Страница:
Мы шли домой, Жюли и я, с Джулиусом на руках: положив голову мне на грудь, он уткнулся носом мне подмышку, словно пытаясь отвязаться от собственного запаха. Он был сейчас не тяжелее кома пыли, скопившейся на каком-нибудь заброшенном чердаке, но благоухал ничуть не меньше прежнего. В припадке его вывернуло наизнанку, очистив от всего, что оставалось в желудке и что теперь покрывало пахучим панцирем смокинг Будьюфа.
– Как твоя шея, ты уверен, что все в порядке?
– Ты подумай, заставил его играть эпилепсию, идиот! И этот Хадуш, дубина, куда смотрел?
– Берегись! – закричала Жюли.
И опять слишком поздно. Челюсть Джулиуса уже захлопнулась, на этот раз, вцепившись мне в плечо.
– О боже!
– Постой!
Жюли безуспешно попыталась разжать Джулиусовы плоскогубцы.
– Оставь, – сказал я.
– Как это «оставь»?
– Будьюф захотел придать мне солидности. Усилил подплечники. Жмет, конечно, но до кожи не добрался.
Потом я успокаивающе зашептал на ухо Джулиусу:
– Ты на смокинг обозлился, да? Бесовские шмотки, хочешь сказать? Ты прав, больше я это тряпье не надену, обещаю! Вернем его Будьюфу. То-то он обрадуется, получив назад свой смокинг, король пижонов, сноб несчастный!
Должно быть, это обещание утешило Джулиуса, потому что он решил все-таки отпустить мое плечо.
…Чтобы через каких-нибудь три минуты ополчиться теперь уже на лацканы. Все с той же мертвой хваткой. Я оторвал полоску черного шелка, оставив ее у него в зубах.
– Думаю, это спазм, – решила Жюли.
– Спазм?
– Как икота. Каждые три минуты он клацает зубами, вот и все. За последние несколько минут – два раза уже.
Мы засекли время – и точно: через три минуты челюсти Джулиуса лязгнули, схватив пустоту. Каждые три минуты он, кусаясь, восставал на судьбу. А через тридцать секунд, как заведенный, ослаблял свою хватку. Нужно было только знать это.
– Будем пользоваться им как пробойником, чтобы делать новые дырки на твоем ремне, когда начнете расти, – пошутил я.
– Нет ничего лучше гамака, он обнимает все части тела сразу, – объяснила мне Жюли, которая побывала в объятьях не одного гамака, прежде чем попасть в мои.
Челюсти Джулиуса опять захлопнулись, отмерив еще три минуты истекшего времени.
– Очень удобно, когда варишь яйца всмятку.
Сбросив с себя последние лохмотья, остававшиеся от смокинга, я будто вылез из шкуры собственной собаки.
– Бенжамен! Твое плечо…
Хоть клыки и не добрались до кожи, плечо все почернело. Черный синяк с сизым отливом, совсем как пятно на хвосте у павлина.
– Да, хватка у него – будь здоров.
Я не встречал человека, который переносил бы физические страдания более стойко, чем Жюли. И в то же время, она места себе не находит, стоит мне ненароком ушибиться и сделать себе бо-бо. Я привлек ее к себе:
– Я иду в душ, а потом приготовим вместе какой-нибудь кускус и спокойно поедим, хорошо?
Она поцеловала меня в плечо.
– Иди. Я пока почту разберу.
У Жюли корреспонденция, как в министерстве, обстоятельная, не то что моя: счета за газ, телефонные квитанции, профсоюзные взносы, словом – одни цифры.
Я только включил краны холодной и горячей воды и подбирал нужную температуру, когда через полупрозрачное стекло душевой до меня донесся голос Жюли:
– Барнабе приезжает в воскресенье!
– Барнабе?
– Барнабе, сын Маттиаса, он должен приехать в это воскресенье и обещает нам какой-то сюрприз!
Что ты сделал с моим плечом, Джулиус? Теперь я даже голову не могу нормально вымыть.
Я сделал погорячее, дожидаясь, когда потоки воды снимут чрезмерную боль и рассеют мои мстительные планы насчет этого кретина Жереми. Каково ему, бедняге, дожидаться сейчас моего возвращения, под пристальным взглядом Терезы, сверлящим его затылок! Нет ничего более угнетающего, чем отчитывать провинившегося ребенка, ожидающего, что его будут отчитывать. Помнится, Клара, еще совсем кроха, высказала мне это одной фразой: «Хватит меня пилить, Бен, ты же видишь: я уже плачу!» Клара, моя сестричка, моя маленькая Кларинетта, не расстающаяся со своим фотоаппаратом, искупительная вспышка которого выхватила из потока событий бешенство Джулиуса… Джулиус… надо подумать, что положить ему в пасть на время, пока кризис не пройдет. А то, при таком ритме, он если язык себе не откусит, то зубы сточит наверняка. Да что толку? Если компостер будет пробивать каждые три минуты… за два-три месяца ему туда внутрь всякой дряни, как бюллетеней в урну, по самую холку набьется! Надо будет соорудить ему специальную собачью капу… Ох уж этот Жереми… заставить эпилептика играть эпилепсию! А почему не рак – обреченному или ярость буйнопомешанному? Тоже мне постановщик-реалист… черпаем в реальности полными пригоршнями, тащим мир за шиворот к зеркалу, ткнуть его носом в собственное отражение, а дальше – хоть трава не расти! Бихевиорист фигов! Шоковая терапия, так держать, маленький поганец… дитя своего времени! Еще погорячее, вот так… сюда, на плечо… Ай да Жереми… «Хватит меня пилить, Бен, ты же видишь: я уже плачу !» Хорошо, Клара, ты права… Интересно, задумывался ли Жереми хоть раз, скольких взбучек он избежал благодаря лишь тому, что у него есть Клара… Не будь рядом Клары, на тебе, дурачок ты этакий, давно бы уже от ссадин и синяков живого места не осталось!.. А меня, садиста, издевающегося над детьми, упекли бы за решетку, отдав в цепкие лапы нашего гуманного правосудия… Заставить Джулиуса играть эпилептический припадок…
И самый лучший в мире душ не смоет нашего плохого настроения.
Я закрыл воду. Перекрыл поток мыслей. Когда я прошел в комнату, пар из душевой стоял там плотным лондонским туманом.
– Как ты еще разбираешь, что написано?.. Ничего же не видно…
Я обогнул Джулиуса – скалу в клубящихся волнах с картины Магритта – и открыл окно.
– Жюли?
За столом ее не было.
– Жюли?
И на кровати – тоже.
Я обратился к Джулиусу:
– Она вышла, да?
Джулиус лязгнул хлеборезкой.
– Пожиратель облаков.
В комнате пусто. Дверь душевой открыта.
– Моя дорогая, – стал напевать я, – моя неуловимая любовь…
Я закрыл дверь в душевую, чтобы открыть шкаф. Она была там.
– Жюли…
Она забилась между дверьми. Вся съежилась. Неподвижна, как скрученный судорогой Джулиус. И с таким же застывшим взглядом. В руках у нее было письмо.
– Жюли?
Другие листы валялись у ее ног.
– Жюли, сердце мое…
И я все понял.
Меня как подкосило. Именно так выражается страх у мужчины: тебе зажимает твое мужское достоинство, загоняя ужас обратно, распыляя по всем клеточкам, кровь стынет, ноги ватные, сладкая слюна…
Штамп медицинской лаборатории, разлинованные колонки, процентное содержание того-то и сего-то…
Как я не хотел ничего понимать… но я понял.
Листки с результатами тестов лежали вокруг нее на полу.
Твои проваленные экзамены.
Точный подсчет того, что мешало тебе добраться до нас.
Объявление о твоем отбытии.
О!..
Я хотел бы сказать, что я склонился над Жюли, но нет – я рухнул. Я хотел бы сказать, что я крепко обнял ее, чтобы утешить, но я лишь опустился на пол рядом с ней, и мы так и сидели там, сбившись друг к другу, зажатые между дверьми душевой и шкафа.
И время не помогало. Оно просто остановилось. Напрасно Джулиус изображал часы, кукушкой отмечая каждые три минуты, настоящее оставалось настоящим.
Я счел, что лучше было хранить при себе мои опасения… они, к сожалению, подтвердились…
Почерк Маттиаса, его дрожащие, растягивающиеся пружинками слова…
Может быть, я не должен был так долго томить вас пустой надеждой…
О…
…ваш случай столь редкий…
Жюли…
…прервать беременность в течение следующей недели.
Следующей недели…
Я понимаю бесполезность всех слов утешения, но…
Неподвижны, оба, как и Превосходный Джулиус в сетях страданий.
Она положила голову мне на плечо.
Пауза…
Наконец она сказала:
– Давай обойдемся без пафоса, хорошо?
Она оперлась о мое колено.
– Маттиас ожидал чего-то в этом роде.
Каких усилий нам стоило просто подняться.
– Он велел, чтобы ему переслали результаты в Вену, прежде чем сообщить их мне… вместе с этим письмом, бедный, нелегко ему пришлось.
Она роняет письмо на кровать. Мы встаем, оба. И вот мы уже снова стоим. Шатает немного, но мы держимся, несмотря ни на что. Настоящая мания… эта жизнь.
– И нет?..
– Нет, Бенжамен. Все кончено. Слишком… сложно… все это объяснять. Потом, если тебе это будет интересно…
И решающий удар:
– В понедельник утром я иду к Бертольду.
Она настойчиво повторила:
– Бертольд, Бенжамен. И никто другой. Не потому, что он лучше других, но именно он тебя спас.
Пауза.
– А ты – единственное, что у меня есть.
Она примерила улыбку.
– Все, что у меня есть. Запомни. Больше я этого не стану повторять.
И она попросила меня позвать Ясмину.
16
VI. БАРНАБУ
17
– Как твоя шея, ты уверен, что все в порядке?
– Ты подумай, заставил его играть эпилепсию, идиот! И этот Хадуш, дубина, куда смотрел?
– Берегись! – закричала Жюли.
И опять слишком поздно. Челюсть Джулиуса уже захлопнулась, на этот раз, вцепившись мне в плечо.
– О боже!
– Постой!
Жюли безуспешно попыталась разжать Джулиусовы плоскогубцы.
– Оставь, – сказал я.
– Как это «оставь»?
– Будьюф захотел придать мне солидности. Усилил подплечники. Жмет, конечно, но до кожи не добрался.
Потом я успокаивающе зашептал на ухо Джулиусу:
– Ты на смокинг обозлился, да? Бесовские шмотки, хочешь сказать? Ты прав, больше я это тряпье не надену, обещаю! Вернем его Будьюфу. То-то он обрадуется, получив назад свой смокинг, король пижонов, сноб несчастный!
Должно быть, это обещание утешило Джулиуса, потому что он решил все-таки отпустить мое плечо.
…Чтобы через каких-нибудь три минуты ополчиться теперь уже на лацканы. Все с той же мертвой хваткой. Я оторвал полоску черного шелка, оставив ее у него в зубах.
– Думаю, это спазм, – решила Жюли.
– Спазм?
– Как икота. Каждые три минуты он клацает зубами, вот и все. За последние несколько минут – два раза уже.
Мы засекли время – и точно: через три минуты челюсти Джулиуса лязгнули, схватив пустоту. Каждые три минуты он, кусаясь, восставал на судьбу. А через тридцать секунд, как заведенный, ослаблял свою хватку. Нужно было только знать это.
– Будем пользоваться им как пробойником, чтобы делать новые дырки на твоем ремне, когда начнете расти, – пошутил я.
***
Как только мы поднялись в нашу комнату, я сразу подвесил гамак, в который мы всегда укладывали беднягу Джулиуса на время его приступов эпилепсии, и водрузил его туда со всей осторожностью сапера.– Нет ничего лучше гамака, он обнимает все части тела сразу, – объяснила мне Жюли, которая побывала в объятьях не одного гамака, прежде чем попасть в мои.
Челюсти Джулиуса опять захлопнулись, отмерив еще три минуты истекшего времени.
– Очень удобно, когда варишь яйца всмятку.
Сбросив с себя последние лохмотья, остававшиеся от смокинга, я будто вылез из шкуры собственной собаки.
– Бенжамен! Твое плечо…
Хоть клыки и не добрались до кожи, плечо все почернело. Черный синяк с сизым отливом, совсем как пятно на хвосте у павлина.
– Да, хватка у него – будь здоров.
Я не встречал человека, который переносил бы физические страдания более стойко, чем Жюли. И в то же время, она места себе не находит, стоит мне ненароком ушибиться и сделать себе бо-бо. Я привлек ее к себе:
– Я иду в душ, а потом приготовим вместе какой-нибудь кускус и спокойно поедим, хорошо?
Она поцеловала меня в плечо.
– Иди. Я пока почту разберу.
У Жюли корреспонденция, как в министерстве, обстоятельная, не то что моя: счета за газ, телефонные квитанции, профсоюзные взносы, словом – одни цифры.
Я только включил краны холодной и горячей воды и подбирал нужную температуру, когда через полупрозрачное стекло душевой до меня донесся голос Жюли:
– Барнабе приезжает в воскресенье!
– Барнабе?
– Барнабе, сын Маттиаса, он должен приехать в это воскресенье и обещает нам какой-то сюрприз!
Что ты сделал с моим плечом, Джулиус? Теперь я даже голову не могу нормально вымыть.
Я сделал погорячее, дожидаясь, когда потоки воды снимут чрезмерную боль и рассеют мои мстительные планы насчет этого кретина Жереми. Каково ему, бедняге, дожидаться сейчас моего возвращения, под пристальным взглядом Терезы, сверлящим его затылок! Нет ничего более угнетающего, чем отчитывать провинившегося ребенка, ожидающего, что его будут отчитывать. Помнится, Клара, еще совсем кроха, высказала мне это одной фразой: «Хватит меня пилить, Бен, ты же видишь: я уже плачу!» Клара, моя сестричка, моя маленькая Кларинетта, не расстающаяся со своим фотоаппаратом, искупительная вспышка которого выхватила из потока событий бешенство Джулиуса… Джулиус… надо подумать, что положить ему в пасть на время, пока кризис не пройдет. А то, при таком ритме, он если язык себе не откусит, то зубы сточит наверняка. Да что толку? Если компостер будет пробивать каждые три минуты… за два-три месяца ему туда внутрь всякой дряни, как бюллетеней в урну, по самую холку набьется! Надо будет соорудить ему специальную собачью капу… Ох уж этот Жереми… заставить эпилептика играть эпилепсию! А почему не рак – обреченному или ярость буйнопомешанному? Тоже мне постановщик-реалист… черпаем в реальности полными пригоршнями, тащим мир за шиворот к зеркалу, ткнуть его носом в собственное отражение, а дальше – хоть трава не расти! Бихевиорист фигов! Шоковая терапия, так держать, маленький поганец… дитя своего времени! Еще погорячее, вот так… сюда, на плечо… Ай да Жереми… «Хватит меня пилить, Бен, ты же видишь: я уже плачу !» Хорошо, Клара, ты права… Интересно, задумывался ли Жереми хоть раз, скольких взбучек он избежал благодаря лишь тому, что у него есть Клара… Не будь рядом Клары, на тебе, дурачок ты этакий, давно бы уже от ссадин и синяков живого места не осталось!.. А меня, садиста, издевающегося над детьми, упекли бы за решетку, отдав в цепкие лапы нашего гуманного правосудия… Заставить Джулиуса играть эпилептический припадок…
И самый лучший в мире душ не смоет нашего плохого настроения.
Я закрыл воду. Перекрыл поток мыслей. Когда я прошел в комнату, пар из душевой стоял там плотным лондонским туманом.
– Как ты еще разбираешь, что написано?.. Ничего же не видно…
Я обогнул Джулиуса – скалу в клубящихся волнах с картины Магритта – и открыл окно.
– Жюли?
За столом ее не было.
– Жюли?
И на кровати – тоже.
Я обратился к Джулиусу:
– Она вышла, да?
Джулиус лязгнул хлеборезкой.
– Пожиратель облаков.
В комнате пусто. Дверь душевой открыта.
– Моя дорогая, – стал напевать я, – моя неуловимая любовь…
Я закрыл дверь в душевую, чтобы открыть шкаф. Она была там.
– Жюли…
Она забилась между дверьми. Вся съежилась. Неподвижна, как скрученный судорогой Джулиус. И с таким же застывшим взглядом. В руках у нее было письмо.
– Жюли?
Другие листы валялись у ее ног.
– Жюли, сердце мое…
И я все понял.
Меня как подкосило. Именно так выражается страх у мужчины: тебе зажимает твое мужское достоинство, загоняя ужас обратно, распыляя по всем клеточкам, кровь стынет, ноги ватные, сладкая слюна…
Штамп медицинской лаборатории, разлинованные колонки, процентное содержание того-то и сего-то…
Как я не хотел ничего понимать… но я понял.
Листки с результатами тестов лежали вокруг нее на полу.
Твои проваленные экзамены.
Точный подсчет того, что мешало тебе добраться до нас.
Объявление о твоем отбытии.
О!..
Я хотел бы сказать, что я склонился над Жюли, но нет – я рухнул. Я хотел бы сказать, что я крепко обнял ее, чтобы утешить, но я лишь опустился на пол рядом с ней, и мы так и сидели там, сбившись друг к другу, зажатые между дверьми душевой и шкафа.
И время не помогало. Оно просто остановилось. Напрасно Джулиус изображал часы, кукушкой отмечая каждые три минуты, настоящее оставалось настоящим.
Я счел, что лучше было хранить при себе мои опасения… они, к сожалению, подтвердились…
Почерк Маттиаса, его дрожащие, растягивающиеся пружинками слова…
Может быть, я не должен был так долго томить вас пустой надеждой…
О…
…ваш случай столь редкий…
Жюли…
…прервать беременность в течение следующей недели.
Следующей недели…
Я понимаю бесполезность всех слов утешения, но…
Неподвижны, оба, как и Превосходный Джулиус в сетях страданий.
Она положила голову мне на плечо.
Пауза…
Наконец она сказала:
– Давай обойдемся без пафоса, хорошо?
Она оперлась о мое колено.
– Маттиас ожидал чего-то в этом роде.
Каких усилий нам стоило просто подняться.
– Он велел, чтобы ему переслали результаты в Вену, прежде чем сообщить их мне… вместе с этим письмом, бедный, нелегко ему пришлось.
Она роняет письмо на кровать. Мы встаем, оба. И вот мы уже снова стоим. Шатает немного, но мы держимся, несмотря ни на что. Настоящая мания… эта жизнь.
– И нет?..
– Нет, Бенжамен. Все кончено. Слишком… сложно… все это объяснять. Потом, если тебе это будет интересно…
И решающий удар:
– В понедельник утром я иду к Бертольду.
Она настойчиво повторила:
– Бертольд, Бенжамен. И никто другой. Не потому, что он лучше других, но именно он тебя спас.
Пауза.
– А ты – единственное, что у меня есть.
Она примерила улыбку.
– Все, что у меня есть. Запомни. Больше я этого не стану повторять.
И она попросила меня позвать Ясмину.
16
Я бросился в «Кутубию», я бежал, чтобы не давать мысли времени думать, но она все равно принялась думать, и получалось, как будто я бежал на месте, неподвижная мысль, клубок, который не разматывался, узел спутанных мыслей, кишащих в неводе моей головы… значит, именно это возвещал нам Джулиус… твой отъезд… об этой пропасти на нашем пути хотел он нас предупредить.
Твое отбытие!
А я-то целыми неделями настраивал тебя не приходить к нам. Идиот несчастный! Важничал! Подталкивал тебя к мысли, что ты можешь выбирать: «Такова реальность, которая тебя здесь ждет, мой малыш, отчаливай, если не чувствуешь в себе достаточно смелости приземлиться, надевай свои крылья и улетай, никто не будет на тебя сердиться…» Как будто я с первой же минуты не понял, какую черную дыру оставит в нас твой уход… как будет давить на нас твое вознесение… эта пропасть, которая должна была поглотить нас живьем, Жюли и меня, это низвержение и этот покров покинутости, который ляжет нам на плечи, там, на самом дне этой черной дыры, обжигающий холод твоего отсутствия на наших оголенных плечах… О! какие мы смелые, Малоссен: строить из себя важную персону, будучи уверенным, что нет никакого риска, «иди, оставь нас, если бы ты только знал, в чем мы здесь увязли! Возвращайся к безмятежности лимба…», и это в то время, когда моя жизнь уже полнилась тобой, мой обожаемый собеседник, ты будто поселился во мне, и мы прогуливались вместе, как мило мы гуляли с тобой по бульварам моих прежних огорчений… Но ты поймал меня на слове… Ты поверил болтуну… не нужно было! Это ведь пустое! Побасенки ради красного словца!.. Дурная привычка болтливого языка: играть с огнем, пока не разгорелся пожар… поигрывать мускулами перед зеркалом своих фантазий… Дурак великовозрастный! Пререкался с судьбой, а ты мне и поверил… Ты мне поверил! Скажи, ты убегаешь от этой жизни или от этого отца в этой жизни? Потому что, если от отца, то ты еще вполне можешь передумать! И вернуться. Ради Жюли! Подумаешь, отец, всего-навсего подносчик у боевого орудия! Без него вообще можно прекрасно обойтись, без отца! Это недавнее изобретение! Рабочая гипотеза! Взятая из античной трагедии! Из театра! Аналитический денежный насос! Литературный коммерческий фонд! Раздутая репутация и больше ничего! Относительная величина, одна из многих… сумма неизвестных… бесконечно малая! Незначительная!.. Разве у меня самого был отец? А у Лауны, у Терезы, у Клары, у Жереми, у Малыша, у Верден, у Это-Ангела, у всех у них были отцы? А у Королевы Забо? И у Луссы? Важен не отец, важно то, что он дает: продолжение! Это ты! Ты имеешь значение! Вернись! Я сделаюсь совсем незаметным отцом – микроотец, рыба-лоцман, незначительных размеров и еще меньших лоцманских функций, только чтобы поддержать тебя на первых порах… вроде бы есть, но тише воды, ниже травы… понимаешь?.. образец уважительной скромности, клянусь тебе, здесь, перед собой… пластилин, из которого можно вылепить любого отца! Ты меня слушаешь, да? Ты ведь вернешься? Ну возвращайся же, не ребенок, а наказание! Во имя любви к своей маме, ради Жюли, вернись!
– Господин Малоссен?
Подумай, как ей будет трудно, если ты не вернешься! Придется опять ходить прямо, мне больно уже при одной мысли об этом… Тебе ведь все это известно.
– Господин Малоссен…
Я хочу видеть ее с тобой на руках… изо дня в день видеть, как она, наша мамочка, растит тебя… небольшой антракт в героической эпопее… несколько лет нормальной жизни. Чтобы она смотрела на тебя и забыла про весь остальной мир… Он-то ни на кого не смотрит, этот мир, крутится себе вокруг своей оси, все время по кругу, и никуда не идет… орбита… ему никто не нужен, этому миру…
– Господин Малоссен, вы говорите сами с собой?
«Давай обойдемся без пафоса…» Ты же слышал ее так же, как я, правда? «Давай обойдемся без пафоса». Тебя эта фраза не тронула за живое? Не окрылила? Да что же ты за ангел такой, черт возьми? А я? Какой я убийца?
Очнись, Бенжамен, ты уже не бежишь, так останови и эту мысль, к тебе обращаются.
– Господин Малоссен?
Он стоит передо мной. Он положил руки мне на плечи. Он трясет меня. А я отвечаю ему, что выгуливаю свою собаку.
– Я выгуливаю собаку.
(Где же Джулиус?)
– Вы меня не узнаете?
(Где моя собака?)
– Привет, Бен, ты как?
А вот и Хадуш.
Это что, уже Хадуш? Уже терраса «Кутубии»? А Превосходный Джулиус по-прежнему в своем гамаке? И ты возвращаешься к звездам? Каждый на своем месте… Значит, все в порядке… Все хорошо.
– Все хорошо.
– Сенклер! Не припоминаете?
– Кто это?
– Сенклер, из Магазина. Присаживайтесь, господин Малоссен.
Хадуш и этот Сенклер, которого я не знаю, подставляют мне стул под пятую точку. Нажимают мне на плечи. Усаживают меня.
– Как дела, Бен?
Это уже Мосси и Симон:
– О, Бен! Как дела?
Очень черный Мосси, очень рыжий Симон. И все трое, Хадуш, Мосси и Симон, очень взволнованы.
– Что случилось?
– Хочешь чего-нибудь выпить?
– Нашего, крепкого, арабского?
Команда – по цепочке, до самых подвалов «Кутубии»:
– Крепкого, для Бенжамена!
– Спасибо.
– Вы говорили сами с собой, господин Малоссен.
Но что это за тип со мной говорит? Дайте-ка взглянуть… Так, смотрим на свет. Наводим фокус. Это было что-то молодое, что-то светловолосое, что-то аккуратное, таким и осталось, но уже делает вид, что охладело к себе, трехдневная щетина, волосы стянуты резинкой, потертые джинсы и дорогая обувь… изыски современной моды…
– Сенклер, господин Малоссен. Сенклер из Магазина… Вы все там же?
– Нет, уже не там.
Я был там, несколько лет назад, в его Магазине, но он так старался меня оттуда выставить, этот Сенклер, обходительный директор, что и сам благополучно стерся у меня из памяти.
– И я тоже, представьте, я тоже там больше не работаю! Знакомая история, молодость прошла… не хотите пропустить по стаканчику, я угощаю?
Он уже у меня в руке, стаканчик. И рука Хадуша, зажавшая стакан в моей руке, подносит его к моим губам.
– Пей.
Я пью.
Я выпил.
– Ну что, лучше? Что случилось, Бен?
– Жюли хотела видеть твою мать, Хадуш.
И я повторяю:
– Жюли зовет Ясмину. Прямо сейчас.
Хадуш, Mo и Симон вернулись к своим делам. Сенклер смотрит на меня, улыбается мне. Я смотрю на него, я ему не улыбаюсь. Небо разламывается у нас над головами. Вечер. Лето. Гроза. Париж. Север, даже северо-восток: Бельвиль. Как в послевоенном кино, где янки среди потопа, несмотря ни на что, карабкались на фонари, чтобы воспевать красоту мира на ухо киноманам.
– С кем вы разговаривали?
Крупные капли бьются об асфальт. Жестко стучат по опущенной железной шторе «Кутубии».
– Вы говорили с кем-то. Вы спрашивали у него, какой вы убийца.
Хотел бы я знать, кто дирижирует грозой. Как искусно справляется он с дождевыми струями… в стремительных пассажах переходя от громовых раскатов водопада к журчанию фонтанов…
– И часто вам случается беседовать с самим собой?
И пронзительность скрипок слышится в резкой затхлости асфальта…
– Это у вас после операции началось, не правда ли?
Бельвиль стоит по щиколотку в бегущих потоках. Сенклер, обмакнув усы в золото пива, выжидающе смотрит на меня.
После операции?
Кажется, пришло время заинтересоваться разговором.
– О какой операции вы говорите?
– О той, которая вернула вас к жизни, чудо, сотворенное руками профессора Бертольда, в прошлом году.
Понимающая улыбка.
– Неповторимый наш профессор Бертольд, другого такого не найти, вы, верно, согласитесь со мной. Наш лучший хирург, если не один из самых выдающихся в мире… и весьма вероятно, нобелевский лауреат – в ближайшем будущем.
Я не улыбаюсь. «Неповторимый… лучший… выдающийся…» Да, да, точно он, Сенклер. Ты переменил костюмчик, но я тебя в любой одежке распознаю, Сенклер. Дешевка. Превосходство степеней не в счет… Спишем их на окружающую атмосферу…
– О! Извините меня ради бога, я, конечно, должен все объяснить.
И он мне объясняет. Он объясняет, что ушел из Магазина несколько лет назад, спустя некоторое время после моего ухода («вашего ухода, который, кстати сказать, повлиял и на мое увольнение, господин Малоссен, однако существуют предписания…»), и учредил медицинский еженедельник «Болезнь».
– Слышали?.. Медицинский журнал, адресованный не докторам, как все остальные, а их пациентам… больным катастрофически не хватает информации, а они так пекутся о своих болячках… золотая жила, и название отличное – «Болезнь», вы не находите?
Неподходящий момент, чтобы интересоваться моим мнением, на что должна быть похожа «золотая жила».
– С этой точки зрения… (минутное колебание)… я и рассматриваю медицинскую информацию… вы не можете не согласиться, что ваш случай представляет значительный интерес.
Как, черт возьми, мой случай дошел до его ушей?
– Не так давно ко мне приходил ваш брат Жереми.
Все ясно…
– Представьте себе, он хотел зазвать меня в театр, убедить меня сыграть в одной пьесе его собственного сочинения.
«Пьеса его собственного сочинения»… так, так.
– Я попросил его изложить мне свои аргументы… мне показалось, что я распознал в этом некоторые моменты, общие для наших с вами биографий…
Единственные наши общие моменты, Сенклер, это взаимное безразличие и обоюдное забвение.
– Он объяснил, что это только первая часть намечающейся тетралогии, и я спросил, не расскажет ли он мне содержание трех других пьес… Бог мой, когда он затронул в своем рассказе клиническую смерть и тему трансплантации, когда он в общих чертах нарисовал портрет хирурга, к тому же презабавный, с «головой тупицы и пальцами феи» (это его слова), меня осенило! Я уже отчаялся найти пациента, оперируя которого, профессор Бертольд проявил все свое искусство, но благодаря вашему брату Жереми…
Я слушаю Сенклера… и говорю себе, что Жереми никогда не делает только одну глупость. Или, вернее, любую глупость Жереми по ее последствиям можно сравнить с атомным реактором. От одного расщепления к другому, цепная реакция. Ему мало того, что он всем дает имена, наш Жереми… он теперь освобождает энергию судьбы.
– Жереми вас ангажировал?
Это бы меня сильно удивило. Несмотря на небритые щеки и протертые джинсы, забияка с виду, этот Сенклер просто маменькин сыночек, холодный, как рыбье дерьмо. Его, пожалуй, и свет рампы бы не согрел.
– Нет, он счел, что я несколько… более сдержан, чем надо, полагаю…
(А я что говорил…)
– И потом, я не питаю большой страсти к театру.
(Тем лучше.)
– В данный момент, моя страсть – это вы, господин Малоссен.
Еще и уточнил: я, такой, каким воссоздал меня Бертолъд. В каком-то смысле – всего лишь ряд операций. Я и тот другой, внутренностями которого Бертольд меня начинил… тот другой во мне, который продлил мою жизнь… нашу общую жизнь… разделение нашего психического поля под моей трепанированной черепушкой.
– У меня к вам всего несколько вопросов.
Приехали… Господин Сенклер, главный редактор еженедельника «Болезнь», планирует выпустить номер, посвященный трансплантации и ее последствиям для психики. Его читателям необходимо мое личное свидетельство. «Жизненно необходимо, господин Малоссен…» О да, я понимаю.
– С кем вы разговаривали, только что?
И наконец до меня дошел его вопрос. Этот кретин вообразил, что мы играем в паре, Кремер и я, что мы регулярно проводим конференции, ведем счет нашим взаимным клеточкам и оцениваем свое обоюдное влияние… в целом, он беспокоится о нашем сосуществовании… о долговечности нашего организма…
– Вы, вероятно, с ним разговаривали, не так ли? В его глазах такая жажда подтверждения, что мне так и хочется подтвердить… Да, мой дорогой Сенклер, мы в самом деле все время советуемся друг с другом, мой донор и я… О! всякие мелочи… Джекилл и Хайд договариваются, кому стоять на стреме… знаете, семейная жизнь, у каждого свои привычки… приходится идти на уступки…
Но я сейчас совсем не настроен шутить.
Совсем.
Я поднимаюсь, торопясь уйти домой.
– Знаете, Сенклер, идите вы…
И удаляюсь.
Широким шагом
– …
– Какой вы убийца, господин Малоссен?
– …
– …
Останавливаюсь.
Возвращаюсь.
Семеня.
Сажусь на свое место.
Он улыбается.
– …
– …
– Часто вы прибиваете детей к дверям?
– …
– О, конечно, чисто символически… и все же… Могла бы прийти подобная мысль вам в голову до операции?
– …
– Зато такие развлечения, если верить профессору Бертольду, были как раз в духе вашего донора… не так ли? Весьма кровожадный убийца, этот Кремер, вы не находите?
– …
– В таком случае вполне закономерно возникает вопрос…
– …
Отлично. Он хочет поиграть в возвращение Франкенштейна. Подносит пиво к губам. Но взгляд внимательный, напряженный. Ну что ж, если он хочет поиграть в воскресшего убийцу…
Сыграем.
Мой кулак отчаливает, и так как он торопится прибыть к месту назначения, то разбирать, где там полпива, где лицо Сенклера, ему не досуг. Разбиты и стакан, и физиономия. Сенклер опрокидывается и падает, поскользнувшись на одной из лужиц. Оттолкнув стол подальше, я набрасываюсь на этого мерзавца и поднимаю его двумя руками за шиворот. Затем моя голова повторяет траекторию кулака. Мой стальной лоб, впилившись ему в нос, разбивает его в мясо, дребезжа низким гонгом. Моя левая рука не дает ему упасть, удерживая его, и в самом деле, с удвоенной силой (будет с чего начать свою статью и показания тоже: «Их было двое против меня, господин судья!»), а правая хлещет его по щекам, будто аплодируя артисту.
– Перестань, Бен, остановись, ты его убьешь! Им пришлось втроем вырывать его у моей Болезни.
Хадуш держал меня, пока Mo и Симон тащили его в «Кутубию».
– Да что случилось, Бен, черт тебя дери? Хадуш, мой названый брат… случилось то, что я вдруг почувствовал себя немного одиноким… мне тоже надо было выместить на ком-то тумаки, вечно сыпавшиеся на мою шкуру козла отпущения.
В баре старый Амар вытирает месиво из пива и крови, смутно напоминающее физиономию Сенклера.
Тот показывает на меня пальцем:
– Он меня ударил, вы видели? Все свидетели. Симон не согласен:
– Да, нет же, это я тебя ударил.
И кулак Симона, его кулачище, его голова и его оплеухи, проделывают ту же работу. Более тщательно.
И любезно повторяет:
– Вот, видишь… это я! Симон, меня зовут Симон-Араб, запомнишь?
Старому Амару приходится сменить полотенце для повторной отделки.
– Она спит, сынок…
Потом она, обняв меня, посадила к себе на колени, уложила мою голову к себе на грудь и принялась убаюкивать:
– И ты, сынок, ты тоже поспи…
Твое отбытие!
А я-то целыми неделями настраивал тебя не приходить к нам. Идиот несчастный! Важничал! Подталкивал тебя к мысли, что ты можешь выбирать: «Такова реальность, которая тебя здесь ждет, мой малыш, отчаливай, если не чувствуешь в себе достаточно смелости приземлиться, надевай свои крылья и улетай, никто не будет на тебя сердиться…» Как будто я с первой же минуты не понял, какую черную дыру оставит в нас твой уход… как будет давить на нас твое вознесение… эта пропасть, которая должна была поглотить нас живьем, Жюли и меня, это низвержение и этот покров покинутости, который ляжет нам на плечи, там, на самом дне этой черной дыры, обжигающий холод твоего отсутствия на наших оголенных плечах… О! какие мы смелые, Малоссен: строить из себя важную персону, будучи уверенным, что нет никакого риска, «иди, оставь нас, если бы ты только знал, в чем мы здесь увязли! Возвращайся к безмятежности лимба…», и это в то время, когда моя жизнь уже полнилась тобой, мой обожаемый собеседник, ты будто поселился во мне, и мы прогуливались вместе, как мило мы гуляли с тобой по бульварам моих прежних огорчений… Но ты поймал меня на слове… Ты поверил болтуну… не нужно было! Это ведь пустое! Побасенки ради красного словца!.. Дурная привычка болтливого языка: играть с огнем, пока не разгорелся пожар… поигрывать мускулами перед зеркалом своих фантазий… Дурак великовозрастный! Пререкался с судьбой, а ты мне и поверил… Ты мне поверил! Скажи, ты убегаешь от этой жизни или от этого отца в этой жизни? Потому что, если от отца, то ты еще вполне можешь передумать! И вернуться. Ради Жюли! Подумаешь, отец, всего-навсего подносчик у боевого орудия! Без него вообще можно прекрасно обойтись, без отца! Это недавнее изобретение! Рабочая гипотеза! Взятая из античной трагедии! Из театра! Аналитический денежный насос! Литературный коммерческий фонд! Раздутая репутация и больше ничего! Относительная величина, одна из многих… сумма неизвестных… бесконечно малая! Незначительная!.. Разве у меня самого был отец? А у Лауны, у Терезы, у Клары, у Жереми, у Малыша, у Верден, у Это-Ангела, у всех у них были отцы? А у Королевы Забо? И у Луссы? Важен не отец, важно то, что он дает: продолжение! Это ты! Ты имеешь значение! Вернись! Я сделаюсь совсем незаметным отцом – микроотец, рыба-лоцман, незначительных размеров и еще меньших лоцманских функций, только чтобы поддержать тебя на первых порах… вроде бы есть, но тише воды, ниже травы… понимаешь?.. образец уважительной скромности, клянусь тебе, здесь, перед собой… пластилин, из которого можно вылепить любого отца! Ты меня слушаешь, да? Ты ведь вернешься? Ну возвращайся же, не ребенок, а наказание! Во имя любви к своей маме, ради Жюли, вернись!
– Господин Малоссен?
Подумай, как ей будет трудно, если ты не вернешься! Придется опять ходить прямо, мне больно уже при одной мысли об этом… Тебе ведь все это известно.
– Господин Малоссен…
Я хочу видеть ее с тобой на руках… изо дня в день видеть, как она, наша мамочка, растит тебя… небольшой антракт в героической эпопее… несколько лет нормальной жизни. Чтобы она смотрела на тебя и забыла про весь остальной мир… Он-то ни на кого не смотрит, этот мир, крутится себе вокруг своей оси, все время по кругу, и никуда не идет… орбита… ему никто не нужен, этому миру…
– Господин Малоссен, вы говорите сами с собой?
«Давай обойдемся без пафоса…» Ты же слышал ее так же, как я, правда? «Давай обойдемся без пафоса». Тебя эта фраза не тронула за живое? Не окрылила? Да что же ты за ангел такой, черт возьми? А я? Какой я убийца?
***
– Господин Малоссен!Очнись, Бенжамен, ты уже не бежишь, так останови и эту мысль, к тебе обращаются.
– Господин Малоссен?
Он стоит передо мной. Он положил руки мне на плечи. Он трясет меня. А я отвечаю ему, что выгуливаю свою собаку.
– Я выгуливаю собаку.
(Где же Джулиус?)
– Вы меня не узнаете?
(Где моя собака?)
– Привет, Бен, ты как?
А вот и Хадуш.
Это что, уже Хадуш? Уже терраса «Кутубии»? А Превосходный Джулиус по-прежнему в своем гамаке? И ты возвращаешься к звездам? Каждый на своем месте… Значит, все в порядке… Все хорошо.
– Все хорошо.
– Сенклер! Не припоминаете?
– Кто это?
– Сенклер, из Магазина. Присаживайтесь, господин Малоссен.
Хадуш и этот Сенклер, которого я не знаю, подставляют мне стул под пятую точку. Нажимают мне на плечи. Усаживают меня.
– Как дела, Бен?
Это уже Мосси и Симон:
– О, Бен! Как дела?
Очень черный Мосси, очень рыжий Симон. И все трое, Хадуш, Мосси и Симон, очень взволнованы.
– Что случилось?
– Хочешь чего-нибудь выпить?
– Нашего, крепкого, арабского?
Команда – по цепочке, до самых подвалов «Кутубии»:
– Крепкого, для Бенжамена!
– Спасибо.
– Вы говорили сами с собой, господин Малоссен.
Но что это за тип со мной говорит? Дайте-ка взглянуть… Так, смотрим на свет. Наводим фокус. Это было что-то молодое, что-то светловолосое, что-то аккуратное, таким и осталось, но уже делает вид, что охладело к себе, трехдневная щетина, волосы стянуты резинкой, потертые джинсы и дорогая обувь… изыски современной моды…
– Сенклер, господин Малоссен. Сенклер из Магазина… Вы все там же?
– Нет, уже не там.
Я был там, несколько лет назад, в его Магазине, но он так старался меня оттуда выставить, этот Сенклер, обходительный директор, что и сам благополучно стерся у меня из памяти.
– И я тоже, представьте, я тоже там больше не работаю! Знакомая история, молодость прошла… не хотите пропустить по стаканчику, я угощаю?
Он уже у меня в руке, стаканчик. И рука Хадуша, зажавшая стакан в моей руке, подносит его к моим губам.
– Пей.
Я пью.
Я выпил.
– Ну что, лучше? Что случилось, Бен?
– Жюли хотела видеть твою мать, Хадуш.
И я повторяю:
– Жюли зовет Ясмину. Прямо сейчас.
***
– Вы говорили сами с собой, господин Малоссен…Хадуш, Mo и Симон вернулись к своим делам. Сенклер смотрит на меня, улыбается мне. Я смотрю на него, я ему не улыбаюсь. Небо разламывается у нас над головами. Вечер. Лето. Гроза. Париж. Север, даже северо-восток: Бельвиль. Как в послевоенном кино, где янки среди потопа, несмотря ни на что, карабкались на фонари, чтобы воспевать красоту мира на ухо киноманам.
– С кем вы разговаривали?
Крупные капли бьются об асфальт. Жестко стучат по опущенной железной шторе «Кутубии».
– Вы говорили с кем-то. Вы спрашивали у него, какой вы убийца.
Хотел бы я знать, кто дирижирует грозой. Как искусно справляется он с дождевыми струями… в стремительных пассажах переходя от громовых раскатов водопада к журчанию фонтанов…
– И часто вам случается беседовать с самим собой?
И пронзительность скрипок слышится в резкой затхлости асфальта…
– Это у вас после операции началось, не правда ли?
Бельвиль стоит по щиколотку в бегущих потоках. Сенклер, обмакнув усы в золото пива, выжидающе смотрит на меня.
После операции?
Кажется, пришло время заинтересоваться разговором.
– О какой операции вы говорите?
– О той, которая вернула вас к жизни, чудо, сотворенное руками профессора Бертольда, в прошлом году.
Понимающая улыбка.
– Неповторимый наш профессор Бертольд, другого такого не найти, вы, верно, согласитесь со мной. Наш лучший хирург, если не один из самых выдающихся в мире… и весьма вероятно, нобелевский лауреат – в ближайшем будущем.
Я не улыбаюсь. «Неповторимый… лучший… выдающийся…» Да, да, точно он, Сенклер. Ты переменил костюмчик, но я тебя в любой одежке распознаю, Сенклер. Дешевка. Превосходство степеней не в счет… Спишем их на окружающую атмосферу…
– О! Извините меня ради бога, я, конечно, должен все объяснить.
И он мне объясняет. Он объясняет, что ушел из Магазина несколько лет назад, спустя некоторое время после моего ухода («вашего ухода, который, кстати сказать, повлиял и на мое увольнение, господин Малоссен, однако существуют предписания…»), и учредил медицинский еженедельник «Болезнь».
– Слышали?.. Медицинский журнал, адресованный не докторам, как все остальные, а их пациентам… больным катастрофически не хватает информации, а они так пекутся о своих болячках… золотая жила, и название отличное – «Болезнь», вы не находите?
Неподходящий момент, чтобы интересоваться моим мнением, на что должна быть похожа «золотая жила».
– С этой точки зрения… (минутное колебание)… я и рассматриваю медицинскую информацию… вы не можете не согласиться, что ваш случай представляет значительный интерес.
Как, черт возьми, мой случай дошел до его ушей?
– Не так давно ко мне приходил ваш брат Жереми.
Все ясно…
– Представьте себе, он хотел зазвать меня в театр, убедить меня сыграть в одной пьесе его собственного сочинения.
«Пьеса его собственного сочинения»… так, так.
– Я попросил его изложить мне свои аргументы… мне показалось, что я распознал в этом некоторые моменты, общие для наших с вами биографий…
Единственные наши общие моменты, Сенклер, это взаимное безразличие и обоюдное забвение.
– Он объяснил, что это только первая часть намечающейся тетралогии, и я спросил, не расскажет ли он мне содержание трех других пьес… Бог мой, когда он затронул в своем рассказе клиническую смерть и тему трансплантации, когда он в общих чертах нарисовал портрет хирурга, к тому же презабавный, с «головой тупицы и пальцами феи» (это его слова), меня осенило! Я уже отчаялся найти пациента, оперируя которого, профессор Бертольд проявил все свое искусство, но благодаря вашему брату Жереми…
Я слушаю Сенклера… и говорю себе, что Жереми никогда не делает только одну глупость. Или, вернее, любую глупость Жереми по ее последствиям можно сравнить с атомным реактором. От одного расщепления к другому, цепная реакция. Ему мало того, что он всем дает имена, наш Жереми… он теперь освобождает энергию судьбы.
– Жереми вас ангажировал?
Это бы меня сильно удивило. Несмотря на небритые щеки и протертые джинсы, забияка с виду, этот Сенклер просто маменькин сыночек, холодный, как рыбье дерьмо. Его, пожалуй, и свет рампы бы не согрел.
– Нет, он счел, что я несколько… более сдержан, чем надо, полагаю…
(А я что говорил…)
– И потом, я не питаю большой страсти к театру.
(Тем лучше.)
– В данный момент, моя страсть – это вы, господин Малоссен.
Еще и уточнил: я, такой, каким воссоздал меня Бертолъд. В каком-то смысле – всего лишь ряд операций. Я и тот другой, внутренностями которого Бертольд меня начинил… тот другой во мне, который продлил мою жизнь… нашу общую жизнь… разделение нашего психического поля под моей трепанированной черепушкой.
– У меня к вам всего несколько вопросов.
Приехали… Господин Сенклер, главный редактор еженедельника «Болезнь», планирует выпустить номер, посвященный трансплантации и ее последствиям для психики. Его читателям необходимо мое личное свидетельство. «Жизненно необходимо, господин Малоссен…» О да, я понимаю.
– С кем вы разговаривали, только что?
И наконец до меня дошел его вопрос. Этот кретин вообразил, что мы играем в паре, Кремер и я, что мы регулярно проводим конференции, ведем счет нашим взаимным клеточкам и оцениваем свое обоюдное влияние… в целом, он беспокоится о нашем сосуществовании… о долговечности нашего организма…
– Вы, вероятно, с ним разговаривали, не так ли? В его глазах такая жажда подтверждения, что мне так и хочется подтвердить… Да, мой дорогой Сенклер, мы в самом деле все время советуемся друг с другом, мой донор и я… О! всякие мелочи… Джекилл и Хайд договариваются, кому стоять на стреме… знаете, семейная жизнь, у каждого свои привычки… приходится идти на уступки…
Но я сейчас совсем не настроен шутить.
Совсем.
Я поднимаюсь, торопясь уйти домой.
– Знаете, Сенклер, идите вы…
И удаляюсь.
Широким шагом
– …
– Какой вы убийца, господин Малоссен?
– …
– …
Останавливаюсь.
Возвращаюсь.
Семеня.
Сажусь на свое место.
Он улыбается.
– …
– …
– Часто вы прибиваете детей к дверям?
– …
– О, конечно, чисто символически… и все же… Могла бы прийти подобная мысль вам в голову до операции?
– …
– Зато такие развлечения, если верить профессору Бертольду, были как раз в духе вашего донора… не так ли? Весьма кровожадный убийца, этот Кремер, вы не находите?
– …
– В таком случае вполне закономерно возникает вопрос…
– …
Отлично. Он хочет поиграть в возвращение Франкенштейна. Подносит пиво к губам. Но взгляд внимательный, напряженный. Ну что ж, если он хочет поиграть в воскресшего убийцу…
Сыграем.
Мой кулак отчаливает, и так как он торопится прибыть к месту назначения, то разбирать, где там полпива, где лицо Сенклера, ему не досуг. Разбиты и стакан, и физиономия. Сенклер опрокидывается и падает, поскользнувшись на одной из лужиц. Оттолкнув стол подальше, я набрасываюсь на этого мерзавца и поднимаю его двумя руками за шиворот. Затем моя голова повторяет траекторию кулака. Мой стальной лоб, впилившись ему в нос, разбивает его в мясо, дребезжа низким гонгом. Моя левая рука не дает ему упасть, удерживая его, и в самом деле, с удвоенной силой (будет с чего начать свою статью и показания тоже: «Их было двое против меня, господин судья!»), а правая хлещет его по щекам, будто аплодируя артисту.
– Перестань, Бен, остановись, ты его убьешь! Им пришлось втроем вырывать его у моей Болезни.
Хадуш держал меня, пока Mo и Симон тащили его в «Кутубию».
– Да что случилось, Бен, черт тебя дери? Хадуш, мой названый брат… случилось то, что я вдруг почувствовал себя немного одиноким… мне тоже надо было выместить на ком-то тумаки, вечно сыпавшиеся на мою шкуру козла отпущения.
В баре старый Амар вытирает месиво из пива и крови, смутно напоминающее физиономию Сенклера.
Тот показывает на меня пальцем:
– Он меня ударил, вы видели? Все свидетели. Симон не согласен:
– Да, нет же, это я тебя ударил.
И кулак Симона, его кулачище, его голова и его оплеухи, проделывают ту же работу. Более тщательно.
И любезно повторяет:
– Вот, видишь… это я! Симон, меня зовут Симон-Араб, запомнишь?
Старому Амару приходится сменить полотенце для повторной отделки.
***
Дома Ясмина встречает меня, приложив палец к губам: «Молчок».– Она спит, сынок…
Потом она, обняв меня, посадила к себе на колени, уложила мою голову к себе на грудь и принялась убаюкивать:
– И ты, сынок, ты тоже поспи…
VI. БАРНАБУ
Эдип в квадрате.
17
В ту субботу Шестьсу Белый Снег тоже лег спать, но горящие глаза собаки никак не давали ему уснуть. Из всех тех, кто был свидетелем припадка Превосходного Джулиуса на этом представлении, именно его, Шестьсу, это происшествие не то чтобы испугало больше, чем кого-либо, но – как бы это сказать? – предупредило, что ли. Вой собаки возвещал непоправимое. И взгляд ее это подтверждал. Нельзя сказать, чтобы Шестьсу был совсем не суеверным, но за последние несколько лет он научился выделять достоверное в своих смутных предчувствиях. Эта собака всегда предвещала худшее. Первые часы Шестьсу проворочался без сна, пытаясь угадать, чем же это «худшее» обернется на этот раз. Но потом бросил, сознавая всю бесполезность этих попыток: если бы пророки допустили ясность, они превратились бы в политиков. Однако – и Шестьсу это прекрасно знал – ни один политик не был пророком, и предначертанного не избежать. Пес пророчествовал верно, но в тумане неизвестности, ослепленный светом истины, как и все пророки. Прежде чем погрузиться в сон, Шестьсу успел подумать, что в этот вечер Превосходный Джулиус вполне мог предсказывать и его смерть…