Мэтр Раго так и остался стоять с открытым ртом.
   Мэтр Жервье забавляется.
   Мэтр Бронлар украдкой ищет глаз телекамеры, чтобы поделиться с ней улыбкой знатока.
   А мэтр Рабютен уже продолжает:
   – Что касается нас, мы не будем исключать гипотезу мести. Предположим, что доктор Маттиас Френкель пал жертвой разъяренного мстителя.
   Небрежный жест в мою сторону.
   – Если принять это предположение, то оказывается, что уничтожение свидетелей, поджог дома, кража фильма, все это уже следствия главной причины. Сорванные краны жестокости, самобичевание душегуба, который ожесточается против себя самого, усугубляя свою вину…
   Мгновенная смена настроений в рядах присяжных. Я читаю в их взглядах, что они видят во мне убийцу, которого можно терпеть. Конечно, близко подходить не рекомендуется, но извинить можно, во всяком случае, понять-то уж точно.
   – Это как раз то, что я отстаиваю!
   Все уже и забыли про моего адвоката. Это его детский голосок только что запустил короткую фразу в «окно» одной из продуманных пауз.
   – Это как раз то, что я отстаиваю!
   Смех в зале.
   Что, впрочем, никак не повлияло на серьезный тон мэтра Рабютена.
   – И это допустимо, мэтр.
   Он не называет моего адвоката молодым человеком, он не смотрит на него с высоты своего положения, нет, он зовет его «мэтр».
   – Допустимо, но прискорбно, – добавляет он тут же.
   Проходит какое-то время.
   И он бросает:
   – Потому что доктор Френкель никак не причастен к этому прерыванию беременности.
   Что?
   (Один из тех редких моментов, когда я и в самом деле с интересом вникаю в происходящее.)
   Что? Маттиас невиновен? Благодарю вас, дорогой мэтр, Жюли была убеждена в этом, и ничто не могло бы доставить мне большего удовольствия, чем это подтверждение. Но как вы узнали? Где доказательства?
   – Письмо, доставленное мадемуазель Коррансон, было подложным.
   Обычно это называется последним откровением.
   Мэтр Рабютен объясняет. Он объясняет, что по небрежности следствие подвергло графологической экспертизе лишь одно из одиннадцати роковых писем. И по необъяснимой случайности оказалось, что именно это письмо, с совершенно правильным диагнозом, было написано рукой самого Маттиаса! Остальные были подделаны. Мэтр Рабютен потребовал провести повторную экспертизу. Десять поддельных на одно настоящее! В том числе и то, из-за которого Жюли попала в лапы Бертольда.
   Кто это сделал? Кто так поступил с Маттиасом? Кто поступил так с нами? Пусть мне его покажут! Пусть меня оставят с ним наедине на каких-нибудь пять минут. Кто это сделал? Кто?
   Вопрос мэтра Рабютена эхом отозвался на мои мысли:
   – Весь вопрос заключается в том, кто же автор этих подложных писем?
   Да, кто? Скажите мне, кто?
   На экране монитора мои глаза кричали, повторяя этот вопрос.
   Пугающая напряженность на лице Бенжамена Малоссена.
   И вдруг этот вопрос мэтра Рабютена:
   – Господин Малоссен, вы правда хотели этого ребенка?
   Весь зал напряженно ожидал моего ответа.
   – Я задаю вам этот вопрос, потому что все собранные мною свидетельские показания, начиная с вашего работодателя и заканчивая медперсоналом и вашими друзьями, отмечают совершенно противоположное. Все!
   Айсберг.
   Зал суда превратился в айсберг.
   Мое молчание.
   Молчание моего адвоката.
   Их молчание.
   О неподвижный крик молчания!
   – Господа присяжные заседатели, этот человек – человек. И он разбирается в людях.
   Словом, вот вам заключение мэтра Рабютена: я, Бенжамен Малоссен, якобы написал эти ложные письма, чтобы уничтожить своего нежеланного ребенка. Затем я убил доктора Френкеля якобы из отцовской мести – смягчающее обстоятельство, так сказать, – чтобы скрыть настоящий мотив этого убийства: похищение Уникального Фильма! Получалось, что я убил доктора Френкеля дважды: сначала как врача, потом как Маттиаса Френкеля. Это, конечно, всего лишь предположение, но восемь из десяти результатов графологического анализа, затребованного мэтром Рабютеном, подтверждают то же самое. Автором ложных писем был не кто иной, как Бенжамен Малоссен, находящийся в этом зале на скамье подсудимых!
   – Господа присяжные заседатели…
   Мэтр Рабютен вовсе не злой человек. Только немного более последовательный, чем остальные выступавшие, вот и все. И, вероятно, лучший, если судить по его заключению.
   – Никто не может повлиять на то решение, которое вы вынесете… Но если случится так, что этот человек после вашего постановления должен будет вернуться в тюрьму, ваш первейший долг, как, впрочем, и мой, проследить за тем, чтобы он содержался в человеческих условиях.
***
   И вы, в самом деле, хотите, чтобы я рассказывал вам о моем процессе?

54
МОЙ ПРИГОВОР

   Если существует рекорд по быстроте вынесения решения суда, то я его побил.
   4 минуты 31 секунда, засчитано!
   271 секунда, и все они отмерены биением моего сердца.
   Надежда!
   Надежда…
   О чем мы говорим?
   Ты возвращаешься домой, твоя любимая вот уже десять лет как ушла. Ушла и забрала с собой твое сердце, твою мебель, твой ковер и твоего лучшего друга. И уже прошло десять лет. Первые четыре года ты каждый вечер омывал ноги в собственных слезах. Но время идет… Десять лет. Ножные ванны остыли, слезы испарились, сердце набило свою кубышку новыми переживаниями… Итак, ты возвращаешься в свой дом, где другая уже переделала все заново. Десять лет прошло. Здравствуй, дорогая, здравствуй, любимый. Неспешно пропустишь стаканчик аперитива. Лениво отужинаешь. Но вот звонок в дверь. Твое сердце выскакивает тебе в тарелку, потом по столу, со стола на пол, ты не можешь его удержать, оно рвется открыть. А вдруг это она? Вдруг это она?!
   Надежда…
   Вот ты на больничной койке. Твое тело давно уже растеклось по подставленным лоханям, твоя энцефалограмма – ровнее не бывает, от тебя остался один нос на подушке. Белые халаты рассматривают твой нос. Белые халаты не верят своим глазам: ноздри дрожат! Нос еще внушает надежду!
   Надежда…
   Вот политиканствующий сброд гоняется за мандатами, чтобы набить себе карманы. Опять придется выбирать из одних и тех же, бесстыжих, неистребимых, уморительных до ужаса, и все же ты идешь туда, ты выбираешь одно из этих имен, твой бюллетень на секунду замирает в сомневающейся руке, остановившейся над щелью, но ты наконец отпускаешь свой голос, который вопит, падая в душную ночь урны…
   Надежда…
   Говорят: безумный, как надежда…
   Вот ты перед судом присяжных тяжелым грузом в двадцать один пункт обвинения на шее. Иудейский осел, приседающий под тяжестью всех грехов мира! Ни одного смягчающего обстоятельства. Газеты окрестили тебя чудовищем века. По сравнению с тобой Джек Потрошитель – образцовый зять. Ты кошмар всех семей, сеющий ужас в человеческом сердце, абсолютное зло, более древнее, чем этот мир. Адвокаты торопились отделаться от тебя, как будто наглотались слабительного. После обвинительной речи, присяжные готовы сожрать тебя на месте. Они удалились с быстротой разбегающегося прыгуна.
   И все же ты надеешься!
   В конце концов, ведь ты невиновен.
   Найдется же среди них хоть один праведник, который возопит об этой невиновности!
   Ты всегда верил в существование праведников.
   Или вдруг в последнюю минуту появится новый свидетель.
   Пробуждение совести.
   Победившая правда!
   Это не он сделал, это я!
   Ты надеешься…
   Каждая секунда процесса подталкивала тебя к краю, каждое слово рыло яму у тебя под ногами, молчание твоего адвоката висело надгробной плитой над развернувшимися прениями. Ты прекрасно знаешь, что надгробные плиты ненадолго зависают в воздухе. Ты это знаешь.
   И все же ты надеешься…
   В коридоре, где ты ждешь вынесения приговора, тебя охраняют два жандарма с деревянными лицами. Интересно, они тоже ждут? Считают секунды? Ты смотришь на них украдкой. На что надеется военный? Сержант надеется стать старшим сержантом, лейтенант – старшим лейтенантом. Простая армейская мудрость. Порции надежды, отмериваемые автоматическим распределителем карьеры. А на что надеется маршал Франции, проглотивший последнюю порцию? Маршал надеется попасть в Академию. Ибо только бессмертные академики свободны от пут надежды.
   Сколько всяких глупых мыслей может набиться в голову за 271 секунду безумной надежды…
   Глупых и бесполезных, если только задуматься, что происходит в это время в зале, где обсуждается решение суда.
   Присяжные вернут мне мою свободу, вот все, на что я надеялся. Это хорошие люди, которых сбили с толку адвокаты, но председатель их образумит. Он-то на своем веку повидал настоящих преступников! Он сможет отличить виновного от Малоссена. Он ведь знает, что самые лучшие адвокаты, защищая вас или обвиняя, ратуют лишь за себя! Он, председатель суда, знает этих коммерсантов от адвокатуры! Он прекрасно знает, что никто не может быть виновным до такой степени ! Он серьезный человек, господин председатель, может быть, он и есть тот праведник…
   Сидя на своей скамье, я с закрытыми глазами вручал весь капитал своей надежды председателю этого суда. Я даже не просил с него процентов. Пусть он только вернет мне свободу, ничего больше. Не так уж это и много! Кому она нужна, моя свобода? Пес-эпилептик, сторожащий семейку чокнутых, – вот и все богатство, что я прошу мне вернуть. К тому же попробуй узнай, во что эти поганцы превратят мою свободу, если меня долго продержат вдали от них. Стоило бы подумать о спокойствии общества. (Прошу прощения у Общества.) Этой стороной проблемы нельзя пренебрегать, господин председатель. Меня следует немедленно отправить в мои пенаты. Это лучшая услуга, какую вы можете оказать Обществу. Осуждать, осуждать, вечно осуждать, а кто о будущем побеспокоится, наконец? На что будет способна Верден, если она вырастет без меня? Вы не задавались подобным вопросом, господин председатель? А я – да! Вы видели, как Верден появилась на свет? А я видел! Нет, в тот год моя мать подарила нам не ребенка, а пороховую бочку! Атомную бомбу, которая грохнет под вашим же августейшим задом, если вы оставите ее без моего присмотра… Да выпустите же меня отсюда, черт бы вас всех побрал!
   Что-то умоляло, сидя у меня в голове, умоляло и угрожало… угрожало и ныло: это не я, это не я… ну вы же прекрасно понимаете, что это не мог 6ыть я !
   271 секунда…
   Красная лампочка замигала над дверью.
   – Рекорд побит, – сказал охранник, стоявший справа.
   – Поздравляю, – отозвался тот, что слева.
   – Идемте, – сказал правый.
   – Пора платить по счетам, – добавил левый.
***
   Как они все ждали моего появления в зале суда! Они глядят и не могут наглядеться на меня – убийцу. Начиная с моей обыкновенной вислоухой головы и заканчивая моей повинной головой под мечом приговора, считая все превращения моего котелка с каждым новым этапом судебного заседания, они, запасшись терпением, ждут, требуя лишь одного: голову убийцы! Они выискивают в ней отличия с той же ненасытностью, с какой ищут черты сходства в маленьком клубочке новорожденного.
   Именно такое выражение я заметил на лицах присяжных, вновь оказавшись на своем месте: девять лиц, склонившихся над колыбелью моей чудовищности. Этот не наш. Мы не такие, как он. Эта зверушка не нашей породы… И бесчисленный взгляд из зала суда подтверждал это.
   – Обвиняемый, встаньте.
   Жандарм слева слегка подтолкнул меня локтем. Тот, что справа, подтолкнул взглядом.
   Я встал.
   – После совещания суд присяжных на первый пункт обвинения ответил «да»…
   Мне понадобилось некоторое время, чтобы уяснить себе смысл трех вопросов, заданных судом моим присяжным заседателям, но, в конце концов, я все-таки понял:
   Господа присяжные заседатели признают меня виновным во вменяемых мне в вину преступлениях?
   – Да.
   Совершил ли я их умышленно?
   – Да.
   Смягчающие обстоятельства?
   – Никаких.
   Вот на что они потратили двести семьдесят одну секунду моей надежды. По залу пронесся ропот, который тут же был пресечен стуком председательского молотка.
   Последний акт.
   Приговор!
   – В соответствии с вышеизложенным суд приговаривает вас к пожизненному заключению и тридцати годам принудительных работ без права на пересмотр сроков наказания.
   Взрыв всеобщей радости. Я никогда еще не доставлял такого удовольствия стольким людям сразу. Четырнадцатое Июля, ни больше ни меньше! Только салюта не хватает. Все обнимаются. Все, сколько их есть, радуются избавлению от зла. Аллилуйя!
   Последняя картина, оставшаяся у меня в памяти от этого празднества, – лицо председателя, на которого я возлагал все свои надежды. Вытянувшись в мою сторону, не переставая яростно молотить по своей деревянной наковальне, он орал, стараясь перекричать поднявшийся гам:
   – Считайте, что вам повезло, что вы – француз, Малоссен, в Соединенных Штатах вам бы присудили три тысячелетия! Или маленький укольчик!

XIII. ВСЕ КЛАДБИЩЕ ОБ ЭТОМ ГОВОРИТ

   «Чертов фильм, – пробурчал Марти, – все кладбище только о нем и говорит!»

55

   – Не хочу! – орет Малыш. – Убери это сейчас же!
   Слезы хлынули рекой у него из глаз так внезапно, что он вымок до пояса, прежде чем подумал, что надо бы их утереть.
   – Подожди!
   – Не буду ждать, не буду, не буду! Убирай сейчас же!
   – Но это еще не конец!
   – Мне плевать! Убирай! Убирай, говорю! Порви!
   – Да все будет хорошо, вот увидишь! Конец будет что надо! Как в театре!
   – Вовсе нет! Какой еще театр? Его же приговорили!
   – А мы поможем ему сбежать! Я придумал классную штуку!
   – Все равно его приговорили!
   – Малыш прав, – вмешивается Тереза. – И, если хочешь знать мое мнение, я нахожу это гадким, впутывать Бенжамена в такую историю.
   – Засунь его, знаешь куда, свое мнение!
   – Жереми, потише, – сказала Клара, – не разговаривай с Терезой таким тоном.
   – Она меня достала, ваша Тереза! Только масла в огонь подливает! Всегда! Посмотри на нее! Тоже мне, Святая Справедливость!
   И правда, сидя там, наверху, на второй полке двухъярусной кровати, в жесткой прямоугольной рамке накрахмаленной ночной рубашки, устремив осуждающий взгляд на Жереми, Тереза являет собой аллегорию Правосудия, все та же неизменная модель.
   – Можешь говорить что угодно, но в символических категориях все это выглядит весьма подозрительно… то, что ты делаешь со своим старшим братом.
   – Да ничего я с ним не делаю ! Я просто рассказываю ! Ты понимаешь разницу или нет?
   – А Малыш? Ты думаешь, он понимает разницу?
   Малыш заливался в три ручья. Это уже не просто горе. Это настоящий прорыв дамбы.
   – А Верден? Ты думаешь, она поймет разницу, когда подрастет?
   Верден будто только и ждала, когда Тереза даст зеленый: разом распахивает горящие пламенем глаза и пасть кипящего вулкана. Прорвавшееся наружу глубинное бешенство пробуждает Превосходного Джулиуса, чьи завывания перекрывают весь оркестр. Не хватает только ритмического сопровождения соседских швабр, отбивающих такт по батареям, – а, вот и они! – и непременных истерических вокализов во дворе – началось.
   – Ладно, я понял! Понял я! Понял! Мстительным пинком Жереми отталкивает свой табурет рассказчика в угол и швыряет исписанные листы в лицо Терезе. Он бросается вон, хлопнув дверью. Хоть улыбка Это-Ангела и призывает всех не обращать внимания на это происшествие, я все же считаю, что пришло время вмешаться.
   – Клара, – говорю я, вставая, – постарайся удержать, что осталось, а я побежал за Жереми, пока он не бросился на рельсы метро.
***
   Я нашел его на кухне; он сидел, уронив на руки свою несчастную голову проклятого поэта, среди грязных тарелок, яблочных очистков и прочих свидетельств беспорядка, которые мы не успели убрать – так он торопился прочитать нам последние полсотни страниц, бедняга.
   Я решил действовать открыто.
   – Остынь, Рембо, и лучше помоги-ка мне с посудой.
   Складывая тарелки в стопку, я спросил его:
   – И как же заканчивалась твоя глава? Что это за эффектная развязка, которую ты придумал?
   Стоит только хорошенько попросить автора, и его печаль как рукой снимет. Он объяснил мне в двух словах, собирая столовые приборы.
   – Когда председатель произнесет свою последнюю реплику, ты помнишь: «Считайте, что вам повезло, что вы – француз, Малоссен…»
   – Да: «…в Соединенных Штатах вам бы присудили три тысячелетия!»
   – «…или маленький укольчик!» Точно. Так вот, как раз в этот момент я появляюсь за спиной у этого болвана, приставляю ему дуло к затылку, а в другой руке держу лимонку с сорванной чекой и приказываю жандармам отдать тебе свои пушки и лечь лицом вниз.
   – Ух ты! А дальше?
   – Дальше пока ничего. Я как раз на этом остановился. Полный провал, понимаешь?
   – Понимаю.
   Он ставит стаканы в раковину с тарелками и открывает кран. Ему нравится мыть посуду вместе со мной, особенно после моего выхода из тюрьмы. Он называет это «играть Баха дуэтом». Я намыливаю, он споласкивает и вытирает. По ходу дела обсуждаем, разговариваем о том о сем.
   – Скажи мне честно, Бен.
   – Да?
   – Тебе нравится?
   – Да.
   – Ты говоришь так, чтобы мне было приятно?
   – Я говорю, что думаю.
   – Ты полагаешь, это хорошая мысль, посадить тебя в Шампронскую тюрьму?
   – Это здорово, снова ощутить запашок дядюшки Стожила.
   – Чтобы соблюсти единство места. А как тебе адвокаты?
   – Лучше, чем настоящие.
   – Тебе не кажется, что я немного… переборщил?
   – Нет, очень правдоподобно. Откуда ты это знаешь, всю эту судейскую подноготную?
   – От Забо, у нее там знакомые.
   Забо… С тех пор как отняли «Зебру» и Королева Забо решила переделать драматурга в романиста, она носится с нашим Жереми как курица с яйцом! Он является к ней со своей писаниной через день. Королева с учеником уединяются в директорском кабинете и крепко спорят, не насмерть, конечно, но все же… Ученик отчаянно отстаивает свои позиции. Он легко сдает мелкие ошибки в орфографии, синтаксисе или, скажем, в композиции, уступает свои ребяческие выкрутасы и прочие погрешности невызревшего стиля, но сражается, как коммунар, за спасение каждого сантиметра запутанного сюжета. По мнению Королевы, он уж слишком загибает. Скрипит фломастер, щелкают ножницы, все издательство «Тальон» ходит ходуном от этой правки. Только и успевай прижиматься к стене в коридоре, пропуская вихрь обиды и несущийся ему вдогонку порыв утешения. Королева углубляет тематику, Жереми оттачивает патетику. Королева желает большей округлости стиля, Жереми настаивает на малоссеновской самобытности: «Бенжамен именно так и говорит, он нам так и рассказывает, больше того, он именно так и думает! Я-то его лучше вашего знаю!» – «Мыслить, говорить и писать – это разные вещи!», – возражает Королева, надавливая на перо и опираясь на доводы. Битва стилей, одним словом. Королева знает, чего хочет. И она этого добивается, повернув все так, чтобы Жереми продолжал считать автором себя. Самый юный романист Франции!
   – А эта «мамочка-следователь», которая сдает тебя, потому что она, видите ли, слишком хорошо тебя понимает, что ты об этом думаешь?
   – Забавная мысль. Твои фокусы?
   – Это идея Забо. Думаешь, такое бывает?
   – Материнский взгляд на вещи? Да, это существует. Осторожно, у тебя льется через край.
   Он закрывает кран и на несколько секунд погружается в разглядывание раковины.
   – Скажи мне правду, Бен, этот процесс, приговор, в них можно поверить?
   – Я сам почти поверил.
   – А ты сам, ты считаешь, что ты похож на себя в моем рассказе?
   – Ты никогда себя до конца не узнаёшь, сам знаешь, но у меня такое впечатление, что главное ты ухватил…
   В детской все стихло. Дверь тихонечко открывается, и появляется голова Клары. Она бросает на меня вопросительный взгляд, и я спешу успокоить ее гримасой. Дверь так же неслышно закрывается.
   – Могу я задать тебе один вопрос, Бен?
   Стоя все так же, с закатанными рукавами, облокотившись на раковину, Жереми являет мне свой профиль моралиста.
   – Насчет того, что сказала Тереза… Думаешь, в романе можно все рассказывать?
***
   Знаю, знаю, можно говорить все что угодно, но мы не имеем права таскать за собой читателя на протяжении восьми глав, а в конце объявить ему, что вся эта трагическая напряженность, чувство несправедливости, растущее с каждым словом, наконец, этот чудовищный приговор, – что все это просто шутка и на самом деле все было иначе. Подобные действия кардинальным образом подрывают доверие, за такие действия следовало бы наказывать. Например, показательным выбрасыванием рукописи за окно, это самое меньшее! Это правда, правда, моя вина, и притом огромнейшая! Но кто настолько смел, чтобы вмешаться и встать между Королевой Забо и ее автоматической кассой? Кто осмелился бы преградить дорогу Жереми, бурлящему творческой энергией? У кого хватило бы отваги помешать ему выдавать нам каждый вечер добрую порцию своего рассказа? Кто готов сложить свою голову на этот алтарь? Есть желающие? Пусть явится хоть один, я с превеликим удовольствием сдам ему ключи от лавочки.
   И потом, что оно значит, это разочарование?
   Что за ним кроется, в сущности? (Как говорит Тереза.)
   Или все бы предпочли, чтобы меня осудили пожизненно по-настоящему? (Как говорит Малыш.)
   Тридцать лет без права пересмотра?
   Благодарствуйте.
   Могу сказать только одно: большое спасибо.
   Если даже те, кто полностью убежден в моей невиновности, желают меня потопить, что ж, тогда, и в самом деле, нужно признать, что и правда не все спокойно в нашем королевстве.
   И здесь требуют цельности, надо же! Чем не присяжные! И ради этой цельности вы жертвуете невиновным… Лучше судебная ошибка, чем бессвязный сюжет, так?
   Браво!
   Еще раз, спасибо.
   О наша хваленая гуманность…
***
   И это не считая того, что вовсе не все в рассказе Забо-Жереми – неправда. Конечно, многое придумано, и как! Но здесь – и правда тоже, настоящая правда. Впрочем, разберемся по порядку.
 
   1. Выдумка
   Мое заключение в Шампронской тюрьме. Это неправда. Неистребимое желание Жереми покрыть наши несчастья благоуханной тенью Стожила, вот и все. Как мучительно не хватает нам сейчас благословенной тени нашего дядюшки Стожила!
   Читатель предпочел бы описание арестантского дома, где я по-настоящему провел последние несколько месяцев? Поверьте, это совсем не так интересно, как может показаться. Эти места предварительного заключения не поддаются описанию. К тому же они в точности соответствуют тому представлению о них, которое само собой складывается у добропорядочных граждан. Там все пропадает. Даже желание описывать окружающее.
   Итак, не было никакого Шампрона, ни Фосиньи. Не было также ни адвокатов, ни процесса, ни приговора. К тому же кто в такое поверит? Слишком неправдоподобно! Начальник тюрьмы, пристрастившийся к воспитательному садизму? Да что вы! Адвокаты-хамелеоны, столь же блистательные с одной стороны, как и с другой? Наговоры! Присяжные, отравленные средствами массовой информации? Вздор! Их мнение свободно и беспристрастно! Пощечина Правосудию!
   Что же касается судебных ошибок… Где? У нас? Когда? А? Вы шутите… Это всё осужденные протестуют! Стоит ли им верить…
 
   2. Правда
   Зато настоящая правда состоит в том, что я долгие месяцы провел в тюряге, вдали от моих родных и от моей любимой.
   Что дивизионный комиссар Лежандр из кожи вон лез, пытаясь пришить мне прежние дела, и чуть было в этом не преуспел, – это тоже чистая правда.
   Правда также и то, что за мое пухлое дело взялся следователь – назовем его Кеплен. Полная серость, не за что зацепиться, обыкновенная следственная машина. И, если бы это зависело от него, процесс состоялся бы, и еще какой, пожизненное мне точно было бы обеспечено.
   Также верно и то, что нашелся адвокат, который решился взвалить на себя мою защиту. Знакомый знакомых, молодой, начинающий, который – что прекрасно его характеризует – пожелал остаться неизвестным. Пользуюсь возможностью поблагодарить его. Он сделал все, что мог. Вы сделали все, что могли, мэтр. И это было нелегко.
   Все это время, настоящее время заключения, я не считал ни недель, ни месяцев. Знаю только, что длилось это долго. По вечерам, сидя в камере, я утешался мыслью, что Жереми в этот ужасный час взял наше племя в свои руки. В часы свиданий в тюрьме он устраивал мне пробные чтения – надо же кому-то довериться, и возвращался домой с моим благословением: «Потрясающе, Жереми, замечательно! Так держать!» Надо сказать, что я немного сердился на Королеву Забо за то, что она подогревала в нем уверенность в собственной гениальности, притом полностью переписывая его тексты, но я успокаивал себя тем, что такова, в конце концов, жизнь…
   Это было долго, однако это могло бы превратиться и в «бесконечно долго»…
   Но верить в худшее – значит допустить, что мое племя представит, хоть на секунду, что я, невинный, сижу за решеткой. Верить в худшее – это вообразить себе мир, в котором бывшие комиссары Кудрие не приглядывают за своими зятьями. Верить в худшее – это не принимать в расчет Жервезу с ее черными ангелами и тамплиерами. Верить в худшее – это забыть, что Жюли никогда не сбегает просто так.