Страница:
– Вы из полиции, верно? Зачем вы пришли?
Потом Титюс и Жервеза объявили им о смерти Шестьсу. И, естественно, дети начали плакать, и есть уже никому не хотелось, и плиту выключили, оставив ужин недоваренным, и… Жервеза стала очевидицей всеобъемлющей скорби Малоссенов, этой «способности приноравливаться к худшим фокусам судьбы», как выражался Тянь, пытаясь описать Жервезе это семейство; на сей раз все происходило следующим образом: Клеман, который каждый вечер рассказывал им какой-нибудь фильм на ночь, Клеман, который на тот вечер выбрал «Призрак госпожи Мюир» Манкевича, Клеман внезапно передумал и решил рассказать им жизнь Шестьсу, который, по его мнению, весьма походил на главного героя фильма; Титюс, сославшись на боли своей двойной макушки, тихонечко смотал, а Жервезу не отпустили, усадив ее в кружок двухъярусных кроватей, где уже примостился весь выводок, в пижамах и тапочках, свесив пятки и приготовившись внимательно слушать (в точности так, как частенько описывал ей Тянь), и Клеман, сидя в центре, на табурете рассказчика, начинает: «Звали его Шестьсу, в память о его родной и далекой Оверни, где в пяти су никогда не насчитаешь шесть…»; и Верден засыпает на мягкой груди Жервезы, как засыпала раньше на костлявых ребрах Тяня; и Жервезу пробирает страх, почти ужас, когда она, увлеченная рассказом Клемана, чувствует, как шершавые пальцы Терезы берут ее руку, аккуратно распрямляют и разглаживают ее ладонь, будто разворачивая скомканный лист бумаги; и Жервеза уже не может убрать свою руку, потому что эта жердь Тереза, погрузившись в мудреное чтение, многозначительно качает головой, и что бы мы, добрая католичка и к тому же монахиня, ни говорили, порицая суеверие как удел безбожников на земле, закрытой для Неба, нам все равно хочется знать – да, хочется! – что кроется за этим киванием, за этой улыбкой, смягчающей время от времени угрюмую строгость лица, за этим внезапным блеском в глазах («Ты меня знаешь, – говорил Жервезе Тянь, – и ты знаешь также, что я, уважая твою набожность, не стал бы втирать тебе очки насчет дара Терезы предвидеть будущее, но я скажу одно: эта ворожея никогда не ошибается»); и если Жервеза не отнимала свою руку, то, прежде всего, в память о Тяне, об этом их давнем споре («Да что ты, Тяньчик, шутишь, наверное, все ошибаются, может быть и сами мы – всего лишь ошибка Господа Бога!»), да, именно так, если Жервеза позволила читать по своей руке, то только для того, чтобы выиграть у Тяня, услышать, как эта жердь предскажет ей что-то невероятное, что-нибудь совершенно невозможное… что та и сделала, заботливо закрыв ладонь Жервезы, сжимая ей пальцы в кулак, как будто вложила ей в руку золотой: «Вы счастливая женщина, Жервеза, вы скоро станете матерью».
Силистри от неожиданности пропилил на красный свет.
– Что? Она объявила, что ты ждешь ребенка?
– Что я буду матерью.
– С подачи Святого Духа, что ли?
– Именно так я сразу себя и спросила.
О, конечно, она не замедлила попросить прощения у Святой Троицы, наша сестра Жервеза, за то, что невольно привлекла Святого Духа к этой шутке – «просто игра слов и ничего больше, не придирайтесь…», – но юная особа, словно проследив ход ее мыслей, настойчиво подчеркнула: «Я говорю вполне серьезно, Жервеза: и года не пройдет, как вы родите. Это так же несомненно, как то, что Шестьсу ушел от нас сегодня утром».
– И ему за тобой, – ответила Жервеза.
И, открывая дверцу машины, добавила:
– А я пока присмотрю за Святым Духом.
Она уже поставила ногу на тротуар.
– Постой.
Силистри схватил ее за запястье.
– Постой, Жервеза.
Только что они позволили себе немного отвлечься – маленькая малоссеновская переменка, немного райской безмятежности в буре тревог. Клешня Силистри, стиснувшая ей руку, ясно напомнила, что шутки кончились: возвращаемся в ад.
– Смотри.
Он протягивал ей фотографию.
Она отшатнулась, как от удара. На снимке был голый торс Шестьсу. Его татуировка. От груди до шеи. План Бельвиля на мертвом пергаменте факса. Кто-то сфотографировал труп. Шестьсу Белый Снег. Одно туловище без головы. До следа от веревки.
– Из судмедэкспертизы?
Силистри отрицательно покачал головой:
– Когда ты сменила меня в морге, сегодня ночью, я по дороге домой включил радио в машине. В новостях говорили о рассеивании «Зебры». Мы так были заняты с самого утра, что, наверное, одни только и не слышали об этом. Тогда я, прежде чем отправиться домой, заскочил к своей знакомой журналистке по фамилии Коппе. Она мне детально расписала все представление этого Барнабу. Она еще пошутила, заметив: «Одни стирают, другие хранят память», – и достала мне эту копию, которую только что скинули ей на факс. Бельвиль на груди Шестьсу. В ее редакции хотели, чтобы она быстренько сварганила статейку на эту тему: живая память против эстетов забвения, что-то вроде этого…
– Кто им продал снимок?
– Никто. Какое-то информационное агентство. Копии, наверное, уже успели разослать по всем редакциям.
– И завтра это появится во всех газетах.
– Скорее всего.
Она сложила факс. Она сложила вчетверо бюст Шестьсу. Она даже не заметила, как ее ногти вонзились ему в ребра.
– Я хочу знать, кто это сделал.
– Я тоже. Через два часа я заеду за тобой.
24
VIII. ЗАКОН ПОДЛОСТИ
25
***
– И что потом? – спросил Силистри.Потом Титюс и Жервеза объявили им о смерти Шестьсу. И, естественно, дети начали плакать, и есть уже никому не хотелось, и плиту выключили, оставив ужин недоваренным, и… Жервеза стала очевидицей всеобъемлющей скорби Малоссенов, этой «способности приноравливаться к худшим фокусам судьбы», как выражался Тянь, пытаясь описать Жервезе это семейство; на сей раз все происходило следующим образом: Клеман, который каждый вечер рассказывал им какой-нибудь фильм на ночь, Клеман, который на тот вечер выбрал «Призрак госпожи Мюир» Манкевича, Клеман внезапно передумал и решил рассказать им жизнь Шестьсу, который, по его мнению, весьма походил на главного героя фильма; Титюс, сославшись на боли своей двойной макушки, тихонечко смотал, а Жервезу не отпустили, усадив ее в кружок двухъярусных кроватей, где уже примостился весь выводок, в пижамах и тапочках, свесив пятки и приготовившись внимательно слушать (в точности так, как частенько описывал ей Тянь), и Клеман, сидя в центре, на табурете рассказчика, начинает: «Звали его Шестьсу, в память о его родной и далекой Оверни, где в пяти су никогда не насчитаешь шесть…»; и Верден засыпает на мягкой груди Жервезы, как засыпала раньше на костлявых ребрах Тяня; и Жервезу пробирает страх, почти ужас, когда она, увлеченная рассказом Клемана, чувствует, как шершавые пальцы Терезы берут ее руку, аккуратно распрямляют и разглаживают ее ладонь, будто разворачивая скомканный лист бумаги; и Жервеза уже не может убрать свою руку, потому что эта жердь Тереза, погрузившись в мудреное чтение, многозначительно качает головой, и что бы мы, добрая католичка и к тому же монахиня, ни говорили, порицая суеверие как удел безбожников на земле, закрытой для Неба, нам все равно хочется знать – да, хочется! – что кроется за этим киванием, за этой улыбкой, смягчающей время от времени угрюмую строгость лица, за этим внезапным блеском в глазах («Ты меня знаешь, – говорил Жервезе Тянь, – и ты знаешь также, что я, уважая твою набожность, не стал бы втирать тебе очки насчет дара Терезы предвидеть будущее, но я скажу одно: эта ворожея никогда не ошибается»); и если Жервеза не отнимала свою руку, то, прежде всего, в память о Тяне, об этом их давнем споре («Да что ты, Тяньчик, шутишь, наверное, все ошибаются, может быть и сами мы – всего лишь ошибка Господа Бога!»), да, именно так, если Жервеза позволила читать по своей руке, то только для того, чтобы выиграть у Тяня, услышать, как эта жердь предскажет ей что-то невероятное, что-нибудь совершенно невозможное… что та и сделала, заботливо закрыв ладонь Жервезы, сжимая ей пальцы в кулак, как будто вложила ей в руку золотой: «Вы счастливая женщина, Жервеза, вы скоро станете матерью».
Силистри от неожиданности пропилил на красный свет.
– Что? Она объявила, что ты ждешь ребенка?
– Что я буду матерью.
– С подачи Святого Духа, что ли?
– Именно так я сразу себя и спросила.
О, конечно, она не замедлила попросить прощения у Святой Троицы, наша сестра Жервеза, за то, что невольно привлекла Святого Духа к этой шутке – «просто игра слов и ничего больше, не придирайтесь…», – но юная особа, словно проследив ход ее мыслей, настойчиво подчеркнула: «Я говорю вполне серьезно, Жервеза: и года не пройдет, как вы родите. Это так же несомненно, как то, что Шестьсу ушел от нас сегодня утром».
***
– Так, – заключил Силистри, паркуясь во дворе больницы, – придется мне присмотреть за Титюсом.– И ему за тобой, – ответила Жервеза.
И, открывая дверцу машины, добавила:
– А я пока присмотрю за Святым Духом.
Она уже поставила ногу на тротуар.
– Постой.
Силистри схватил ее за запястье.
– Постой, Жервеза.
Только что они позволили себе немного отвлечься – маленькая малоссеновская переменка, немного райской безмятежности в буре тревог. Клешня Силистри, стиснувшая ей руку, ясно напомнила, что шутки кончились: возвращаемся в ад.
– Смотри.
Он протягивал ей фотографию.
Она отшатнулась, как от удара. На снимке был голый торс Шестьсу. Его татуировка. От груди до шеи. План Бельвиля на мертвом пергаменте факса. Кто-то сфотографировал труп. Шестьсу Белый Снег. Одно туловище без головы. До следа от веревки.
– Из судмедэкспертизы?
Силистри отрицательно покачал головой:
– Когда ты сменила меня в морге, сегодня ночью, я по дороге домой включил радио в машине. В новостях говорили о рассеивании «Зебры». Мы так были заняты с самого утра, что, наверное, одни только и не слышали об этом. Тогда я, прежде чем отправиться домой, заскочил к своей знакомой журналистке по фамилии Коппе. Она мне детально расписала все представление этого Барнабу. Она еще пошутила, заметив: «Одни стирают, другие хранят память», – и достала мне эту копию, которую только что скинули ей на факс. Бельвиль на груди Шестьсу. В ее редакции хотели, чтобы она быстренько сварганила статейку на эту тему: живая память против эстетов забвения, что-то вроде этого…
– Кто им продал снимок?
– Никто. Какое-то информационное агентство. Копии, наверное, уже успели разослать по всем редакциям.
– И завтра это появится во всех газетах.
– Скорее всего.
Она сложила факс. Она сложила вчетверо бюст Шестьсу. Она даже не заметила, как ее ногти вонзились ему в ребра.
– Я хочу знать, кто это сделал.
– Я тоже. Через два часа я заеду за тобой.
24
В гулком больничном коридоре Жервезу встречали два часовых тамплиера, заметно обрадовавшиеся ее появлению. Один из них указал пальцем на палату.
– Там у Мондин какой-то санитар базарит, целый час уже торчит. – Он покачал головой. – Я бы уже давно разделал его под орех, но ты была права, Жервеза, это успокаивает… бусы твои.
Он протянул четки, свисавшие у него с большого пальца. Второй подтвердил:
– Да и курить неудобно. Заметная экономия получается.
Они задержали Жервезу, которая уже взялась за ручку двери, собираясь войти.
– Его зовут Бертольд, лекаря-то. Секи, Жервеза, этот пижон хочет, чтобы его называли «профессором».
– Профессор Бертольд, не забудь…
Закрыв за собой дверь палаты, Жервеза уткнулась прямо в белую спину, которая вещала, обращаясь к окружившим ее слушателям в таких же белых халатах:
– Если речь идет о чистой работе, то простых операций не бывает, запомните это, сборище карликов! Успешное удаление аппендикса, по-настоящему успешное, слышите! требует пальчиков белошвейки, такой искусной вышивальщицы, какими были разве что ваши прабабки.
«Карлики» скрупулезно записывали – и про прабабок, и про белошвеек.
Бертольд указал на Мондин.
– Что до этого негодяя, который порезал нашу малышку, надо признать, я не встречал, сколько себя помню, более точного скальпеля, чем у него! Он взялся за это грязное дело золотыми руками, его пальцы феи потрудились над татуировкой, которую эта бедняжка носит на плече. Сначала он хотел вырезать фрагмент вместе с лопаткой – может, он любит пепельницы из костей, – поэтому и наметил линию внутреннего разреза, но его прервали как раз во время работы, и он принялся прямо за кожный покров. Не разрез, а конфетка! Превосходно! Ни малейшей дрожи в руке, раз – и готово. Еще секунда, и он бы улизнул, прихватив с собой шедевр. И какой шедевр, дети мои! «Снятие с креста» Понтормо! Самое волнующее из всего, что оставил флорентийский маньеризм шестнадцатого. Сама жизнь! Вы еще в этом убедитесь, когда я сниму повязки с плеча нашей малышки! Вы увидите это собственными глазами! Губы Мадонны, распухшие от слез, тяжелый взгляд, которым она глядит на мертвого сына, вся мировая скорбь в насыщенности холодного света! Но вы, конечно, понятия не имеете о Понтормо – Якопо Карруччи! Он был как я, этот Якопо, он не допускал учеников к своему гению! Он все делал сам, и никогда не повторялся, вот так, благоволите! Фантазия! Вымысел и жизнь! Нужно видеть это «Снятие» в алтаре часовни Каппони, в Санта-Феличита, нужно видеть эту смерть, чтобы поверить в жизнь! Живая плоть проступала в размытости синих тонов… Вы и представить себе не можете, как великолепно это выглядит в татуировке на нежной коже ребенка! Плечо нашей малышки – это оживший Понтормо!
Профессор Бертольд закусил удила.
– Живопись – единственная область культуры, на которую может отвлекаться хирург, так-то, сборище карликов! Не из любви к искусству, будем говорить откровенно, но для того, чтобы развивать анатомическое чутье! Делайте так же, как я поступал в вашем возрасте, бросайте ваши анатомички и бегом в Лувр, там вы найдете все, что нужно.
Он вдруг склонился к Мондин:
– Только не вы!
Он пригвоздил ее перстом к больничной койке.
– Лувр не для вас, мой малыш, слышите! Чтобы ноги вашей там не было. Я внесу это в историю болезни как предписание. С таким шедевром на плече вы в конце концов окажетесь в рамке на стене, среди экспонатов! Кто вам его сделал? Я хочу такой же! И еще больше! «Снятие» целиком! Ну, кто этот мастер?
Мондин в замешательстве захлопала ресницами и внезапно встретила взгляд Жервезы, которая как раз сделала шаг в сторону. Мондин ответила:
– Просто, я мечтала об этом, доктор. Засыпая, я только подумала, а проснулась уже с этим.
– Да нет же, моя девочка, так только рак появляется!
Пару-тройку особо нервных в белых халатах передернуло.
Это вмешалась Жервеза, выставив на всеобщее обозрение свой жетон полицейского.
– Профессор Бертольд? Инспектор Ван Тянь. Я веду расследование по этому делу. Значит, вы говорите, что над плечом Мондин специалист постарался…
– Специалист? Еще какой, мадам! Золотых дел мастер! Пальцы ювелира! Знаете, это мог бы быть я, да-да! Только я не убиваю, я воскрешаю. Другая специализация.
Жервеза охотно бы ответила на это улыбкой, но тут вдруг откуда ни возьмись появилась медсестра и, встав на цыпочки, завладела ухом профессора Бертольда.
– Аборт? Какой еще аборт? – заорал Бертольд.
Но медсестра настаивала, вцепившись в руку хирурга.
– Скажите Марти, чтобы катился ко всем чертям! Этот дурак еще будет мне указывать, когда и что делать!
Медсестра опять забралась в ухо хирургу.
– Ну ладно, сейчас иду, – сдался он. – Ох уж эти Малоссены! Не люди, а ходячая неприятность, честное слово.
Жервеза едва уловила имя Малоссенов, но Бертольд уже схватил ее руку, чтобы чмокнуть в запястье, как прусский солдафон.
– Сожалею, инспектриса, только что говорил о воскрешении, и вот надо бежать делать аборт.
И, уходя, наказал белым халатам:
– Что стоите, дел других нет? Аборт – не для посторонних, хватит меня и пациентки.
После ухода профессора всех как ветром сдуло. В наступившей тишине Жервеза ясно расслышала шепот Мондин:
– Он душка, правда?
Жервеза поняла, что вопрос стоял не только в определении.
– Я его заполучу, – продолжала Мондин.
Жервеза присела на край постели. Мондин продолжала смотреть на дверь.
– Точно тебе говорю, Жервеза, быть мне профессоршей, как только встану на ноги.
Жервеза слушала. Мондин взяла ее за руку.
– Такие, как он, они ведь в любом деле встречаются. Они с детства такие, и больше уже не меняются. Жизненные силы бьют в них через край, вот и все. Но когда они выплеснут все, что накипело, становятся смирными, как ягнята. Пусть они орут слишком громко, зато выкладывают все начистоту, без задней мысли. В них нет глубины души, но нет и коварства. И они могут плакать над картиной, мне это нравится. Тех транзитных, что были у меня раньше, я всех их построила. И они щедро выражали свою признательность. Но в то время я тоже ни с кем надолго не задерживалась. А он, теперь он здесь, и я никуда не уйду. Быть посему.
Жервеза слушала.
– Я с ним пойду куда угодно: отель, алтарь, мне все равно. Я не ты, Жервеза, для меня нет большой разницы, особенно когда путаешься в орфографии. Поэтому-то меня и попросили из школы: они там не терпят путаницы. Я говорю тебе это, Жервеза, потому что ты – это ты, я приберу к рукам моего крикуна и никуда уже не отпущу. И если тебе доставит удовольствие, чтобы твой приятель сверху благословил наш союз, как вы обычно говорите, Он благословит. И ты будешь свидетельницей этого благословения.
Она говорила, обращаясь к двери, оставшейся открытой. Она сжимала до хруста руку Жервезы.
– Я покончу с прошлым, Жервеза, и начну все заново, с белого платья, с настоящего начала.
Я возьму себе Бертольда и не взгляну уже больше на других. Хоть красавцев писанных.
Ее глаза метнулись на Жервезу.
– Я не умерла, Жервеза.
Жервеза прекрасно поняла этот взгляд.
– И не чокнулась. И это настоящее чудо!
Такой взгляд она и ожидала увидеть в глазах Мондин при ее пробуждении.
– Ты даже не знаешь, откуда ты меня вытащила…
Взгляд повзрослевшей Верден.
– Я была в приличной компании, Жервеза. Все такие воспитанные. Не какие-нибудь крикуны. Говорили правильно. Длинные фразы, разные там слова. Это тебе не бертольды всякие; чинные, с манерами. И мысли у них далеко запрятаны. Очень далеко. В таких запредельных далях, где уже ничего не растет. А здесь, на языке, одни слова. И какие слова – чистый мед! Они накручивают это тебе на мозги, как сладкую вату. Такая бесконечная липкая вежливость.
Она долго молчала, потом опять заговорила.
– Я не умерла, Жервеза, хотя должна была. Они заподозрили неладное и изменили время. Если бы все пошло по-ихнему, вы опоздали бы на два часа, ты и твои ангелы-хранители. Пол вымыт, в комнате – никого, и Мондин в мусорном мешке. Но вышла задержка. Они привели еще одну, рыженькую. Американку, которая перекочевала от Японии до Парижа как горничная на пансионе, скажем так. От заправил якудзы[17] по всем инстанциям до этакой хозяйки дома, сама знаешь, что мне тебе объяснять. Домашняя проститутка, и никому глаза не мозолит. Чистюля, фортепиано, несколько языков, литература и все такое. Женушка не против. Можно даже оставлять на нее детишек по средам, вечером. Умеет держаться, и потом, это полезно для мсье, у него ведь железа не в порядке, вы понимаете. Медсестра, одним словом.
Она вдруг закатила глаза.
– Если есть на свете Бог, Жервеза, то не для всех. Или же Он любит играть, а мы – его карты. И Он передергивает. Первый шулер. Вместо того чтобы начать с меня, как и было намечено, они начали с рыжей. Не терпелось. У нее было кое-что, от чего они все как с ума посходили. Татуировка, которую не видно, Жервеза. Ироцума на рисовой муке, незаметная на ее белой коже, и она вся сплошь была в этой татуировке! Они хотели получить это немедля. Ты знаешь принцип? Нагревают, и проступает рисунок: бледные линии на краснеющей коже. Они заполнили водой аквариум. Бедняжка, она смеялась, залезая туда. Думала, что просто поглазеют на нее, как обычно. Ее-то они не похищали. Она пришла сама, с каким-то тузом, который ее и пригласил, и я сначала подумала, что она тоже любительница сладкого, как остальные. Ничего не подозревая, она дала себя раздеть и села в теплую воду, а они пристегнули ее наручниками и захлопнули крышкой. Вода нагревалась, и ироцума стала проявляться, очень медленно, а туз в это время принялся рассказывать ее историю, мило улыбаясь, будто о своей дочурке говорил… так я и узнала, откуда она… Тип с камерой все снимал.
Они хотели, чтобы я тоже смотрела… попугать решили…
Она отпустила руку Жервезы.
– Мило так о ней говорили, а сами нагревали воду…
Она покачала головой.
– Всё нагревали…
Потом она умолкла. Или, вернее, продолжала свой рассказ, выйдя за границу слов. И без конца качала головой. Долгий немой рассказ, за которым Жервеза следила не двигаясь.
Наконец ее глаза вернулись.
Она сказала:
– А знаешь, что ужаснее всего?
Она опять взяла ее за руку. Она смотрела на Жервезу во все глаза.
– Хуже всего то, что я забуду. Я все забуду, Жервеза. И пойду на приступ громады Бертольда. И, когда он падет, он поведет меня под венец, в церковь. В собор, если придется. Хоть в собор Парижской Богоматери, почему бы и нет? И пусть твой Великий Боже, чей бы Он там сын ни был, нас благословит. Если Он нас такими создал, будет справедливо, чтобы Он и благословил нас такими, какие мы есть.
– Сколько ночей ты не ложилась из-за всего этого?
Отправила с Божьей милостью.
– Одну ночь? Две? Твой автоответчик, наверное, лопается от сообщений!
Мондин знала этого помощника Жервезы. Она частенько доверяла ему свои тайны.
– Я не одна в твоей жизни, Жервеза, у тебя есть и другие забытые Богом бедняги…
Мондин известно было, кто будил Жервезу по утрам. Шестьсу Белый Снег давал только первый звонок. Далее следовали остальные. На помощь, Жервеза! Утренняя порция отчаяния. Не считая уже вечерних звонков. Все эти тревожные ночи, беспокойные души… спите спокойно, я здесь, рядом… я не сплю, смотрю за вами… никаких скорпионов у ваших ушей… Жервеза бдит…
«Носишься со своими курочками, Жервеза, совсем забросила старого папочку…» – «Старый папочка предпочел бы, чтобы я забросила своих курочек?»
Но старика-отца подстрелили в этой же больнице, вдали от недремлющего ока Шестьсу, а Жервеза выгравировала смерть на крылышках своих курочек. «Это не твоя вина, Жервеза…»
Она вышла из палаты.
– Куда ты?
Она отстранила тамплиеров, сказав, чтобы отвязаться:
– Я сейчас.
Решительным шагом она направилась вон из больницы Святого Людовика. «Если Ты хочешь испытать меня, Создатель, почему тогда на чужой шкуре?» Она хотела остаться одна. «Если Ты хочешь наказать меня, почему страданиями других?» С самого детства, сколько она себя помнила, ей всегда казалось, что Он разит только других, тех, кто ее окружал, что Он превращает ее веру в неприступную крепость, у стен которой другие страдали, умирали, мучились, гибли… что, для того чтобы оградить ее от терзаний, неизбежных в мире людских противоречий, Он укрыл ее в донжоне, возвышающемся на трупах людей, откуда она наблюдала за всеобщими страданиями. А когда она бросалась на помощь то одному, то другому, Он превращал ее в невинное орудие, которым творил их судьбу. «Почему?» Она не отстанет. «Почему другие ! И почему не моя вина? Чтобы заставить меня любить Тебя вопреки Тебе Самому?»
Это началось еще когда Тянь, маленький тонкинец-полицейский, похитил Жервезу вместе с ее матерью, Жаниной-Великаншей и им пришлось бежать из Тулона, спасаясь от шайки принципиальных сутенеров, не желавших признавать эту азиатскую страсть похитителя. Они требовали вернуть им и мать, и ребенка. Тянь нес Жервезу на своей тощей груди, соорудив для нее специальный конверт из ремней, нечто вроде конской упряжи. Пули свистели мимо ушей. Но Тянь стрелял быстро и целился метко. И сутенеры падали один за другим. Корсиканцы, кузены Жанины. Семейное счастье росло на их трупах. Почему? Потом умерла Жанина-Великанша. Почему? И Тянь погиб. Почему? И курочки Жервезы, одна за другой, почему? «Почему другие? Всегда другие! Почему?»
Рев приближающейся машины дал ей понять, что на этот раз Он, вероятно, внял ее мольбам. Два колеса – на проезжей части, два – на тротуаре, решетка радиатора – «Мерседес», тонированный лоб… Мусорный бачок отлетает в сторону, и вот зверь прямо перед ней. Она увернулась – три-четыре фуэте балерины-матадора – и оказалась посреди улицы, опять лицом к рылу «Мерседеса», мчавшегося в обратном направлении. «Две машины», – подумала она. «Прыгай, Жервеза! – закричал у нее в голове Тянь. – Собьет стоячего – задавит!» Жервеза прыгнула, согнув колени, поджав пятки под зад… И лобовое стекло отправило ее в открытое пространство.
– Там у Мондин какой-то санитар базарит, целый час уже торчит. – Он покачал головой. – Я бы уже давно разделал его под орех, но ты была права, Жервеза, это успокаивает… бусы твои.
Он протянул четки, свисавшие у него с большого пальца. Второй подтвердил:
– Да и курить неудобно. Заметная экономия получается.
Они задержали Жервезу, которая уже взялась за ручку двери, собираясь войти.
– Его зовут Бертольд, лекаря-то. Секи, Жервеза, этот пижон хочет, чтобы его называли «профессором».
– Профессор Бертольд, не забудь…
Закрыв за собой дверь палаты, Жервеза уткнулась прямо в белую спину, которая вещала, обращаясь к окружившим ее слушателям в таких же белых халатах:
– Если речь идет о чистой работе, то простых операций не бывает, запомните это, сборище карликов! Успешное удаление аппендикса, по-настоящему успешное, слышите! требует пальчиков белошвейки, такой искусной вышивальщицы, какими были разве что ваши прабабки.
«Карлики» скрупулезно записывали – и про прабабок, и про белошвеек.
Бертольд указал на Мондин.
– Что до этого негодяя, который порезал нашу малышку, надо признать, я не встречал, сколько себя помню, более точного скальпеля, чем у него! Он взялся за это грязное дело золотыми руками, его пальцы феи потрудились над татуировкой, которую эта бедняжка носит на плече. Сначала он хотел вырезать фрагмент вместе с лопаткой – может, он любит пепельницы из костей, – поэтому и наметил линию внутреннего разреза, но его прервали как раз во время работы, и он принялся прямо за кожный покров. Не разрез, а конфетка! Превосходно! Ни малейшей дрожи в руке, раз – и готово. Еще секунда, и он бы улизнул, прихватив с собой шедевр. И какой шедевр, дети мои! «Снятие с креста» Понтормо! Самое волнующее из всего, что оставил флорентийский маньеризм шестнадцатого. Сама жизнь! Вы еще в этом убедитесь, когда я сниму повязки с плеча нашей малышки! Вы увидите это собственными глазами! Губы Мадонны, распухшие от слез, тяжелый взгляд, которым она глядит на мертвого сына, вся мировая скорбь в насыщенности холодного света! Но вы, конечно, понятия не имеете о Понтормо – Якопо Карруччи! Он был как я, этот Якопо, он не допускал учеников к своему гению! Он все делал сам, и никогда не повторялся, вот так, благоволите! Фантазия! Вымысел и жизнь! Нужно видеть это «Снятие» в алтаре часовни Каппони, в Санта-Феличита, нужно видеть эту смерть, чтобы поверить в жизнь! Живая плоть проступала в размытости синих тонов… Вы и представить себе не можете, как великолепно это выглядит в татуировке на нежной коже ребенка! Плечо нашей малышки – это оживший Понтормо!
Профессор Бертольд закусил удила.
– Живопись – единственная область культуры, на которую может отвлекаться хирург, так-то, сборище карликов! Не из любви к искусству, будем говорить откровенно, но для того, чтобы развивать анатомическое чутье! Делайте так же, как я поступал в вашем возрасте, бросайте ваши анатомички и бегом в Лувр, там вы найдете все, что нужно.
Он вдруг склонился к Мондин:
– Только не вы!
Он пригвоздил ее перстом к больничной койке.
– Лувр не для вас, мой малыш, слышите! Чтобы ноги вашей там не было. Я внесу это в историю болезни как предписание. С таким шедевром на плече вы в конце концов окажетесь в рамке на стене, среди экспонатов! Кто вам его сделал? Я хочу такой же! И еще больше! «Снятие» целиком! Ну, кто этот мастер?
Мондин в замешательстве захлопала ресницами и внезапно встретила взгляд Жервезы, которая как раз сделала шаг в сторону. Мондин ответила:
– Просто, я мечтала об этом, доктор. Засыпая, я только подумала, а проснулась уже с этим.
– Да нет же, моя девочка, так только рак появляется!
Пару-тройку особо нервных в белых халатах передернуло.
Это вмешалась Жервеза, выставив на всеобщее обозрение свой жетон полицейского.
– Профессор Бертольд? Инспектор Ван Тянь. Я веду расследование по этому делу. Значит, вы говорите, что над плечом Мондин специалист постарался…
– Специалист? Еще какой, мадам! Золотых дел мастер! Пальцы ювелира! Знаете, это мог бы быть я, да-да! Только я не убиваю, я воскрешаю. Другая специализация.
Жервеза охотно бы ответила на это улыбкой, но тут вдруг откуда ни возьмись появилась медсестра и, встав на цыпочки, завладела ухом профессора Бертольда.
– Аборт? Какой еще аборт? – заорал Бертольд.
Но медсестра настаивала, вцепившись в руку хирурга.
– Скажите Марти, чтобы катился ко всем чертям! Этот дурак еще будет мне указывать, когда и что делать!
Медсестра опять забралась в ухо хирургу.
– Ну ладно, сейчас иду, – сдался он. – Ох уж эти Малоссены! Не люди, а ходячая неприятность, честное слово.
Жервеза едва уловила имя Малоссенов, но Бертольд уже схватил ее руку, чтобы чмокнуть в запястье, как прусский солдафон.
– Сожалею, инспектриса, только что говорил о воскрешении, и вот надо бежать делать аборт.
И, уходя, наказал белым халатам:
– Что стоите, дел других нет? Аборт – не для посторонних, хватит меня и пациентки.
После ухода профессора всех как ветром сдуло. В наступившей тишине Жервеза ясно расслышала шепот Мондин:
– Он душка, правда?
Жервеза поняла, что вопрос стоял не только в определении.
– Я его заполучу, – продолжала Мондин.
Жервеза присела на край постели. Мондин продолжала смотреть на дверь.
– Точно тебе говорю, Жервеза, быть мне профессоршей, как только встану на ноги.
Жервеза слушала. Мондин взяла ее за руку.
– Такие, как он, они ведь в любом деле встречаются. Они с детства такие, и больше уже не меняются. Жизненные силы бьют в них через край, вот и все. Но когда они выплеснут все, что накипело, становятся смирными, как ягнята. Пусть они орут слишком громко, зато выкладывают все начистоту, без задней мысли. В них нет глубины души, но нет и коварства. И они могут плакать над картиной, мне это нравится. Тех транзитных, что были у меня раньше, я всех их построила. И они щедро выражали свою признательность. Но в то время я тоже ни с кем надолго не задерживалась. А он, теперь он здесь, и я никуда не уйду. Быть посему.
Жервеза слушала.
– Я с ним пойду куда угодно: отель, алтарь, мне все равно. Я не ты, Жервеза, для меня нет большой разницы, особенно когда путаешься в орфографии. Поэтому-то меня и попросили из школы: они там не терпят путаницы. Я говорю тебе это, Жервеза, потому что ты – это ты, я приберу к рукам моего крикуна и никуда уже не отпущу. И если тебе доставит удовольствие, чтобы твой приятель сверху благословил наш союз, как вы обычно говорите, Он благословит. И ты будешь свидетельницей этого благословения.
Она говорила, обращаясь к двери, оставшейся открытой. Она сжимала до хруста руку Жервезы.
– Я покончу с прошлым, Жервеза, и начну все заново, с белого платья, с настоящего начала.
Я возьму себе Бертольда и не взгляну уже больше на других. Хоть красавцев писанных.
Ее глаза метнулись на Жервезу.
– Я не умерла, Жервеза.
Жервеза прекрасно поняла этот взгляд.
– И не чокнулась. И это настоящее чудо!
Такой взгляд она и ожидала увидеть в глазах Мондин при ее пробуждении.
– Ты даже не знаешь, откуда ты меня вытащила…
Взгляд повзрослевшей Верден.
– Я была в приличной компании, Жервеза. Все такие воспитанные. Не какие-нибудь крикуны. Говорили правильно. Длинные фразы, разные там слова. Это тебе не бертольды всякие; чинные, с манерами. И мысли у них далеко запрятаны. Очень далеко. В таких запредельных далях, где уже ничего не растет. А здесь, на языке, одни слова. И какие слова – чистый мед! Они накручивают это тебе на мозги, как сладкую вату. Такая бесконечная липкая вежливость.
Она долго молчала, потом опять заговорила.
– Я не умерла, Жервеза, хотя должна была. Они заподозрили неладное и изменили время. Если бы все пошло по-ихнему, вы опоздали бы на два часа, ты и твои ангелы-хранители. Пол вымыт, в комнате – никого, и Мондин в мусорном мешке. Но вышла задержка. Они привели еще одну, рыженькую. Американку, которая перекочевала от Японии до Парижа как горничная на пансионе, скажем так. От заправил якудзы[17] по всем инстанциям до этакой хозяйки дома, сама знаешь, что мне тебе объяснять. Домашняя проститутка, и никому глаза не мозолит. Чистюля, фортепиано, несколько языков, литература и все такое. Женушка не против. Можно даже оставлять на нее детишек по средам, вечером. Умеет держаться, и потом, это полезно для мсье, у него ведь железа не в порядке, вы понимаете. Медсестра, одним словом.
Она вдруг закатила глаза.
– Если есть на свете Бог, Жервеза, то не для всех. Или же Он любит играть, а мы – его карты. И Он передергивает. Первый шулер. Вместо того чтобы начать с меня, как и было намечено, они начали с рыжей. Не терпелось. У нее было кое-что, от чего они все как с ума посходили. Татуировка, которую не видно, Жервеза. Ироцума на рисовой муке, незаметная на ее белой коже, и она вся сплошь была в этой татуировке! Они хотели получить это немедля. Ты знаешь принцип? Нагревают, и проступает рисунок: бледные линии на краснеющей коже. Они заполнили водой аквариум. Бедняжка, она смеялась, залезая туда. Думала, что просто поглазеют на нее, как обычно. Ее-то они не похищали. Она пришла сама, с каким-то тузом, который ее и пригласил, и я сначала подумала, что она тоже любительница сладкого, как остальные. Ничего не подозревая, она дала себя раздеть и села в теплую воду, а они пристегнули ее наручниками и захлопнули крышкой. Вода нагревалась, и ироцума стала проявляться, очень медленно, а туз в это время принялся рассказывать ее историю, мило улыбаясь, будто о своей дочурке говорил… так я и узнала, откуда она… Тип с камерой все снимал.
Они хотели, чтобы я тоже смотрела… попугать решили…
Она отпустила руку Жервезы.
– Мило так о ней говорили, а сами нагревали воду…
Она покачала головой.
– Всё нагревали…
Потом она умолкла. Или, вернее, продолжала свой рассказ, выйдя за границу слов. И без конца качала головой. Долгий немой рассказ, за которым Жервеза следила не двигаясь.
Наконец ее глаза вернулись.
Она сказала:
– А знаешь, что ужаснее всего?
Она опять взяла ее за руку. Она смотрела на Жервезу во все глаза.
– Хуже всего то, что я забуду. Я все забуду, Жервеза. И пойду на приступ громады Бертольда. И, когда он падет, он поведет меня под венец, в церковь. В собор, если придется. Хоть в собор Парижской Богоматери, почему бы и нет? И пусть твой Великий Боже, чей бы Он там сын ни был, нас благословит. Если Он нас такими создал, будет справедливо, чтобы Он и благословил нас такими, какие мы есть.
***
И Мондин отпустила Жервезу.– Сколько ночей ты не ложилась из-за всего этого?
Отправила с Божьей милостью.
– Одну ночь? Две? Твой автоответчик, наверное, лопается от сообщений!
Мондин знала этого помощника Жервезы. Она частенько доверяла ему свои тайны.
– Я не одна в твоей жизни, Жервеза, у тебя есть и другие забытые Богом бедняги…
Мондин известно было, кто будил Жервезу по утрам. Шестьсу Белый Снег давал только первый звонок. Далее следовали остальные. На помощь, Жервеза! Утренняя порция отчаяния. Не считая уже вечерних звонков. Все эти тревожные ночи, беспокойные души… спите спокойно, я здесь, рядом… я не сплю, смотрю за вами… никаких скорпионов у ваших ушей… Жервеза бдит…
«Носишься со своими курочками, Жервеза, совсем забросила старого папочку…» – «Старый папочка предпочел бы, чтобы я забросила своих курочек?»
Но старика-отца подстрелили в этой же больнице, вдали от недремлющего ока Шестьсу, а Жервеза выгравировала смерть на крылышках своих курочек. «Это не твоя вина, Жервеза…»
Она вышла из палаты.
– Куда ты?
Она отстранила тамплиеров, сказав, чтобы отвязаться:
– Я сейчас.
Решительным шагом она направилась вон из больницы Святого Людовика. «Если Ты хочешь испытать меня, Создатель, почему тогда на чужой шкуре?» Она хотела остаться одна. «Если Ты хочешь наказать меня, почему страданиями других?» С самого детства, сколько она себя помнила, ей всегда казалось, что Он разит только других, тех, кто ее окружал, что Он превращает ее веру в неприступную крепость, у стен которой другие страдали, умирали, мучились, гибли… что, для того чтобы оградить ее от терзаний, неизбежных в мире людских противоречий, Он укрыл ее в донжоне, возвышающемся на трупах людей, откуда она наблюдала за всеобщими страданиями. А когда она бросалась на помощь то одному, то другому, Он превращал ее в невинное орудие, которым творил их судьбу. «Почему?» Она не отстанет. «Почему другие ! И почему не моя вина? Чтобы заставить меня любить Тебя вопреки Тебе Самому?»
Это началось еще когда Тянь, маленький тонкинец-полицейский, похитил Жервезу вместе с ее матерью, Жаниной-Великаншей и им пришлось бежать из Тулона, спасаясь от шайки принципиальных сутенеров, не желавших признавать эту азиатскую страсть похитителя. Они требовали вернуть им и мать, и ребенка. Тянь нес Жервезу на своей тощей груди, соорудив для нее специальный конверт из ремней, нечто вроде конской упряжи. Пули свистели мимо ушей. Но Тянь стрелял быстро и целился метко. И сутенеры падали один за другим. Корсиканцы, кузены Жанины. Семейное счастье росло на их трупах. Почему? Потом умерла Жанина-Великанша. Почему? И Тянь погиб. Почему? И курочки Жервезы, одна за другой, почему? «Почему другие? Всегда другие! Почему?»
Рев приближающейся машины дал ей понять, что на этот раз Он, вероятно, внял ее мольбам. Два колеса – на проезжей части, два – на тротуаре, решетка радиатора – «Мерседес», тонированный лоб… Мусорный бачок отлетает в сторону, и вот зверь прямо перед ней. Она увернулась – три-четыре фуэте балерины-матадора – и оказалась посреди улицы, опять лицом к рылу «Мерседеса», мчавшегося в обратном направлении. «Две машины», – подумала она. «Прыгай, Жервеза! – закричал у нее в голове Тянь. – Собьет стоячего – задавит!» Жервеза прыгнула, согнув колени, поджав пятки под зад… И лобовое стекло отправило ее в открытое пространство.
VIII. ЗАКОН ПОДЛОСТИ
К у д р и е. Я предвижу чудовищное дело, и вы станете его эпицентром, господин Малоссен… Не протестуйте, это в каком-то смысле неизбежно.
25
Сахар, сорвавшись с ложки, белый-белый в черноте ночи, бесшумно падает в мой кофе. Дивизионный комиссар Кудрие приступает к своей проповеди.
– Я вызвал вас по многим причинам, господин Малоссен.
Брызги. Пена прибоя в моем блюдце. Сейчас уже начнет капать.
– Для начала, лишь кратко назову: препятствие конфискациям судебного исполнителя Ла-Эрса, вторжение в чужую квартиру и намеренная порча имущества, подстрекательство подсудных к гражданскому неповиновению, хранение краденой мебели, побои, нанесенные господину Сенклеру, главному редактору журнала «Болезнь»…
Кабинет дивизионного комиссара Кудрие нисколько не изменился со времени моего последнего посещения: те же пчелы, вышитые на задернутых шторах, та же лампа с реостатным регулятором светового потока, та же Элизабет, тот же кофе, тот же бронзовый Наполеон…
– Шесть пунктов обвинения только за последние три недели!
На камине дуется возмущенный Император. Его можно понять: стоять спиной к зеркалу, лицом к вечной суете жизни, это настоящая пытка для Нарцисса в треуголке. И тем, кто служит оригиналом для своих многочисленных копий, следовало бы заранее об этом подумать.
– В области правонарушений вы и вся ваша семья являетесь настоящим пособием по НВП, господин Малоссен!
С другой стороны, в этом оголтелом мире, что может быть незыблемее бронзы на мраморе камина? Пусть даже то будет слепок с серийного убийцы.
– Не говоря уже о вашей способности навлекать на себя все, какие найдутся, подозрения, как только возникает очередное гнусное дело…
Он весь бурлит скрытой яростью, этот вулкан, комиссар Кудрие. Он рычит, и свет разгорается ярче от нажатия его ступни. Он повторяет «гнусное», но уже себе самому. И вдруг, без всякого перехода, свет затухает, а бешенство выливается в щемящее чувство тревоги:
– Как ваша собака?
Как кошмар, камнем повисший над супружеским ложем, господин комиссар. А вы, как вы? Это на вас совсем не похоже – справляться о Джулиусе, словно речь идет о вашей собственной жизни.
Но он продолжает, не дожидаясь моего ответа:
– Давайте откровенно, господин Малоссен. Я не могу серьезно упрекать вас в том, что вы докучали судебному исполнителю Ла-Эрсу… он сам не без греха – любит действовать в обход Закона. Что же касается этого господина Сенклера…
Он делает кислую мину, подыскивая слова презрения:
– Этот Сенклер никогда к себе не располагал. Уже в то время, когда работал в Магазине… И эта его «Болезнь» нисколько не повысила его в моих глазах. Вы видели этот журнал? Нет? Как-нибудь загляните. Весьма поучительно! И это еще называется медициной! Почему вы его вздули тогда?
Потому что я – могила, господин комиссар. Потому что я храню органы и память некоего Кремера, а Сенклер задался целью воскресить Кремера на страницах своего журнала. Но Кремер вполне заслужил свой вечный сон, я не хочу, чтобы его будили. Я его могила и его страж, гипсовый ангелочек и черная мраморная плита… Всем нам нужен покой… И мертвым чуть больше, чем живым: Кремер, Тянь, Шестьсу, Стожил… Это маленькая тень смерти смутила меня в тот вечер, призрак малейшего из мертвых… растаявший при первом появлении возможности родиться.
– Неважно, вопрос не в этом… честно говоря…
Честно говоря со мной, вы стараетесь выбирать слова, господин комиссар. Что же такое вы должны мне сообщить? Гнусность из гнусностей? Шестьсу повесился, это вам известно? Мой космонавт улетел, это вам известно? Мой пес судорожно кусает воздух, моя мать умирает от любви к инспектору Пастору, это вам известно? У вас есть что-то похуже? Не стесняйтесь. Давайте, режьте, может, это отвлечет меня от кошмаров Малыша. Потому что у Малыша опять начались кошмары, это вам известно? От его ночных воплей у деревянной зебры грива дыбом встает!
– Я выхожу на пенсию, господин Малоссен, уезжаю.
– Куда?
Первый вопрос, который пришел мне в голову. Меня так подкосила эта внезапность, что я сразу и не нашелся, что сказать. Пенсия… Выражать сожаления? Или поздравления?
Он позволил себе слегка улыбнуться:
– В небольшое селение, под Ниццей, представьте себе, оно носит ваше имя.
– Малоссен?
– Да, с двумя «с». Я там родился. Знаете такое?
– Я никогда не покидал Парижа.
– Зарок?
– Необходимость.
Мать в бегах, Жюли в погонях, нужно же кому-нибудь присматривать за лавочкой. У каждой лисы – своя нора, в каждой норе свой консьерж.
– Мы с женой возвращаемся в Малоссен, к нашим друзьям Санше, у них там кафе.
Улыбка бежит впереди него. Мыслями он уже там. Конечно, он охотно отказался бы от трех последних дней работы, чтобы только не сообщать мне новость, что не дает ему покоя.
– Мне всегда нравились пчелы, а моя жена обожает мед.
То есть он вызвал меня, чтобы побеседовать о своих ульях?
– Тот, кто придет мне на смену, вряд ли будет вас жаловать, господин Малоссен.
Так, ульи отпали.
– Ему хватило бы и трети названных мною мотивов, чтобы упрятать вас в КПЗ.
Короче, на свободе мне осталось три дня.
– Не то чтобы он был особенно вредный, но он – как бы поточнее сказать? – слишком ответственный работник. Ни намека на романтику, вы себе не представляете.
Его взгляд ненадолго задержался на зеленой лужайке бювара.
– Романтика, господин Малоссен… оправдание любой возможности. Способность не торопиться делать выводы, не судить о преступлении с наскока, не принимать предположения за доказательства, полагать, что десять виновных на свободе лучше, чем один невиновный за решеткой…
– Я вызвал вас по многим причинам, господин Малоссен.
Брызги. Пена прибоя в моем блюдце. Сейчас уже начнет капать.
– Для начала, лишь кратко назову: препятствие конфискациям судебного исполнителя Ла-Эрса, вторжение в чужую квартиру и намеренная порча имущества, подстрекательство подсудных к гражданскому неповиновению, хранение краденой мебели, побои, нанесенные господину Сенклеру, главному редактору журнала «Болезнь»…
Кабинет дивизионного комиссара Кудрие нисколько не изменился со времени моего последнего посещения: те же пчелы, вышитые на задернутых шторах, та же лампа с реостатным регулятором светового потока, та же Элизабет, тот же кофе, тот же бронзовый Наполеон…
– Шесть пунктов обвинения только за последние три недели!
На камине дуется возмущенный Император. Его можно понять: стоять спиной к зеркалу, лицом к вечной суете жизни, это настоящая пытка для Нарцисса в треуголке. И тем, кто служит оригиналом для своих многочисленных копий, следовало бы заранее об этом подумать.
– В области правонарушений вы и вся ваша семья являетесь настоящим пособием по НВП, господин Малоссен!
С другой стороны, в этом оголтелом мире, что может быть незыблемее бронзы на мраморе камина? Пусть даже то будет слепок с серийного убийцы.
– Не говоря уже о вашей способности навлекать на себя все, какие найдутся, подозрения, как только возникает очередное гнусное дело…
Он весь бурлит скрытой яростью, этот вулкан, комиссар Кудрие. Он рычит, и свет разгорается ярче от нажатия его ступни. Он повторяет «гнусное», но уже себе самому. И вдруг, без всякого перехода, свет затухает, а бешенство выливается в щемящее чувство тревоги:
– Как ваша собака?
Как кошмар, камнем повисший над супружеским ложем, господин комиссар. А вы, как вы? Это на вас совсем не похоже – справляться о Джулиусе, словно речь идет о вашей собственной жизни.
Но он продолжает, не дожидаясь моего ответа:
– Давайте откровенно, господин Малоссен. Я не могу серьезно упрекать вас в том, что вы докучали судебному исполнителю Ла-Эрсу… он сам не без греха – любит действовать в обход Закона. Что же касается этого господина Сенклера…
Он делает кислую мину, подыскивая слова презрения:
– Этот Сенклер никогда к себе не располагал. Уже в то время, когда работал в Магазине… И эта его «Болезнь» нисколько не повысила его в моих глазах. Вы видели этот журнал? Нет? Как-нибудь загляните. Весьма поучительно! И это еще называется медициной! Почему вы его вздули тогда?
Потому что я – могила, господин комиссар. Потому что я храню органы и память некоего Кремера, а Сенклер задался целью воскресить Кремера на страницах своего журнала. Но Кремер вполне заслужил свой вечный сон, я не хочу, чтобы его будили. Я его могила и его страж, гипсовый ангелочек и черная мраморная плита… Всем нам нужен покой… И мертвым чуть больше, чем живым: Кремер, Тянь, Шестьсу, Стожил… Это маленькая тень смерти смутила меня в тот вечер, призрак малейшего из мертвых… растаявший при первом появлении возможности родиться.
– Неважно, вопрос не в этом… честно говоря…
Честно говоря со мной, вы стараетесь выбирать слова, господин комиссар. Что же такое вы должны мне сообщить? Гнусность из гнусностей? Шестьсу повесился, это вам известно? Мой космонавт улетел, это вам известно? Мой пес судорожно кусает воздух, моя мать умирает от любви к инспектору Пастору, это вам известно? У вас есть что-то похуже? Не стесняйтесь. Давайте, режьте, может, это отвлечет меня от кошмаров Малыша. Потому что у Малыша опять начались кошмары, это вам известно? От его ночных воплей у деревянной зебры грива дыбом встает!
– Я выхожу на пенсию, господин Малоссен, уезжаю.
– Куда?
Первый вопрос, который пришел мне в голову. Меня так подкосила эта внезапность, что я сразу и не нашелся, что сказать. Пенсия… Выражать сожаления? Или поздравления?
Он позволил себе слегка улыбнуться:
– В небольшое селение, под Ниццей, представьте себе, оно носит ваше имя.
– Малоссен?
– Да, с двумя «с». Я там родился. Знаете такое?
– Я никогда не покидал Парижа.
– Зарок?
– Необходимость.
Мать в бегах, Жюли в погонях, нужно же кому-нибудь присматривать за лавочкой. У каждой лисы – своя нора, в каждой норе свой консьерж.
– Мы с женой возвращаемся в Малоссен, к нашим друзьям Санше, у них там кафе.
Улыбка бежит впереди него. Мыслями он уже там. Конечно, он охотно отказался бы от трех последних дней работы, чтобы только не сообщать мне новость, что не дает ему покоя.
– Мне всегда нравились пчелы, а моя жена обожает мед.
То есть он вызвал меня, чтобы побеседовать о своих ульях?
– Тот, кто придет мне на смену, вряд ли будет вас жаловать, господин Малоссен.
Так, ульи отпали.
– Ему хватило бы и трети названных мною мотивов, чтобы упрятать вас в КПЗ.
Короче, на свободе мне осталось три дня.
– Не то чтобы он был особенно вредный, но он – как бы поточнее сказать? – слишком ответственный работник. Ни намека на романтику, вы себе не представляете.
Его взгляд ненадолго задержался на зеленой лужайке бювара.
– Романтика, господин Малоссен… оправдание любой возможности. Способность не торопиться делать выводы, не судить о преступлении с наскока, не принимать предположения за доказательства, полагать, что десять виновных на свободе лучше, чем один невиновный за решеткой…