Страница:
– Уже неплохо. Камень и сено пополам, действительно. Сорт шардоне. «Склоны Тоннера», 1976. Лучшее этого сорта. Запомнил? Тысяча девятьсот семьдесят шестой! Запоминай как следует, на обратном пути буду спрашивать.
Наш грузовик уже опять катил по шоссе. Жюли пролетала, не останавливаясь, мимо скрывающихся в засаде автоинспекторов. Дорогой – от игристых бургундских до редких вин со склонов Везде, не оставляя без внимания и совиньоны Сен-Бри, и шабли с его зеленоватым отливом, – наша кровь насыщалась знаниями, и если бы один из этих деятелей заставил нас дыхнуть в свою трубку, мы завершили бы свое путешествие уже на воздушном шаре. О себе могу сказать, что этот хмельной туман меня успокаивал. Я впервые покинул пределы Парижа, и ностальгия начала изводить меня, как только мы двинулись в путь. Приходилось бороться с ней. Я расположился на огневом рубеже: в винных парах, в интонациях голоса Жюли. Я путешествовал сам в себе.
После Дижона, Жюли пустила побоку лионскую дорогу со всеми этими кот-де-бон и кот-де-нюи[20]. Грузовик форсировал Сону и взял курс на Юра. Достаточно было взглянуть на карту, чтобы понять, что это был не самый простой маршрут.
– Мой отец-губернатор всегда ездил только этой дорогой. Так и вышло, что я никогда не пила божоле и в рот не брала бордо.
Она ухмыльнулась:
– Но ты увидишь, вина Юры – это что-то!
– Как Иов попал в кино?
Сама она тоже обожала эту историю.
Сама и рассказала.
Император Франц Иосиф не верил в кинематограф. Император был также враждебно настроен и против электричества, и против пишущей машинки, и телефона, и автомобиля, и даже против железной дороги. Как и его дед, Франц I, он полагал, что рельсы ускорили распространение революционных идей. В Вене уже творили день и делали ночь одним поворотом электрического выключателя, а он все еще ходил в туалет со свечкой. Император Франц Иосиф был самодержцем упрямым, но разумным. В деле прогресса он всегда взвешивал все «за» и «против». Когда «за» перевешивало, он усаживался на чашу «против». Он собрал своих промышленников, всех, сколько их было в Вене, чтобы они «высказали свое отрицательное мнение» (выражение старого Иова) насчет этого изобретения братьев Люмьер – кинематографа. Родители Иова были в числе приглашенных. Они привели с собой малыша.
В программе стояло три фильма: «Выход рабочих с завода Люмьер», «Пятидесятилетие царствования королевы Виктории» и «Прибытие поезда на вокзал Ла-Сьота».
Жюли пересказывала мне то, что рассказал ей старый Иов.
Я слушал ее, как будто сам сидел в том кинозале. Я видел – отчетливо – как волшебный луч прорезает древнюю тень Хофбурга, как он проходит над головами аристократов и пришпиливает к противоположной стене живую картинку: «Выход рабочих с завода Люмьер». Нашествие пролетариев! Женщины в юбках-клеш, мужчины в рубахах и соломенных шляпах. Точно из стены выходят!
– Как специально, для полноты драматического эффекта, – смеялась Жюли, – кинопроектор застопорил как раз на том кадре, когда вахтер должен был закрыть ворота.
И все рабочие фабрики застыли вдруг неподвижными зрителями! Мало того, что вся эта шпана ввалилась в шляпах и со своими велосипедами на званый вечер, куда их не приглашали, так они еще и вели себя так, будто показ давался для них, а кино братьев Люмьер называлось: «Императорская фамилия Габсбургов, их родня и придворные в резиденции Хофбург смотрят пустоту».
Что произошло вслед за этим – непонятно, может быть, тому виной была повышенная концентрация ярости публики? Сначала в центре экрана появился небольшой ореол, потом вздувшиеся пузыри стали лопаться, разрывая рабочих и работниц, и наконец зритель вновь оказался среди своих, но только в ужасной вони, весьма напоминавшей запах горелой плоти. Киномеханик пробормотал извинения. Тут же запустили второй проектор: «Пятидесятилетие царствования королевы Виктории». На этот раз достопочтенное собрание изумилось, наблюдая себя самое по обе стороны экрана. Все принялись выискивать себя в свите льстецов, окружавшей дряхлую монархиню. И когда находили, спешили ущипнуть себя, дернуть за волосок, чтобы убедиться, что это и правда их двойник кривляется там, в глубине экрана. Под занавес стену хофбургской резиденции пробил паровоз, опрокинув несколько человек в зрительном зале. Это было «Прибытие поезда» Луи Люмьера. (В тот вечер маленький Иов понял, что у него есть глаза.) Поезд, остановившись, принял на свой деревянный борт молодую чету провансальских крестьян – ну вот, теперь крестьяне! – девушка, правда, была весьма смущена, почувствовав на себе тяжесть многочисленных взглядов столь благородного собрания. Она даже помедлила секунду, стоя на ступенях вагона, как будто сомневаясь, не ошиблась ли она классом.
– Трудно тебе это объяснить, Жюльетта, – озадаченно говорил старый Иов, – дело в том, что ни один из тех зрителей в Хофбурге и мысли не допускал, что именно присутствие камеры могло удивить эту юную селянку.
– Вы хотите сказать… они думали, что она их видит?
– Нет, конечно нет, как не поверили, естественно, что на них выбежала толпа рабочих с завода Люмьер, как не верили в свою вездесущность, любуясь собой на приеме у королевы. Но… как бы тебе сказать? У них был аристократический взгляд, понимаешь? Они привыкли воспринимать окружающий мир как книгу с картинками, а здесь им как раз и показывали картинки, которые являли собой этот мир. Ты понимаешь, Жюльетта? Порадуй старика, скажи, что понимаешь.
Она кивала головой. Голос у старого Иова походил на стрекотание проектора. Ей нравился этот сухой треск.
– Их взгляд потерял силу, они не могли больше ничего изменить. Я был тогда еще мал, но я внимательно наблюдал за ними, ты знаешь. Все разворачивалось у них перед глазами, но вне зависимости от их воли, как и многое другое с тех пор, в чем они, правда, пока еще не отдавали себе отчета. И они сохраняли свой аристократический взгляд. Презабавно было смотреть на них. Презабавно…
– Ну а каково было мнение промышленников? – спросила Жюли.
– О кинематографе? Единодушное: не представляет никакого интереса! «Мы не вкладываем деньги в волшебные фонари». Сборище кретинов. В 1908-м, когда они наконец проснулись, было уже поздно: заводы моего отца намотали уже столько километров целлулоидной пленки, что земля с того времени стала напоминать огромный мушиный глаз, вертящийся в космосе.
– «Саваньен», Бенжамен, это название сорта, запомнил?
– Саваньен.
– О-о-очень хорошо. Вино-легенда. Его называют вино под вуалью. Великий князь всех вин Юры. Поздний сбор, хранение в дубовых бочках, заранее пропитанных вином: оставляют бродить лет на шесть, не меньше, пока поверхность не затянется дрожжевой пленкой, отсюда и название. И этот янтарный цвет. Его еще называют «желтое вино».
– Желтое вино…
Названия вин, городов и сортов винограда смешивались в чане моего черепа. Дегустации в Сален-ле-Бен, в Полиньи, в Шато-Шалон, в Л'Этуаль, в Лон-ле-Сонье, в Сент-Амур, пурпур крепленых труссо, тончайшие розовые пульзар, и вот теперь желтое вино Саваньен, «великий князь всех вин Юры».
– Смесь зеленого грецкого ореха, фундука, жареного миндаля…
(Сливочное масло, лесной орех, приятная горчинка…)
– Не путать с «соломенным вином», Бенжамен, знаменитым соломенным вином, и очень редким, к тому же… но с этим мы завтра познакомимся…
(Завтра так завтра…)
На ночном столике лежал маленький черный пульт. Скользнув под одеяло, Жюли схватила его и выставила вперед, как шпагу. Тут же зажегся пластмассовый куб, стоявший перед нашей кроватью. Эта штука называется телевизор. Окно в мир, так сказать. Скажите пожалуйста… Открывшись, оно показало нам нас самих. Карту Бельвиля, в частности. План, вытатуированный на теле человека. Голос диктора читал:
– Одни разбирают и растворяют, как разные Христо и Барнабу: эстетика забвения процветает в мире, теряющем нравственные ценности; но есть и другие – анонимы, упорствующие в своем желании не забывать прошлое, которые доходят до того, что гравируют свою память на собственном теле… К их числу относился и господин Божё, слесарь из Бельвиля… В квартале его называли Шестьсу…
Камера следовала за голосом диктора, поднимаясь по Трансваальской улице на груди у Шестьсу до пересечения с улицами Пиат и Анвьерж, на тот островок, с которого открывается панорама на разрушенный Бельвиль. Мои пальцы вдруг вспомнили мертвящий холод фотоаппарата, вырванного из рук Клемана, холод кожи остывшего трупа, холод отсутствия Шестьсу, и в жарких простынях нашей постели я понял, что с уходом Шестьсу мы потеряли еще один смысл жизни, как и после смерти дядюшки Стожила и старого Тяня. Вот и Шестьсу снялся с якоря, Шестьсу, о котором я даже не успел погоревать, отдал швартовы, вырвав тем самым еще одну мою привязанность к этому миру, ибо я потерял не просто друга, я потерял часть себя, лучшую часть, как и каждый раз, когда уходит друг – якорь, вырванный из моего сердца, вырванный с мясом, с кровоточащей плотью на острых крючьях; из глаз моих потекли слезы – не сладкие слезы опьянения, а вся горечь неисчерпаемой чаши страдания, столь урожайный сорт печали жизни, глубоко укоренившийся в земле нашей скорби.
Я разрыдался в объятьях Жюли, и Жюли последовала моему примеру, мы изливали свое горе до потери сознания, до того беспамятства, которое называется сном; это – отсрочка перед пробуждением в мире, где ты потерял ребенка, где одним твоим другом стало меньше, а одной войной – больше и где тебе еще предстоит пройти, несмотря ни на что, весь свой жизненный путь до конца, потому что, кажется, в нас самих и кроется смысл жизни и не следует нанизывать один уход за другим, потому что самоубийство смертельно ранит сердца тех, кто остается, потому что нужно держаться за жизнь, цепляться из последних сил, цепляться когтями и зубами…
30
31
Наш грузовик уже опять катил по шоссе. Жюли пролетала, не останавливаясь, мимо скрывающихся в засаде автоинспекторов. Дорогой – от игристых бургундских до редких вин со склонов Везде, не оставляя без внимания и совиньоны Сен-Бри, и шабли с его зеленоватым отливом, – наша кровь насыщалась знаниями, и если бы один из этих деятелей заставил нас дыхнуть в свою трубку, мы завершили бы свое путешествие уже на воздушном шаре. О себе могу сказать, что этот хмельной туман меня успокаивал. Я впервые покинул пределы Парижа, и ностальгия начала изводить меня, как только мы двинулись в путь. Приходилось бороться с ней. Я расположился на огневом рубеже: в винных парах, в интонациях голоса Жюли. Я путешествовал сам в себе.
После Дижона, Жюли пустила побоку лионскую дорогу со всеми этими кот-де-бон и кот-де-нюи[20]. Грузовик форсировал Сону и взял курс на Юра. Достаточно было взглянуть на карту, чтобы понять, что это был не самый простой маршрут.
– Мой отец-губернатор всегда ездил только этой дорогой. Так и вышло, что я никогда не пила божоле и в рот не брала бордо.
Она ухмыльнулась:
– Но ты увидишь, вина Юры – это что-то!
***
Она рассказывала мне о своем отце. Она говорила о своем детстве и о старом Иове. В общем, она говорила. Говорила, ведя грузовик. Говорила, стараясь перекричать шум мотора. Говорила, не умолкая. О старом Иове, о Веркоре, о Лосанской долине, о гротах, о Барнабе, о Лизль и опять об Иове, о вине и о кино, говорила под урчание грузовика… Никогда не знаешь, на какие штрафные работы отправит тебя печаль. Жюли, которая в несчастье обычно замыкалась в молчании, теперь болтала без умолку за нас двоих. Как обычно байки травят: каждой истории – свое название. Часто Жюли черпала эти заголовки из моих же вопросов. Вот, например:– Как Иов попал в кино?
МАЛЕНЬКИЙ ИОВ И КИНЕМАТОГРАФ
– Его отец постарался. Когда мальчику было пять лет, отец привел его на один особенный сеанс. К самому императору Францу Иосифу[21]. В резиденцию Хофбург, в Вене. Почти целый век прошел, а Иов все еще прекрасно помнит этот киносеанс. Вот увидишь, мы его попросим рассказать, он это обожает.Сама она тоже обожала эту историю.
Сама и рассказала.
Император Франц Иосиф не верил в кинематограф. Император был также враждебно настроен и против электричества, и против пишущей машинки, и телефона, и автомобиля, и даже против железной дороги. Как и его дед, Франц I, он полагал, что рельсы ускорили распространение революционных идей. В Вене уже творили день и делали ночь одним поворотом электрического выключателя, а он все еще ходил в туалет со свечкой. Император Франц Иосиф был самодержцем упрямым, но разумным. В деле прогресса он всегда взвешивал все «за» и «против». Когда «за» перевешивало, он усаживался на чашу «против». Он собрал своих промышленников, всех, сколько их было в Вене, чтобы они «высказали свое отрицательное мнение» (выражение старого Иова) насчет этого изобретения братьев Люмьер – кинематографа. Родители Иова были в числе приглашенных. Они привели с собой малыша.
В программе стояло три фильма: «Выход рабочих с завода Люмьер», «Пятидесятилетие царствования королевы Виктории» и «Прибытие поезда на вокзал Ла-Сьота».
Жюли пересказывала мне то, что рассказал ей старый Иов.
Я слушал ее, как будто сам сидел в том кинозале. Я видел – отчетливо – как волшебный луч прорезает древнюю тень Хофбурга, как он проходит над головами аристократов и пришпиливает к противоположной стене живую картинку: «Выход рабочих с завода Люмьер». Нашествие пролетариев! Женщины в юбках-клеш, мужчины в рубахах и соломенных шляпах. Точно из стены выходят!
– Как специально, для полноты драматического эффекта, – смеялась Жюли, – кинопроектор застопорил как раз на том кадре, когда вахтер должен был закрыть ворота.
И все рабочие фабрики застыли вдруг неподвижными зрителями! Мало того, что вся эта шпана ввалилась в шляпах и со своими велосипедами на званый вечер, куда их не приглашали, так они еще и вели себя так, будто показ давался для них, а кино братьев Люмьер называлось: «Императорская фамилия Габсбургов, их родня и придворные в резиденции Хофбург смотрят пустоту».
Что произошло вслед за этим – непонятно, может быть, тому виной была повышенная концентрация ярости публики? Сначала в центре экрана появился небольшой ореол, потом вздувшиеся пузыри стали лопаться, разрывая рабочих и работниц, и наконец зритель вновь оказался среди своих, но только в ужасной вони, весьма напоминавшей запах горелой плоти. Киномеханик пробормотал извинения. Тут же запустили второй проектор: «Пятидесятилетие царствования королевы Виктории». На этот раз достопочтенное собрание изумилось, наблюдая себя самое по обе стороны экрана. Все принялись выискивать себя в свите льстецов, окружавшей дряхлую монархиню. И когда находили, спешили ущипнуть себя, дернуть за волосок, чтобы убедиться, что это и правда их двойник кривляется там, в глубине экрана. Под занавес стену хофбургской резиденции пробил паровоз, опрокинув несколько человек в зрительном зале. Это было «Прибытие поезда» Луи Люмьера. (В тот вечер маленький Иов понял, что у него есть глаза.) Поезд, остановившись, принял на свой деревянный борт молодую чету провансальских крестьян – ну вот, теперь крестьяне! – девушка, правда, была весьма смущена, почувствовав на себе тяжесть многочисленных взглядов столь благородного собрания. Она даже помедлила секунду, стоя на ступенях вагона, как будто сомневаясь, не ошиблась ли она классом.
– Трудно тебе это объяснить, Жюльетта, – озадаченно говорил старый Иов, – дело в том, что ни один из тех зрителей в Хофбурге и мысли не допускал, что именно присутствие камеры могло удивить эту юную селянку.
– Вы хотите сказать… они думали, что она их видит?
– Нет, конечно нет, как не поверили, естественно, что на них выбежала толпа рабочих с завода Люмьер, как не верили в свою вездесущность, любуясь собой на приеме у королевы. Но… как бы тебе сказать? У них был аристократический взгляд, понимаешь? Они привыкли воспринимать окружающий мир как книгу с картинками, а здесь им как раз и показывали картинки, которые являли собой этот мир. Ты понимаешь, Жюльетта? Порадуй старика, скажи, что понимаешь.
Она кивала головой. Голос у старого Иова походил на стрекотание проектора. Ей нравился этот сухой треск.
– Их взгляд потерял силу, они не могли больше ничего изменить. Я был тогда еще мал, но я внимательно наблюдал за ними, ты знаешь. Все разворачивалось у них перед глазами, но вне зависимости от их воли, как и многое другое с тех пор, в чем они, правда, пока еще не отдавали себе отчета. И они сохраняли свой аристократический взгляд. Презабавно было смотреть на них. Презабавно…
– Ну а каково было мнение промышленников? – спросила Жюли.
– О кинематографе? Единодушное: не представляет никакого интереса! «Мы не вкладываем деньги в волшебные фонари». Сборище кретинов. В 1908-м, когда они наконец проснулись, было уже поздно: заводы моего отца намотали уже столько километров целлулоидной пленки, что земля с того времени стала напоминать огромный мушиный глаз, вертящийся в космосе.
***
Постоялый двор являл собой картину постоялого двора, стены комнаты были обшиты нетесаным деревом, кровать застелена бабушкиной пуховой периной, окно открывалось на лиловый горный закат, наш белый грузовик отдыхал в стойле, пополняя силы порцией своего овса, а мы с Жюли сидели с бокалом янтарного вина.– «Саваньен», Бенжамен, это название сорта, запомнил?
– Саваньен.
– О-о-очень хорошо. Вино-легенда. Его называют вино под вуалью. Великий князь всех вин Юры. Поздний сбор, хранение в дубовых бочках, заранее пропитанных вином: оставляют бродить лет на шесть, не меньше, пока поверхность не затянется дрожжевой пленкой, отсюда и название. И этот янтарный цвет. Его еще называют «желтое вино».
– Желтое вино…
Названия вин, городов и сортов винограда смешивались в чане моего черепа. Дегустации в Сален-ле-Бен, в Полиньи, в Шато-Шалон, в Л'Этуаль, в Лон-ле-Сонье, в Сент-Амур, пурпур крепленых труссо, тончайшие розовые пульзар, и вот теперь желтое вино Саваньен, «великий князь всех вин Юры».
– Смесь зеленого грецкого ореха, фундука, жареного миндаля…
(Сливочное масло, лесной орех, приятная горчинка…)
– Не путать с «соломенным вином», Бенжамен, знаменитым соломенным вином, и очень редким, к тому же… но с этим мы завтра познакомимся…
(Завтра так завтра…)
На ночном столике лежал маленький черный пульт. Скользнув под одеяло, Жюли схватила его и выставила вперед, как шпагу. Тут же зажегся пластмассовый куб, стоявший перед нашей кроватью. Эта штука называется телевизор. Окно в мир, так сказать. Скажите пожалуйста… Открывшись, оно показало нам нас самих. Карту Бельвиля, в частности. План, вытатуированный на теле человека. Голос диктора читал:
– Одни разбирают и растворяют, как разные Христо и Барнабу: эстетика забвения процветает в мире, теряющем нравственные ценности; но есть и другие – анонимы, упорствующие в своем желании не забывать прошлое, которые доходят до того, что гравируют свою память на собственном теле… К их числу относился и господин Божё, слесарь из Бельвиля… В квартале его называли Шестьсу…
Камера следовала за голосом диктора, поднимаясь по Трансваальской улице на груди у Шестьсу до пересечения с улицами Пиат и Анвьерж, на тот островок, с которого открывается панорама на разрушенный Бельвиль. Мои пальцы вдруг вспомнили мертвящий холод фотоаппарата, вырванного из рук Клемана, холод кожи остывшего трупа, холод отсутствия Шестьсу, и в жарких простынях нашей постели я понял, что с уходом Шестьсу мы потеряли еще один смысл жизни, как и после смерти дядюшки Стожила и старого Тяня. Вот и Шестьсу снялся с якоря, Шестьсу, о котором я даже не успел погоревать, отдал швартовы, вырвав тем самым еще одну мою привязанность к этому миру, ибо я потерял не просто друга, я потерял часть себя, лучшую часть, как и каждый раз, когда уходит друг – якорь, вырванный из моего сердца, вырванный с мясом, с кровоточащей плотью на острых крючьях; из глаз моих потекли слезы – не сладкие слезы опьянения, а вся горечь неисчерпаемой чаши страдания, столь урожайный сорт печали жизни, глубоко укоренившийся в земле нашей скорби.
Я разрыдался в объятьях Жюли, и Жюли последовала моему примеру, мы изливали свое горе до потери сознания, до того беспамятства, которое называется сном; это – отсрочка перед пробуждением в мире, где ты потерял ребенка, где одним твоим другом стало меньше, а одной войной – больше и где тебе еще предстоит пройти, несмотря ни на что, весь свой жизненный путь до конца, потому что, кажется, в нас самих и кроется смысл жизни и не следует нанизывать один уход за другим, потому что самоубийство смертельно ранит сердца тех, кто остается, потому что нужно держаться за жизнь, цепляться из последних сил, цепляться когтями и зубами…
30
– Родственников господина Божё просим дать о себе знать. Тело покойного может быть предоставлено в их распоряжение в течение следующей недели.
Прилагались адрес морга и номер телефона. Дивизионный комиссар Кудрие выключил телевизор.
Инспектор Титюс взял слово:
– Итак. Объявление помещено во все газеты, до завтрашнего вечера оно пройдет в новостях по всем каналам. Это и есть рецепт Силистри.
Судебный медик Постель-Вагнер поднял удивленные глаза:
– Рецепт?
– У старика Божё давно не осталось никаких родственников, – объяснил инспектор Силистри. – Мы проверяли до самой глуши его родной Оверни. Никого не осталось. Только одному человеку в мире может понадобиться его тело. Большому любителю татуировок, вы понимаете, к чему я веду? Одному хирургу, так сказать…
Троих полицейских обдавало запахом формалина и остывшей трубки. Слова оседали на кафеле пола и белых стенах морга. Судебный медик Постель-Вагнер изъяснялся осторожно, почти как обращаются к детям, которые собираются поджечь репшнур пачки динамита.
– Вы правда думаете, что это сработает?
Титюс и Силистри устало переглянулись.
– Это – рабочая гипотеза, доктор, – вмешался Кудрие, – диагноз.
В глазах судебного медика Постель-Вагнера вспыхнула лукавая усмешка.
– Если бы все диагнозы были безошибочны, наши морги были бы менее заполненными, господин комиссар.
– А судебно-медицинская экспертиза более расторопна в своих заключениях, – заметил Титюс.
Судебный медик Постель-Вагнер не спеша набил пенковую трубку с огромной головкой. Спичка запалила в ней целый пожар. Трое полицейских потеряли друг друга из виду в клубах дыма. Остался только голос врача:
– Умершие заслуживают нашего терпения, инспектор. Столько всего, достойного внимания, находишь в их телах. На свете существуют не только полицейские расследования. Сама жизнь ведет следствие.
Разогнав рукой клубы дыма от своей трубки, доктор Постель-Вагнер с неудовольствием отметил, что все трое его собеседников еще здесь.
– Если я вас правильно понял, – продолжил он, – тело папаши Божё должно служить приманкой, а я – ловцом, так?
Дивизионный комиссар Кудрие закашлялся:
– В каком-то смысле – да.
– Я отказываюсь.
Молчание. Дым.
– Послушайте, Вагнер… – начал Титюс.
– Зовите меня доктор. Не то чтобы я так дорожил этим званием, но я не уверен, что мы с вами настолько близкие друзья.
Сказано это было с такой прямотой, что Титюс оказался в легком нокдауне. Судебный медик Постель-Вагнер говорил насмешливым голосом, немного в нос.
– Я отказываюсь по нескольким причинам, – стал объяснять он. – Во-первых, потому что уже завтра, благодаря вашему дубовому объявлению, к нам выстроится в очередь толпа любителей, желающих взглянуть на татуировки Шестьсу и не имеющих ничего общего с убийцей, которого вы ищете.
Аргумент продержался довольно долго.
– А мы будем их просеивать, – нашелся инспектор Титюс, – и гнать в шею всех этих ненормальных.
– Морг это вам не распределительный пункт, – напомнил судебный медик Постель-Вагнер. – К тому же не понимаю, кто дал вам право считать ненормальными любителей татуировок, – мягко добавил он. – Это ведь не болезнь, насколько я знаю.
«Ясно. У самого небось зад в татуировке», – подумал Титюс.
– Сам я не ношу татуировок, – тихо проговорил доктор. Вынимая трубку изо рта.
Дивизионный комиссар Кудрие прервал спор:
– Другие причины вашего отказа?
– Прежде всего, опасность. Я работаю не один. Судя по материалам дела, этот друг ни перед чем не остановится. Одну из девушек похитили среди бела дня на глазах у ее семьи, а ее мужа убили на месте. Я не хочу подвергать такому риску своих сотрудников.
– Но в морге будет полно полицейских, он не посмеет выкинуть что-нибудь подобное, – заметил инспектор Силистри.
– Он уже раз сбежал от вас, и это при том, что вы стянули туда все свободные силы. Он практически разрезал ту девицу на куски у вас на глазах.
И это была правда.
Это была правда.
Правда.
Силистри решил пойти от сердца:
– Доктор, нам нужен этот человек. Мы хотим преподнести его Жервезе, когда она проснется.
Судебный медик вежливо улыбнулся в ответ:
– Ради нашей Жервезы мы готовы на любые подвиги, инспектор. Не присваивайте себе эксклюзивных прав на благоговейную преданность. Я знаю Жервезу гораздо дольше, чем вы. Она изучала право вместе с моей женой. Мы с ней давние друзья. А я – самый старый ее тамплиер.
«Он уже начинает доставать», – подумал инспектор Титюс.
– И я не уверен, чтобы Жервезе понравился ваш план, – добавил врач.
– Ах так? Отчего же?
Титюс и Силистри чуть не подскочили от удивления.
– Покой умерших, не забывайте. Мертвые имеют право на то, чтобы их оставили в покое.
«Точно такие слова Малоссен произнес по поводу Кремера», – вспомнил дивизионный комиссар Кудрие. Кудрие иногда задавался вопросом о причинах своей симпатии к судмедэксперту Постель-Вагнеру, своего безграничного уважения к этому человеку. И вот ответ: в этом Постель-Вагнере было что-то малоссеновское. К тому же его работа потрошителя трупов, о которой он всегда говорил не иначе как с нежностью, была не менее нелепа, чем рога «козла отпущения» на покорной голове Малоссена. «Нужно будет как-нибудь спросить его, почему он выбрал судебно-медицинскую экспертизу», – подумал комиссар. Но неотвратимость собственной отставки защемила внезапно нахлынувшей тоской его сердце. «У меня совсем не осталось времени, – сказал он себе, – послезавтра – уже всё».
Тон комиссара стал более жестким:
– Сожалею, доктор, но у вас нет выбора.
Он поднял руку, предупреждая любые попытки его прервать, и указал на телевизор.
– Теперь, даже если мы уйдем, забрав с собой тело господина Божё, наш клиент все равно будет думать, что оно у вас, и явится за ним. На вашем месте я не стал бы подвергать себя риску принимать его визиты, отказавшись от содействия полиции.
– И без тела Шестьсу, – добавил Титюс.
– Эти ребята обычно начинают сердиться, когда не находят того, зачем пришли, – пояснил Силистри.
– Глупо было бы… – начал Титюс.
Судебный медик Постель-Вагнер чиркнул второй спичкой. Трое полицейских вновь исчезли в облаке дыма.
– Избавьте меня от этого словесного пингпонга, вы не на допросе, господа…
И, обращаясь к Кудрие, повторил:
– Говорю еще раз: я не собираюсь подвергать ни малейшему риску своих сотрудников.
Комиссар насупился:
– Что ж. Тогда скажите своим людям, чтобы оставались дома до завершения нашей операции.
– Все не так просто, у меня здесь много работы.
Император внезапно почувствовал усталость:
– Не создавайте мне неразрешимых проблем, доктор.
– Судмедэкспертиза решает все неразрешимые проблемы, господин комиссар. И проблем больше не возникает.
«Малоссен, – подумал Кудрие, – опять эта несносная мания формулировок…»
– Слушаю вас, доктор.
Постель-Вагнер распрямил свою длинную, чуть сутулую фигуру, выбил трубку о ладонь над цинковым баком, который служил ему пепельницей, и предложил свое решение:
– Обычно я работаю с санитаром и двумя стажерами. Мне представляется важным ничего не менять в этом составе. Нашего посетителя может насторожить многочисленность персонала. Таким образом, мне нужны три человека в белых халатах, которые заменят мою небольшую рабочую группу. Один будет за санитара, он останется в дверях, чтобы отгонять любопытных, и еще двое, вместо стажеров, которые всегда ассистируют мне за операционным столом.
– Понятно, доктор. Остальные мои люди блокируют все вокруг.
Судебный медик Постель-Вагнер успокаивающе улыбнулся Титюсу и Силистри.
– Не беспокойтесь, это совсем не трудно. Вы лишь будете ассистировать мне на вскрытии.
От такой перспективы у обоих инспекторов кровь застыла в жилах.
– Вам придется вставлять на прежнее место внутренности после осмотра. Начнем сегодня же вечером, у меня уже поднакопилось работы.
Титюс и Силистри беспомощно искали взгляд своего начальника.
– Прекрасно, – ответил комиссар Кудрие, – раз мы обо всем договорились…
Он накинул на плечи тяжелую шинель, подчеркивавшую его императорское одиночество, и протянул доктору пухлую руку.
– Вот увидите, все получится.
– Один шанс из десяти, – оценил судебный медик.
– Вы, похоже, пессимист.
Постель-Вагнер спокойно улыбнулся.
– Скажем так: я хорошо информированный оптимист.
Он указал на стоявшие вдоль стен его лаборатории металлические ящики с телами, ожидавшими своей очереди.
– Вот мои информаторы.
«Малоссеновщина», – подумал Кудрие, направляясь к выходу. Постель-Вагнер удержал его:
– Нет, через черный ход. Если наш клиент уже в курсе, он, возможно, стережет нашу лавочку. Идемте, я вас провожу.
Второй раз в жизни инспекторы Титюс и Силистри осиротели.
Вернувшись, судмедэксперт Постель-Вагнер одарил их сочувственной улыбкой.
– Вы были правы, – сказал он, – мы должны это сделать, для Жервезы.
Прилагались адрес морга и номер телефона. Дивизионный комиссар Кудрие выключил телевизор.
Инспектор Титюс взял слово:
– Итак. Объявление помещено во все газеты, до завтрашнего вечера оно пройдет в новостях по всем каналам. Это и есть рецепт Силистри.
Судебный медик Постель-Вагнер поднял удивленные глаза:
– Рецепт?
– У старика Божё давно не осталось никаких родственников, – объяснил инспектор Силистри. – Мы проверяли до самой глуши его родной Оверни. Никого не осталось. Только одному человеку в мире может понадобиться его тело. Большому любителю татуировок, вы понимаете, к чему я веду? Одному хирургу, так сказать…
Троих полицейских обдавало запахом формалина и остывшей трубки. Слова оседали на кафеле пола и белых стенах морга. Судебный медик Постель-Вагнер изъяснялся осторожно, почти как обращаются к детям, которые собираются поджечь репшнур пачки динамита.
– Вы правда думаете, что это сработает?
Титюс и Силистри устало переглянулись.
– Это – рабочая гипотеза, доктор, – вмешался Кудрие, – диагноз.
В глазах судебного медика Постель-Вагнера вспыхнула лукавая усмешка.
– Если бы все диагнозы были безошибочны, наши морги были бы менее заполненными, господин комиссар.
– А судебно-медицинская экспертиза более расторопна в своих заключениях, – заметил Титюс.
Судебный медик Постель-Вагнер не спеша набил пенковую трубку с огромной головкой. Спичка запалила в ней целый пожар. Трое полицейских потеряли друг друга из виду в клубах дыма. Остался только голос врача:
– Умершие заслуживают нашего терпения, инспектор. Столько всего, достойного внимания, находишь в их телах. На свете существуют не только полицейские расследования. Сама жизнь ведет следствие.
Разогнав рукой клубы дыма от своей трубки, доктор Постель-Вагнер с неудовольствием отметил, что все трое его собеседников еще здесь.
– Если я вас правильно понял, – продолжил он, – тело папаши Божё должно служить приманкой, а я – ловцом, так?
Дивизионный комиссар Кудрие закашлялся:
– В каком-то смысле – да.
– Я отказываюсь.
Молчание. Дым.
– Послушайте, Вагнер… – начал Титюс.
– Зовите меня доктор. Не то чтобы я так дорожил этим званием, но я не уверен, что мы с вами настолько близкие друзья.
Сказано это было с такой прямотой, что Титюс оказался в легком нокдауне. Судебный медик Постель-Вагнер говорил насмешливым голосом, немного в нос.
– Я отказываюсь по нескольким причинам, – стал объяснять он. – Во-первых, потому что уже завтра, благодаря вашему дубовому объявлению, к нам выстроится в очередь толпа любителей, желающих взглянуть на татуировки Шестьсу и не имеющих ничего общего с убийцей, которого вы ищете.
Аргумент продержался довольно долго.
– А мы будем их просеивать, – нашелся инспектор Титюс, – и гнать в шею всех этих ненормальных.
– Морг это вам не распределительный пункт, – напомнил судебный медик Постель-Вагнер. – К тому же не понимаю, кто дал вам право считать ненормальными любителей татуировок, – мягко добавил он. – Это ведь не болезнь, насколько я знаю.
«Ясно. У самого небось зад в татуировке», – подумал Титюс.
– Сам я не ношу татуировок, – тихо проговорил доктор. Вынимая трубку изо рта.
Дивизионный комиссар Кудрие прервал спор:
– Другие причины вашего отказа?
– Прежде всего, опасность. Я работаю не один. Судя по материалам дела, этот друг ни перед чем не остановится. Одну из девушек похитили среди бела дня на глазах у ее семьи, а ее мужа убили на месте. Я не хочу подвергать такому риску своих сотрудников.
– Но в морге будет полно полицейских, он не посмеет выкинуть что-нибудь подобное, – заметил инспектор Силистри.
– Он уже раз сбежал от вас, и это при том, что вы стянули туда все свободные силы. Он практически разрезал ту девицу на куски у вас на глазах.
И это была правда.
Это была правда.
Правда.
Силистри решил пойти от сердца:
– Доктор, нам нужен этот человек. Мы хотим преподнести его Жервезе, когда она проснется.
Судебный медик вежливо улыбнулся в ответ:
– Ради нашей Жервезы мы готовы на любые подвиги, инспектор. Не присваивайте себе эксклюзивных прав на благоговейную преданность. Я знаю Жервезу гораздо дольше, чем вы. Она изучала право вместе с моей женой. Мы с ней давние друзья. А я – самый старый ее тамплиер.
«Он уже начинает доставать», – подумал инспектор Титюс.
– И я не уверен, чтобы Жервезе понравился ваш план, – добавил врач.
– Ах так? Отчего же?
Титюс и Силистри чуть не подскочили от удивления.
– Покой умерших, не забывайте. Мертвые имеют право на то, чтобы их оставили в покое.
«Точно такие слова Малоссен произнес по поводу Кремера», – вспомнил дивизионный комиссар Кудрие. Кудрие иногда задавался вопросом о причинах своей симпатии к судмедэксперту Постель-Вагнеру, своего безграничного уважения к этому человеку. И вот ответ: в этом Постель-Вагнере было что-то малоссеновское. К тому же его работа потрошителя трупов, о которой он всегда говорил не иначе как с нежностью, была не менее нелепа, чем рога «козла отпущения» на покорной голове Малоссена. «Нужно будет как-нибудь спросить его, почему он выбрал судебно-медицинскую экспертизу», – подумал комиссар. Но неотвратимость собственной отставки защемила внезапно нахлынувшей тоской его сердце. «У меня совсем не осталось времени, – сказал он себе, – послезавтра – уже всё».
Тон комиссара стал более жестким:
– Сожалею, доктор, но у вас нет выбора.
Он поднял руку, предупреждая любые попытки его прервать, и указал на телевизор.
– Теперь, даже если мы уйдем, забрав с собой тело господина Божё, наш клиент все равно будет думать, что оно у вас, и явится за ним. На вашем месте я не стал бы подвергать себя риску принимать его визиты, отказавшись от содействия полиции.
– И без тела Шестьсу, – добавил Титюс.
– Эти ребята обычно начинают сердиться, когда не находят того, зачем пришли, – пояснил Силистри.
– Глупо было бы… – начал Титюс.
Судебный медик Постель-Вагнер чиркнул второй спичкой. Трое полицейских вновь исчезли в облаке дыма.
– Избавьте меня от этого словесного пингпонга, вы не на допросе, господа…
И, обращаясь к Кудрие, повторил:
– Говорю еще раз: я не собираюсь подвергать ни малейшему риску своих сотрудников.
Комиссар насупился:
– Что ж. Тогда скажите своим людям, чтобы оставались дома до завершения нашей операции.
– Все не так просто, у меня здесь много работы.
Император внезапно почувствовал усталость:
– Не создавайте мне неразрешимых проблем, доктор.
– Судмедэкспертиза решает все неразрешимые проблемы, господин комиссар. И проблем больше не возникает.
«Малоссен, – подумал Кудрие, – опять эта несносная мания формулировок…»
– Слушаю вас, доктор.
Постель-Вагнер распрямил свою длинную, чуть сутулую фигуру, выбил трубку о ладонь над цинковым баком, который служил ему пепельницей, и предложил свое решение:
– Обычно я работаю с санитаром и двумя стажерами. Мне представляется важным ничего не менять в этом составе. Нашего посетителя может насторожить многочисленность персонала. Таким образом, мне нужны три человека в белых халатах, которые заменят мою небольшую рабочую группу. Один будет за санитара, он останется в дверях, чтобы отгонять любопытных, и еще двое, вместо стажеров, которые всегда ассистируют мне за операционным столом.
– Понятно, доктор. Остальные мои люди блокируют все вокруг.
Судебный медик Постель-Вагнер успокаивающе улыбнулся Титюсу и Силистри.
– Не беспокойтесь, это совсем не трудно. Вы лишь будете ассистировать мне на вскрытии.
От такой перспективы у обоих инспекторов кровь застыла в жилах.
– Вам придется вставлять на прежнее место внутренности после осмотра. Начнем сегодня же вечером, у меня уже поднакопилось работы.
Титюс и Силистри беспомощно искали взгляд своего начальника.
– Прекрасно, – ответил комиссар Кудрие, – раз мы обо всем договорились…
Он накинул на плечи тяжелую шинель, подчеркивавшую его императорское одиночество, и протянул доктору пухлую руку.
– Вот увидите, все получится.
– Один шанс из десяти, – оценил судебный медик.
– Вы, похоже, пессимист.
Постель-Вагнер спокойно улыбнулся.
– Скажем так: я хорошо информированный оптимист.
Он указал на стоявшие вдоль стен его лаборатории металлические ящики с телами, ожидавшими своей очереди.
– Вот мои информаторы.
«Малоссеновщина», – подумал Кудрие, направляясь к выходу. Постель-Вагнер удержал его:
– Нет, через черный ход. Если наш клиент уже в курсе, он, возможно, стережет нашу лавочку. Идемте, я вас провожу.
Второй раз в жизни инспекторы Титюс и Силистри осиротели.
Вернувшись, судмедэксперт Постель-Вагнер одарил их сочувственной улыбкой.
– Вы были правы, – сказал он, – мы должны это сделать, для Жервезы.
31
– А-а-ах!.. – потянулась Жюли. – Ну и наревелись мы вчера вечером!
Она улыбнулась мне. Солнечный луч с почтовой открытки с горными видами, глядевшей в прямоугольник окна, лизал стеганое одеяло на нашей постели, ложась на него акварельным бликом.
– Давно со мной такого не случалось, – прибавила она, стараясь что-то припомнить.
– В последний раз это было, когда… Нет, лучше я не буду вспоминать про тот раз.
Она провела указательным пальцем по шраму у меня на лбу.
– Да, обливались за упокой Шестьсу в три ручья, как последние пьянчужки, – подтвердил я.
– Мы оплакивали то, что заслуживает наших слез.
– Да уж, слез мы не пожалели, черт бы побрал это желтое вино!
– Черт бы побрал телевидение, – поправила она.
– Скажи мне правду, Жюли.
Два дня мы всё ходим вокруг да около.
– Ты нас везешь туда, чтобы припереть Маттиаса, да?
Она прямо ответила:
– Маттиас не мог этого сделать.
Прозвучало уверенно. И все же она добавила:
– Нет, если встретим его у старого Иова, мы, конечно, спросим его, как это вышло.
– Если он и был у старого Иова, – сказал я, – полиция его уже забрала. Френкели там, наверное, как белые вороны, в вашем Веркоре.
– Нет, под этим именем их никто не знает, – ответила Жюли. – Старый Иов носит фамилию Бернарден. Это их настоящая. Бернардены из Лоссанса.
– Значит, они не Френкели?
– Нет, Бернардены.
Довольно долго урчал один мотор.
– Только Маттиас носит фамилию Френкель. Она заключила:
– Именно поэтому он и не мог сделать того, в чем его обвиняют.
Это была простая история, и давняя к тому же – полвека минуло. Пример элементарного выбора.
– В тридцать девятом Маттиас женился на Саре Френкель, только что эмигрировавшей из Кракова, будущей матери Барнабе. В сороковом, как только появились антиеврейские законы, он спрятал Сару в их доме в Лоссансе, после чего вернулся в Париж и явился в мэрию седьмого округа, по месту рождения, чтобы сменить фамилию.
– Сменить фамилию?
– Был Бернарденом, стал Френкелем. Он просто тихо сделал то, что должны были бы сделать и остальные сорок пять миллионов наших граждан.
О! Маттиас… Маттиас, или один за всех.
– А Сара? Хорошенькая она была, малышка Сара?
– Размечтался, Бенжамен. Я даже не думаю, чтобы он сделал это из любви. Во всяком случае, не только. Если бы он не встретил Сару, если бы он оставался холостяком или женился на неиудейке, он просто взял бы фамилию Коган или Израэль… Мягкое сопротивление, в духе Маттиаса. Мягкое и молчаливое. Ты же его знаешь: показухи – ни на йоту.
– И ему позволили это сделать?
– Чиновник, которого он подкупил, должно быть, согласился, воображая, что его подмазывает какой-то идеалист с суицидальными наклонностями…
– И Маттиас смог продолжать свою врачебную практику?
– В его приемной к тому времени уже толпились дамочки из высших кругов. Он был самым молодым акушером Франции. Им нравилось, что роды у них принимает ангел. Бомонд, где его принципы принимали за каприз. И ему простили этот каприз. На него была тогда бешеная мода. Так они и рожали у доктора Френкеля. Это имя было написано черным по меди на двери его кабинета: «Френкель». Истинные арийки с круглыми животами тужились, тужились, стараясь не произносить его имени.
Жюли продолжала путь и свой рассказ.
– Все испортилось весной сорок четвертого, когда они словно с ума посходили. Его поставили перед выбором: или Сара, или он. Когда его освободили из Освенцима, весил он вполовину меньше своего обычного веса. И еще у него остался номер, вытатуированный на руке.
– А Сара?
– Я не была с ней знакома. Если не считать этого эпизода, они были обыкновенной парой, как многие другие, ты понимаешь. Они развелись в конце пятидесятых, вскоре после рождения Барнабе.
– Слушаю тебя, Малоссен.
Она рассказала мне об этом вине буквально все, прежде чем наполнить им мой бокал. Гроздья тщательно перебирают и укладывают на солому, оставляя на два-три месяца увяливаться. Виноград заизюмливается, становится более сладким. Сусло бродит год-два, а потом вино дозревает в бочках еще года четыре.
– Итак?
Итак, оно было замечательное.
Однако ей этого было недостаточно, следовало сказать, чем же оно было такое замечательное.
– Белое вино, сладкое, естественно, очень тонкое…
Жюли просияла.
– Очень, очень тонкое, Бенжамен… И, как здесь говорят: «Больше его пьешь – прямее идешь!»
Она улыбнулась мне. Солнечный луч с почтовой открытки с горными видами, глядевшей в прямоугольник окна, лизал стеганое одеяло на нашей постели, ложась на него акварельным бликом.
– Давно со мной такого не случалось, – прибавила она, стараясь что-то припомнить.
– В последний раз это было, когда… Нет, лучше я не буду вспоминать про тот раз.
Она провела указательным пальцем по шраму у меня на лбу.
– Да, обливались за упокой Шестьсу в три ручья, как последние пьянчужки, – подтвердил я.
– Мы оплакивали то, что заслуживает наших слез.
– Да уж, слез мы не пожалели, черт бы побрал это желтое вино!
– Черт бы побрал телевидение, – поправила она.
***
Мы катили на белом грузовике, пробежавшем уже километров тридцать, когда я спросил в свою очередь:– Скажи мне правду, Жюли.
Два дня мы всё ходим вокруг да около.
– Ты нас везешь туда, чтобы припереть Маттиаса, да?
Она прямо ответила:
– Маттиас не мог этого сделать.
Прозвучало уверенно. И все же она добавила:
– Нет, если встретим его у старого Иова, мы, конечно, спросим его, как это вышло.
– Если он и был у старого Иова, – сказал я, – полиция его уже забрала. Френкели там, наверное, как белые вороны, в вашем Веркоре.
– Нет, под этим именем их никто не знает, – ответила Жюли. – Старый Иов носит фамилию Бернарден. Это их настоящая. Бернардены из Лоссанса.
– Значит, они не Френкели?
– Нет, Бернардены.
Довольно долго урчал один мотор.
– Только Маттиас носит фамилию Френкель. Она заключила:
– Именно поэтому он и не мог сделать того, в чем его обвиняют.
МАТТИАС ФРЕНКЕЛЬ, или ОДИН ЗА ВСЕХ
Это была простая история, и давняя к тому же – полвека минуло. Пример элементарного выбора.
– В тридцать девятом Маттиас женился на Саре Френкель, только что эмигрировавшей из Кракова, будущей матери Барнабе. В сороковом, как только появились антиеврейские законы, он спрятал Сару в их доме в Лоссансе, после чего вернулся в Париж и явился в мэрию седьмого округа, по месту рождения, чтобы сменить фамилию.
– Сменить фамилию?
– Был Бернарденом, стал Френкелем. Он просто тихо сделал то, что должны были бы сделать и остальные сорок пять миллионов наших граждан.
О! Маттиас… Маттиас, или один за всех.
– А Сара? Хорошенькая она была, малышка Сара?
– Размечтался, Бенжамен. Я даже не думаю, чтобы он сделал это из любви. Во всяком случае, не только. Если бы он не встретил Сару, если бы он оставался холостяком или женился на неиудейке, он просто взял бы фамилию Коган или Израэль… Мягкое сопротивление, в духе Маттиаса. Мягкое и молчаливое. Ты же его знаешь: показухи – ни на йоту.
– И ему позволили это сделать?
– Чиновник, которого он подкупил, должно быть, согласился, воображая, что его подмазывает какой-то идеалист с суицидальными наклонностями…
– И Маттиас смог продолжать свою врачебную практику?
– В его приемной к тому времени уже толпились дамочки из высших кругов. Он был самым молодым акушером Франции. Им нравилось, что роды у них принимает ангел. Бомонд, где его принципы принимали за каприз. И ему простили этот каприз. На него была тогда бешеная мода. Так они и рожали у доктора Френкеля. Это имя было написано черным по меди на двери его кабинета: «Френкель». Истинные арийки с круглыми животами тужились, тужились, стараясь не произносить его имени.
Жюли продолжала путь и свой рассказ.
– Все испортилось весной сорок четвертого, когда они словно с ума посходили. Его поставили перед выбором: или Сара, или он. Когда его освободили из Освенцима, весил он вполовину меньше своего обычного веса. И еще у него остался номер, вытатуированный на руке.
– А Сара?
– Я не была с ней знакома. Если не считать этого эпизода, они были обыкновенной парой, как многие другие, ты понимаешь. Они развелись в конце пятидесятых, вскоре после рождения Барнабе.
***
На этот раз вино было редкое и знаменитое. Мы пробовали его, спускаясь в долину Арбуа, над которой веяла умиротворенность. Знаменитое «соломенное вино».– Слушаю тебя, Малоссен.
Она рассказала мне об этом вине буквально все, прежде чем наполнить им мой бокал. Гроздья тщательно перебирают и укладывают на солому, оставляя на два-три месяца увяливаться. Виноград заизюмливается, становится более сладким. Сусло бродит год-два, а потом вино дозревает в бочках еще года четыре.
– Итак?
Итак, оно было замечательное.
Однако ей этого было недостаточно, следовало сказать, чем же оно было такое замечательное.
– Белое вино, сладкое, естественно, очень тонкое…
Жюли просияла.
– Очень, очень тонкое, Бенжамен… И, как здесь говорят: «Больше его пьешь – прямее идешь!»