теперь о том, как я стал Стапчуком. Это опять-таки случилось не по моей воле. Когда хребет фашистского зверя уже трещал под ударами нашей славной армии, гестаповцы начали консервировать свою агентуру. Видно, чувствовали, что приходит конец и близка расплата за все их зверства. Однажды, когда мы со Свиньиным, как обычно, находились в лагере для военнопленных, он указал мне на заключенного, очень похожего на меня лицом. “Это некто Стапчук Сидор Федорович, в прошлом тракторист и ударник, — сказал мне Свиньин. — Родных у этого человека нет. Самое время тебе поменяться с ним местами”. Я сперва не понял, что это означает, но Свиньин быстро мне все растолковал. Я, конечно, согласился. Во-первых, другого выхода не было, а во-вторых, я решил тогда, что так для меня будет лучше. Исчезнуть духовно, можно сказать, умереть в другом человеке и зажить наконец честной жизнью. Конечно, я не собирался работать на гестапо, хотел только скорее вырваться из их лап. Ведь я-то знал, что такое гестапо! Помню, я только выразил опасение, что друзья Стапчука по лагерю могут меня при случае выдать, но Свиньин только усмехнулся в ответ. У меня мороз по коже пробежал: я понял, что никто из этих людей из лагеря не выйдет. Что с ними со всеми случилось, я так и не узнал. Но думаю, что до освобождения они не дожили.
   Понятно, что, спасая меня, немцы надеялись как-то использовать нового, так сказать, Стапчука. Свиньин приказал мне поселиться где-нибудь вблизи Москвы и вести тихую, незаметную жизнь. Больше ничего от меня не требовалось. Единственное, что я должен был делать, — это давать время от времени объявление в “Мосгорсправку” об обмене своей площади на домик в Поти. Почему именно в Поти — не знаю. Я вынужден был давать такие объявления, потому что хорошо знал своих бывших хозяев. За неподчинение они бы, не задумываясь, убрали меня. А я хотел жить. Тем более зла своей жизнью никому не причинял. Я понимал, конечно, что объявления нужны, чтобы меня можно было найти, и потому старался давать их как можно реже. Последнее время я вообще перестал их давать и совершенно забыл страшное свое прошлое. Я стал действительно новым человеком, Сидором Федоровичем Стапчуком.
   Понятно поэтому, что я решил убить Свиньина, когда он вновь появился на моем горизонте. Я хотел покончить с прошлым, я уже окончательно его похоронил. Но оно ожило вдруг, и мне пришлось похоронить его вторично. Дальнейшие же события целиком обусловлены этим моим решением и поступком. Ну конечно, и нервы у меня тоже малость сдали. Парень-художник был у меня дома, он знал меня в лицо и мог в любую минуту выдать. Вот я и решил вызвать его в уединенное место и убить. Тем более что он был связан со Свиньиным, помечен его зловещей меткой… А выстрел я сделал по ошибке: принял переодетого милиционера за врага. Будь у меня нервы в порядке — я, возможно, этого бы не сделал, вел бы себя более сдержанно. Но ведь я прожил такую трудную, такую жуткую жизнь…
   Все вещи, взятые мною у Свиньина, зарыты на соседнем участке, возле строящегося там гаража. Комедия, которую я разыграл с питоном, не преследовала никаких корыстных, а тем более преступных целей. Свиньин уверял меня, что в сундуке хранятся важные документы, и сулил за успешное выполнение задания большую сумму денег. Я хотел все это проверить. Сознаюсь, что если бы там нашлись компрометирующие меня документы, я бы их уничтожил. Все остальное я бы так или иначе подбросил заинтересованным органам. Но в сундуке никаких документов не оказалось. Он был совершенно пустым. Обратного хода мне, понятно, не было, и я оставил сундук у себя. Тем более последовавшие вскоре трагические события настолько выбили меня из колеи, что я и думать забыл про этот сундук.
   Я, конечно, очень виноват перед нашим государством, но действовал так только из малодушия и по злому стечению обстоятельств, а не по доброй воле. Если меня найдут достойным снисхождения и сохранят мне жизнь, то клянусь, что искуплю свою вину самой тяжелой работой, какая бы она ни была. Готов выполнить любое поручение.
   Заявляю также, что у Свиньина есть в Москве агент, который следил все это время за старухой и ее сундуком. Все, что я знаю о нем, так это только кличку — Дормидонтыч. Он старик и по специальности краснодеревщик. Старуха и художник Михайлов, как я понял теперь, касательства к шпиону и врагу человечества не имеют.
   Прошу учесть все вышеперечисленное и даровать мне жизнь.
Ванашный Н.Т.».

Глава 30
Подводный вулкан

   В тот день с утра собирался дождь. Но грузные, набухшие облака никак не могли пролиться на тусклые, усыпанные палой листвой тротуары. Они только провисали все ниже, и было видно, как треплет ветер туманные их края.
   Люсин зябко поежился, захлопнул форточку и включил настольную лампу.
   — Исполнилась мечта идиота! — усмехнулся Березовский и небрежно похлопал по крышке легендарный ларец. — Вот он, наш двенадцатый стульчик. Остается узнать только, где зарыто когда-то хранившееся в нем сокровище… а, стариканчик? — Он скорчил комичную рожу и с нарочитой беспомощностью развел руками.
   — Не скажу, что это очень меня волнует, — меланхолично заметил Люсин. — Хотя, конечно, мне бы больше понравилось, если бы сундук не оказался столь безнадежно пустым.
   — Ты разочарован? — Березовский оседлал сундук, словно это был популярный снаряд, именуемый в спортзале козлом, и неуклюже перебрался на другую сторону.
   Надо сказать, что ларец почти целиком заполнил тесный люсинский кабинетик. Исцарапанный терниями веков и пропыленный всеми ветрами Европы, он уверенно стоял на четырех подшипниках между кожаным диванчиком и неказистым письменным столом об одной тумбе. Но были скучны и молчаливы грифоны по его углам. Сложив крылья и свесив змеиные шеи, тоскливо уставились они на казенный паркет.
   Неужели здесь и закончится нескончаемый их перелет? Дым сражений и отблеск пожаров на синей стали кирас, зеленая вода лагуны, королевские лилии, черепа на зловещем бархате масонских запонов, подстриженные деревья и сказочные фонтаны Версаля — неужели все это прошло навсегда, навсегда, как случайная рябь на воде?
   — Ты разочарован? — переспросил Березовский.
   — Нет, Юра, нет… Совсем не то. Не знаю, как тебе сказать…
   — Я понимаю, — с готовностью кивнул Березовский.
   — Нет, ты не понимаешь… То есть, быть может, и понимаешь, но, как бы это тебе сказать, немного не так… Я совсем не разочарован. Мы ведь с тобой и не надеялись что-нибудь найти в нем. Столько лет, Юра, столько сказочных лет… У одной старухи-то он, почитай, полвека почти простоял… Да и по всему было видно, что он давным-давно уже пуст. Может быть, с того самого дня, когда пали наконец стены Монсегюра… Разве не так?
   — Конечно, так, старик. Все верно. Но согласись все же, что была надежда найти хоть какие-нибудь следы, указание, что ли… А так ведь что? Обрыв! Конец!.. Как жаль, как чертовски жаль! Приходится просыпаться после удивительного сна у разбитого, так сказать, корыта.
   — Да. Это именно то… То самое ощущение! Ты хорошо уловил. Пора просыпаться. Но, дорогой, почему у разбитого корыта? Разве мы не нашли то, что искали?
   — Ты-то, положим, нашел…
   — Что ты имеешь в виду?
   — Бочку с зацементированным трупом. Ведь у вас главное — это обнаружить труп. Разве не так?
   — Отчасти, может, и так, — улыбнулся Люсин. — Правда, ты чересчур примитивно…
   — Не в этом дело! — перебил его Березовский. — Я просто констатирую факт. Ты нашел все, что искал, и вполне этим удовлетворен. Верно?
   — Опять же только отчасти, Юра. Смотря с какой точки зрения…
   — С деловой! С чисто деловой. Теперь ты можешь написать исчерпывающую докладную, рапорт, закрыть дело… не знаю точно, как там это у вас называется?.. Можешь ведь? — упорствовал Березовский.
   — Ну могу, могу! — рассмеялся Люсин, глядя на красного, даже злого приятеля. — Что ты, собственно, хочешь доказать?
   — Ничего, ровным счетом ничего! С меня вполне достаточно, что ты доволен. Рад, если мог тебе в чем-то помочь.
   — Я по тебе вижу, как ты рад! В чем дело, Юр? Давай выкладывай.
   — Что, отец? Что выкладывать-то, милай?
   — Чем ты недоволен?
   — Собой, только собой.
   — Понимаю! Очень похвальная черта.
   — Перестань издеваться!
   — Я? Над тобой?
   — Да, милок. Прояви великодушие. У тебя ведь удача…
   — Ах вот в чем дело! У меня удача, а у тебя неудача? Так, что ли?
   Березовский шумно вздохнул и улыбнулся вдруг виноватой, обезоруживающей улыбкой.
   — Ты мне эти штучки брось! — Люсин сурово постучал пальцем о край стола. — Нечего тут юродствовать! У тебя, если хочешь знать, еще больше оснований для радости, чем у меня. Я бы на твоем месте ликовал.
   — Да?
   — Да! Разве ты не собрал богатейший материал?
   — Так ведь надо еще чтобы разрешили публикацию…
   — Это не твоя забота. Можешь считать, что разрешение у тебя в кармане.
   — Надо же еще и написать, — вздохнул Березовский. — Думаешь, просто? Каторжный труд, старик!
   — Соболезную, но помочь не могу. Не хочешь — не пиши.
   — Легко сказать… Как вспомню эту бочку, потоки мутной воды, тина зеленая, как волосы русалки, скользкие веточки рдеста… Очень впечатляет! Легко сказать — не пиши.
   — Ты все еще недоволен?
   — Почему недоволен? Доволен. Счастлив!.. У тебя дело к концу подошло, а мне еще только начать предстоит…
   — О несчастный! Понимаю, понимаю! Как мне тебя жаль!
   — Ладно! — Березовский хлопнул Люсина по плечу. — Хватит действительно дурака валять! Все, конечно, очень хорошо и распрекрасно. Дай Бог, чтоб всю жизнь было не хуже… Но мне почему-то грустно. Жаль расставаться… Чертовски жаль! По сути, наше расследование только теперь и должно было бы начаться! Разве не так? Легендарный Грааль! Тайна катаров! Что мы узнали об этом? Ровно ничего. А сколько оборванных линий! Один цареубийственный кинжал чего стоит! Но мы никогда — вдумайся в это страшное слово! — никогда не узнаем, как все было на самом деле. Мы ничего не узнаем. Мелькнула золотая рыбка — и нет ее.
   — Ты все еще думаешь, что это был кинжал, о котором писал Пушкин?
   — Не сомневаюсь, старик. Последняя глава «Онегина» была им зашифрована. Это точно. На днях я читал, что наконец отыскали ключ к шифру. Мне хочется написать о декабристах, Володя, очень хочется.
   — Но у нас же очень мало данных.
   — Мало… Но именно в этот момент мы и прекращаем работу.
   — Почему прекращаем? Закончено, собственно, только следствие по уголовному делу. И то еще не до конца. Но тебя-то это абсолютно не касается. Ищи себе на здоровье. Вон Андроников всю жизнь такими вещами занимается.
   — Верно, всю жизнь… А если б ему в придачу весь ваш мощный аппарат…
   — Вот ты о чем!.. Понимаю. Теперь понимаю… Только нереально все это. Жизнь есть жизнь, что там ни говори. Я бы рад тебе помочь и буду помогать, если представится такая возможность, только ты ведь и сам понимаешь… Понимаешь же?
   — В том-то и дело! У вас совсем другая задача, и никто не позволит вам заниматься, если можно так выразиться, чистой наукой. Так?
   — Кое в чем я тебе все же сумею помочь, Юр. Согласись, что мы и так сделали больше, чем это требовалось по чисто служебным соображениям. Верно?
   — Разве что самую малость… Тут ведь такое дело. Про Грааль я уж и не говорю. Ради Грааля умереть и то, как говорится, мало. Вся история европейского рыцарства — это нескончаемые поиски Грааля. Круглый стол, двенадцать пэров и прочее. А к чему, собственно, стремились алхимики?! Да я уверен, что даже для современной науки, для всей этой физики, химии… Одним словом, что говорить… Но не будем про Грааль. И даже про кинжал. Ведь кто знает, может, тут ничего такого и нет. Одна лишь легенда, красивый поэтический вымысел. Даже о красном алмазе я не заикнусь и не стану засорять твои мозги легендой о третьем глазе Будды. Но аметистовый перстень — это же реальность! Он же у тебя в сейфе лежит! Кстати, почему их оказалось два?
   — Думаю, по той же самой причине.
   — Полагаешь, что тут та же история, что и с египетскими божками?
   — Скорее всего… Месье Свиньин предпочитал располагать на всякий случай дубликатом. Для верности. Кроме того, подлинники ведь и сами по себе не малые деньги стоят. Фигурка, которую он вручил Ванашному для передачи старухе, оказалась поддельной. Подлинник он для себя приберег.
   — Но перстень…
   — И перстень. Вдруг бы Дормидонтыч не согласился отдать его? Мог? Вот и заготовил дубликат. Не знаю только, как он собирался им распорядиться: то ли подменить украдкой хотел, то ли просто вез его старику в утешение… Но теперь это уж неважно.
   — Непросто было выцарапать у Дормидонтыча перстенек? — подмигнул Березовский.
   — А ты думал! — Люсин присвистнул. — Дормидонтыч дрался, как лев. Нипочем признаваться не хотел.
   — И как же?
   — Как всегда, — пожал плечами Люсин. — Куда против фактов денешься! И, надо сказать, Лев Минеевич нам здорово помог… Золотой человек. От него-то я и узнал, что настоящий перстень у Дормидонтыча. Когда же старуха поправилась и с ней уже можно было разговаривать на простом человеческом языке, а не с помощью детских буковок, и вторая линия подтвердилась. Здесь-то Ванашный не наврал. Дормидонтыч действительно опекал старуху, сужал круги вокруг сундучка… Да я тебе все это уже рассказывал.
   — Рассказывал, — кивнул Березовский. — Мне просто нужно было лишний раз убедиться, что перстень все же один.
   — Это-то и мне нужно было. Один перстень! И сундук тоже один.
   — Да, но у меня на то своя причина.
   — Ну?
   — Я знаю, в чьих руках был этот перстень, старик.
   — Так и я знаю! Мы же вместе с тобой проследили всю цепь от папы Иннокентия Третьего до наших дней?!
   — Но в этой цепи есть много недостающих звеньев.
   — Конечно! Особенно по части русской истории прошлого века.
   — Вот-вот! В самое яблочко… Именно по части русской истории. Одним словом, я вчера — понимаешь, только вчера! — восполнил одно звено! Этот аметистик побывал в руках Дантеса.