Страница:
Его раздражение растекается в тонкой улыбке.
– Итак, этот Барнабу играет в нашей аристократической элите роль растворяющего объемы. Последний писк… Стираем «Джоконду», и весь Париж спешит взглянуть на это чудо. Таким образом, получается, что доказательство вашей невиновности доставил нам профессиональный иллюзионист, господин Малоссен!
Он продолжает поучающим тоном:
– Помимо того, что аудиозаписи, как и фотоснимки, вообще не могут служить доказательствами в суде, эта пленка могла быть записана неизвестно кем и неизвестно где. Присутствие этого невидимого Барнабу на месте преступления как раз перед вашим появлением и сделанная им запись произошедшего внутри этого дома не только маловероятны, господин Малоссен, но и бездоказательны. К тому же мы нигде не обнаружили переговорного устройства, ни на теле господина Клемана, ни в его машине, ни в развалинах дома. Это первое. Второе. Что нам дает эта аудиозапись?
Что Клеман был убит, господин комиссар, и что вам на это совершенно наплевать, то есть что героическое самопожертвование несчастного юноши не вписывается в логическое построение вашего расследования.
– Из нее мы узнаем, что якобы был выкраден Уникальный Фильм господина Иова Бернардена. Однако, согласно другой информации, и гораздо более достоверной, эта полнометражная лента в сто восемьдесят минут явилась объектом контрактной сделки, зарегистрированной законным образом. Мы досконально изучили этот контракт, господин Малоссен, и, надо сказать, требования господина Бернардена изложены в нем как нельзя более ясно. А так как другой участник сделки не так давно скончался, у нас, понятное дело, не было возможности его допросить. Мы отправились к его вдове, которая была очень расстроена кончиной своего супруга…
Дивизионный комиссар Лежандр не говорит, он мурлычет. Он изъясняется языком той вечной мерзлоты, где люди не умирают, а оканчивают свой жизненный путь, где нет мужей и жен, а только супруги, которых боль утраты расстраивает, а не убивает, дивизионный комиссар Лежандр изъясняется отполированным языком метрических книг, в которых имена ставятся после фамилий, которые превращаются затем в номера, если погода совсем уж испортится.
– Вы слушаете меня, господин Малоссен?
Мне кажется, что я слушаю вас с того дня, когда мне выдавали свидетельство о рождении.
– Вы подтверждаете, что господин Бернарден обещал вам свой Уникальный Фильм, как говорят ваши друзья-кинолюбители?
– Да.
– Этого-то я и опасался.
Он уже открыл рот, чтобы открыть мне предмет своих опасений, но тут его прервал телефонный звонок.
Снимаем трубку.
– Да? Хорошо, очень хорошо. Нет, нет, еще одну минутку. Я вам перезвоню.
Вешает.
– Так на чем мы остановились?.. Ах да. Непонятно, почему господин Бернарден не сдержал своего обещания.
Он умолкает.
– Очень странно.
Поднимает на меня глаза.
– Вы настаиваете на том, что явились к господину Бернардену, чтобы забрать его фильмотеку и Уникальный Фильм?
– Да.
– Фильм, который на самом деле он продал кому-то другому.
– Мы этого не знали.
– Но вы это узнали на месте.
– Мы никого там не видели. Кабинет взорвался, когда Жюли открыла дверь.
– Пожалуйста, господин Малоссен, оставьте свои сказки… они столь же неправдоподобны, как и эта аудиозапись.
Я молчу.
Он молчит.
Мы молчим.
И я доставляю ему это удовольствие: сделать логическое заключение.
– Не стану скрывать, смерть господина Бернардена не давала мне покоя, – признался он. – Я не видел в этом смысла. Мотив убийства доктора Френкеля был ясен, как, впрочем, и в случае с этой девушкой. Клеман, только за то, что он случайно вам попался…
Молчу.
– Но сейчас я уже могу объяснить и смерть господина Бернардена. Он вас предал, и вы ему отомстили. Вполне допустимый мотив. Особенно если принять во внимание цену, за которую был продан этот фильм. Сумма, которая указана в контракте. И перечислена на счет господина Бернардена… Да, мы и это проверили.
Молчу.
– Цифра весьма внушительная, надо признаться… Не фильм вам нужен был, господин Малоссен, вы на этот клад позарились!
Он умолк.
Потом сказал, мечтательно:
– Вы только подумайте! Следователи передают мне доказательство, которое должно было бы подтвердить вашу невиновность… и тем самым подсказывают мне настоящий мотив этой расправы! Уж так их выучили, не обессудьте…
Я не стал подписывать.
Я поднялся и вытянул вперед руки, подставляя их наручникам жандарма, исполняющего обязанности моего ангела-хранителя.
Лежандр жестом удержал меня.
– Еще одно, господин Малоссен.
Он нажал на кнопку переговорного устройства.
– Введите, – сказал он аппарату.
И, обращаясь ко мне, добавил:
– Кое-кто очень хотел вас видеть.
Вошла какая-то высокая девица в розовом костюме, в наручниках, но с перманентом. Костюм был не первой свежести, но очень ей к лицу, как те дипломы, которые всегда котируются. Увидев меня, дылда расплылась в светской улыбке.
– Бенжамен! Как ты? Сколько уже времени прошло с нашей последней встречи?
У нее был голос маленького мальчика.
– Как семья? Тебя навещают?
Не помню, чтобы у меня была такая родственница, ни по маме, ни по папе.
– Верден все так же плачет, когда Это-Ангел хочет есть? А Джулиус уже вышел из своего эпилептического припадка?
И тоном искреннего сочувствия:
– А как мама, по-прежнему не притрагивается к еде?
XII. В ЗАТОЧЕНИИ
47
48
49
50
– Итак, этот Барнабу играет в нашей аристократической элите роль растворяющего объемы. Последний писк… Стираем «Джоконду», и весь Париж спешит взглянуть на это чудо. Таким образом, получается, что доказательство вашей невиновности доставил нам профессиональный иллюзионист, господин Малоссен!
Он продолжает поучающим тоном:
– Помимо того, что аудиозаписи, как и фотоснимки, вообще не могут служить доказательствами в суде, эта пленка могла быть записана неизвестно кем и неизвестно где. Присутствие этого невидимого Барнабу на месте преступления как раз перед вашим появлением и сделанная им запись произошедшего внутри этого дома не только маловероятны, господин Малоссен, но и бездоказательны. К тому же мы нигде не обнаружили переговорного устройства, ни на теле господина Клемана, ни в его машине, ни в развалинах дома. Это первое. Второе. Что нам дает эта аудиозапись?
Что Клеман был убит, господин комиссар, и что вам на это совершенно наплевать, то есть что героическое самопожертвование несчастного юноши не вписывается в логическое построение вашего расследования.
– Из нее мы узнаем, что якобы был выкраден Уникальный Фильм господина Иова Бернардена. Однако, согласно другой информации, и гораздо более достоверной, эта полнометражная лента в сто восемьдесят минут явилась объектом контрактной сделки, зарегистрированной законным образом. Мы досконально изучили этот контракт, господин Малоссен, и, надо сказать, требования господина Бернардена изложены в нем как нельзя более ясно. А так как другой участник сделки не так давно скончался, у нас, понятное дело, не было возможности его допросить. Мы отправились к его вдове, которая была очень расстроена кончиной своего супруга…
Дивизионный комиссар Лежандр не говорит, он мурлычет. Он изъясняется языком той вечной мерзлоты, где люди не умирают, а оканчивают свой жизненный путь, где нет мужей и жен, а только супруги, которых боль утраты расстраивает, а не убивает, дивизионный комиссар Лежандр изъясняется отполированным языком метрических книг, в которых имена ставятся после фамилий, которые превращаются затем в номера, если погода совсем уж испортится.
– Вы слушаете меня, господин Малоссен?
Мне кажется, что я слушаю вас с того дня, когда мне выдавали свидетельство о рождении.
– Вы подтверждаете, что господин Бернарден обещал вам свой Уникальный Фильм, как говорят ваши друзья-кинолюбители?
– Да.
– Этого-то я и опасался.
Он уже открыл рот, чтобы открыть мне предмет своих опасений, но тут его прервал телефонный звонок.
Снимаем трубку.
– Да? Хорошо, очень хорошо. Нет, нет, еще одну минутку. Я вам перезвоню.
Вешает.
– Так на чем мы остановились?.. Ах да. Непонятно, почему господин Бернарден не сдержал своего обещания.
Он умолкает.
– Очень странно.
Поднимает на меня глаза.
– Вы настаиваете на том, что явились к господину Бернардену, чтобы забрать его фильмотеку и Уникальный Фильм?
– Да.
– Фильм, который на самом деле он продал кому-то другому.
– Мы этого не знали.
– Но вы это узнали на месте.
– Мы никого там не видели. Кабинет взорвался, когда Жюли открыла дверь.
– Пожалуйста, господин Малоссен, оставьте свои сказки… они столь же неправдоподобны, как и эта аудиозапись.
Я молчу.
Он молчит.
Мы молчим.
И я доставляю ему это удовольствие: сделать логическое заключение.
– Не стану скрывать, смерть господина Бернардена не давала мне покоя, – признался он. – Я не видел в этом смысла. Мотив убийства доктора Френкеля был ясен, как, впрочем, и в случае с этой девушкой. Клеман, только за то, что он случайно вам попался…
Молчу.
– Но сейчас я уже могу объяснить и смерть господина Бернардена. Он вас предал, и вы ему отомстили. Вполне допустимый мотив. Особенно если принять во внимание цену, за которую был продан этот фильм. Сумма, которая указана в контракте. И перечислена на счет господина Бернардена… Да, мы и это проверили.
Молчу.
– Цифра весьма внушительная, надо признаться… Не фильм вам нужен был, господин Малоссен, вы на этот клад позарились!
Он умолк.
Потом сказал, мечтательно:
– Вы только подумайте! Следователи передают мне доказательство, которое должно было бы подтвердить вашу невиновность… и тем самым подсказывают мне настоящий мотив этой расправы! Уж так их выучили, не обессудьте…
***
Он сунул мне под нос то, что напечатала машинка у меня за спиной.Я не стал подписывать.
Я поднялся и вытянул вперед руки, подставляя их наручникам жандарма, исполняющего обязанности моего ангела-хранителя.
Лежандр жестом удержал меня.
– Еще одно, господин Малоссен.
Он нажал на кнопку переговорного устройства.
– Введите, – сказал он аппарату.
И, обращаясь ко мне, добавил:
– Кое-кто очень хотел вас видеть.
Вошла какая-то высокая девица в розовом костюме, в наручниках, но с перманентом. Костюм был не первой свежести, но очень ей к лицу, как те дипломы, которые всегда котируются. Увидев меня, дылда расплылась в светской улыбке.
– Бенжамен! Как ты? Сколько уже времени прошло с нашей последней встречи?
У нее был голос маленького мальчика.
– Как семья? Тебя навещают?
Не помню, чтобы у меня была такая родственница, ни по маме, ни по папе.
– Верден все так же плачет, когда Это-Ангел хочет есть? А Джулиус уже вышел из своего эпилептического припадка?
И тоном искреннего сочувствия:
– А как мама, по-прежнему не притрагивается к еде?
XII. В ЗАТОЧЕНИИ
(В НАСТОЯЩЕМ ВРЕМЕНИ)
Судебная ошибка – это всегда шедевр последовательности.
47
МОЙ ТЮРЕМЩИК
Тюрьма – это настоящее. А настоящее – это то, от чего пытаются бежать те, кто находится в тюрьме. Нет большего наказания, чем это.
Он в этом мастер, Фосиньи, директор моей тюрьмы, – говорим в настоящем, чтоб он им подавился! У него простые мысли. Он прирожденный воспитатель.
– Что, господин Малоссен, рады вновь оказаться в стенах Шампрона?
Хитростью ли Лежандра или по случайному распределению в канцелярии, но я сейчас нахожусь именно в Шампронской тюрьме, там, где наш дядюшка Стож окончил дни свои в компании Вергилия.
– Я тут слышал, что вы любитель взрывчатки, Малоссен?
У Фосиньи широкие плечи, серые глаза, густые брови. Он говорит вам ужасные вещи, смысл которых слащаво сглаживается его средиземноморским произношением.
– Бомбы в Магазине, несколько лет назад, теперь эти, в Веркоре… самопальные, с замедленным действием, зажигательные… похоже, вы предпочитаете именно бомбы, и от молодых ногтей, я полагаю.
Фосиньи мило улыбается, не сводя с меня серых глаз.
– Страсть к бомбам… Заметьте, я это понимаю… биение сердца во время установки, внезапность вспышки, грохот взрыва, раздающееся пространство, дождь обломков из поднявшихся туч дыма, потрескивающие язычки пламени… довольно красиво.
Фосиньи – это здешний метеоролог, который обещает вам конец света с ясным солнышком в интонациях.
– Я вас вылечу, Малоссен…
Я не знаю, когда Фосиньи обращался ко мне с этой своей речью в качестве общеукрепляющего. Вчера? Месяц назад? Десять лет? Ко всем прочим положенным временам изъявительного наклонения Фосиньи добавил еще одно, которое можно было бы назвать настоящее в настоящем. Это время грез охранников тюрьмы, настоящее неизбывного сожаления, зуб, вечно ноющий под бормашиной угрызений, бесконечное мгновение агонии, конец бесконечности, когда мертва всякая надежда, даже надежда на смерть… настоящее в настоящем, по Фосиньи, это время пытки.
Я не знаю, когда говорил со мной Фосиньи.
Я не знаю ничего, кроме своей камеры.
О, моей камере в Шампроне могли бы позавидовать и честные граждане. Я так и слышу возмущенный возглас этого честного гражданина. Непорядок! Какая расточительность! Представьте вот, опасных преступников держат в памятнике архитектуры! Вековая постройка с высокими сводами! Даже нет решеток на окнах. Небьющиеся стекла! Камера с видом на колосящиеся поля, вы только задумайтесь на секунду! Убийцы любуются природой! Кретоновые шторы – для защиты от прямых солнечных лучей. Еще и телевизор в придачу!
– Я принял эту тюрьму как культурное учреждение, Малоссен, и сделал из нее учреждение воспитательное. Культура, которая не воспитывает, это опасный криминогенный фактор! Вспомните классические примеры: Жюльен Сорель, Раскольников… Мой предшественник, господин Сент-Ивер, которого вы хорошо знали, не учел этого аспекта проблемы. Что ж, идеалист…
Фосиньи это вам не Сент-Ивер – ныне покойный бывший директор Шампронской тюрьмы и первый возлюбленный Клары, – этот твердо стоит на земле и смотрит вам прямо в глаза.
– Сегодня главное и основное в нашей культуре, хотим мы того или нет, передается посредством телевидения. Но снаружи телевидение – первый подстрекатель преступлений. А вот здесь, у нас, оно стоит на службе педагогики. Вы любите телевидение, Малоссен?
В каждой камере – по заключенному, каждому заключенному – по телевизору. На общественные средства! На ваши, кровные! Да, мадам. Да, мсье. Это при помощи ваших медяков телевизор замуровали в стену моей камеры. Это на ваши деньги его заплавили в прочный пластик, который делает его неуязвимым. Это ваш презренный металл соединяет отдельные точки, выводя их на панель управления Фосиньи. И это Фосиньи, чиновник, оплачиваемый из вашего кармана, включает твой телевизор в любой час дня или ночи, сна или бодрствования, на несколько секунд или на целые часы, и ты не можешь ни сделать потише, ни переключить программу, ни вырубить вообще из розетки.
В первый раз от неожиданности я прижался к стене. Мне показалось, что взорвалась Шампронская тюрьма. Что ее построили на вулкане, и что началось извержение, и что стены вот-вот обрушатся на наши грешные головы. Но нет. Это просто включился телевизор. Восхитительный взрыв, там, наверху, на экране, бесконечно отраженный четырьмя стенами моей камеры. И с того момента стали повторяться эти первые разы. Настоящее по Фосиньи. Моя камера все время взрывается. В этом и состоит вся идея Фосиньи. Вы любитель взрывов, Малоссен? Получайте! Моя камера стала эпицентром непрерывной бомбежки. В моменты затишья остается лишь дрожать, ожидая возобновления военных действий. Разумеется, можно не смотреть на экран, но от звука никуда не денешься, даже спрятавшись под матрас. Все, что когда-либо взрывалось на пленке, с тех пор как кино стало звуковым, теперь взрывается в моей камере. Оружейные склады, частные дома, нефтеперерабатывающие заводы, сейфы, заминированные машины, мост через реку Кваи, остров капитана Немо, моя камера взрывается двадцать четыре часа в сутки – простая идея Фосиньи. Клин клином. Лечение сверхдозами. Полагаю, что насильникам он прописал крики терзаемых женщин, убийцам – хрипы перерезанных глоток, а зачинщикам массовой бойни – горы трупов…
Результат одинаков для всех заключенных: телефобия, застывший взгляд, тупая механическая поступь в час ежедневной прогулки, непрекращающаяся дрожь во всем теле, кое у кого эпилептические припадки, нетронутые тарелки в столовой.
Случаются и сцены панического страха, по дороге обратно в камеры, упираются, не хотят идти, но убедительность дубинок Фосиньи весьма эффективно дополняет его педагогический проект.
Захлопывается дверь.
Поворачивается ключ в скважине.
Закрывается глазок.
Тишина.
Я.
И телевизор, там, наверху.
Он в этом мастер, Фосиньи, директор моей тюрьмы, – говорим в настоящем, чтоб он им подавился! У него простые мысли. Он прирожденный воспитатель.
– Что, господин Малоссен, рады вновь оказаться в стенах Шампрона?
Хитростью ли Лежандра или по случайному распределению в канцелярии, но я сейчас нахожусь именно в Шампронской тюрьме, там, где наш дядюшка Стож окончил дни свои в компании Вергилия.
– Я тут слышал, что вы любитель взрывчатки, Малоссен?
У Фосиньи широкие плечи, серые глаза, густые брови. Он говорит вам ужасные вещи, смысл которых слащаво сглаживается его средиземноморским произношением.
– Бомбы в Магазине, несколько лет назад, теперь эти, в Веркоре… самопальные, с замедленным действием, зажигательные… похоже, вы предпочитаете именно бомбы, и от молодых ногтей, я полагаю.
Фосиньи мило улыбается, не сводя с меня серых глаз.
– Страсть к бомбам… Заметьте, я это понимаю… биение сердца во время установки, внезапность вспышки, грохот взрыва, раздающееся пространство, дождь обломков из поднявшихся туч дыма, потрескивающие язычки пламени… довольно красиво.
Фосиньи – это здешний метеоролог, который обещает вам конец света с ясным солнышком в интонациях.
– Я вас вылечу, Малоссен…
Я не знаю, когда Фосиньи обращался ко мне с этой своей речью в качестве общеукрепляющего. Вчера? Месяц назад? Десять лет? Ко всем прочим положенным временам изъявительного наклонения Фосиньи добавил еще одно, которое можно было бы назвать настоящее в настоящем. Это время грез охранников тюрьмы, настоящее неизбывного сожаления, зуб, вечно ноющий под бормашиной угрызений, бесконечное мгновение агонии, конец бесконечности, когда мертва всякая надежда, даже надежда на смерть… настоящее в настоящем, по Фосиньи, это время пытки.
Я не знаю, когда говорил со мной Фосиньи.
Я не знаю ничего, кроме своей камеры.
О, моей камере в Шампроне могли бы позавидовать и честные граждане. Я так и слышу возмущенный возглас этого честного гражданина. Непорядок! Какая расточительность! Представьте вот, опасных преступников держат в памятнике архитектуры! Вековая постройка с высокими сводами! Даже нет решеток на окнах. Небьющиеся стекла! Камера с видом на колосящиеся поля, вы только задумайтесь на секунду! Убийцы любуются природой! Кретоновые шторы – для защиты от прямых солнечных лучей. Еще и телевизор в придачу!
– Я принял эту тюрьму как культурное учреждение, Малоссен, и сделал из нее учреждение воспитательное. Культура, которая не воспитывает, это опасный криминогенный фактор! Вспомните классические примеры: Жюльен Сорель, Раскольников… Мой предшественник, господин Сент-Ивер, которого вы хорошо знали, не учел этого аспекта проблемы. Что ж, идеалист…
Фосиньи это вам не Сент-Ивер – ныне покойный бывший директор Шампронской тюрьмы и первый возлюбленный Клары, – этот твердо стоит на земле и смотрит вам прямо в глаза.
– Сегодня главное и основное в нашей культуре, хотим мы того или нет, передается посредством телевидения. Но снаружи телевидение – первый подстрекатель преступлений. А вот здесь, у нас, оно стоит на службе педагогики. Вы любите телевидение, Малоссен?
В каждой камере – по заключенному, каждому заключенному – по телевизору. На общественные средства! На ваши, кровные! Да, мадам. Да, мсье. Это при помощи ваших медяков телевизор замуровали в стену моей камеры. Это на ваши деньги его заплавили в прочный пластик, который делает его неуязвимым. Это ваш презренный металл соединяет отдельные точки, выводя их на панель управления Фосиньи. И это Фосиньи, чиновник, оплачиваемый из вашего кармана, включает твой телевизор в любой час дня или ночи, сна или бодрствования, на несколько секунд или на целые часы, и ты не можешь ни сделать потише, ни переключить программу, ни вырубить вообще из розетки.
В первый раз от неожиданности я прижался к стене. Мне показалось, что взорвалась Шампронская тюрьма. Что ее построили на вулкане, и что началось извержение, и что стены вот-вот обрушатся на наши грешные головы. Но нет. Это просто включился телевизор. Восхитительный взрыв, там, наверху, на экране, бесконечно отраженный четырьмя стенами моей камеры. И с того момента стали повторяться эти первые разы. Настоящее по Фосиньи. Моя камера все время взрывается. В этом и состоит вся идея Фосиньи. Вы любитель взрывов, Малоссен? Получайте! Моя камера стала эпицентром непрерывной бомбежки. В моменты затишья остается лишь дрожать, ожидая возобновления военных действий. Разумеется, можно не смотреть на экран, но от звука никуда не денешься, даже спрятавшись под матрас. Все, что когда-либо взрывалось на пленке, с тех пор как кино стало звуковым, теперь взрывается в моей камере. Оружейные склады, частные дома, нефтеперерабатывающие заводы, сейфы, заминированные машины, мост через реку Кваи, остров капитана Немо, моя камера взрывается двадцать четыре часа в сутки – простая идея Фосиньи. Клин клином. Лечение сверхдозами. Полагаю, что насильникам он прописал крики терзаемых женщин, убийцам – хрипы перерезанных глоток, а зачинщикам массовой бойни – горы трупов…
Результат одинаков для всех заключенных: телефобия, застывший взгляд, тупая механическая поступь в час ежедневной прогулки, непрекращающаяся дрожь во всем теле, кое у кого эпилептические припадки, нетронутые тарелки в столовой.
Случаются и сцены панического страха, по дороге обратно в камеры, упираются, не хотят идти, но убедительность дубинок Фосиньи весьма эффективно дополняет его педагогический проект.
Захлопывается дверь.
Поворачивается ключ в скважине.
Закрывается глазок.
Тишина.
Я.
И телевизор, там, наверху.
48
ДУХ ЧАСОВОГО
К настоящему моменту я, верно, сошел бы с ума или повесился, как некоторые, на спинке своей кровати, на оконной щеколде, на трубе батареи. Только тут вмешался Фосиньи со своим благодеянием.
– Я оставил для вас особую камеру, Малоссен, в которой содержался ваш друг Стожилкович. Вы помните Стожилковича? Тот, что вооружил престарелых дамочек Бельвиля и собирался перевести Вергилия на сербско-хорватский? Он скончался здесь, у нас, в прошлом году.
Они убрали стол, стул, словари и корзину для бумаг, но я все равно сразу же узнал эту камеру. И мой дядюшка Стож поселился во мне, как только я поселился у него. И вовсе не воспоминание о Стожиле внезапно захватило меня, а он сам, лично. Не его облик и не звук его голоса (Фосиньи конфисковал мои глаза и уши), но само существо его проникло внутрь меня, тончайшая, наполненная смыслом эссенция его существа, его запах, этот душок, который следовал за ним по пятам, как тень, и окружал его со всех сторон, как будка часового, стоило ему где-нибудь остановиться на минуту. Честно говоря, я узнал камеру старика Стожила, мгновенно учуяв его амбре. Стожил уступил мне свою будку. И я заперся там, оклемавшись немного от первых взрывов. А потом пришел его голос, внутренний голос, который не могли перекрыть никакие извержения.
– Тебе не кажется, что здесь чем-то пахнет, чьими-то носками, а?
Он любил задавать этот вопрос. А когда ваши уши становились уже пунцовыми, он уточнял:
– Не извиняйся, это моими.
И важно добавлял:
– Дух часового.
Мой старый дядюшка Стож всю юность провел на посту, отпугивая своими носками сначала нацистскую гидру, потом сталинского людоеда, здесь, совсем рядом, за балканскими воротами, в то время, когда меня еще не было и в проекте.
– Часовой, достойный этого почетного звания, никогда не вешает нос.
О, этот голос Стожила, такой теплый, насыщенный и низкий, что кажется, он поднимается из глубин вашего же нутра.
– Ну что, насажаем дров?
На его языке это означало поиграть в шахматы. Из всех партий, которые нам довелось с ним сыграть, ни одна не ускользнула у меня из памяти, несмотря на беспрестанные взрывы взбесившегося телевизора.
– D5, мой мальчик. Если ты пойдешь слоном на d5, то я пойду ферзем на сЗ, а если ты вздумаешь выбраться, схапав моего ферзя, мой черный слон поставит тебе мат на аЗ. Мат, который поставил Боден Шульдеру, в 1860-м, классика. Я же тебе говорил: осторожнее на диагоналях! Ты сегодня что-то совсем не в форме.
Сколько раз он обыгрывал меня в полумраке Магазина, ночной сторож Стожилкович? Днем взрывались бомбы. Ночью Стожил подрывал мою защиту.
А от бомб я оглох.
Фосиньи упустил это из виду.
Я оглох от взрывов.
Фосиньи, бомбы лишают меня слуха! Делайте громче, сколько хотите, я уже не слышу вашего телика!
Тот же феномен, что и тогда в Магазине: стрекотание в геодезическом центре моего мозга. Адская боль, сверлом жужжащая у меня в голове, прорывается вдруг наружу через уши. На несколько секунд я зависаю посреди камеры на раскаленном добела стальном проводе, проходящем через мой череп.
Потом боль утихает.
Я глух.
Извини, Фосиньи, от холодного оружия меня пробирает понос, от огнестрельного меня рвет, а от бомб я глохну. Убеждай, не убеждай, когда организм не принимает, он не принимает.
Весьма существенная деталь: эти приступы глухоты пробуждают во мне на редкость прозорливого шахматиста.
– Слон на d5, и тебе шах, Стожил, и, если ты берешь его конем, я хожу ферзем на f8, и тебе опять шах. Конечно, твой король может поиметь моего ферзя, но тогда я подпираю тебя ладьей на с8. Шах и мат! Я же тебе говорил: осторожнее на горизонталях.
– Не осмелюсь утверждать, что ты играешь хорошо, но прогресс есть, и немалый…
– Я оставил для вас особую камеру, Малоссен, в которой содержался ваш друг Стожилкович. Вы помните Стожилковича? Тот, что вооружил престарелых дамочек Бельвиля и собирался перевести Вергилия на сербско-хорватский? Он скончался здесь, у нас, в прошлом году.
Они убрали стол, стул, словари и корзину для бумаг, но я все равно сразу же узнал эту камеру. И мой дядюшка Стож поселился во мне, как только я поселился у него. И вовсе не воспоминание о Стожиле внезапно захватило меня, а он сам, лично. Не его облик и не звук его голоса (Фосиньи конфисковал мои глаза и уши), но само существо его проникло внутрь меня, тончайшая, наполненная смыслом эссенция его существа, его запах, этот душок, который следовал за ним по пятам, как тень, и окружал его со всех сторон, как будка часового, стоило ему где-нибудь остановиться на минуту. Честно говоря, я узнал камеру старика Стожила, мгновенно учуяв его амбре. Стожил уступил мне свою будку. И я заперся там, оклемавшись немного от первых взрывов. А потом пришел его голос, внутренний голос, который не могли перекрыть никакие извержения.
– Тебе не кажется, что здесь чем-то пахнет, чьими-то носками, а?
Он любил задавать этот вопрос. А когда ваши уши становились уже пунцовыми, он уточнял:
– Не извиняйся, это моими.
И важно добавлял:
– Дух часового.
Мой старый дядюшка Стож всю юность провел на посту, отпугивая своими носками сначала нацистскую гидру, потом сталинского людоеда, здесь, совсем рядом, за балканскими воротами, в то время, когда меня еще не было и в проекте.
– Часовой, достойный этого почетного звания, никогда не вешает нос.
О, этот голос Стожила, такой теплый, насыщенный и низкий, что кажется, он поднимается из глубин вашего же нутра.
– Ну что, насажаем дров?
На его языке это означало поиграть в шахматы. Из всех партий, которые нам довелось с ним сыграть, ни одна не ускользнула у меня из памяти, несмотря на беспрестанные взрывы взбесившегося телевизора.
– D5, мой мальчик. Если ты пойдешь слоном на d5, то я пойду ферзем на сЗ, а если ты вздумаешь выбраться, схапав моего ферзя, мой черный слон поставит тебе мат на аЗ. Мат, который поставил Боден Шульдеру, в 1860-м, классика. Я же тебе говорил: осторожнее на диагоналях! Ты сегодня что-то совсем не в форме.
Сколько раз он обыгрывал меня в полумраке Магазина, ночной сторож Стожилкович? Днем взрывались бомбы. Ночью Стожил подрывал мою защиту.
А от бомб я оглох.
Фосиньи упустил это из виду.
Я оглох от взрывов.
Фосиньи, бомбы лишают меня слуха! Делайте громче, сколько хотите, я уже не слышу вашего телика!
Тот же феномен, что и тогда в Магазине: стрекотание в геодезическом центре моего мозга. Адская боль, сверлом жужжащая у меня в голове, прорывается вдруг наружу через уши. На несколько секунд я зависаю посреди камеры на раскаленном добела стальном проводе, проходящем через мой череп.
Потом боль утихает.
Я глух.
Извини, Фосиньи, от холодного оружия меня пробирает понос, от огнестрельного меня рвет, а от бомб я глохну. Убеждай, не убеждай, когда организм не принимает, он не принимает.
Весьма существенная деталь: эти приступы глухоты пробуждают во мне на редкость прозорливого шахматиста.
– Слон на d5, и тебе шах, Стожил, и, если ты берешь его конем, я хожу ферзем на f8, и тебе опять шах. Конечно, твой король может поиметь моего ферзя, но тогда я подпираю тебя ладьей на с8. Шах и мат! Я же тебе говорил: осторожнее на горизонталях.
– Не осмелюсь утверждать, что ты играешь хорошо, но прогресс есть, и немалый…
49
МОИ ПОСЕТИТЕЛИ
Самозащита? Дух противоречия? Стоит мне выйти из камеры, как тишина коридоров вновь возвращает мне слух. Мигрень остается, но уши открываются, и я слышу бряцание наручников, щелканье замков и ритмичный звук шагов в вечном молчании камней.
– Она стала есть, Бен! Мама опять стала есть! Это одна из хороших новостей, которые Жереми приносит мне в подвал, служащий в Шампронской тюрьме приемной. Они навещают меня, каждый по очереди: Жереми, Клара, Тереза, Лауна, Малыш… Но чаще всего вместо Лауны, которая слишком занята в клинике, вместо Терезы, которая слишком поглощена своими звездами, вместо Клары, слишком опечаленной, и вместо Малыша, который еще слишком мал, приходит Жереми.
Словом, я вижусь только с Жереми.
– Мама снова стала есть. Нельзя сказать, чтобы она наедалась от пуза, но все-таки… И еще она говорит.
– Что же она говорит?
– Трудно разобрать, она говорит сама с собой. Упрется подбородком в грудь и что-то бормочет, будто укачивает кого на руках, понимаешь? Прямо себе в декольте, между… в общем, понятно. А когда кто-то входит, она замолкает.
– Ты сказал Марти?
– Не нужно, она не больна, пойми! Если не считать этого, она вполне нормальная. Ты же знаешь маму. Встает в одиннадцать, чистит перышки до полудня, потом выходит из своей комнаты, красивая, как и прежде, помогает Кларе, на кухне все у нее горит, все портится – это же мама, говорю тебе. Счастливая такая ходит, будто снова влюбилась. И с тех пор, как она стала есть, ей и в Клару удается запихнуть хоть кусочек. Все путем, Бен. Жизнь продолжается. И Джулиус поправился. Все еще клацает зубами каждые три минуты, но уже выздоровел. Да! Тут еще Жервеза… Жервеза теперь заняла место Тяня в сердце Верден. Преемственность поколений, как говорится…
Пауза.
– А как ты, Бен?
Приемная Шампрона – бывшая исповедальня для прокаженных. Крестовые своды разделяют на четыре части просторный, с высокими потолками, подвал белого песчаника. Встаешь в один из четырех углов, служитель с дубинкой запирает за тобой черную железную решетку, и ты обращаешься к стене, повернувшись спиной к собеседнику. Так и пошло, начиная с XVII века: откровения одного по диагонали свода доходят до другого такими же внятными, как если бы их прошептали прямо на ухо. Да, достаточно прошептать. Это успокаивает. Как обещание отпущения грехов…
– Клемана бы сюда, ему бы здесь понравилось! – воскликнул Жереми при первом своем посещении. – У Феллини в «Сладкой жизни», точно такая же штуковина. Помнишь, когда Марчелло признается в любви Анук Эме, а ее в это время целует другой, блондинчик.
Жереми всегда находит, о чем поболтать. Он не из тех посетителей, которых иссушает привычка. Слова льются из него нескончаемым потоком, стоит ему только порог переступить, а когда раздается звонок, возвещающий о том, что время вышло, охраннику приходится этот поток прерывать.
– У меня хорошая подготовка, Бен. Помнишь, как тогда, в больнице, я говорил с тобой, а ты не мог мне ответить. Нужно было говорить за двоих…
Он входит, становится в свой угол, и тут же, с места в карьер:
– Привет, это опять я, но ты можешь представить, что я – это Клара, твоя любимая сестренка.
И он выкладывает мне хронику событий в семье с точки зрения добродушной Клары.
Или, например:
– Здравствуй, Бенжамен, это Тереза.
И это правда говорит Тереза.
– Жервеза уже заметно округлилась, Бенжамен. Я знаю, что УЗИ тебя не впечатляет, но мои весы не врут: будет мальчик.
– Так и не выяснили, кто отец?
– Она ведет себя очень мудро и не жаждет узнать, кто он. Хороший астрологический прогноз лучше плохого отца.
Но чаще Жереми приходит все же от своего имени. Он мне читает. С тех пор, как погиб Клеман, «Зебру» отобрали и сдали под разные конторы, он решительно отвернулся от театра. Он переделал свою пьесу в роман. Он задался целью в деталях описать все приключения козла отпущения – своего брата. Он вбил себе в голову, что лучшей защитительной речи в мою пользу и не придумаешь. Он проводит эти месяцы, вывязывая свою апологию, которая будет согревать меня до конца моего пожизненного заключения.
– Всего будет четыре книжки. Одна – про бомбы в Магазине, еще одна – про наших бельвильских дедушек-наркоманов, третья – про твою кому и последняя – про то, что с тобой происходит сейчас. Я пишу их не одну за другой, а все вместе, как на душу ляжет. Примерно как фильм, понимаешь? Снимают в той последовательности, как сами захотят, соотносясь с прогнозами погоды или с выкрутасами приглашенной звезды, а потом, когда монтируют, расставляют все по порядку. Что ты об этом думаешь, Бен?
Я думаю, что где-то здесь неподалеку бродит Королева Забо.
– Прекрасный подход, Жереми.
– Хочешь, прочитаю тебе отрывок?
Кому когда-либо хватало духу ответить «нет» на подобный вопрос?
– Конечно, очень мило с твоей стороны.
– После всех тех историй, которые ты нам рассказывал, когда мы были совсем детьми, это еще самое меньшее, что я могу для тебя сделать, Бен…
Плети, Жереми, вывязывай… выдумывай себе героя романа, безупречного брата, опутанного чужими преступлениями… вяжи… и себе тоже возьми хорошую роль, раз уж ты здесь оказался. Если жизнь идет, как ей хочется, пусть и роман получится, как напишется. А будут вопросы по природе человека, спрашивай, не стесняйся, у меня материала больше чем достаточно по этим историческим временам.
– Она стала есть, Бен! Мама опять стала есть! Это одна из хороших новостей, которые Жереми приносит мне в подвал, служащий в Шампронской тюрьме приемной. Они навещают меня, каждый по очереди: Жереми, Клара, Тереза, Лауна, Малыш… Но чаще всего вместо Лауны, которая слишком занята в клинике, вместо Терезы, которая слишком поглощена своими звездами, вместо Клары, слишком опечаленной, и вместо Малыша, который еще слишком мал, приходит Жереми.
Словом, я вижусь только с Жереми.
– Мама снова стала есть. Нельзя сказать, чтобы она наедалась от пуза, но все-таки… И еще она говорит.
– Что же она говорит?
– Трудно разобрать, она говорит сама с собой. Упрется подбородком в грудь и что-то бормочет, будто укачивает кого на руках, понимаешь? Прямо себе в декольте, между… в общем, понятно. А когда кто-то входит, она замолкает.
– Ты сказал Марти?
– Не нужно, она не больна, пойми! Если не считать этого, она вполне нормальная. Ты же знаешь маму. Встает в одиннадцать, чистит перышки до полудня, потом выходит из своей комнаты, красивая, как и прежде, помогает Кларе, на кухне все у нее горит, все портится – это же мама, говорю тебе. Счастливая такая ходит, будто снова влюбилась. И с тех пор, как она стала есть, ей и в Клару удается запихнуть хоть кусочек. Все путем, Бен. Жизнь продолжается. И Джулиус поправился. Все еще клацает зубами каждые три минуты, но уже выздоровел. Да! Тут еще Жервеза… Жервеза теперь заняла место Тяня в сердце Верден. Преемственность поколений, как говорится…
Пауза.
– А как ты, Бен?
Приемная Шампрона – бывшая исповедальня для прокаженных. Крестовые своды разделяют на четыре части просторный, с высокими потолками, подвал белого песчаника. Встаешь в один из четырех углов, служитель с дубинкой запирает за тобой черную железную решетку, и ты обращаешься к стене, повернувшись спиной к собеседнику. Так и пошло, начиная с XVII века: откровения одного по диагонали свода доходят до другого такими же внятными, как если бы их прошептали прямо на ухо. Да, достаточно прошептать. Это успокаивает. Как обещание отпущения грехов…
– Клемана бы сюда, ему бы здесь понравилось! – воскликнул Жереми при первом своем посещении. – У Феллини в «Сладкой жизни», точно такая же штуковина. Помнишь, когда Марчелло признается в любви Анук Эме, а ее в это время целует другой, блондинчик.
Жереми всегда находит, о чем поболтать. Он не из тех посетителей, которых иссушает привычка. Слова льются из него нескончаемым потоком, стоит ему только порог переступить, а когда раздается звонок, возвещающий о том, что время вышло, охраннику приходится этот поток прерывать.
– У меня хорошая подготовка, Бен. Помнишь, как тогда, в больнице, я говорил с тобой, а ты не мог мне ответить. Нужно было говорить за двоих…
Он входит, становится в свой угол, и тут же, с места в карьер:
– Привет, это опять я, но ты можешь представить, что я – это Клара, твоя любимая сестренка.
И он выкладывает мне хронику событий в семье с точки зрения добродушной Клары.
Или, например:
– Здравствуй, Бенжамен, это Тереза.
И это правда говорит Тереза.
– Жервеза уже заметно округлилась, Бенжамен. Я знаю, что УЗИ тебя не впечатляет, но мои весы не врут: будет мальчик.
– Так и не выяснили, кто отец?
– Она ведет себя очень мудро и не жаждет узнать, кто он. Хороший астрологический прогноз лучше плохого отца.
Но чаще Жереми приходит все же от своего имени. Он мне читает. С тех пор, как погиб Клеман, «Зебру» отобрали и сдали под разные конторы, он решительно отвернулся от театра. Он переделал свою пьесу в роман. Он задался целью в деталях описать все приключения козла отпущения – своего брата. Он вбил себе в голову, что лучшей защитительной речи в мою пользу и не придумаешь. Он проводит эти месяцы, вывязывая свою апологию, которая будет согревать меня до конца моего пожизненного заключения.
– Всего будет четыре книжки. Одна – про бомбы в Магазине, еще одна – про наших бельвильских дедушек-наркоманов, третья – про твою кому и последняя – про то, что с тобой происходит сейчас. Я пишу их не одну за другой, а все вместе, как на душу ляжет. Примерно как фильм, понимаешь? Снимают в той последовательности, как сами захотят, соотносясь с прогнозами погоды или с выкрутасами приглашенной звезды, а потом, когда монтируют, расставляют все по порядку. Что ты об этом думаешь, Бен?
Я думаю, что где-то здесь неподалеку бродит Королева Забо.
– Прекрасный подход, Жереми.
– Хочешь, прочитаю тебе отрывок?
Кому когда-либо хватало духу ответить «нет» на подобный вопрос?
– Конечно, очень мило с твоей стороны.
– После всех тех историй, которые ты нам рассказывал, когда мы были совсем детьми, это еще самое меньшее, что я могу для тебя сделать, Бен…
Плети, Жереми, вывязывай… выдумывай себе героя романа, безупречного брата, опутанного чужими преступлениями… вяжи… и себе тоже возьми хорошую роль, раз уж ты здесь оказался. Если жизнь идет, как ей хочется, пусть и роман получится, как напишется. А будут вопросы по природе человека, спрашивай, не стесняйся, у меня материала больше чем достаточно по этим историческим временам.
50
ГОСПОЖА МОЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ
Вот вам, например, образчик гуманности: госпожа мой следователь. Госпожа мой следователь – маленькое существо с вьющимися волосами, ясными глазами и прекрасным цветом лица – как у молоденькой девушки. Когда она отправляла дело в суд, в глазах у нее стояли слезы.
– Нужно же вам было столько выстрадать, чтобы в конце концов оказаться за решеткой!
Дословно.
– Вы потеряли ребенка…
Я не шучу. Мое дело расследует в первую очередь мать.
– Я – мать, господин Малоссен.
И это позволяет ей понять мой поступок. (И, стало быть, не сомневаться, что я его совершил.)
Мне, однако, понадобилось некоторое время, чтобы разобраться, как работает эта голова. Когда до меня дошло, что она подключена к сердцу и бьется вместе с ним, я понял, что пропал.
Сердце матери.
Которое находит совершенно нормальным (если не правомерным), что вы взрываете целую семью и еще нескольких случайных знакомых, потому что потеряли своего, столь долгожданного, малыша.
– Вероятно, на вашем месте я поступила бы так же.
Именно! Бедная моя головушка…
И в результате – суд.
– Хотел сразу мат мне поставить, малыш? Не получится, смотри: я спускаю ладью на с8, ты защищаешься конем, мой ферзь ставит тебе шах на h7, твой король берет его, хожу слоном, твой король отступает, и дальше вечный шах. Ничья, Бенжамен! Вот так и обороняются раненые медведи у нас в горах.
О, Стожил, как я тебя любил!
Но тут меня опять вызывает госпожа мой следователь.
Она указывает мне на кресло, ее большие невинные глаза (совсем как в мультиках Уолта Диснея) блестят слезой, пока с меня снимают наручники. Я еще не знаю, что меня ждет, но она уже понимает меня, и это дурной знак.
– Господин Малоссен…
Не решаясь начать, она ищет поддержки в глазах моего адвоката, тот молчит.
– Мне пришлось обратиться к дивизионному комиссару Лежандру с судебным запросом открыть следствие по делам, предшествующим тем, по которым вы проходите обвиняемым в настоящий момент.
Дрожь в пальцах, листающих мое дело.
– И это прискорбно, господин Малоссен.
Сглатывает.
– Весьма прискорбно.
В общем, она зачитала мне рапорт Лежандра. С первых же слов я понял, что произошло. Основательно встряхнув пальму Кудрие, так что я свалился к его ногам, Лежандр взялся за корни и вырывает их один за другим, методически. Он наведался к госпоже моему следователю, чтобы поговорить о моем прошлом. Он достал одно за другим все дела, которые плелись вокруг меня последние несколько лет. Сначала дело о Магазине: пять бомб, шесть жертв и я. Дело старых бельвильских наркоманов: убийство инспектора среди бела дня, подозрительное самоубийство дивизионного комиссара, книготорговец, которому ввели каустическую соду, и я, в то же время, в том же квартале, даже в этом же доме. Дело Ж. Л. В.: покушение на убийство заключенного Кремера, зверская расправа над директором Шампрона, женихом моей сестры, и я, на которого вешают все подряд, пока пуля двадцать второго калибра, выпущенная из длинноствольного карабина с убойной силой, не отправляет меня в глубокую кому. Прибавим к этому шестерых проституток, убитых за эти последние месяцы по моему приказу, как утверждает эта высокая девица в розовом костюме, упорно стоящая на своем. Итого: шесть и три – девять, и два – одиннадцать, и еще шесть – семнадцать. Если прибавить к этому четыре трупа в Лоссансе, получаем всего двадцать одно убийство, не считая тех, что еще вскроются при более тщательном расследовании.
– Это прискорбно, господин Малоссен, весьма прискорбно.
И тем прискорбнее, что Госпожа мой следователь прекрасно понимает, что мною двигало. Что вовсе не означает, что она оправдывает эти действия («я мать, но я следователь»), нет, она только понимает… В Магазине я уже мстил за свое несчастное детство, в Бельвиле я сражался против расизма и спешил на помощь престарелому населению квартала, расправляясь с Сент-Ивером, я оберегал невинность моей Клары, а в шкуре Ж. Л. В. я сражался за Литературу… Что до этих шести проституток… Госпожа мой следователь, конечно, не питает никаких предрассудков насчет проституции… но она прекрасно понимает, как душа, хоть чуточку религиозная, может остервенеть при виде ликов святых, нацарапанных на коже порока.
– Нужно же вам было столько выстрадать, чтобы в конце концов оказаться за решеткой!
Дословно.
– Вы потеряли ребенка…
Я не шучу. Мое дело расследует в первую очередь мать.
– Я – мать, господин Малоссен.
И это позволяет ей понять мой поступок. (И, стало быть, не сомневаться, что я его совершил.)
Мне, однако, понадобилось некоторое время, чтобы разобраться, как работает эта голова. Когда до меня дошло, что она подключена к сердцу и бьется вместе с ним, я понял, что пропал.
Сердце матери.
Которое находит совершенно нормальным (если не правомерным), что вы взрываете целую семью и еще нескольких случайных знакомых, потому что потеряли своего, столь долгожданного, малыша.
– Вероятно, на вашем месте я поступила бы так же.
Именно! Бедная моя головушка…
И в результате – суд.
***
В ожидании этого завершающего акта возвращаемся в настоящее Фосиньи… в постовую будку Стожила… к нашим шахматным партиям.– Хотел сразу мат мне поставить, малыш? Не получится, смотри: я спускаю ладью на с8, ты защищаешься конем, мой ферзь ставит тебе шах на h7, твой король берет его, хожу слоном, твой король отступает, и дальше вечный шах. Ничья, Бенжамен! Вот так и обороняются раненые медведи у нас в горах.
О, Стожил, как я тебя любил!
Но тут меня опять вызывает госпожа мой следователь.
***
– Господин Малоссен…Она указывает мне на кресло, ее большие невинные глаза (совсем как в мультиках Уолта Диснея) блестят слезой, пока с меня снимают наручники. Я еще не знаю, что меня ждет, но она уже понимает меня, и это дурной знак.
– Господин Малоссен…
Не решаясь начать, она ищет поддержки в глазах моего адвоката, тот молчит.
– Мне пришлось обратиться к дивизионному комиссару Лежандру с судебным запросом открыть следствие по делам, предшествующим тем, по которым вы проходите обвиняемым в настоящий момент.
Дрожь в пальцах, листающих мое дело.
– И это прискорбно, господин Малоссен.
Сглатывает.
– Весьма прискорбно.
В общем, она зачитала мне рапорт Лежандра. С первых же слов я понял, что произошло. Основательно встряхнув пальму Кудрие, так что я свалился к его ногам, Лежандр взялся за корни и вырывает их один за другим, методически. Он наведался к госпоже моему следователю, чтобы поговорить о моем прошлом. Он достал одно за другим все дела, которые плелись вокруг меня последние несколько лет. Сначала дело о Магазине: пять бомб, шесть жертв и я. Дело старых бельвильских наркоманов: убийство инспектора среди бела дня, подозрительное самоубийство дивизионного комиссара, книготорговец, которому ввели каустическую соду, и я, в то же время, в том же квартале, даже в этом же доме. Дело Ж. Л. В.: покушение на убийство заключенного Кремера, зверская расправа над директором Шампрона, женихом моей сестры, и я, на которого вешают все подряд, пока пуля двадцать второго калибра, выпущенная из длинноствольного карабина с убойной силой, не отправляет меня в глубокую кому. Прибавим к этому шестерых проституток, убитых за эти последние месяцы по моему приказу, как утверждает эта высокая девица в розовом костюме, упорно стоящая на своем. Итого: шесть и три – девять, и два – одиннадцать, и еще шесть – семнадцать. Если прибавить к этому четыре трупа в Лоссансе, получаем всего двадцать одно убийство, не считая тех, что еще вскроются при более тщательном расследовании.
– Это прискорбно, господин Малоссен, весьма прискорбно.
И тем прискорбнее, что Госпожа мой следователь прекрасно понимает, что мною двигало. Что вовсе не означает, что она оправдывает эти действия («я мать, но я следователь»), нет, она только понимает… В Магазине я уже мстил за свое несчастное детство, в Бельвиле я сражался против расизма и спешил на помощь престарелому населению квартала, расправляясь с Сент-Ивером, я оберегал невинность моей Клары, а в шкуре Ж. Л. В. я сражался за Литературу… Что до этих шести проституток… Госпожа мой следователь, конечно, не питает никаких предрассудков насчет проституции… но она прекрасно понимает, как душа, хоть чуточку религиозная, может остервенеть при виде ликов святых, нацарапанных на коже порока.