Страница:
Августа 11.
...У нас прекрасная погода, август гораздо теплее, чем был июль, я надеюсь, нам не будет холодно дорогой в сентябре. -- Вы говорите, что в этом году и озимые и яровые хороши. Слава Богу! наши крестьяне будут очень рады, если урожай окажется богатым. Вы говорите, что в этом году у нас много вишен; у меня текут слюнки, когда я думаю об этом. -- Вы все занимаетесь постройками, любезная маменька, мне думается, вы сделали уже много с тех пор, как нас нет. -- У нас нет времени, чтобы купить табаку братьям и послать его с подводами, но мы его привезем. -- Брат хотел мне написать; все же вот его адрес; думаю, он вам его еще не сообщил:
Его благородию милостивому государю
Евгению Абрамовичу Боратынскому В Роченсальм.
В канцелярию Нейшлотского пехотного полка.
Он рассказал мне странную вещь: Фридрихсгам сгорел дотла; квартира, где он жил, находилась в центре города и единственная уцелела... Приложение к Журналу Софи.
Июля 20-21.
Я именовал Софи ангелом не потому, что такова моя прихоть, но потому, что она того заслуживает. Если она будет и впредь вести себя столь же прекрасно, как ныне, я не премину возвести ее в серафимы. Она взяла учителя музыки, она носит новые наряды, которые велела себе пошить, она с удовольствием сопровождает нас в театр и не знает ничего лучшего, чем летать по городу, -- это ли не бытие сущего ангела? Мы только что отпраздновали именины Ильи Андреевича у здешнего дядюшки -- обед был очень весел, а мой ангел -- очень любезен. Мой ангел обретает в Петербурге самобытность, и это доставляет мне истинное удовольствие. Что до меня, то, беззаботный и равнодушный, как обычно, во всем, что касается себя самого, я всецело предаюсь счастью располагать моей Софи, я люблю чувствовать ее рядом, я смотрю на то, как она существует, и с меня довольно. Тем не менее, мне хотелось бы -- у кого нет желаний? -- мне хотелось бы никогда не расставаться с нею, следовать за нею повсюду, -- и, коли она мой ангел, я желал бы надеяться, что однажды она возвратит меня к вам. Дела мои все в прежнем положении. Обещают замолвить за меня словечко перед императором, когда будут выходить наши полки, иначе говоря, в конце августа; видимо, император, следуя своим правилам, откажет. В последнем случае я решился просить отставки, если вы не будете тому противиться. Я не охотник до званий и как ни блистателен чин прапорщика, он мало соблазняет мою пресыщенную душу. Но надобно вам знать, что для осуществления моего намерения одной моей философии недостаточно. Нужно, чтобы за дело взялся дядюшка, если вы напишете ему несколько слов, любезная маменька, только для того, чтобы он знал, что мое намерение вас не устрашает и что ваш сын, отказавшись от чинов в свете, может, мечтая быть любезным для вас, получить высокий чин при вашей особе. Простите мне краткость моих писем, я никоим образом не могу состязаться с Софи. Она ангел, поэтому я от всего сердца соглашаюсь, чтобы вы любили ее больше, чем меня. Прощайте, любезная маменька, тысячу поклонов любезным тетушкам.
Е.Б.
* * *
И вот сентябрь! И вот Роченсальм. И вот место, где много лет назад увидел себя унылым пленником Аврам Боратынский. Те же свинцовые волны плещут у ног.
Фридрихсгам еще не отстроен заново, и Нейшлотский полк квартирует нынешнюю зиму на берегу залива: "...крепость Роченсальм, -- по-фински Котка называемая; город сей лежит на острове, покрытом лесом, и строения по оному разбросаны. Он построен русскими и до присоединения новой Финляндии был главным портом и находился в цветущем положении, теперь приходит в упадок; остров со всех сторон укреплен отдельными батареями...; также вход в гавань защищен отдельными укреплениями, расположенными на островах, вдающихся в море..."
* * *
Не долго, впрочем, в этот раз пробыл Боратынский в Финляндии. Наверное, Софи не успела еще доехать до Мары, как он снова вернулся в Петербург -- в четырехмесячный отпуск. Куда он направился из Петербурга и скоро ли -- бог весть. Октябрь, ноябрь, декабрь 822-го и январь 823-го он провел в неизвестной нам стороне. Может быть, в Москве? Ибо где, как не в Москве, может пропасть человек до такой степени бесследно, чтобы не осталось от его бытия ни клочка бумаги? Довольно, однако, гонений на Москву. Вероятнее, в Москве Боратынский был, но, как и в Петербурге, проездом -- по пути в Мару, где и жил все время отпуска. Может быть, он снова был представлен Лутковским к производству в офицерский чин. -- Все сие нам не ведомо. Зато мы в точности знаем, что прапорщиком его опять не сделали и что Александра Федоровна категорически воспротивилась идее отставки.
Итак, пусть он пока живет в Маре и помогает Александре Федоровне в хозяйственных хлопотах; пусть ангел Софи продолжает с ним фортепьянные уроки; пусть старый Жьячинто рассказывает ему в последний раз о Неаполе (и больше они не увидятся, ибо Жьячинто скоро станет первым из их семейства, кто ляжет в землю внутри церковной ограды возле новенькой, третий год действующей марской церкви). Пусть идиллия темных ноябрьских вечеров и первых декабрьских снегов убаюкивает недужные страсти.
Перелетим-ка на это время к подножию петербургского Парнаса, где, в отличие от степных раздолий, страсти клокочут. Натурально, страсти особенного рода.
* * *
Как ни забавно, одним из очагов, где разжегся огнь подлепарнасских битв, стал все тот же гостеприимный дом на Фурштадтской, куда вместе с Александром Ефимовичем Измайловым чаще и чаще приходили Остолопов, братья Княжевичи, Панаев, Сомов -- то были небольшие певцы, но верные сотрудники Александра Ефимовича в "Благонамеренном" и в Михайловском обществе. Поддерживаемые веселостью С.Д.П., в июне 821-го года они составили домашние заседания в словесных упражнениях, назвав свой сочинительский круг в честь его основательницы: С.Д.П. -- Сословие Друзей Просвещения и получив иные, чем в миру, именования, под коими в продолжение полугодичных упражнений своих записывались в рукописных протоколах, а затем печатались в "Благонамеренном". Сам Александр Ефимович стал называться Баснин (ибо писал басни), Панаев стал Аркадиным (за аркадские картины в его идиллиях), Остолопов -- Словаревым (за "Словарь древней и новой поэзии в 3-х частях" -СПБ., 1821, в типографии имп. Российской Академии), Дмитрий Княжевич -Сословиным (за то, что имел склонность к составлению словаря сословов *), два брата его Княжевичи -- Софииным и Юлииным, Сомов -- Арфиным, Аким Иванович, супруг С.Д.П., -- Бесединым, Яковлев -- Узбеком (ибо прибыл из Бухары). Сама С.Д.П. стала попечителем Мотыльковым. -- Павел Яковлев сочинил церемониал принятия новых членов:
* Синонимов
Все члены сидят, и к ним вводят слепотствующего искателя Софии-мудрости, мыслящего стать содругом просвещения. Его спрашивают: "Любишь ли ты мудрость?" -- Он ответствует: "Люблю ее, ищу ее, поклоняюсь ей". -- "Любишь ли ты дружбу?" -- "Ей посвящаю дни мои". -- "Отрицаешься ли славенизма?" "Отрицаюсь". -- "Отрицаешься ли Шишкова и братии его?" -"Отрицаюсь". -- "Отрицаешься ли бисерных, кристальных, жемчужных слез?" "Отрицаюсь". -- "Отрицаешься ли злоязычия Воейкова?" "Отрицаюсь". -"Отрицаешься ли графа Хвостова, подражателей и почитателей его?" -"Отрицаюсь". -- Тогда искателя мудрости должны возвести на кафедру, составленную из "Тилемахиды" Тредиаковского, "Рассуждения" Шишкова, Делилевых "Садов", переведенных Воейковым, и еще какой-то тяжести, и предложить ему произнести торжественный обет: "Клянусь любить С.Д.П. -словесность, деятельность и премудрость". После сего попечитель Мотыльков, прикасался своими перстами до очей, ушей и уст искателя, очищает оные от скверны и отверзает их, дабы тот мог отныне внимать и неба содроганью, и гад морских подводному ходу, и главное, -- мудрости: Софии! Софии! Софии! Так обязан возгласить нововступивший член в начале своей благодарственной речи.
Церемониал сей остался не осуществлен, ибо такие прожекты и хороши тогда, когда они прожекты. Коли их выполнять, будет скука, а скуки не терпел попечитель Мотыльков. Кроме того, не было новых членов, да и самые заседания, несмотря на усилия попечителя, уже осенью 821-го года происходили редко, и в недолгое время общество (как общество) скончалось.
Поводы к его кончине выказались, наверное, в сентябре, когда Панаев, после месячного отсутствия, обнаружил на Фурштадтской Кюхельбекера, Дельвига и Боратынского, а те не обнаружили к нему почтительной приязни. Панаев, помнится, стал пенять Александру Ефимовичу на нежданных гостей и выговаривать Софье Дмитриевне за ее неразборчивость в знакомствах. Вряд ли и прочие члены Сословия друзей просвещения были так же, как хозяйка, расположены к новым лицам: все-таки Гнедич и Крылов -- это одно, а баловни-поэты -- совсем иное. Тут было, конечно, ревнование не только сочинительское. Особенно у Панаева. Добрейший Александр Ефимович и желал бы их примирить, ибо был только на словах злым гонителем, а так -- милее души не видал никто... Но гранитный в своем самолюбии Панаев, не выдержав унизительного равноправия с нежданными гостями, твердой стопою вышел из дома на Фурштадтской, не взирая на мольбы. Это было осенью -- в начале зимы 821-го года. И скоро кончилось незабвенное общество, но не прекратились переходящие в утра вечера на Фурштадтской, и не перестала хозяйка вечеров умножать число своих подданных, а один из баловней-поэтов прямо высказал ей тогда свои упования: "На ваших ужинах веселых я основал свои надежды и счастье нынешней зимы" -- так он выразился.
Чем увенчались надежды и как рассеялось счастье, мы уже, увы, знаем, и не о том речь сейчас (пока Боратынский проводит осенью 822-го года мирные дни в Маре). Речь о том, что "Благонамеренный", издававшийся Александром Ефимовичем, был журнал, отличный от домашних альбомов по преимуществу одним типографическим оформлением. А так -- особенно в те три с лишним года, пока наиболее ярко пылали страсти на Фурштадтской, -- "Благонамеренный" печатал почти исключительно гостей Софии Дмитриевны.
Александр Ефимович был, повторяем, добрейшим человеком, но, не обидев и мухи в своей ежедневной жизни, он не мог не язвить в стихах. Высокого росту, широкий телом и с тяжелыми очками на толстом носу, он был душою мелкосуетен и с равным удовольствием смеялся вместе с Дельвигом над Федоровым, потом вместе с Федоровым над Дельвигом, и наконец вместе с Яковлевым -- и над Федоровым и над Дельвигом обоими.
Его любовь к Софии Дмитриевне можно бы сравнить с чувствами Александра Ивановича Тургенева к Светлане -- Воейковой : то была такая же ровно горевшая и постоянная страсть, разве более словоохотливая. Но кто ж сравнивает страсти? Ей, своей незабвенной, он мог прощать любые extrйmitйs *.
В стихах же он не жаловал крайностей, особенно романтических, и многие сочинения Бор... Дель... и Виль... Кю... ** (так он шутил) не одобрял. -- Но все же на страницах "Благонамеренного" даже злобные намеки могли уязвить только неискушенных. И когда Александр Ефимович помещал такие, например, суровые объявления: "Строжайше запрещено пропускать сочинения, не имеющие нравственной и полезной цели; особенно содержащие в себе сладострастные картины или так называемые либеральные, т.е. возмутительные мысли", -- то это можно было принять скорее за тыканье пальцем в Бирукова ***, чем за идею издателя.
* Крайности (фр.).
** Vile queue -- мерзкий хвост (фр.) ; vile cul -- мерзкий зад (фр.).
*** Известный цензор, хороший знакомец Александра Ефимовича.
Впрочем, не будем оберегать Александра Ефимовича от стрел критики. Разумеется, он не стал бы доносить на своих младших отчасти приятелей -баловней-поэтов, -- но и удерживать себя и своих действительных друзей (особенно друзей просвещения) от того, чтобы посмеяться над ними, -- было не в его правилах.
Еще в 820-м году он уже кое-что помещал в "Благонамеренном" на тот счет, что ныне есть такие сочинители, которые кроме самих себя лучше никого не видят и друг друга в таланты жалуют, бессмертие дают.
Потом, весной 821-го года, выбрав в посредники Измайлова, на Дельвига и Боратынского решил напасть их бывший приятель -- Крылов (не Иван Андреевич, разумеется, а младой его однофамилец -- Александр). В марте 820-го года Крылов весьма поддерживал Кюхельбекера и сильно негодовал на Каразина ("Пусть зависти змия шипит у ног Певца -- Он звуком струн шипенье заглушает!"). Полтора года назад, перед отбытием в Финляндию, и Боратынский посвятил ему одно откровенное послание. Не знаем, правда, явилось ли оно отголоском действительных общих застолий или было только отзвуком чисто поэтического ревнования покойному Державину, любившему некогда размышлять о скоротечности всего вообще: Летящий миг лови украдкой, -Игея, Вакх еще с тобой! Еще полна, друг милый мой, Пред нами чаша жизни сладкой; Но смерть, быть может, сей же час Ее с насмешкой опрокинет, -И мигом в сердце кровь остынет, И дом подземный скроет нас!
Было время -- и Дельвиг писал Крылову о чаше жизни и о чаше круговой...
А в мае 821-го года, пока Боратынский пировал с Дельвигом новое возвращение из Финляндии, Крылов принес Александру Ефимовичу для "Благонамеренного" четырехстопное отречение от былых знакомцев, прочитанное тотчас (а именно: 26 мая) в Михайловском обществе, в тот же день внесенное в домашний альбом Александра Ефимовича и полетевшее истинным картелем к прежним друзьям. Я никогда не буду с ними Среди мечтательных пиров Стучать бокалами пустыми! Но что ж!.. к чему напрасный вздох? Уже Парнаса грозный бог, Исполненный негодованья На дерзостных жрецов своих, Сказал: "Да будут их посланья Так сухи, как бокалы их!" И страшный приговор свершился! Не внемлют музы их мольбам; Пред ними с шумом затворился Бессмертия высокий храм! Пускай трудятся: их творенья Читателей обнимут сном, И поглотит река забвенья Венец, обрызганный вином!
Причины крыловского гнева нам не ведомы.
Когда Дельвиг ознакомился с содержанием этого картеля, он, видимо, должен был молвить: "Забавно"! -- и посмотреть вопросительно поверх очков на своего друга. Дельвиг плохо умел отвечать на грубости: язвительность между ними была привилегией Боратынского.
Недаром он, едва начав сочинять стихи, сразу испробовал остроту своего языка на невинном в ту пору перед ним Шаликове. Тут же был случай иного свойства -- тем более вызов был принят. Кто жаждет славы, милый мой! Тот не всегда себя прославит; Терзает Комик нас порой, Порою Трагик нас забавит. Путей к Парнасу много есть: Зевоту можно произвесть Равно и Притчею и Одой И ввек того не приобресть, Что не даровано природой. Неисповедим Фебов суд. К чертогу Муз, к чертогу славы Одних ведет упорный труд, Других ведут одни забавы! Равны все Музы красотой, Несходство их в одной одежде. Старайся нравиться любой, Но помолися Фебу прежде.
Сей миролюбивый ответ они отдали в "Русский инвалид". Крылов не отвечал публично, то ли получив полное удовлетворение, то ли быв занят чем-то более достойным.
* * *
Прошел год.
Догорала страсть Боратынского к С.Д.П.; начались ее свидания с Панаевым в Летнем Саду; Дельвиг все более доверялся своим чувствам к ней; Воейков затеял собственный журнал, пока в виде приложений к газете "Русский инвалид" -- "Новости литературы", -- куда заманивал всех лучших сочинителей (благо все они были в большей или меньшей степени влюблены в его жену) ; Батюшков со всей очевидностью сошел с ума (но еще теплилась надежда на выздоровление) ; между Петербургом и Москвой начались регулярные рейсы дилижансов; отдельным указом запретили всяческие тайные общества; в типографии Греча печаталось полным ходом, вдогонку "Шильонскому узнику" Жуковского, -- новое, романтическое сочинение Пушкина: "Кавказский пленник"; в Петербург приехала спасать брата Софи Боратынская; возвращались гвардейские полки; князь Шаховской поставил на театре очередное создание своего быстротворящего разума -- "Новости на Парнасе, или Торжество Муз"... Последнее событие имеет точную дату -- 10 июля 822-го года -- и одно, ныне неопределимое с точностью во времени стихотворное следствие в 11-ти куплетах, -- какое, сейчас скажем.
* * *
Подлепарнасские страсти потому и подлепарнасские, что питаемы не только пермесским жаром. На самом Парнасе не бывает страстей, воздух там столь прогрет и разрежен, что одной душе возможно не задохнуться на его горной вышине. Мягкому телу не выдержать давления небес и искуса кручи. И потому на самом Парнасе не бывает ссор, обид и ревнований: Гесиод и Омир, Анакреон и Тасс, Катулл и Парни равно приемлют здесь и высокие песнопения эпических певцов и дружеские безделки баловней Харит. Одного они не терпят -- дурных творений и их творцов. Впрочем, холодные стихотворцы и не доползают до тех мест, а дурные стихи не долетают до бессмертных ушей, ибо слишком тяжелы достигать такой высоты. Конечно, и на Парнасе известно об этих стихах и стихотворцах, но лишь косвенно -- чрез стихи истинных певцов и любимцев муз, -- стихи, бывшие некогда отзвуком посредственных и бездарных.
Помните, какой скандал вышел два года назад, в марте 820-го года, когда Василий Назарьевич Каразин оставил соревнователей без своего просвещенного покровительства? А ведь тогда следом за ним из собрания соревнователей вышли еще несколько сочинителей, и в их числе князь Цертелев и Борька Федоров. Потом, помните? были "Поэты" Кюхельбекера, были послания Каразина Кочубею, высылка Пушкина, отставка Кюхельбекера. Ни Федоров, ни Цертелев не жаловались на баловней ни министру, ни государю, ибо не алкали, как Василий Назарьевич, власти в департаменте призрения общественных нравов. Но, как и Каразин, они негодовали против этих les chevaliers des extrйmitйs *, пролезающих в журналы со своими чашами, сладострастями, вольностями и токованиями, и готовы были вослед Василию Назаровичу возвестить нечто весомо нравоучительное на счет разврата духа. Что-нибудь вроде: "Безнравственность печати не может учить нравственности'". Или как-нибудь так: "Цепь приправленных отравой цинизма разочарований гасит здоровую радость молодости". -- Подобные заклинания живут на устах самолюбивых посредственностей во все времена, то переходя в шепот доноса, то публично грозя расправой. По счастью, Федоров и Цертелев в ту пору не принадлежали к числу ни секретных осведомителей, ни клеймящих трибунов. -- Впрочем, Федоров еще дойдет до степеней доносительских -- через двадцать лет; но такое уж тогда настанет Время.
* Рыцарей крайностей (фр.).
А сейчас, летом 822-го года петербургским любителям словесности Федоров готовит подарок -- две эпиграммы на Дельвига -- те самые, что осенью Александр Ефимович поместит в "Благонамеренном" за подписью Д. и Б.Д. (то есть за подписью самого Дельвига). Кроме приближенных к Измайлову, никто, разумеется, не знает истинного сочинителя, и сам Дельвиг, видимо, подозревает в равной степени и Александра Ефимовича, и Остолопова, но, кажется, он считает, что это проделки Сомова, а на Федорова не думает. Не знаем, стал ли Федоров Борькой благодаря Дельвигу или уже назывался Борькой, когда его так назвал Дельвиг, только известно, что самое площадное свое сочинение Дельвиг написал именно про него: Федорова Борьки Мадригалы горьки, Комедии тупы, Трагедии глупы, Эпиграммы сладки. И, как он, всем гадки.
Федоров был в 822-м году по возрасту молодым человеком 24-х лет, по службе -- секретарем Александра Ивановича Тургенева в департаменте духовных дел, по дружбе -- сочувственником Александра Ефимовича Измайлова и душевным приятелем Панаева. Он сочинял столько, сколько не писывали за год Хвостов и Шаховской, обоюдно взятые. Зато он был не только застрельщиком подлепарнасских сшибок, но и сражался после начала битвы до последней капли. Эпиграммы же его на Дельвига не были ни сладки, ни горьки и имели целью изобличить великую сонливость барона, воспетую самим Дельвигом и всеми его друзьями. Первая эпиграмма называлась "Эпитафия баловню-поэту"; вторая -- "К портрету NN". "Его будили -- нынче нет, -- писал Борька про Дельвига. -Теперь-то счастлив наш Поэт!" Вторая эпиграмма имела ту же дозу веселости.
Но кажется нам, не Федоров тогда первым начал и его эпиграммы явились уже после помянутых 11-ти куплетов...
Июль был жаркий и многолюдный; вместе с гвардией вернулись Болтин и Чернышев. Боратынский и Коншин еще оставались в Петербурге.
-- Друзья! -- восклицал, веселея, Коншин, -- сегодня невзначай пришла мне мысль благая вас звать в Семеновский, на чай. -- В Семеновских ротах квартировали до августовского выхода в Финляндию многие нейшлотцы. -- Иди, семья лихая!.. Приди, Евгений, мой поэт, как брат, любимый нами, ты опорожнил чашу бед, поссорясь с небесами... И Дельвиг, председатель муз, и вождь, и муж совета, покинь всегдашней лени груз, бреди на зов поэта... И Чернышев, приятель, хват... Болтин-улан, тебе челом, мудрец златого века!.. Дай руку, брат, иди ко мне, затянем круговою! Прямые радости одне за чашей пуншевою... -- Клич Коншина назывался: К нашим ("Не ваш, простите, господа; не шумными иду путями", -- отвечал потом всем нашим Борька).
Жар встреч, пыл разговоров и пламенная младость, верно, завели их на премьеру выше помянутых "Новостей на Парнасе". -- Суть новостей Шаховского была в том, что Водевиль, Журнал и Мелодрама отважились соревновать Музам, но, понятно, успеха не имели и были торжественно изгнаны со сцены, декорированной Парнасскими пейзажами. Должно быть, тогда-то -- в промежутке между музицированиями под нежный голос ангела Софи, раздумьями об отставке и застольями в честь Ильи Андреевича -- унтер-офицер Боратынский с артелью и сочинил "Певцов 15-го класса". Может быть, в артели, кроме Дельвига, был еще кто-то из наших, но анналы пиров расплывчаты так же, как любовные предания, и на имена и даты скупы.
Стихи были, натурально, для себя и в печать могли попасть только, если бы не Батюшков, а Бируков сошел с ума. Но Бирукову сходить было не с чего, да и стихи были хороши, если честно признаться, лишь тем, что в них наши откатали не наших.
Завязкой сих водевильных куплетов стали "Новости на Парнасе". Князь Шаховской согнал с Парнаса И мелодораму и журнал, Но жаль, что только не согнал Певца 15 класса.
(15-го класса не предусматривала Табель о рангах -- наименьшим был чин 14-го класса -- тот самый, о котором хлопотал сам Боратынский.) Но я бы не согнал с Парнаса Ни мелодраму, ни журнал, А хорошенько б откатал Певца 15 класса.
Дальше шли куплеты от лица Александра Ефимовича ("Я председатель и отец певцов 15-го класса"), Остолопова ("Я перевел по-русски Тасса, хотя его не понимал"), Панаева ("Во сне я не видал Парнаса"), Сомова, одного из братьев Княжевичей, Чеславского ("Я конюхом был у Пегаса") и Хвостова. Последний куплет был про Бирукова ("Я не 15 класса, я цензор -- сиречь -- я подлец"). Словом, тут были собраны главные действующие лица Михайловского общества и "Благонамеренного". -- Такие сочинения пишутся в полчаса (по неписаным законам пиров -- между шестой и девятой) ; переписываются они и разлетаются по Петербургу в полтора дня. Но, помноженные семикратно (Бируков не в счет) на самолюбия задетых сочинителей, они имеют долголетнее бытие и иногда служат завязкой пожизненных ссор.
Однако на этот шомпол не был нанизан Федоров. Артель удовольствовалась на его счет прежними (еще в "Ответе Крылову") стрелами, от которых Федоров не мог бы отвести лба, даже если те стрелы не в него летели: Напрасно до поту лица О славе Фофанов хлопочет: Ему отказан дар певца, Трудится он, а Феб хохочет.
-- Не ваш, простите, господа, -- прямо, как воин, отвечал Борька. -- Я не имею дарованья: вас не хвалил и виноват! Не стою вашего посланья, и мне стишков не посвятят. -- Сам он, однако, посвятил им немало стишков. Чтобы любезный читатель убедился воочию на счет Борькиной бездарности, помещаем здесь четыре куплета Федорова о Боратынском: В элегии, посланье и романсе На пир и к чашам он зовет. Honni soit qui mal y pense * -И чашки даже в доме нет! В элегии, посланье и романсе Увял для жизненных утех! Honni soit qui mal y pense -Он в людях ест и пьет за трех. В элегии, посланье и романсе Желаний негой он томим. Honni soit qui mal y pense -Он дремлет, и читатель с ним. В элегии, посланье и романсе Себя поэтом он зовет! Honni soit qui mal y pense -И в этом также правды нет.
* Стыдно тому, кто дурно об этом подумает (фр.).
Федоров стал вторым после Кюхельбекера летописцем союза поэтов. Через два года после Кюхелевых "Поэтов" он нашел достойный способ излить всю желчь и всю досаду на выходки баловней: Сурков Тевтонова возносит; Тевтонов для него венцов бессмертья просит; Барабинский, прославленный от них, Их прославляет обоих.
(Логика обидных кличек всегда имеет свое затаенное коварство. Пересмеять Дельвига Федоров не умел (его "Дельвига баронки пакостны стишонки" не установили за Дельвигом сего прозвища так, как "мадригалы горьки" утвердили Борьку -- Борькой.) Более чем новым указанием на сонливость в имени Суркова Федоров Дельвига не уязвлял. -- Кюхельбекер стал Тевтоновым, ибо был немец. -- Не вполне ясно, почему Боратынский стал Барабинским: то ли Борька хотел сказать, что он родом из Барабинских степей, то ли имел в виду, что ему место в тех степях. -- Нет нужды знать.)
...У нас прекрасная погода, август гораздо теплее, чем был июль, я надеюсь, нам не будет холодно дорогой в сентябре. -- Вы говорите, что в этом году и озимые и яровые хороши. Слава Богу! наши крестьяне будут очень рады, если урожай окажется богатым. Вы говорите, что в этом году у нас много вишен; у меня текут слюнки, когда я думаю об этом. -- Вы все занимаетесь постройками, любезная маменька, мне думается, вы сделали уже много с тех пор, как нас нет. -- У нас нет времени, чтобы купить табаку братьям и послать его с подводами, но мы его привезем. -- Брат хотел мне написать; все же вот его адрес; думаю, он вам его еще не сообщил:
Его благородию милостивому государю
Евгению Абрамовичу Боратынскому В Роченсальм.
В канцелярию Нейшлотского пехотного полка.
Он рассказал мне странную вещь: Фридрихсгам сгорел дотла; квартира, где он жил, находилась в центре города и единственная уцелела... Приложение к Журналу Софи.
Июля 20-21.
Я именовал Софи ангелом не потому, что такова моя прихоть, но потому, что она того заслуживает. Если она будет и впредь вести себя столь же прекрасно, как ныне, я не премину возвести ее в серафимы. Она взяла учителя музыки, она носит новые наряды, которые велела себе пошить, она с удовольствием сопровождает нас в театр и не знает ничего лучшего, чем летать по городу, -- это ли не бытие сущего ангела? Мы только что отпраздновали именины Ильи Андреевича у здешнего дядюшки -- обед был очень весел, а мой ангел -- очень любезен. Мой ангел обретает в Петербурге самобытность, и это доставляет мне истинное удовольствие. Что до меня, то, беззаботный и равнодушный, как обычно, во всем, что касается себя самого, я всецело предаюсь счастью располагать моей Софи, я люблю чувствовать ее рядом, я смотрю на то, как она существует, и с меня довольно. Тем не менее, мне хотелось бы -- у кого нет желаний? -- мне хотелось бы никогда не расставаться с нею, следовать за нею повсюду, -- и, коли она мой ангел, я желал бы надеяться, что однажды она возвратит меня к вам. Дела мои все в прежнем положении. Обещают замолвить за меня словечко перед императором, когда будут выходить наши полки, иначе говоря, в конце августа; видимо, император, следуя своим правилам, откажет. В последнем случае я решился просить отставки, если вы не будете тому противиться. Я не охотник до званий и как ни блистателен чин прапорщика, он мало соблазняет мою пресыщенную душу. Но надобно вам знать, что для осуществления моего намерения одной моей философии недостаточно. Нужно, чтобы за дело взялся дядюшка, если вы напишете ему несколько слов, любезная маменька, только для того, чтобы он знал, что мое намерение вас не устрашает и что ваш сын, отказавшись от чинов в свете, может, мечтая быть любезным для вас, получить высокий чин при вашей особе. Простите мне краткость моих писем, я никоим образом не могу состязаться с Софи. Она ангел, поэтому я от всего сердца соглашаюсь, чтобы вы любили ее больше, чем меня. Прощайте, любезная маменька, тысячу поклонов любезным тетушкам.
Е.Б.
* * *
И вот сентябрь! И вот Роченсальм. И вот место, где много лет назад увидел себя унылым пленником Аврам Боратынский. Те же свинцовые волны плещут у ног.
Фридрихсгам еще не отстроен заново, и Нейшлотский полк квартирует нынешнюю зиму на берегу залива: "...крепость Роченсальм, -- по-фински Котка называемая; город сей лежит на острове, покрытом лесом, и строения по оному разбросаны. Он построен русскими и до присоединения новой Финляндии был главным портом и находился в цветущем положении, теперь приходит в упадок; остров со всех сторон укреплен отдельными батареями...; также вход в гавань защищен отдельными укреплениями, расположенными на островах, вдающихся в море..."
* * *
Не долго, впрочем, в этот раз пробыл Боратынский в Финляндии. Наверное, Софи не успела еще доехать до Мары, как он снова вернулся в Петербург -- в четырехмесячный отпуск. Куда он направился из Петербурга и скоро ли -- бог весть. Октябрь, ноябрь, декабрь 822-го и январь 823-го он провел в неизвестной нам стороне. Может быть, в Москве? Ибо где, как не в Москве, может пропасть человек до такой степени бесследно, чтобы не осталось от его бытия ни клочка бумаги? Довольно, однако, гонений на Москву. Вероятнее, в Москве Боратынский был, но, как и в Петербурге, проездом -- по пути в Мару, где и жил все время отпуска. Может быть, он снова был представлен Лутковским к производству в офицерский чин. -- Все сие нам не ведомо. Зато мы в точности знаем, что прапорщиком его опять не сделали и что Александра Федоровна категорически воспротивилась идее отставки.
Итак, пусть он пока живет в Маре и помогает Александре Федоровне в хозяйственных хлопотах; пусть ангел Софи продолжает с ним фортепьянные уроки; пусть старый Жьячинто рассказывает ему в последний раз о Неаполе (и больше они не увидятся, ибо Жьячинто скоро станет первым из их семейства, кто ляжет в землю внутри церковной ограды возле новенькой, третий год действующей марской церкви). Пусть идиллия темных ноябрьских вечеров и первых декабрьских снегов убаюкивает недужные страсти.
Перелетим-ка на это время к подножию петербургского Парнаса, где, в отличие от степных раздолий, страсти клокочут. Натурально, страсти особенного рода.
* * *
Как ни забавно, одним из очагов, где разжегся огнь подлепарнасских битв, стал все тот же гостеприимный дом на Фурштадтской, куда вместе с Александром Ефимовичем Измайловым чаще и чаще приходили Остолопов, братья Княжевичи, Панаев, Сомов -- то были небольшие певцы, но верные сотрудники Александра Ефимовича в "Благонамеренном" и в Михайловском обществе. Поддерживаемые веселостью С.Д.П., в июне 821-го года они составили домашние заседания в словесных упражнениях, назвав свой сочинительский круг в честь его основательницы: С.Д.П. -- Сословие Друзей Просвещения и получив иные, чем в миру, именования, под коими в продолжение полугодичных упражнений своих записывались в рукописных протоколах, а затем печатались в "Благонамеренном". Сам Александр Ефимович стал называться Баснин (ибо писал басни), Панаев стал Аркадиным (за аркадские картины в его идиллиях), Остолопов -- Словаревым (за "Словарь древней и новой поэзии в 3-х частях" -СПБ., 1821, в типографии имп. Российской Академии), Дмитрий Княжевич -Сословиным (за то, что имел склонность к составлению словаря сословов *), два брата его Княжевичи -- Софииным и Юлииным, Сомов -- Арфиным, Аким Иванович, супруг С.Д.П., -- Бесединым, Яковлев -- Узбеком (ибо прибыл из Бухары). Сама С.Д.П. стала попечителем Мотыльковым. -- Павел Яковлев сочинил церемониал принятия новых членов:
* Синонимов
Все члены сидят, и к ним вводят слепотствующего искателя Софии-мудрости, мыслящего стать содругом просвещения. Его спрашивают: "Любишь ли ты мудрость?" -- Он ответствует: "Люблю ее, ищу ее, поклоняюсь ей". -- "Любишь ли ты дружбу?" -- "Ей посвящаю дни мои". -- "Отрицаешься ли славенизма?" "Отрицаюсь". -- "Отрицаешься ли Шишкова и братии его?" -"Отрицаюсь". -- "Отрицаешься ли бисерных, кристальных, жемчужных слез?" "Отрицаюсь". -- "Отрицаешься ли злоязычия Воейкова?" "Отрицаюсь". -"Отрицаешься ли графа Хвостова, подражателей и почитателей его?" -"Отрицаюсь". -- Тогда искателя мудрости должны возвести на кафедру, составленную из "Тилемахиды" Тредиаковского, "Рассуждения" Шишкова, Делилевых "Садов", переведенных Воейковым, и еще какой-то тяжести, и предложить ему произнести торжественный обет: "Клянусь любить С.Д.П. -словесность, деятельность и премудрость". После сего попечитель Мотыльков, прикасался своими перстами до очей, ушей и уст искателя, очищает оные от скверны и отверзает их, дабы тот мог отныне внимать и неба содроганью, и гад морских подводному ходу, и главное, -- мудрости: Софии! Софии! Софии! Так обязан возгласить нововступивший член в начале своей благодарственной речи.
Церемониал сей остался не осуществлен, ибо такие прожекты и хороши тогда, когда они прожекты. Коли их выполнять, будет скука, а скуки не терпел попечитель Мотыльков. Кроме того, не было новых членов, да и самые заседания, несмотря на усилия попечителя, уже осенью 821-го года происходили редко, и в недолгое время общество (как общество) скончалось.
Поводы к его кончине выказались, наверное, в сентябре, когда Панаев, после месячного отсутствия, обнаружил на Фурштадтской Кюхельбекера, Дельвига и Боратынского, а те не обнаружили к нему почтительной приязни. Панаев, помнится, стал пенять Александру Ефимовичу на нежданных гостей и выговаривать Софье Дмитриевне за ее неразборчивость в знакомствах. Вряд ли и прочие члены Сословия друзей просвещения были так же, как хозяйка, расположены к новым лицам: все-таки Гнедич и Крылов -- это одно, а баловни-поэты -- совсем иное. Тут было, конечно, ревнование не только сочинительское. Особенно у Панаева. Добрейший Александр Ефимович и желал бы их примирить, ибо был только на словах злым гонителем, а так -- милее души не видал никто... Но гранитный в своем самолюбии Панаев, не выдержав унизительного равноправия с нежданными гостями, твердой стопою вышел из дома на Фурштадтской, не взирая на мольбы. Это было осенью -- в начале зимы 821-го года. И скоро кончилось незабвенное общество, но не прекратились переходящие в утра вечера на Фурштадтской, и не перестала хозяйка вечеров умножать число своих подданных, а один из баловней-поэтов прямо высказал ей тогда свои упования: "На ваших ужинах веселых я основал свои надежды и счастье нынешней зимы" -- так он выразился.
Чем увенчались надежды и как рассеялось счастье, мы уже, увы, знаем, и не о том речь сейчас (пока Боратынский проводит осенью 822-го года мирные дни в Маре). Речь о том, что "Благонамеренный", издававшийся Александром Ефимовичем, был журнал, отличный от домашних альбомов по преимуществу одним типографическим оформлением. А так -- особенно в те три с лишним года, пока наиболее ярко пылали страсти на Фурштадтской, -- "Благонамеренный" печатал почти исключительно гостей Софии Дмитриевны.
Александр Ефимович был, повторяем, добрейшим человеком, но, не обидев и мухи в своей ежедневной жизни, он не мог не язвить в стихах. Высокого росту, широкий телом и с тяжелыми очками на толстом носу, он был душою мелкосуетен и с равным удовольствием смеялся вместе с Дельвигом над Федоровым, потом вместе с Федоровым над Дельвигом, и наконец вместе с Яковлевым -- и над Федоровым и над Дельвигом обоими.
Его любовь к Софии Дмитриевне можно бы сравнить с чувствами Александра Ивановича Тургенева к Светлане -- Воейковой : то была такая же ровно горевшая и постоянная страсть, разве более словоохотливая. Но кто ж сравнивает страсти? Ей, своей незабвенной, он мог прощать любые extrйmitйs *.
В стихах же он не жаловал крайностей, особенно романтических, и многие сочинения Бор... Дель... и Виль... Кю... ** (так он шутил) не одобрял. -- Но все же на страницах "Благонамеренного" даже злобные намеки могли уязвить только неискушенных. И когда Александр Ефимович помещал такие, например, суровые объявления: "Строжайше запрещено пропускать сочинения, не имеющие нравственной и полезной цели; особенно содержащие в себе сладострастные картины или так называемые либеральные, т.е. возмутительные мысли", -- то это можно было принять скорее за тыканье пальцем в Бирукова ***, чем за идею издателя.
* Крайности (фр.).
** Vile queue -- мерзкий хвост (фр.) ; vile cul -- мерзкий зад (фр.).
*** Известный цензор, хороший знакомец Александра Ефимовича.
Впрочем, не будем оберегать Александра Ефимовича от стрел критики. Разумеется, он не стал бы доносить на своих младших отчасти приятелей -баловней-поэтов, -- но и удерживать себя и своих действительных друзей (особенно друзей просвещения) от того, чтобы посмеяться над ними, -- было не в его правилах.
Еще в 820-м году он уже кое-что помещал в "Благонамеренном" на тот счет, что ныне есть такие сочинители, которые кроме самих себя лучше никого не видят и друг друга в таланты жалуют, бессмертие дают.
Потом, весной 821-го года, выбрав в посредники Измайлова, на Дельвига и Боратынского решил напасть их бывший приятель -- Крылов (не Иван Андреевич, разумеется, а младой его однофамилец -- Александр). В марте 820-го года Крылов весьма поддерживал Кюхельбекера и сильно негодовал на Каразина ("Пусть зависти змия шипит у ног Певца -- Он звуком струн шипенье заглушает!"). Полтора года назад, перед отбытием в Финляндию, и Боратынский посвятил ему одно откровенное послание. Не знаем, правда, явилось ли оно отголоском действительных общих застолий или было только отзвуком чисто поэтического ревнования покойному Державину, любившему некогда размышлять о скоротечности всего вообще: Летящий миг лови украдкой, -Игея, Вакх еще с тобой! Еще полна, друг милый мой, Пред нами чаша жизни сладкой; Но смерть, быть может, сей же час Ее с насмешкой опрокинет, -И мигом в сердце кровь остынет, И дом подземный скроет нас!
Было время -- и Дельвиг писал Крылову о чаше жизни и о чаше круговой...
А в мае 821-го года, пока Боратынский пировал с Дельвигом новое возвращение из Финляндии, Крылов принес Александру Ефимовичу для "Благонамеренного" четырехстопное отречение от былых знакомцев, прочитанное тотчас (а именно: 26 мая) в Михайловском обществе, в тот же день внесенное в домашний альбом Александра Ефимовича и полетевшее истинным картелем к прежним друзьям. Я никогда не буду с ними Среди мечтательных пиров Стучать бокалами пустыми! Но что ж!.. к чему напрасный вздох? Уже Парнаса грозный бог, Исполненный негодованья На дерзостных жрецов своих, Сказал: "Да будут их посланья Так сухи, как бокалы их!" И страшный приговор свершился! Не внемлют музы их мольбам; Пред ними с шумом затворился Бессмертия высокий храм! Пускай трудятся: их творенья Читателей обнимут сном, И поглотит река забвенья Венец, обрызганный вином!
Причины крыловского гнева нам не ведомы.
Когда Дельвиг ознакомился с содержанием этого картеля, он, видимо, должен был молвить: "Забавно"! -- и посмотреть вопросительно поверх очков на своего друга. Дельвиг плохо умел отвечать на грубости: язвительность между ними была привилегией Боратынского.
Недаром он, едва начав сочинять стихи, сразу испробовал остроту своего языка на невинном в ту пору перед ним Шаликове. Тут же был случай иного свойства -- тем более вызов был принят. Кто жаждет славы, милый мой! Тот не всегда себя прославит; Терзает Комик нас порой, Порою Трагик нас забавит. Путей к Парнасу много есть: Зевоту можно произвесть Равно и Притчею и Одой И ввек того не приобресть, Что не даровано природой. Неисповедим Фебов суд. К чертогу Муз, к чертогу славы Одних ведет упорный труд, Других ведут одни забавы! Равны все Музы красотой, Несходство их в одной одежде. Старайся нравиться любой, Но помолися Фебу прежде.
Сей миролюбивый ответ они отдали в "Русский инвалид". Крылов не отвечал публично, то ли получив полное удовлетворение, то ли быв занят чем-то более достойным.
* * *
Прошел год.
Догорала страсть Боратынского к С.Д.П.; начались ее свидания с Панаевым в Летнем Саду; Дельвиг все более доверялся своим чувствам к ней; Воейков затеял собственный журнал, пока в виде приложений к газете "Русский инвалид" -- "Новости литературы", -- куда заманивал всех лучших сочинителей (благо все они были в большей или меньшей степени влюблены в его жену) ; Батюшков со всей очевидностью сошел с ума (но еще теплилась надежда на выздоровление) ; между Петербургом и Москвой начались регулярные рейсы дилижансов; отдельным указом запретили всяческие тайные общества; в типографии Греча печаталось полным ходом, вдогонку "Шильонскому узнику" Жуковского, -- новое, романтическое сочинение Пушкина: "Кавказский пленник"; в Петербург приехала спасать брата Софи Боратынская; возвращались гвардейские полки; князь Шаховской поставил на театре очередное создание своего быстротворящего разума -- "Новости на Парнасе, или Торжество Муз"... Последнее событие имеет точную дату -- 10 июля 822-го года -- и одно, ныне неопределимое с точностью во времени стихотворное следствие в 11-ти куплетах, -- какое, сейчас скажем.
* * *
Подлепарнасские страсти потому и подлепарнасские, что питаемы не только пермесским жаром. На самом Парнасе не бывает страстей, воздух там столь прогрет и разрежен, что одной душе возможно не задохнуться на его горной вышине. Мягкому телу не выдержать давления небес и искуса кручи. И потому на самом Парнасе не бывает ссор, обид и ревнований: Гесиод и Омир, Анакреон и Тасс, Катулл и Парни равно приемлют здесь и высокие песнопения эпических певцов и дружеские безделки баловней Харит. Одного они не терпят -- дурных творений и их творцов. Впрочем, холодные стихотворцы и не доползают до тех мест, а дурные стихи не долетают до бессмертных ушей, ибо слишком тяжелы достигать такой высоты. Конечно, и на Парнасе известно об этих стихах и стихотворцах, но лишь косвенно -- чрез стихи истинных певцов и любимцев муз, -- стихи, бывшие некогда отзвуком посредственных и бездарных.
Помните, какой скандал вышел два года назад, в марте 820-го года, когда Василий Назарьевич Каразин оставил соревнователей без своего просвещенного покровительства? А ведь тогда следом за ним из собрания соревнователей вышли еще несколько сочинителей, и в их числе князь Цертелев и Борька Федоров. Потом, помните? были "Поэты" Кюхельбекера, были послания Каразина Кочубею, высылка Пушкина, отставка Кюхельбекера. Ни Федоров, ни Цертелев не жаловались на баловней ни министру, ни государю, ибо не алкали, как Василий Назарьевич, власти в департаменте призрения общественных нравов. Но, как и Каразин, они негодовали против этих les chevaliers des extrйmitйs *, пролезающих в журналы со своими чашами, сладострастями, вольностями и токованиями, и готовы были вослед Василию Назаровичу возвестить нечто весомо нравоучительное на счет разврата духа. Что-нибудь вроде: "Безнравственность печати не может учить нравственности'". Или как-нибудь так: "Цепь приправленных отравой цинизма разочарований гасит здоровую радость молодости". -- Подобные заклинания живут на устах самолюбивых посредственностей во все времена, то переходя в шепот доноса, то публично грозя расправой. По счастью, Федоров и Цертелев в ту пору не принадлежали к числу ни секретных осведомителей, ни клеймящих трибунов. -- Впрочем, Федоров еще дойдет до степеней доносительских -- через двадцать лет; но такое уж тогда настанет Время.
* Рыцарей крайностей (фр.).
А сейчас, летом 822-го года петербургским любителям словесности Федоров готовит подарок -- две эпиграммы на Дельвига -- те самые, что осенью Александр Ефимович поместит в "Благонамеренном" за подписью Д. и Б.Д. (то есть за подписью самого Дельвига). Кроме приближенных к Измайлову, никто, разумеется, не знает истинного сочинителя, и сам Дельвиг, видимо, подозревает в равной степени и Александра Ефимовича, и Остолопова, но, кажется, он считает, что это проделки Сомова, а на Федорова не думает. Не знаем, стал ли Федоров Борькой благодаря Дельвигу или уже назывался Борькой, когда его так назвал Дельвиг, только известно, что самое площадное свое сочинение Дельвиг написал именно про него: Федорова Борьки Мадригалы горьки, Комедии тупы, Трагедии глупы, Эпиграммы сладки. И, как он, всем гадки.
Федоров был в 822-м году по возрасту молодым человеком 24-х лет, по службе -- секретарем Александра Ивановича Тургенева в департаменте духовных дел, по дружбе -- сочувственником Александра Ефимовича Измайлова и душевным приятелем Панаева. Он сочинял столько, сколько не писывали за год Хвостов и Шаховской, обоюдно взятые. Зато он был не только застрельщиком подлепарнасских сшибок, но и сражался после начала битвы до последней капли. Эпиграммы же его на Дельвига не были ни сладки, ни горьки и имели целью изобличить великую сонливость барона, воспетую самим Дельвигом и всеми его друзьями. Первая эпиграмма называлась "Эпитафия баловню-поэту"; вторая -- "К портрету NN". "Его будили -- нынче нет, -- писал Борька про Дельвига. -Теперь-то счастлив наш Поэт!" Вторая эпиграмма имела ту же дозу веселости.
Но кажется нам, не Федоров тогда первым начал и его эпиграммы явились уже после помянутых 11-ти куплетов...
Июль был жаркий и многолюдный; вместе с гвардией вернулись Болтин и Чернышев. Боратынский и Коншин еще оставались в Петербурге.
-- Друзья! -- восклицал, веселея, Коншин, -- сегодня невзначай пришла мне мысль благая вас звать в Семеновский, на чай. -- В Семеновских ротах квартировали до августовского выхода в Финляндию многие нейшлотцы. -- Иди, семья лихая!.. Приди, Евгений, мой поэт, как брат, любимый нами, ты опорожнил чашу бед, поссорясь с небесами... И Дельвиг, председатель муз, и вождь, и муж совета, покинь всегдашней лени груз, бреди на зов поэта... И Чернышев, приятель, хват... Болтин-улан, тебе челом, мудрец златого века!.. Дай руку, брат, иди ко мне, затянем круговою! Прямые радости одне за чашей пуншевою... -- Клич Коншина назывался: К нашим ("Не ваш, простите, господа; не шумными иду путями", -- отвечал потом всем нашим Борька).
Жар встреч, пыл разговоров и пламенная младость, верно, завели их на премьеру выше помянутых "Новостей на Парнасе". -- Суть новостей Шаховского была в том, что Водевиль, Журнал и Мелодрама отважились соревновать Музам, но, понятно, успеха не имели и были торжественно изгнаны со сцены, декорированной Парнасскими пейзажами. Должно быть, тогда-то -- в промежутке между музицированиями под нежный голос ангела Софи, раздумьями об отставке и застольями в честь Ильи Андреевича -- унтер-офицер Боратынский с артелью и сочинил "Певцов 15-го класса". Может быть, в артели, кроме Дельвига, был еще кто-то из наших, но анналы пиров расплывчаты так же, как любовные предания, и на имена и даты скупы.
Стихи были, натурально, для себя и в печать могли попасть только, если бы не Батюшков, а Бируков сошел с ума. Но Бирукову сходить было не с чего, да и стихи были хороши, если честно признаться, лишь тем, что в них наши откатали не наших.
Завязкой сих водевильных куплетов стали "Новости на Парнасе". Князь Шаховской согнал с Парнаса И мелодораму и журнал, Но жаль, что только не согнал Певца 15 класса.
(15-го класса не предусматривала Табель о рангах -- наименьшим был чин 14-го класса -- тот самый, о котором хлопотал сам Боратынский.) Но я бы не согнал с Парнаса Ни мелодраму, ни журнал, А хорошенько б откатал Певца 15 класса.
Дальше шли куплеты от лица Александра Ефимовича ("Я председатель и отец певцов 15-го класса"), Остолопова ("Я перевел по-русски Тасса, хотя его не понимал"), Панаева ("Во сне я не видал Парнаса"), Сомова, одного из братьев Княжевичей, Чеславского ("Я конюхом был у Пегаса") и Хвостова. Последний куплет был про Бирукова ("Я не 15 класса, я цензор -- сиречь -- я подлец"). Словом, тут были собраны главные действующие лица Михайловского общества и "Благонамеренного". -- Такие сочинения пишутся в полчаса (по неписаным законам пиров -- между шестой и девятой) ; переписываются они и разлетаются по Петербургу в полтора дня. Но, помноженные семикратно (Бируков не в счет) на самолюбия задетых сочинителей, они имеют долголетнее бытие и иногда служат завязкой пожизненных ссор.
Однако на этот шомпол не был нанизан Федоров. Артель удовольствовалась на его счет прежними (еще в "Ответе Крылову") стрелами, от которых Федоров не мог бы отвести лба, даже если те стрелы не в него летели: Напрасно до поту лица О славе Фофанов хлопочет: Ему отказан дар певца, Трудится он, а Феб хохочет.
-- Не ваш, простите, господа, -- прямо, как воин, отвечал Борька. -- Я не имею дарованья: вас не хвалил и виноват! Не стою вашего посланья, и мне стишков не посвятят. -- Сам он, однако, посвятил им немало стишков. Чтобы любезный читатель убедился воочию на счет Борькиной бездарности, помещаем здесь четыре куплета Федорова о Боратынском: В элегии, посланье и романсе На пир и к чашам он зовет. Honni soit qui mal y pense * -И чашки даже в доме нет! В элегии, посланье и романсе Увял для жизненных утех! Honni soit qui mal y pense -Он в людях ест и пьет за трех. В элегии, посланье и романсе Желаний негой он томим. Honni soit qui mal y pense -Он дремлет, и читатель с ним. В элегии, посланье и романсе Себя поэтом он зовет! Honni soit qui mal y pense -И в этом также правды нет.
* Стыдно тому, кто дурно об этом подумает (фр.).
Федоров стал вторым после Кюхельбекера летописцем союза поэтов. Через два года после Кюхелевых "Поэтов" он нашел достойный способ излить всю желчь и всю досаду на выходки баловней: Сурков Тевтонова возносит; Тевтонов для него венцов бессмертья просит; Барабинский, прославленный от них, Их прославляет обоих.
(Логика обидных кличек всегда имеет свое затаенное коварство. Пересмеять Дельвига Федоров не умел (его "Дельвига баронки пакостны стишонки" не установили за Дельвигом сего прозвища так, как "мадригалы горьки" утвердили Борьку -- Борькой.) Более чем новым указанием на сонливость в имени Суркова Федоров Дельвига не уязвлял. -- Кюхельбекер стал Тевтоновым, ибо был немец. -- Не вполне ясно, почему Боратынский стал Барабинским: то ли Борька хотел сказать, что он родом из Барабинских степей, то ли имел в виду, что ему место в тех степях. -- Нет нужды знать.)