Страница:
Посему, оставив поприще догадок и вымыслов, напомним, что на дворе 825-й год. Начался он вовсе неплохо: уже 7-8 генваря стало известно, что Закревский в отставку не выходит, а остается герцогствовать в Финляндии.
24-го генваря, в субботу, он отправился на два месяца в Петербург. Наряду с прочими делами он имел одно важное для нас: говорить императору об унтер-офицере Боратынском.
25-го генваря, в воскресенье, или 26-го, в понедельник, следом за генералом из Гельзингфорса выехала Магдалина -- с Мисинькой * с кем-то из адъютантов (может быть, с Путятой) и с унтер-офицером Боратынским. В Фридрихсгаме они расстались: генеральша последовала в Петербург, унтер-офицер в Кюмень.
* Мисинька, или Мисс -- англичанка, компаньонка Магдалины.
* * *
10 февраля.
Из Кюмени пишу к вам, милая маменька, где мой славный Лутковский и его жена с прежней дружбою приютили меня. Я увидел их с истинным чувством, и как могло быть иначе? Пять лет я провел с ними, всегда окруженный заботами, всегда принятый как лучший из друзей. Им я обязан всем облегчениям моего изгнания.
Генерал простился со мною любезнейше и обещал сделать все зависящее от него для представления. Я верю, что он сдержит слово. Но даже если, вопреки его ко мне благорасположению, дело не будет иметь успеха, я навеки сохраню к нему живую признательность за все наслаждения моей жизни в Гельзингфорсе. Три месяца, проведенные там, навсегда останутся сладостным моим воспоминанием.
Я уехал на следующий день после него с Генеральшею. Ничто столь не оживляет, как краткие путешествия, подобные тому, что мы совершили. С нами была та самая Мисс, о которой я говорил вам, и один адъютант -- обширного ума юноша. Ничто не могло быть милее наших обедов и ужинов. Мы расстались лучшими друзьями, и путешествие это пробудило во мне, по крайней мере, на время, неодолимую охоту странствовать.
Как ваше здоровье, милая маменька? Я долго не писал к вам, но тому причиною путешествия, всегда вынуждающие к перерывам в переписке. Что ж! я тоже нескоро теперь получу вести из Мары.
Прощайте, любезная маменька, даст Бог вам здоровье и утешит вам душу: это моя ежедневная молитва, и я повторяю ее в своих письмах столь же привычно, как и искренне.
* * *
Помните ли, как год назад, в такую же пору, когда о Боратынском хлопотали, Александром Ивановичем Тургеневым было сказано: не объявлять нигде его имени под стихами? Доколе же прятаться? И вот в декабре вышли "Северные цветы" с четыремя стихотворениями Боратынского и одной прозаической безделкой. И вот уже в цензуре "Полярная звезда", где будет еще шесть его стихотворных пиес (впрочем, стихи подписаны Е.Б-ий, Е.Б. или Б., и только под "Историей кокетства" полная фамилия). В "Северных цветах" -статья Плетнева *: здесь Боратынский вместе с Жуковским и Пушкиным объявлен одним из главных вестников грядущего торжества русской поэзии.
* Статья Плетнева получилась скорее неудачной, чем хорошей, хотя содержала немало истинных умозаключений. Сам Плетнев, получив от Пушкина весьма критическое насчет своего рассуждения письмо, сознавался ему: "Мне Дельвиг часто повторяет пословицу русскую: если трое скажут тебе, ты пьян, то ложись спать. После твоего письма о моем несчастном "Письме к графине" пришлось мне лечь спать. Его облаяли в "Сыне отечества"; Боратынский им недоволен, ты тоже". -- Отрывок из статьи Плетнева, посвященный Боратынскому, мы поместили в самое начало Предисловия к Части третьей. Решите сами, ясно ли выразился Плетнев о языке чувств (а именно на смутность этого изъяснения ему пенял Пушкин) и есть ли этот отрывок акафист Баратынскому, как ехидно говорил Бестужев. Чем именно был недоволен в статье Плетнева Боратынский -- не знаем, вернее -- неумеренностью похвал.
Едва "Северные цветы" поступили в продажу, Греч начал печатать в "Сыне отечества" длинный разбор всего Дельвигова альманаха. Рассуждениям Плетнева досталось более всего невоздержных реплик. Особенно недоумевали в "Сыне отечества" тем, что написал Плетнев о Боратынском. Разбор печатался в продолжение всего генваря; он был подписан: Ж.К. и Д.Р.К. -- видимо, как все думали, криптогрифами Греча и Булгарина. Разумеется, не прошло и двух месяцев, как вышел "Московский телеграф" с ответом Полевого "Сыну отечества". Опять говорилось о статье Плетнева, опять о Боратынском.
Словом, накануне и во время решительных хлопот о производстве публике предлагалась эстетическая загадка: быть или не быть Боратынскому в знаменном ряду нашей поэзии? Но отгадка, в сущности, уже есть, и спорить не о чем -читайте "Эду" (пока в списках; через год будет напечатана), читайте "Северные цветы" и "Полярную звезду", читайте, наконец, "Мнемозину", московский альманах Кюхельбекера и Одоевского.
Для "Мнемозины" Боратынский отправил с Путятой "Леду" и "Бурю". Что такое "Леда", всякий может судить сам, перелистав назад несколько наших страниц (невинная цензура московская пропустила "Леду" без звука). Что такое "Буря", тоже знает всякий, хотя относительно благопристойности этой пиесы цензура сомневалась весьма решительно. Но, как бы ни было, и "Бурю" тогда пропустили."Вот через десять лет, когда Боратынский захочет ее вновь напечатать, чуткие цензоры исполосуют ее красным карандашом, и от нее останется половина стихов. А ныне, в 825-м, ей скоро предстоит * шуметь в "Мнемозине": Меж тем от прихоти судьбины, Меж тем от медленной отравы бытия, В покое раболепном я Ждать не хочу моей кончины; На яростных волнах, в борьбе со гневом их, Она отраднее гордыне человека! Как жаждал радостей младых Я на заре младого века, Так ныне, океан, я жажду бурь твоих! Волнуйся, опеняй утесистые грани, Он веселит меня, твой грозный, дикий рев, Как зов к давно желанной брани, Как мощного врага мне чем-то лестный гнев.
* Правда, лишь в октябре "Мнемозина" с "Бурей" и "Ледой" дойдет до читающей публики, -- но дойдет.
Что ж! Человек не меняется, меняются лишь вещи вокруг него. Десять лет назад, на заре младого века, помните, чего желал паж Боратынский? -- "Я бы избрал лучше полное несчастие, чем полный покой; по крайней мере, живое и глубокое чувство обняло бы целиком душу, по крайней мере, переживание бедствий напоминало бы мне о том, что я существую. И в самом деле, я чувствую, мне всегда требуется что-то опасное, всего меня захватывающее; без этого мне скучно. Вообразите, любезная маменька, неистовую бурю и меня, на верхней палубе, словно повелевающего разгневанным морем, доску между мною и смертью, чудищ морских, пораженных дивным орудием, созданием человеческого гения, властвующего над стихиями..." -- Истинно, чем зрелее с возрастом мысль и чем важнее с опытом ум, тем более явственную форму обретают в нашей речи конспекты юношеских страстей, но содержание этих конспектов неизбывно растворено в крови, в нервах, в душе едва ли не от начала жизни.
Итак, к десяти пиесам в "Северных цветах" и "Полярной звезде" прибавим "Леду", "Бурю" и журнальные толки о Боратынском. Кто сказал, что ему не давали чина из-за стихов? И может быть, напрасно Александр Иванович Тургенев негодовал и снова заказывал всем и каждому в середине марта: "Ни в скобках, ни над пиесой, ни под титлами, ни in-extenso * имени его подписывать не должно"? Может быть, и напрасно. Но представим себе нашего милостивого монарха за чтением "Бури" и "Леды" (обе, впрочем, подписаны звездочками -но коли такое чтение состоится, разве не для того, чтобы ознакомить императора с новыми плодами музы интересующего его автора?). Итак, представим его за чтением в ту минуту, когда к нему входит генерал Закревский. Кто гарантирует, что поэтический вкус государя не окажется в категорическом согласии с его правилами? -- Посему не станем торопить события и будем верить в то, что наш милостивый монарх не читает наших журналов, что Василий Назарьевич Каразин не проводит новых розысканий в нашей периодической печати и ему не пришли еще в ум новые идеи о новых способах пресечения разврата, что московская цензура, почтовая контора в Роченсальме во главе с любопытным экспедитором Деном и Главный штаб в Петербурге -- сосуды, между собой не сообщающиеся -- по крайней мере, не сообщающиеся с февраля по апрель 825-го года, пока решается дело унтер-офицера Боратынского.
* Полностью (лат.).
Итак, еще только начало февраля, и генерал Закревский еще только прибыл в Петербург, а Александр Иванович Тургенев получил через Путяту или Муханова генварское письмо из Гельзингфорса от своего протеже: "Арсений Андреевич поехал в Петербург 24-го сего месяца, подав мне возможные надежды на свое покровительство; но я очень хорошо знаю, что вашему только ходатайству обязан я добрым его расположением. Теперь, когда моя участь так решительно зависит от его предстательства, не откажитесь напомнить ему об участии, которым вы меня удостоиваете, и тем поощрить Арсения Андреевича к исполнению его обещаний". -- Впрочем, и без напоминаний Александр Иванович не сидел бы сложа руки. Около 17-го февраля он сам говорил с Закревским и убедился, что генерал помнит свое слово и доложит императору как надо ("О Боратынском несет он сам записку и будет усиленнейшим и убедительнейшим образом просить за него. Нельзя более быть расположенным в его пользу. В этом я какую-то имею теперь надежду на успех").
Закревский просил Александра -- усиленнейше и убедительнейше, -- как просит солдат солдата, и, кажется...
Но ничего не решалось: ни нет, ни да.
21-го марта Тургенев писал Вяземскому: "Муханов, адъютант Закревского, у меня. Дело Баратынского еще не совсем удалось. Очень тяжело и грустно, но впрочем авось!"
Прошла Пасха. Закревские выехали в Гельзингфорс, наш милостивый монарх -- в Варшаву, за ним -- Дибич, начальник Главного штаба.
10-го апреля Тургенев писал Вяземскому: "Вообрази себе, что по сию пору не имею никакого сведения об успехе дела Баратынского. Муханов, адъютант Закревского, также болен. Дибич уехал, а я уже три недели не выезжаю".
Дни шли.
В Петербург явился из Москвы Кюхельбекер.
В Петербург вернулся Дельвиг, -- он уезжал в Витебск в феврале, в апреле дней десять был в Михайловском у Пушкина.
В Гельзингфорс из Москвы возвращался Путята. Петербург он проезжал в начале мая и узнал: 3-го числа здесь получили приказ за подписью императора:
ЕГО ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО в присутствии своем в Варшаве, Апреля 21-го дня соизволил отдать следующий приказ: производятся за отличие по службе из унтер-офицеров в прапорщики пехотных полков Нейшлотского -Баратынский и Абаза; Петровского -- Карпович.
Путята и привез в Кюмень эту новость.
* * *
Ваше превосходительство милостивый государь Александр Иванович !
Наконец я свободен и вам обязан моею свободою. Ваше великодушное, настойчивое ходатайство возвратило меня обществу, семейству, жизни! Примите, ваше превосходительство, слабое воздаяние за великое добро, сделанное мне вами, примите несколько слов благодарности, вам, может быть, не нужных, но необходимых моему сердцу. Вот уже несколько дней, как все около меня дышит веселием, от души поздравляют добрые мои товарищи, и вам принадлежат их поздравления! Скоро возвращуся я в мое семейство, там польются слезы радости, и вы их исторгнете! Да наградит вас Бог и ваше сердце.
С глубочайшим почтением и совершенною преданностью честь имею быть
вашего превосходительства, милостивый государь, покорнейший слуга
Евгений Боратынский. Кюменьгород. Майя 9 дня 1825.
* * *
15-го мая 1825.
Спешу, любезный Муханов, дать тебе отчет в приезде моем в Гельзингфорс. Простившись с вами, я был грустен, но в Кюмене меня ждала истинная радость. Не могу пересказать тебе восхищения Баратынского, когда я объявил ему о его производстве; блаженство его в эту минуту, искреннее участие, которое все принимали в перемене его судьбы и которое доказало мне, как он был ими любим, откровенные разговоры о прошедшем и будущем -- все это доставило мне несколько приятнейших часов в моей жизни. С радостию также заметил я, что верная спутница его в несчастии -- поэзия -- не будет им забыта в благополучии. Хотя он не помнил сам себя, бегал и прыгал, как ребенок, но не мог удержаться, чтоб не прочесть мне несколько страниц из сочиняемой им поэмы, в которой он рассеял много хорошего и много воспоминаний об нашей Гельзингфорской жизни. Доселе поэзия была необходимостию души, убитой горестью, и жаждущего излить свои чувства, теперь она соделается целию его жизни... -- Путята.
* * *
Душа моя Муханов. Спасибо за письма, но отвечать буду после: мочи нет от радости. Два только слова о деле. Мне нужно для вступления в Петербург кое-что, и вот список:
Темляк. Шифр рублей в 100 серебр. Репеек. Кишкеты серебр. Эполеты с вышитым No 23-й дивизии, голубые.
Денег у меня теперь нет, а это составляет рублей 200. Ежели ты можешь купить мне все это на свои и прислать в Роченсальм, много меня обяжешь. Ежели же у тебя деньги лишние не случатся, то сделай милость, потрудись доставить приложенную здесь записку дяде моему: он тотчас даст тебе оные. Впрочем, только мы выйдем в Петербург, т.е. 10-го июня, я возвращу тебе что ты издержишь, и, если можно, старика не беспокой.
Прощай. Весь твой
Боратынский.
Бери это все на казенной фабрике.
* * * О свобода! Звук этого слова * Способен исторгнуть слезы счастья! Почти сладострастный, голос ее Исполняет грудь трепетом, И душа готова обнять всю даль Простирающихся пред взором пространств. Воздух, весенний и чистый врывается в тело, Делая его легким и упругим; Улыбка сама движется на устах, А глаза источают светлые лучи! Конечно, кто говорит! конечно, Остаются еще сотни обстоятельств, От которых зависит в будущем все... По-прежнему, что спорить! по-прежнему Тягчат душу неизбывные печали, Навсегда погруженные в ее глубины.
* Отрывки из анонимной оды на счастие.
Как и всегда, увы! как и всегда Всепроницающая и всеуничтожающая мысль Будет выжигать из сердца все живое, Ледяным хладом мертвить всякое упование. Но не сейчас! Молю с тоскою, Только не сейчас. Пусть после, но не ныне Я скажу сам себе, что нет в жизни воли, Способной порвать цепь обязанностей, Что судьба накладывает узы На ничтожнейшие сердечные прихоти, Что любовь делает человека рабом Превращая его в заботливую машину, Что дом, построенный собственными руками, -Это не только спасительный приют, но и тюрьма. Пусть после, когда волосы мои побелеют, Когда укрывшись от невзгод в тихий свой дом, Поставленный на пологом холме среди сосен, Я буду возделывать свой сад и повторять Вослед мудрецам, что ближнее поле заменяет мне мир И что идиллия не терпит свободы воли, Зная только возврат из странствий далеких По равнодушной чужбине в угол Чистых трудов и нег средь высоких Сосен да меж огородных пугал. Пусть после, когда я захочу сказать -Не втихомолку, а вслух -- свое свободное слово, Я увижу перед собой холодно-серые, Цвета гранитной набережной Невы, Глаза соглядатая за моей нравственностью, Облеченного важными полномочиями. Он процитирует: "Свобода есть позволение И навык памяти о твоей неволе". А от себя добавит: "Свобода без ограничений Есть крайность, разврат и цинизм".
Что нужды до невежд и глупцов из будущего ! Что нужды до всего вообще, когда сейчас -
С
В
О
Б
О
Д
А
!
Да, справедливее было бы написать: СВОБОДА СВОБОДА
Ибо из плюса и минуса и их воплощений -- Креста и пути -- состоит бытие... О свобода! Как в лес зеленый из тусклой тюрьмы, Как от вековых суровых финских гранитов В благоуханную степь дивно перенесенный, Счастлив, кто мог, дыша полной грудью, сказать: "Что с нею, что с моей душой? с ручьем она ручей И с птичкой птичка! с ним журчит, летает в небе с ней! Зачем так радует ее и солнце и весна! Ликует ли, как дочь стихий, на пире их она? Что нужды! счастлив, кто на нем забвенье мысли пьет, Кого далеко он нее он, дивный, унесет!"
* * *
15 мая
Спасибо, Путятушка, за присланные письма и особенно за твое собственное... Скажу тебе между прочим, что я уже щеголяю в нейшлотском мундире: это довольно приятно; но вот что мне не по нутру -- хожу всякий день на ученье и через два дня в караул. Не рожден я для службы царской. Когда подумаю о Петербурге, меня трясет лихорадка. Нет худа без добра и нет добра без худа. Скажи, ежели можешь, Магдалине, что я сердечно признателен за ее участие. Она не покидает моего воображения. Напиши мне, какую роль играет Мефистофелес и каково тебе *. Я часто переношусь мыслями в ваш круг; но, может быть, он уже не похож на круг мне прежде знакомый. Мы скоро выступаем в поход: адресуй мне свои письма либо на имя Муханова, либо на имя барона Дельвига в импер. библиотеку. Прощай, душа моя, обнимаю тебя от всего сердца. -- Е.Боратынский.
* В тот же день Путята писал Муханову о том, каково ему было. Для напоминания отсылаем на стр. 269
* * *
Итак, он был свободен, но шею сжимали воротнички, а горло давили пуговицы мундира. Итак, он возвратился к жизни, но теперь должен был ступать вместо Пинда на развод без всяких метафор, а на самом деле. Почему свобода и счастье выдаются нам под такие проценты?
20-го мая Нейшлотский полк выступил из своих финляндских квартир, и 8-го июня вошел в Парголово.
10-го июня Боратынский был в Петербурге:
Дельвиг. Муханов. Александр Иванович Тургенев. Жуковский. Плетнев. Левушка Пушкин. Светлана. Козлов. Кюхельбекер (не виделись с сентября 821-го), Языков (бегло и коротко), Вяземский (впрочем, с Вяземским он вряд ли успел познакомиться: тот мелькнул проездом в Ревель только на две недели).
Новости: Александр Иванович уезжает за границу; Муханов выходит в отставку; Дельвиг женится на Софи Салтыковой -- девятнадцатилетней дочери отставного московского полковника, язвительного французомана и угрюмого ипохондрика. Михайло Александрович Салтыков ныне в Петербурге и в приятнейшем расположении духа. Дельвиг убаюкал его до того, что в июле готовятся играть свадьбу и ищут уж модные кольца. Софи влюбилась в Дельвига безоглядно -- как дитя: "С Дельвигом я забываю все мои горести, мы даже часто смеемся вместе с ним. Как я люблю его!.. Боратынский здесь, Антон Антонович с ним очень дружен и привез его к нам; это очаровательный молодой человек, мы очень скоро познакомились, он был три раза у нас и можно было бы сказать, что я его знаю уже годы. Он и Жуковский будут шаферами у моего Антоши..."
Дельвиг упоен. Откуда ему знать, что судьба дурачит его и что большую часть своей жизни его невеста проживет не с ним, а с вторым своим мужем, под фамилией Боратынских, в Маре? Может быть, он и знает, что эта Софи -- юное и повторное воплощение той Софи, которая жизнью земною играла, как младенец игрушкой, знает, что все, так неизбывно манящее нас в любви, затем, в семейной жизни станет невыносимой тяготой. Может быть, и знает. Но не может он образумиться. Ему некогда ждать. Он торопится: времени жить у него в обрез -- пять с половиной лет.
А она и подавно ничего о себе не знает, потому что ей девятнадцать, и любила она всего раз в своей короткой жизни -- Каховского (его через год повесят на кронверке Петропавловки), а теперь любит Дельвига. "Это чистая привязанность, спокойная, восхитительная, что-то неземное", -- мечтается ей ныне, а через шесть лет, в такую же летнюю пору, она будет украдена -- в прямом смысле слова -- Сержем Боратынским, который увезет ее в Мару, где быстро обвенчается с ней, чтобы его дочь родилась в браке. Потом у Сергея Абрамовича и Софии Михайловны родятся еще дети, и все они будут жить почти безвыездно в Марской степи. Там, в Маре, София Михайловна скончается в 1888-м году, на двадцать лет пережив супруга. А Михайло Александрович Салтыков, не выносивший никогда Сержа Боратынского (взаимно), до смерти не простит дочери этого брака, хотя и благословит в конце концов.
И сейчас, в июле 825-го, Михайло Александрович, вдруг чуя смущенно своей желчной душой неладное в будущей жизни дочери, брезгливо говорит, что передумал отдавать Софи за Дельвига. Он в ипохондрии, Дельвиг в тоске. Чем мог утешить его Боратынский, когда, быть может, на его-то челе Салтыков и увидел отражение облика его младшего братца?
Пока Дельвиг унывал, Боратынскому стало не до Сониньки Салтыковой, ибо в Петербург явилась Магдалина ("Спешу к ней... и хотя я знаю, что опасно и глядеть на нее, и ее слушать..."). Кажется, он был с нею на петергофском празднике 22-го июля... Но довольно о ней...
11-го августа, утром, Нейшлотский полк выступил из Петербурга на зимние квартиры. Обстоятельства Боратынского были не вполне определенны. Маменька Александра Федоровна, видимо, тревожила его душу. Он не написал ей из Петербурга ни строчки, теперь он должен был брать отпуск и ехать к ней. Думаем, что этого-то как раз ему совершенно не хотелось сейчас делать.
Ибо кому из нас не рисовалась жизнь светлая, просторная и свободная -та новая жизнь, что предстает нам, когда долго томившая болезнь, наконец, отступает; или когда, свершив некий долгий труд, мы смотрим на свое деяние, еще не вполне веря, что все сделано; или когда умер тиран? Эта жизнь наполнена светом и чиста, ибо на деле она не жизнь, а мечта, которая и не может быть использована в прикладном смысле, ибо слишком легка по самой своей мечтательной природе, и, если бы она существовала, мы сгорели бы в чистом пламени ее, как мотыльки.
Словом, свобода окружала Боратынского сетью новых обязанностей, неотвратимо стягивавшихся к осени.
Дело в том, что любезная маменька Александра Федоровна сделалась тяжко больна. Мы расстались с ней в 818-м году, когда, судя по ее письмам и по письмам к ней, она, хотя и сокрушалась, тоскуя, о судьбе старшего сына, была еще исполнена здоровья и сил. Конечно, по письмам -- не всегда разберешь, что там с человеком происходит, особенно по письмам, которые он получает от других. Обходительность и лицемерие переписки с родителями Призваны произвести впечатление всепокорнейшего дитяти, и по сей день остающегося преданным снам ребячества, но, кроме того, уже достигшего немалого. Что может быть немалым в жизни сына, разжалованного в солдаты? -- Интерес к сыну светских женщин, блистающих красой (для начала -- госпожи Эйнгросс, затем -супруги генерала Закревского). Поэтому сын писал маменьке не только о том, какую он ведет тихую и умеренную жизнь, следуя ее советам, но и о том, как он дружен с мадам Эйнгросс, о том, как путешествует с Магдалиной из Гельзингфорса в Кюмень, а после летает с нею по Петербургу ("В Петербурге я видел г-жу Закревскую: она приезжала на петергофский праздник... Мы летали по городу вместе...").
Впрочем, разумеется, что бы ни случилось, он все равно бы писал к маменьке как к близкому другу -- ласковому, заботливому, доброму и, самое главное, разумному. Но явно где-то между 818-м и 823-м годом с ней нечто произошло, некий превратный гений вселился. Боратынский последний раз видел ее в генваре 823-го года, уезжая после отпуска из Мары. Видимо, мы ошиблись, когда, рассказывая о том времени, полагали, что он вкушал в Маре идиллию. Может быть, совсем недаром сестра его Софи половину каждого письма домой из Петербурга (летом 822-го года) переполняла словами любви и нежности к маменьке. Какие-то подробности об Александре Федоровне сам Боратынский рассказывал Путяте в Гельзингфорсе зимой 824-го -- 825-го года. Дядюшка Петр Андреевич в феврале 824-го года говорил Жуковскому, что она лежит на одре болезни, и Жуковский написал о том Голицыну, когда просил за Боратынского. Вот все, что мы можем сказать об Александре Федоровне к августу 825-го года. Однако эти полунамеки мы знаем от людей близких ей. Люди чужие бесцеремоннее, и вот что в декабре 825-го года писал Закревскому Денис Давыдов о Боратынском: "Он жалок относительно обстоятельств домашних, ты их знаешь -- мать полоумная, и следовательно дела идут плохо". Другой посторонний человек через восемь лет, в 833-м году, приедет на месяц в Мару узнать, как живет с новым мужем вдова Дельвига -- теперь София Михайловна Боратынская, дочь Михаила Александровича Салтыкова: "В деревне Баратынских жили, кроме С.М.Баратынской и ее мужа, мать последнего, больная старушка, которую я, во все мое пребывание у них не видал, и братья его". -- Не видал потому, что, как рассказывала в том же 833-м году София Михайловна, она "почти всегда находится в состоянии глубокой ипохондрии и не любит видеть у себя гостей...; она не бывает даже за обедом...; с недавнего времени перестала появляться в гостиной, даже когда мы находимся в своей семье".
Значит, сжималось сердце у ее старшего сына, когда в августе 825-го он обещал ей приехать месяцев на шесть в отпуск -- в октябре или по первому санному пути?
Отпуск с октября до нового года был делом решенным: оставалось вернуться в Кюмень, проститься с Лутковскими, затем в Гельзингфорс -проститься с Магдалиной, Герцогом и герцогским двором. Не решено ничего было насчет двух вопросов жизни.
Первый вопрос был полная отставка. Отставка имела свои выгоды и невыгоды. Невыгоды были те, что в отставке он не знал места, где придется жить: бросать все, уезжать в Мару, под семейный кров, ухаживать за маменькой, утешать Софи, растить Вареньку и Натали? Перебираться в Петербург, переходить в статскую службу? Уехать в Москву, на ярмарку невест, выбрать отражение Светланы и зажить своим домом? Жить то там, то здесь, самому по себе, то у маменьки, то у Демута, то у Шевалдышева? * Из всех этих вариантов место для поэзии оставалось только в последнем, но он его как раз устраивал менее всех.
* Демутов трактир -- одна из лучших гостиниц в Петербурге, Шевалдышев -- содержатель прекрасной гостиницы на Тверской в Москве.
24-го генваря, в субботу, он отправился на два месяца в Петербург. Наряду с прочими делами он имел одно важное для нас: говорить императору об унтер-офицере Боратынском.
25-го генваря, в воскресенье, или 26-го, в понедельник, следом за генералом из Гельзингфорса выехала Магдалина -- с Мисинькой * с кем-то из адъютантов (может быть, с Путятой) и с унтер-офицером Боратынским. В Фридрихсгаме они расстались: генеральша последовала в Петербург, унтер-офицер в Кюмень.
* Мисинька, или Мисс -- англичанка, компаньонка Магдалины.
* * *
10 февраля.
Из Кюмени пишу к вам, милая маменька, где мой славный Лутковский и его жена с прежней дружбою приютили меня. Я увидел их с истинным чувством, и как могло быть иначе? Пять лет я провел с ними, всегда окруженный заботами, всегда принятый как лучший из друзей. Им я обязан всем облегчениям моего изгнания.
Генерал простился со мною любезнейше и обещал сделать все зависящее от него для представления. Я верю, что он сдержит слово. Но даже если, вопреки его ко мне благорасположению, дело не будет иметь успеха, я навеки сохраню к нему живую признательность за все наслаждения моей жизни в Гельзингфорсе. Три месяца, проведенные там, навсегда останутся сладостным моим воспоминанием.
Я уехал на следующий день после него с Генеральшею. Ничто столь не оживляет, как краткие путешествия, подобные тому, что мы совершили. С нами была та самая Мисс, о которой я говорил вам, и один адъютант -- обширного ума юноша. Ничто не могло быть милее наших обедов и ужинов. Мы расстались лучшими друзьями, и путешествие это пробудило во мне, по крайней мере, на время, неодолимую охоту странствовать.
Как ваше здоровье, милая маменька? Я долго не писал к вам, но тому причиною путешествия, всегда вынуждающие к перерывам в переписке. Что ж! я тоже нескоро теперь получу вести из Мары.
Прощайте, любезная маменька, даст Бог вам здоровье и утешит вам душу: это моя ежедневная молитва, и я повторяю ее в своих письмах столь же привычно, как и искренне.
* * *
Помните ли, как год назад, в такую же пору, когда о Боратынском хлопотали, Александром Ивановичем Тургеневым было сказано: не объявлять нигде его имени под стихами? Доколе же прятаться? И вот в декабре вышли "Северные цветы" с четыремя стихотворениями Боратынского и одной прозаической безделкой. И вот уже в цензуре "Полярная звезда", где будет еще шесть его стихотворных пиес (впрочем, стихи подписаны Е.Б-ий, Е.Б. или Б., и только под "Историей кокетства" полная фамилия). В "Северных цветах" -статья Плетнева *: здесь Боратынский вместе с Жуковским и Пушкиным объявлен одним из главных вестников грядущего торжества русской поэзии.
* Статья Плетнева получилась скорее неудачной, чем хорошей, хотя содержала немало истинных умозаключений. Сам Плетнев, получив от Пушкина весьма критическое насчет своего рассуждения письмо, сознавался ему: "Мне Дельвиг часто повторяет пословицу русскую: если трое скажут тебе, ты пьян, то ложись спать. После твоего письма о моем несчастном "Письме к графине" пришлось мне лечь спать. Его облаяли в "Сыне отечества"; Боратынский им недоволен, ты тоже". -- Отрывок из статьи Плетнева, посвященный Боратынскому, мы поместили в самое начало Предисловия к Части третьей. Решите сами, ясно ли выразился Плетнев о языке чувств (а именно на смутность этого изъяснения ему пенял Пушкин) и есть ли этот отрывок акафист Баратынскому, как ехидно говорил Бестужев. Чем именно был недоволен в статье Плетнева Боратынский -- не знаем, вернее -- неумеренностью похвал.
Едва "Северные цветы" поступили в продажу, Греч начал печатать в "Сыне отечества" длинный разбор всего Дельвигова альманаха. Рассуждениям Плетнева досталось более всего невоздержных реплик. Особенно недоумевали в "Сыне отечества" тем, что написал Плетнев о Боратынском. Разбор печатался в продолжение всего генваря; он был подписан: Ж.К. и Д.Р.К. -- видимо, как все думали, криптогрифами Греча и Булгарина. Разумеется, не прошло и двух месяцев, как вышел "Московский телеграф" с ответом Полевого "Сыну отечества". Опять говорилось о статье Плетнева, опять о Боратынском.
Словом, накануне и во время решительных хлопот о производстве публике предлагалась эстетическая загадка: быть или не быть Боратынскому в знаменном ряду нашей поэзии? Но отгадка, в сущности, уже есть, и спорить не о чем -читайте "Эду" (пока в списках; через год будет напечатана), читайте "Северные цветы" и "Полярную звезду", читайте, наконец, "Мнемозину", московский альманах Кюхельбекера и Одоевского.
Для "Мнемозины" Боратынский отправил с Путятой "Леду" и "Бурю". Что такое "Леда", всякий может судить сам, перелистав назад несколько наших страниц (невинная цензура московская пропустила "Леду" без звука). Что такое "Буря", тоже знает всякий, хотя относительно благопристойности этой пиесы цензура сомневалась весьма решительно. Но, как бы ни было, и "Бурю" тогда пропустили."Вот через десять лет, когда Боратынский захочет ее вновь напечатать, чуткие цензоры исполосуют ее красным карандашом, и от нее останется половина стихов. А ныне, в 825-м, ей скоро предстоит * шуметь в "Мнемозине": Меж тем от прихоти судьбины, Меж тем от медленной отравы бытия, В покое раболепном я Ждать не хочу моей кончины; На яростных волнах, в борьбе со гневом их, Она отраднее гордыне человека! Как жаждал радостей младых Я на заре младого века, Так ныне, океан, я жажду бурь твоих! Волнуйся, опеняй утесистые грани, Он веселит меня, твой грозный, дикий рев, Как зов к давно желанной брани, Как мощного врага мне чем-то лестный гнев.
* Правда, лишь в октябре "Мнемозина" с "Бурей" и "Ледой" дойдет до читающей публики, -- но дойдет.
Что ж! Человек не меняется, меняются лишь вещи вокруг него. Десять лет назад, на заре младого века, помните, чего желал паж Боратынский? -- "Я бы избрал лучше полное несчастие, чем полный покой; по крайней мере, живое и глубокое чувство обняло бы целиком душу, по крайней мере, переживание бедствий напоминало бы мне о том, что я существую. И в самом деле, я чувствую, мне всегда требуется что-то опасное, всего меня захватывающее; без этого мне скучно. Вообразите, любезная маменька, неистовую бурю и меня, на верхней палубе, словно повелевающего разгневанным морем, доску между мною и смертью, чудищ морских, пораженных дивным орудием, созданием человеческого гения, властвующего над стихиями..." -- Истинно, чем зрелее с возрастом мысль и чем важнее с опытом ум, тем более явственную форму обретают в нашей речи конспекты юношеских страстей, но содержание этих конспектов неизбывно растворено в крови, в нервах, в душе едва ли не от начала жизни.
Итак, к десяти пиесам в "Северных цветах" и "Полярной звезде" прибавим "Леду", "Бурю" и журнальные толки о Боратынском. Кто сказал, что ему не давали чина из-за стихов? И может быть, напрасно Александр Иванович Тургенев негодовал и снова заказывал всем и каждому в середине марта: "Ни в скобках, ни над пиесой, ни под титлами, ни in-extenso * имени его подписывать не должно"? Может быть, и напрасно. Но представим себе нашего милостивого монарха за чтением "Бури" и "Леды" (обе, впрочем, подписаны звездочками -но коли такое чтение состоится, разве не для того, чтобы ознакомить императора с новыми плодами музы интересующего его автора?). Итак, представим его за чтением в ту минуту, когда к нему входит генерал Закревский. Кто гарантирует, что поэтический вкус государя не окажется в категорическом согласии с его правилами? -- Посему не станем торопить события и будем верить в то, что наш милостивый монарх не читает наших журналов, что Василий Назарьевич Каразин не проводит новых розысканий в нашей периодической печати и ему не пришли еще в ум новые идеи о новых способах пресечения разврата, что московская цензура, почтовая контора в Роченсальме во главе с любопытным экспедитором Деном и Главный штаб в Петербурге -- сосуды, между собой не сообщающиеся -- по крайней мере, не сообщающиеся с февраля по апрель 825-го года, пока решается дело унтер-офицера Боратынского.
* Полностью (лат.).
Итак, еще только начало февраля, и генерал Закревский еще только прибыл в Петербург, а Александр Иванович Тургенев получил через Путяту или Муханова генварское письмо из Гельзингфорса от своего протеже: "Арсений Андреевич поехал в Петербург 24-го сего месяца, подав мне возможные надежды на свое покровительство; но я очень хорошо знаю, что вашему только ходатайству обязан я добрым его расположением. Теперь, когда моя участь так решительно зависит от его предстательства, не откажитесь напомнить ему об участии, которым вы меня удостоиваете, и тем поощрить Арсения Андреевича к исполнению его обещаний". -- Впрочем, и без напоминаний Александр Иванович не сидел бы сложа руки. Около 17-го февраля он сам говорил с Закревским и убедился, что генерал помнит свое слово и доложит императору как надо ("О Боратынском несет он сам записку и будет усиленнейшим и убедительнейшим образом просить за него. Нельзя более быть расположенным в его пользу. В этом я какую-то имею теперь надежду на успех").
Закревский просил Александра -- усиленнейше и убедительнейше, -- как просит солдат солдата, и, кажется...
Но ничего не решалось: ни нет, ни да.
21-го марта Тургенев писал Вяземскому: "Муханов, адъютант Закревского, у меня. Дело Баратынского еще не совсем удалось. Очень тяжело и грустно, но впрочем авось!"
Прошла Пасха. Закревские выехали в Гельзингфорс, наш милостивый монарх -- в Варшаву, за ним -- Дибич, начальник Главного штаба.
10-го апреля Тургенев писал Вяземскому: "Вообрази себе, что по сию пору не имею никакого сведения об успехе дела Баратынского. Муханов, адъютант Закревского, также болен. Дибич уехал, а я уже три недели не выезжаю".
Дни шли.
В Петербург явился из Москвы Кюхельбекер.
В Петербург вернулся Дельвиг, -- он уезжал в Витебск в феврале, в апреле дней десять был в Михайловском у Пушкина.
В Гельзингфорс из Москвы возвращался Путята. Петербург он проезжал в начале мая и узнал: 3-го числа здесь получили приказ за подписью императора:
ЕГО ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО в присутствии своем в Варшаве, Апреля 21-го дня соизволил отдать следующий приказ: производятся за отличие по службе из унтер-офицеров в прапорщики пехотных полков Нейшлотского -Баратынский и Абаза; Петровского -- Карпович.
Путята и привез в Кюмень эту новость.
* * *
Ваше превосходительство милостивый государь Александр Иванович !
Наконец я свободен и вам обязан моею свободою. Ваше великодушное, настойчивое ходатайство возвратило меня обществу, семейству, жизни! Примите, ваше превосходительство, слабое воздаяние за великое добро, сделанное мне вами, примите несколько слов благодарности, вам, может быть, не нужных, но необходимых моему сердцу. Вот уже несколько дней, как все около меня дышит веселием, от души поздравляют добрые мои товарищи, и вам принадлежат их поздравления! Скоро возвращуся я в мое семейство, там польются слезы радости, и вы их исторгнете! Да наградит вас Бог и ваше сердце.
С глубочайшим почтением и совершенною преданностью честь имею быть
вашего превосходительства, милостивый государь, покорнейший слуга
Евгений Боратынский. Кюменьгород. Майя 9 дня 1825.
* * *
15-го мая 1825.
Спешу, любезный Муханов, дать тебе отчет в приезде моем в Гельзингфорс. Простившись с вами, я был грустен, но в Кюмене меня ждала истинная радость. Не могу пересказать тебе восхищения Баратынского, когда я объявил ему о его производстве; блаженство его в эту минуту, искреннее участие, которое все принимали в перемене его судьбы и которое доказало мне, как он был ими любим, откровенные разговоры о прошедшем и будущем -- все это доставило мне несколько приятнейших часов в моей жизни. С радостию также заметил я, что верная спутница его в несчастии -- поэзия -- не будет им забыта в благополучии. Хотя он не помнил сам себя, бегал и прыгал, как ребенок, но не мог удержаться, чтоб не прочесть мне несколько страниц из сочиняемой им поэмы, в которой он рассеял много хорошего и много воспоминаний об нашей Гельзингфорской жизни. Доселе поэзия была необходимостию души, убитой горестью, и жаждущего излить свои чувства, теперь она соделается целию его жизни... -- Путята.
* * *
Душа моя Муханов. Спасибо за письма, но отвечать буду после: мочи нет от радости. Два только слова о деле. Мне нужно для вступления в Петербург кое-что, и вот список:
Темляк. Шифр рублей в 100 серебр. Репеек. Кишкеты серебр. Эполеты с вышитым No 23-й дивизии, голубые.
Денег у меня теперь нет, а это составляет рублей 200. Ежели ты можешь купить мне все это на свои и прислать в Роченсальм, много меня обяжешь. Ежели же у тебя деньги лишние не случатся, то сделай милость, потрудись доставить приложенную здесь записку дяде моему: он тотчас даст тебе оные. Впрочем, только мы выйдем в Петербург, т.е. 10-го июня, я возвращу тебе что ты издержишь, и, если можно, старика не беспокой.
Прощай. Весь твой
Боратынский.
Бери это все на казенной фабрике.
* * * О свобода! Звук этого слова * Способен исторгнуть слезы счастья! Почти сладострастный, голос ее Исполняет грудь трепетом, И душа готова обнять всю даль Простирающихся пред взором пространств. Воздух, весенний и чистый врывается в тело, Делая его легким и упругим; Улыбка сама движется на устах, А глаза источают светлые лучи! Конечно, кто говорит! конечно, Остаются еще сотни обстоятельств, От которых зависит в будущем все... По-прежнему, что спорить! по-прежнему Тягчат душу неизбывные печали, Навсегда погруженные в ее глубины.
* Отрывки из анонимной оды на счастие.
Как и всегда, увы! как и всегда Всепроницающая и всеуничтожающая мысль Будет выжигать из сердца все живое, Ледяным хладом мертвить всякое упование. Но не сейчас! Молю с тоскою, Только не сейчас. Пусть после, но не ныне Я скажу сам себе, что нет в жизни воли, Способной порвать цепь обязанностей, Что судьба накладывает узы На ничтожнейшие сердечные прихоти, Что любовь делает человека рабом Превращая его в заботливую машину, Что дом, построенный собственными руками, -Это не только спасительный приют, но и тюрьма. Пусть после, когда волосы мои побелеют, Когда укрывшись от невзгод в тихий свой дом, Поставленный на пологом холме среди сосен, Я буду возделывать свой сад и повторять Вослед мудрецам, что ближнее поле заменяет мне мир И что идиллия не терпит свободы воли, Зная только возврат из странствий далеких По равнодушной чужбине в угол Чистых трудов и нег средь высоких Сосен да меж огородных пугал. Пусть после, когда я захочу сказать -Не втихомолку, а вслух -- свое свободное слово, Я увижу перед собой холодно-серые, Цвета гранитной набережной Невы, Глаза соглядатая за моей нравственностью, Облеченного важными полномочиями. Он процитирует: "Свобода есть позволение И навык памяти о твоей неволе". А от себя добавит: "Свобода без ограничений Есть крайность, разврат и цинизм".
Что нужды до невежд и глупцов из будущего ! Что нужды до всего вообще, когда сейчас -
С
В
О
Б
О
Д
А
!
Да, справедливее было бы написать: СВОБОДА СВОБОДА
Ибо из плюса и минуса и их воплощений -- Креста и пути -- состоит бытие... О свобода! Как в лес зеленый из тусклой тюрьмы, Как от вековых суровых финских гранитов В благоуханную степь дивно перенесенный, Счастлив, кто мог, дыша полной грудью, сказать: "Что с нею, что с моей душой? с ручьем она ручей И с птичкой птичка! с ним журчит, летает в небе с ней! Зачем так радует ее и солнце и весна! Ликует ли, как дочь стихий, на пире их она? Что нужды! счастлив, кто на нем забвенье мысли пьет, Кого далеко он нее он, дивный, унесет!"
* * *
15 мая
Спасибо, Путятушка, за присланные письма и особенно за твое собственное... Скажу тебе между прочим, что я уже щеголяю в нейшлотском мундире: это довольно приятно; но вот что мне не по нутру -- хожу всякий день на ученье и через два дня в караул. Не рожден я для службы царской. Когда подумаю о Петербурге, меня трясет лихорадка. Нет худа без добра и нет добра без худа. Скажи, ежели можешь, Магдалине, что я сердечно признателен за ее участие. Она не покидает моего воображения. Напиши мне, какую роль играет Мефистофелес и каково тебе *. Я часто переношусь мыслями в ваш круг; но, может быть, он уже не похож на круг мне прежде знакомый. Мы скоро выступаем в поход: адресуй мне свои письма либо на имя Муханова, либо на имя барона Дельвига в импер. библиотеку. Прощай, душа моя, обнимаю тебя от всего сердца. -- Е.Боратынский.
* В тот же день Путята писал Муханову о том, каково ему было. Для напоминания отсылаем на стр. 269
* * *
Итак, он был свободен, но шею сжимали воротнички, а горло давили пуговицы мундира. Итак, он возвратился к жизни, но теперь должен был ступать вместо Пинда на развод без всяких метафор, а на самом деле. Почему свобода и счастье выдаются нам под такие проценты?
20-го мая Нейшлотский полк выступил из своих финляндских квартир, и 8-го июня вошел в Парголово.
10-го июня Боратынский был в Петербурге:
Дельвиг. Муханов. Александр Иванович Тургенев. Жуковский. Плетнев. Левушка Пушкин. Светлана. Козлов. Кюхельбекер (не виделись с сентября 821-го), Языков (бегло и коротко), Вяземский (впрочем, с Вяземским он вряд ли успел познакомиться: тот мелькнул проездом в Ревель только на две недели).
Новости: Александр Иванович уезжает за границу; Муханов выходит в отставку; Дельвиг женится на Софи Салтыковой -- девятнадцатилетней дочери отставного московского полковника, язвительного французомана и угрюмого ипохондрика. Михайло Александрович Салтыков ныне в Петербурге и в приятнейшем расположении духа. Дельвиг убаюкал его до того, что в июле готовятся играть свадьбу и ищут уж модные кольца. Софи влюбилась в Дельвига безоглядно -- как дитя: "С Дельвигом я забываю все мои горести, мы даже часто смеемся вместе с ним. Как я люблю его!.. Боратынский здесь, Антон Антонович с ним очень дружен и привез его к нам; это очаровательный молодой человек, мы очень скоро познакомились, он был три раза у нас и можно было бы сказать, что я его знаю уже годы. Он и Жуковский будут шаферами у моего Антоши..."
Дельвиг упоен. Откуда ему знать, что судьба дурачит его и что большую часть своей жизни его невеста проживет не с ним, а с вторым своим мужем, под фамилией Боратынских, в Маре? Может быть, он и знает, что эта Софи -- юное и повторное воплощение той Софи, которая жизнью земною играла, как младенец игрушкой, знает, что все, так неизбывно манящее нас в любви, затем, в семейной жизни станет невыносимой тяготой. Может быть, и знает. Но не может он образумиться. Ему некогда ждать. Он торопится: времени жить у него в обрез -- пять с половиной лет.
А она и подавно ничего о себе не знает, потому что ей девятнадцать, и любила она всего раз в своей короткой жизни -- Каховского (его через год повесят на кронверке Петропавловки), а теперь любит Дельвига. "Это чистая привязанность, спокойная, восхитительная, что-то неземное", -- мечтается ей ныне, а через шесть лет, в такую же летнюю пору, она будет украдена -- в прямом смысле слова -- Сержем Боратынским, который увезет ее в Мару, где быстро обвенчается с ней, чтобы его дочь родилась в браке. Потом у Сергея Абрамовича и Софии Михайловны родятся еще дети, и все они будут жить почти безвыездно в Марской степи. Там, в Маре, София Михайловна скончается в 1888-м году, на двадцать лет пережив супруга. А Михайло Александрович Салтыков, не выносивший никогда Сержа Боратынского (взаимно), до смерти не простит дочери этого брака, хотя и благословит в конце концов.
И сейчас, в июле 825-го, Михайло Александрович, вдруг чуя смущенно своей желчной душой неладное в будущей жизни дочери, брезгливо говорит, что передумал отдавать Софи за Дельвига. Он в ипохондрии, Дельвиг в тоске. Чем мог утешить его Боратынский, когда, быть может, на его-то челе Салтыков и увидел отражение облика его младшего братца?
Пока Дельвиг унывал, Боратынскому стало не до Сониньки Салтыковой, ибо в Петербург явилась Магдалина ("Спешу к ней... и хотя я знаю, что опасно и глядеть на нее, и ее слушать..."). Кажется, он был с нею на петергофском празднике 22-го июля... Но довольно о ней...
11-го августа, утром, Нейшлотский полк выступил из Петербурга на зимние квартиры. Обстоятельства Боратынского были не вполне определенны. Маменька Александра Федоровна, видимо, тревожила его душу. Он не написал ей из Петербурга ни строчки, теперь он должен был брать отпуск и ехать к ней. Думаем, что этого-то как раз ему совершенно не хотелось сейчас делать.
Ибо кому из нас не рисовалась жизнь светлая, просторная и свободная -та новая жизнь, что предстает нам, когда долго томившая болезнь, наконец, отступает; или когда, свершив некий долгий труд, мы смотрим на свое деяние, еще не вполне веря, что все сделано; или когда умер тиран? Эта жизнь наполнена светом и чиста, ибо на деле она не жизнь, а мечта, которая и не может быть использована в прикладном смысле, ибо слишком легка по самой своей мечтательной природе, и, если бы она существовала, мы сгорели бы в чистом пламени ее, как мотыльки.
Словом, свобода окружала Боратынского сетью новых обязанностей, неотвратимо стягивавшихся к осени.
Дело в том, что любезная маменька Александра Федоровна сделалась тяжко больна. Мы расстались с ней в 818-м году, когда, судя по ее письмам и по письмам к ней, она, хотя и сокрушалась, тоскуя, о судьбе старшего сына, была еще исполнена здоровья и сил. Конечно, по письмам -- не всегда разберешь, что там с человеком происходит, особенно по письмам, которые он получает от других. Обходительность и лицемерие переписки с родителями Призваны произвести впечатление всепокорнейшего дитяти, и по сей день остающегося преданным снам ребячества, но, кроме того, уже достигшего немалого. Что может быть немалым в жизни сына, разжалованного в солдаты? -- Интерес к сыну светских женщин, блистающих красой (для начала -- госпожи Эйнгросс, затем -супруги генерала Закревского). Поэтому сын писал маменьке не только о том, какую он ведет тихую и умеренную жизнь, следуя ее советам, но и о том, как он дружен с мадам Эйнгросс, о том, как путешествует с Магдалиной из Гельзингфорса в Кюмень, а после летает с нею по Петербургу ("В Петербурге я видел г-жу Закревскую: она приезжала на петергофский праздник... Мы летали по городу вместе...").
Впрочем, разумеется, что бы ни случилось, он все равно бы писал к маменьке как к близкому другу -- ласковому, заботливому, доброму и, самое главное, разумному. Но явно где-то между 818-м и 823-м годом с ней нечто произошло, некий превратный гений вселился. Боратынский последний раз видел ее в генваре 823-го года, уезжая после отпуска из Мары. Видимо, мы ошиблись, когда, рассказывая о том времени, полагали, что он вкушал в Маре идиллию. Может быть, совсем недаром сестра его Софи половину каждого письма домой из Петербурга (летом 822-го года) переполняла словами любви и нежности к маменьке. Какие-то подробности об Александре Федоровне сам Боратынский рассказывал Путяте в Гельзингфорсе зимой 824-го -- 825-го года. Дядюшка Петр Андреевич в феврале 824-го года говорил Жуковскому, что она лежит на одре болезни, и Жуковский написал о том Голицыну, когда просил за Боратынского. Вот все, что мы можем сказать об Александре Федоровне к августу 825-го года. Однако эти полунамеки мы знаем от людей близких ей. Люди чужие бесцеремоннее, и вот что в декабре 825-го года писал Закревскому Денис Давыдов о Боратынском: "Он жалок относительно обстоятельств домашних, ты их знаешь -- мать полоумная, и следовательно дела идут плохо". Другой посторонний человек через восемь лет, в 833-м году, приедет на месяц в Мару узнать, как живет с новым мужем вдова Дельвига -- теперь София Михайловна Боратынская, дочь Михаила Александровича Салтыкова: "В деревне Баратынских жили, кроме С.М.Баратынской и ее мужа, мать последнего, больная старушка, которую я, во все мое пребывание у них не видал, и братья его". -- Не видал потому, что, как рассказывала в том же 833-м году София Михайловна, она "почти всегда находится в состоянии глубокой ипохондрии и не любит видеть у себя гостей...; она не бывает даже за обедом...; с недавнего времени перестала появляться в гостиной, даже когда мы находимся в своей семье".
Значит, сжималось сердце у ее старшего сына, когда в августе 825-го он обещал ей приехать месяцев на шесть в отпуск -- в октябре или по первому санному пути?
Отпуск с октября до нового года был делом решенным: оставалось вернуться в Кюмень, проститься с Лутковскими, затем в Гельзингфорс -проститься с Магдалиной, Герцогом и герцогским двором. Не решено ничего было насчет двух вопросов жизни.
Первый вопрос был полная отставка. Отставка имела свои выгоды и невыгоды. Невыгоды были те, что в отставке он не знал места, где придется жить: бросать все, уезжать в Мару, под семейный кров, ухаживать за маменькой, утешать Софи, растить Вареньку и Натали? Перебираться в Петербург, переходить в статскую службу? Уехать в Москву, на ярмарку невест, выбрать отражение Светланы и зажить своим домом? Жить то там, то здесь, самому по себе, то у маменьки, то у Демута, то у Шевалдышева? * Из всех этих вариантов место для поэзии оставалось только в последнем, но он его как раз устраивал менее всех.
* Демутов трактир -- одна из лучших гостиниц в Петербурге, Шевалдышев -- содержатель прекрасной гостиницы на Тверской в Москве.