Страница:
* О ней отдельная повесть.
<>
Очарованье красоты В тебе не страшно нам: Не будишь нас, как солнце, ты К мятежным суетам; От дольней жизни, как луна, Манишь за край земной, И при тебе душа полна Священной тишиной.
Любит судьба отражения и повторы...
И был на хлопотах Жуковского и Тургенева отпечатлен лунный свет Светланиной души. Был.
* * *
Боратынский собрался с духом и, видимо, несколько дней писал и обрабатывал для отсылки свой ответ Жуковскому. То была полная исповедь его пажеской жизни. Конечно, как всякая исповедь, она усиливала одни детали, ослабляла другие, переставляла имена и факты, путала даты. Но искренность показаний внутреннего бытия искупала фактическую неполноту и хронологические перестановки. Вы читали эту исповедь. Думаем, вся эта болезненная история достаточно памятна и незачем ее снова припоминать в подробностях, тем более, что скоро минет 8 лет со дня ее происшествия.
Исповедь его, конечно, похожа отчасти на план нравоописательного романа и вполне могла бы быть представлена под каким-нибудь поучительным заглавием, допустим: "Евгений, или Пагубные следствия юношеских заблуждений". Не исключаем, что нечто подобное ее автор думал про себя, когда сочинял. Но вместе с тем было ему и не до шуток.
Приведем лишь назидательное окончание исповеди. Читатель легко найдет совпадения и разночтения с тем, что было на самом деле:
"По выключке из корпуса я около года мотался по разным петербургским пансионам. Содержатели их, узнавая, что я тот самый, о котором тогда все говорили, не соглашались держать меня. Я сто раз готов был лишить себя жизни. Наконец поехал в деревню к моей матери. Никогда не забуду первого с нею свидания! Она отпустила меня свежего и румяного; я возвращаюсь сухой, бледный, с впалыми глазами, как сын Евангелия к отцу своему. Но еще же ему далече сущу, узре его отец его, и мил ему бысть и тек нападе на выю его и облобыза его *. Я ожидал укоров, но нашел одни слезы, бездну нежности, которая меня тем более трогала, чем я менее был ее достоин. В продолжении четырех лет никто не говорил с моим сердцем: оно сильно встрепетало при живом к нему воззвании: свет его разогнал призраки, омрачившие мое воображение; посреди подробностей существенной гражданской жизни я короче узнал ее условия и ужаснулся как моего поступка, так и его последствий. Здоровье мое не выдержало сих душевных движений: я впал в жестокую нервическую горячку, и едва успели призвать меня к жизни.
* И когда он был еще далеко, увидел его отец его и сжалился; и побежав, пал ему на шею и целовал его (Евангелие от Луки, 15,20).
18 лет вступил я рядовым в гвардейский Егерский полк, по собственному желанию; случайно познакомился с некоторыми из наших молодых стихотворцев, и они сообщили мне любовь свою к поэзии. Не знаю, удачны ли были опыты мои для света; но знаю наверно, что для души моей они были спасительны. Через год, по представлению великого князя Николая Павловича, был я произведен в унтер-офицеры и переведен в Нейшлотский полк, где нахожусь уже четыре года.
Вы знаете, как неуспешны были все представления, делаемые обо мне моим начальством. Из году в год меня представляли, из году в год напрасная надежда на скорое прощение меня поддерживала; но теперь, признаюсь вам, я начинаю приходить в отчаяние. Не служба моя, к которой я привык, меня обременяет; меня тяготит противоречие моего положения. Я не принадлежу ни к какому сословию, хотя имею какое-то звание. Ничьи надежды, ничьи наслаждения мне не приличны. Я должен ожидать в бездействии, по крайней мере душевном, перемены судьбы моей, ожидать, может быть, еще новые годы! Не смею подать в отставку,
хотя, вступив в службу по собственной воле, должен бы иметь право оставить ее, когда мне заблагорассудится; но такую решимость могут принять за своевольство. Мне остается одно раскаяние, что добровольно наложил на себя слишком тяжелые цепи. Должно сносить терпеливо заслуженное несчастие -не спорю; но оно превосходит мои силы, и я начинаю чувствовать, что продолжительность его не только убила мою душу, но даже ослабила разум.
Вот, почтенный Василий Андреевич, моя повесть. Благодарю вас за участие, которое вы во мне принимаете, оно для меня более нежели драгоценно. Ваше доброе сердце мне порукою, что мои признания не ослабят вашего расположения к тому, который много сделал негодного по случаю, но всегда любил хорошее по склонности. Всей душой вам преданный
Боратынский".
* * *
Жуковский был поражен доверенностью откровения, явленной его протеже. Сердце его истинно страдало: он бросился на помощь.
1824
* * *
Милостивый государь князь Александр Николаевич!
Я недавно получил письмо, тронувшее меня до глубины сердца: молодой человек, с пылким и благородным сердцем, одаренный талантами, но готовый, при начале деятельной жизни, погибнуть нравственно от следствий проступка первой молодости, изъясняет в этом письме, просто и искренно, те обстоятельства, которые довели его до этого проступка. Несчастие его не унизило и еще не убило, но это последнее неминуемо, если вовремя спасительная помощь к нему не подоспеет.
Получив его письмо, написанное им по моему требованию (ибо мне были неизвестны подробности случившегося с ним несчастия), я долго был в нерешимости, что делать и где искать этой спасительной помощи. Наконец естественная мысль моя остановилась на вас. Препровождаю письмо его в оригинале к вашему сиятельству. Не оправдываю свободного моего поступка: он есть не иное как выражение доверенности моей к вашему сердцу, всегда готовому на добро; не иное что, как выражение моей личной, душевной к вам благодарности за то добро, которое вы мне самому сделали.
Письмо Баратынского есть только история его проступка; но он не говорит в нем ни о том, что он есть теперь, ни о том, чем бы мог быть после. Это моя обязанность. Я знаю его лично и свидетельствуюсь всеми, которые его вместе со мною знают, что он имеет полное право на уважение, как по своему благородству, так и по скромному поведению. Если заслуженное несчастие не унизило его души, то это неоспоримо доказывает, что душа его не рождена быть низкою, что ее заблуждение проистекло не из нее самой, а произведено силою обстоятельств и есть нечто ей совершенно чуждое. Кто в летах неопытности, оставленный на произвол собственной пылкости и обольщений внешних, знает, куда они влекут его, и способен угадать последствия, часто решительные на всю жизнь! И чем более живости в душе, то есть именно, чем более в ней такого, что могло бы при обстоятельствах благоприятных способствовать к ее усовершенствованию, тем более для нее опасности, когда нападут на нее обольщения, и никакая чужая, хранительная опытность ее не поддержит. Таково мне кажется прошедшее Баратынского: он споткнулся на той неровной дороге, на которую забежал потому, что не было хранителя, который бы с любовию остановил его и указал ему другую; но он не упал! Убедительным тому доказательством служит еще и то, что именно в такое время, когда он был угнетаем и тягостною участию, и еще более тягостным чувством, что заслужил ее, в нем пробудилось дарование поэзии. Он -- поэт! И его талант не есть одно богатство беспокойного воображения, но вместе и чистый огонь души благородной: прекрасными, гармоническими стихами выражает он чувства прекрасные, и простота его слога доказывает, что чувства сии не поддельные, а искренно выходящие из сердца. Одним словом, я смело думаю, что в этом несчастном, страдающем от вины, в которую впал он тогда, когда еще не был знаком ни с собою, ни с достоинством жизни, ни с условиями света, скрывается человек, уже совершенно понимающий достоинство жизни и способный занять не последнее место в свете. Но он исключен из этого света. Испытав горесть вины, охраняемый высокостию поэзии, он никогда уже не будет порочным и низким (к тому не готовила его и природа) ; но что защитит его от безнадежности, расслабляющей и мертвящей душу? Возвратись он в свет, он возвратится в него очищенный; можно даже подумать, что он будет надежнее многих чистых: временная, насильственная разлука с добродетелью, в продолжение которой он мог узнать и всю ее прелесть, и всю горечь ее утраты, привяжет его к ней, может быть, сильнее самых тех, кои никогда не испытали, что значит потерять ее.
Я смею думать, что письмо мое не покажется вашему сиятельству слишком длинным: я говорил с вами тем языком, который вы лучше других понимать умеете; и мне было легко с вами говорить им, ибо душевно вас уважаю и твердо надеюсь на ваше сердце. Оно научит вас, как поступить в настоящем случае. Представьте Государю Императору письмо Баратынского; прочитав его, вы убедитесь, что оно писано не с тем, чтобы быть показанным. Но тем лучше! Государь узнает истину без украшения. Государь в судьбе Баратынского был явным орудием Промысла: своею спасительною строгостию он пробудил чувство добра в душе, созданной для добра! Теперь настала минута примирения -- и Государь же будет этим животворящим
примирителем: он довершит начатое, и наказание исправляющее не будет наказанием губящим. Заключу, повторив здесь те святые слова, которые приводит в письме своем Баратынский: "Еще ему далече сущу, узре его отец его, и мил ему бысть, и тек нападе на выю его, и облобыза его!" Сей отец есть Государь: последствия найдете в Святом Писании.
С истинным почтением и сердечною привязанностию честь имею быть, милостивый государь, вашего сиятельства покорнейшим слугою
В.Жуковский.
2 генваря 1824.
* * *
Все-таки хорошие люди -- т.е. честные, добрые, умные, с нежной душою никогда не помогут в том деле, где участия души не требуется. Надо бы просто, по-капральски, как солдат -- солдату: "Унтер-офицер Баратынский сам вступил по высочайшей воле в рядовые пять лет назад, ныне служит в Нейшлотском полку в Роченсальме. К службе прилежен. В караулах исправен. Не штрафован. Посты блюдет. Нрава тихого. Стихов не пишет". -- Кто устоит против подобной аттестации? И без всяких облобыза его!
Быть может, Голицын прочитал оба письма -- и Василия Андреевича и Боратынского, а вероятнее, ограничился первым, а начав читать второе, соскучился быстро и передал Жуковскому, что сие не надобно, а надобны точные даты. Дат в своей исповеди Боратынский не назвал ни одной. Жуковский кинулся к Гнедичу, служившему вместе с Дельвигом в императорской библиотеке: "Милый, прошу тебя непременно, нынче же узнать, где хочешь и как хочешь, у Дельвига ли, у Вельзевула: когда именно вступил Баратынский в службу, и отошли это к Тургеневу с надписью нужное. Нельзя ли нынче же?"
Дельвиг никогда не был тверд в хронологии, Вельзевул в тот вечер был неблагосклонен к смертным, и они отправили Голицыну записку, где не было ни одной правильной даты: "Баратынский выписан из Пажеского корпуса в 1815 году с тем, чтобы его никуда иначе не определять, как в солдаты. Он вступил солдатом в лейб-егерский полк в марте 1818 года. Через восемь месяцев произведен в унтер-офицеры и с того времени служит в Нейшлотском полку. Начальство неоднократно представляло его к чину". -- Последние слова были -из рук вон, потому что раз начальство представляло, а до сих пор не произведен, -- значит, тут что-то не так.
От себя Жуковский сетовал Голицыну, что до государя так и не дойдет исповедь Боратынского, и выражал истинную надежду на то, что "Государь, знающий человеческое сердце, легко распознает язык истины, если удостоит своего милостивого внимания строки Баратынского, которого вся будущая жизнь, можно сказать, зависит теперь от тех немногих минут, которые Его Величество употребит на прочтение прилагаемого здесь письма его".
-- Нет, нет, -- должен был сказать Голицын на счет передачи исповеди Его Величеству, но обещал доложить. Видимо, он с удивлением узнал, что Боратынский сам вступил в службу, а не отдан (сам -- многое меняет!).
Около 20-х чисел февраля Голицын доложил государю и, кажется, был выслушан благосклонно ("доклад князя Голицына был счастлив и для... Баратынского; но еще дело не кончено").
Дело двигалось общими усилиями.
Дядюшка Петр Андреевич тоже не немотствовал. Он велел племяннику писать к Елене Павловне -- будущей, с февраля, великой княгине, супруге Михаила Павловича. Боратынский написал.
Петр Андреевич передал его письмо, видимо, через Жуковского и рассказал, что его любезнейшая сестра (т.е. вдова покойного брата и мать Боратынского) "от горести, произведенной в ней судьбою ее сына, лежит на одре болезни; а она имеет еще шестерых детей, из которых наш несчастный старший".
Тургенев тем временем медленно нажимал на Голицына и, видимо, он же написал в Москву к Вяземскому, чтобы тот поговорил с Денисом Давыдовым, а тот бы написал о Боратынском своему душевному приятелю Закревскому (Закревский до начала марта оставался в Петербурге и только 9-го числа уехал очно губернаторствовать в Гельзингфорс). Денис взялся за дело горячо:
-- Любезнейший друг Арсений Андреевич!.. Сделай милость, постарайся за Баратынского, разжалованного в солдаты, он у тебя в корпусе. Гнет этот он несет около 8-ми лет или более, неужели не умилосердятся? -- Сделай милость, друг любезный, этот молодой человек с большим дарованием и верно будет полезен. Я приму старание твое, а еще более успех в сем деле за собственное мне благодеяние... Твой верный друг Денис.
-- Получил письмо твое вчера, любезный друг Арсений Андреевич... Ты пишешь о Боратынском -- пожалоста постарайся за него, он человек необыкновенного дарования и если проступился в молодости, то весьма продолжительно и горько платит за свой проступок. Право, старание твое приму как собственное себе благодеяние... Итак, прости, друг любезнейший, верь непоколебимой дружбе и преданности твоего верного друга Дениса Давыдова.
-- Любезнейший друг Арсений Андреевич... Пожалоста, брат, постарайся о Боратынском. Ты мне обещаешь, но приведи обещание свое в действие, ты меня сим крайне обяжешь. Грустно видеть молодого человека, исполненного дарованиями, истлевающим без дела и закупоренным в ничтожестве. Пожалоста, постарайся, а пока нельзя ли ему дать пристанище, при тебе ему, конечно, лучше будет, нежели в полку, и он тебе будет полезен. -- Итак, прости, друг любезнейший и почтеннейший. Поцелуй от меня ручки у Аграфены Федоровны... Верный друг твой Денис.
* * *
Видимо, к делу подключили и двух адъютантов Закревского -- Муханова и Путяту: чтоб напоминали.
-- Закревский говорил и просил : обещано или почти обещано, но еще ничего не сделано, а велено доложить чрез Дибича. -- Это уже Александр Иванович Тургенев посылает 24-го марта с Дашковым, едущим через Москву, письмо к Вяземскому (Дибич, генерал-адъютант, готовится вступить через десять дней в должность начальника Главного штаба), -- ...велено доложить чрез Дибича. На этого третьего дня напустил я князя Голицына; потом принялся сам объяснять ему дело и человека. Большой надежды он мне не подал, но обещал доложить в течение дней всеобщего искупления. -- То есть в Пасху, когда Дибич должен был принять свое назначение. Дибич тоже полагал, что Боратынский отдан, а не сам вступил нижним чином. Любопытно знать, что полагал по этому поводу государь?
Александр Иванович настрого упредил на счет Боратынского весь пишущий Петербург и всю пишущую Москву: не объявлять нигде его имени под стихами. -Все-таки Александр Иванович, наделенный опытом многолетней службы бок о бок с идиотами, понимал толк в таких делах больше Жуковского. По этой причине в 824-м году Боратынский не напечатал ни одного нового стихотворения, а зимой-весной его имя вообще исчезло со страниц журналов. Рылеев с Бестужевым должны были отложить тетради с его стихами на неопределенное время.
* * *
Боратынский ждал решения в Роченсальме. Ждал с надеждой: "До меня дошли такие хорошие вести о моем деле, что, право, я боюсь им верить". -- Но он верил, и веселость его, верно, ширилась час от часу, день от дня. Он проводил в конце января Коншина -- с грустью, но веселость должна была остаться. Оставалась в Роченсальме и Анета.
Чудная, любезная, прелестная Анета Лутковская! Умом, любезностью своей ты всех обворожить родилась; Анета! где б ты ни явилась, всегда приобретешь друзей! Верный друг Анеты -- разумеется, кузен, исписавший ее альбом старыми своими стихами, из тех, что некогда он посвящал Вариньке Кучиной (знал ли он, что они, вероятно, знакомы?) и С.Д.П.
О Анета! В обществе вечных сестер Аргуновых, в шелку и бархате, в улыбке и томной грусти, о Сандрильона Роченсальма! Что писать вам? Когда ты вспомнишь обо мне, в краю ином -- потом, когда-то, когда ты вспомнишь, друг мой, не смотря на время между датой сегодняшней и той, когда ты воспомянешь, и когда ты вспомянешь как-то обо мне в краю ином, потом, когда-то, когда ты вспомнишь, друг мой, не...
-- Нет, нет, нет! Я хочу что-нибудь более любезного.
Ах, Анета! Когда придется как-нибудь В досужный час воспомянуть Вам о Финляндии суровой, О финских чудных щеголях, О их безужинных балах И о Варваре Аргуновой; Не позабудьте обо мне, Поэте сиром и безродном, В чужой далекой стороне, Сердитом, грустном и голодном. А вам, Анеточка моя, Что пожелать осмелюсь я? О! наилучшего, конечно: Такой пребыть, какою вас Сегодня вижу я на час, Какою помнить буду вечно.
Б. Боратынский. Роченсальм. Февраля 15-го 1824-го года.
Ах, Анета! Вы все еще верите в родство душ?..
Коншин уехал, и Боратынский квартировал в доме у подножия горы, видимо, один. Он стихотворил "Эду". Вышла бы Эда такой, какая она у него, без прелестной Сандрильоны Роченсальма -- не знаем. Впрочем, Эда -- почти карамзинская Лиза по своему положению, а ее Гусар -- почти Эраст, и отношения их, ясно, совсем не те, что у Боратынского с Анетой Лутковской. Не о прототипах речь: об ощущении образа чужой души.
Впрочем, бог их знает. Эда умерла, Гусар ускакал воевать со шведом, дело прошлое. А Анета выйдет замуж и родит семь детей (или девять, а, может быть, одиннадцать). А Боратынский по докладу Дибича будет произведен прапорщиком, выйдет в отставку и покинет Финляндию навсегда. Он торопит в своей душе эти будущие дни. Он ждет решения своей участи.
И вот уже Дибич положил в папку для доклада государю бумаги о нем.
Он ждет.
* * *
Тем временем Фаддей Булгарин решил угодить Рылееву с Бестужевым и общему приятелю Боратынскому для вящего удовольствия читающей публики. Чуть не в тот день, когда Тургенев просил Вяземского не упоминать имени Баратынского в печати, 24 марта, вышел нумер "Литературных листков" с объявлением Булгарина:
МНОГИЕ ЛЮБИТЕЛИ ПОЭЗИИ ДАВНО УЖЕ ЖЕЛАЮТ ИМЕТЬ
СОБРАНИЕ СТИХОТВОРЕНИЙ Е.А. БАРАТЫНСКОГО, КОТОРОГО
ПРЕКРАСНЫЕ ЭЛЕГИИ, ПОСЛАНИЯ, ВОСПОМИНАНИЯ
О ФИНЛЯНДИИ И ПИРЫ, СНИСКАЛИ ВСЕОБЩЕЕ ОДОБРЕНИЕ.
К. Ф. РЫЛЕЕВ С ПОЗВОЛЕНИЯ АВТОРА ВОЗНАМЕРИЛСЯ ИЗДАТЬ
ЕГО СОЧИНЕНИЯ...
Особенно должны были впечатлять публику ВОСПОМИНАНИЯ О ФИНЛЯНДИИ. Такие люди... Такое время...
Разумеется, ничего чрезвычайно ужасного в этом объявлении не было -кроме его несвоевременности и дурацкого намека на хлопоты об освобождении из Финляндии. Но бывает и так, что ничтожные объявления способны разрушить самые блистательные прожекты. Конечно, сомнительно, чтобы к Пасхе -- к 6-му апреля (около того времени Дибич готовился докладывать о Боратынском императору) -- это мелкое объявление уже было доложено его величеству. Еще более сомнительно, что именно оно повлияло на решение государя. Но что мы знаем?
Так или иначе наш милостивый монарх написал на докладе Дибича: не представлять впредь до повеления.
Подобные формулы -- неплохие доказательства жизненного тупика. Хорошо, что не написал: поселить навечно в Финляндию, или, как Мещевскому: разжалован навсегда.
Ах, Анета! Все вечно и все неизменно под этой изменной луной! Через два месяца, через два месяца Нейшлотский полк снова вернется в Роченсальм, а потом, любезная Анета, вы уедете из Роченсальма, а Роченсальм все так же будет сбегать своими улочками к морю, а роченсальмский маяк будет так же выситься на скале, а луна будет гнать приливы и отливы с тем же немолчным ропотом, а ветер будет выть, выть, выть.
Ныне, 7-го мая, Нейшлотский полк переходит на свое обычное лагерное место под Вильманстрандом -- на Лебединое поле, и к 15-му два баталиона расставят там палатки. Там, среди голубых холодных озер, генерал Закревский проведет полку инспекторский смотр, и нейшлотцы отправятся в Петербург заменять гвардию в караулах.
О Петербург!
* * *
Генерал Закревский устраивал инспекторский смотр всему Отдельному Финляндскому корпусу, проводил баталионные учения, проверял ружейные навыки, оглядывал казенные строения и делал наставленья. Он ездил по Финляндии все лето, начав в мае с осмотра полков, идущих в Петербург.
* * * Из журнала генерала Закревского.
10-го майя. Суббота. -- В 10-ть часов поутру выехали из Гельзингфорса. До первой станции Гинриксдаль, где мы завтракали, провожали нас Аграфена Федоровна, также Кронштед, и Дюклу, и Котов...
14 майя. Среда. -- Поутру в 6-ть часов выехал из города Ловизы... В 10-ть час. приехали в креп. Кюмень-город... В Роченсальм прибыл в 1-м часу... осматривал: 1) провиантский магазейн...; 2) главную гаубтвахту и денежную казну -- хороши; 3) казармы...
15-го майя. Четверг. (Вознесение Господне)... -- Обедали у полковника Лутковского. После обеда дождь и дурная погода... Несколько простудился, и начало болеть у меня горло.
* * *
День погас. Но за окном светло: наступали почти без мрака. Генерал Закревский, должно быть, медленно ходил по кабинету, вспоминая протекший день. Унтер-офицер Боратынский вместе с своим 1-м баталионом к 15-му мая, может быть, был уже в Вильманстранде, на Лебедином поле, и в эти часы спал, в одной из палаток, разбитых на Лебедином поле. Но вряд ли даже в эти дни Боратынский готовился вместе со всеми нейшлотцами к смотру. Скорее всего, 15-го, когда Закревский обедал у Лутковского, он тоже сидел за столом, а мундир свой унтерский надел лишь 24-го утром, перед самым смотром.
* * *
16 майя. Пятница... В 7 1/2 час. выехал из Роченсальма... в 11-м часу приехали в Фридрихсгам.
9 майя...
19 майя...
23 майя. Пятница... В 12-м часу приехал в Вильманстранд... 24-го майя. В Вильманстранде. Инспекторский смотр 1-му баталиону Нейшлотского полка. Люди вообще отозвались довольными своими начальниками. При осмотре ружей 1-й гренадерской роты нашел два неисправных, одно у унтер-офицера Бондаренки, которого и велел разжаловать в рядовые...
25-го майя. Баталион учился изрядно, но маршировал на заднюю шеренгу худо, а на переднюю посредственно... Сбивались с ноги...
-- Я шел вдоль строя за генералом Закревским (у коего был адъютантом), когда мне указали Баратынского. Он стоял в знаменных рядах. Баратынский родился с веком, следовательно, ему было тогда 24 года. Он был худощав, бледен, и черты его выражали глубокое уныние. В продолжении смотра я с ним познакомился и разговаривал о его петербургских приятелях. После он заходил ко мне, но не застал меня дома и оставил прилагаемую записку: "Баратынский был у вас, желая засвидетельствовать вам свое почтение и благодарить за участие, которое вы так благородно принимаете в нем и в судьбе его. Когда лучшая участь даст ему право на более короткое знакомство с вами, чувство признательности послужит ему предлогом решительно напрашиваться на ваше доброе расположение, а покуда он остается вашим покорнейшим слугою. -- Так вспоминал адъютант поручик Путята, друг всей остальной жизни Боратынского.
До осени они уже не увидятся: Путята при Закревском все лето пропутешествует по Финляндии. Боратынский, при своем полку, отправится в Петербург.
10-го июня он был уже там.
* * *
Может быть, еще в Вильманстранде он получил глупую шутку: что умерла С.Д.П. Он не любил ее больше, но все равно шутка была глупая. Впрочем, она, бывало, сама так шутила. В Петербурге он узнал, что это правда. Наверное, он был у ней на Волковом кладбище. Памятник еще не сделали. Стоял крест с именем и датами: 1792 -- 1824 1792--1824 25 сентября -- 4 мая
"Бог добр, -- говаривала она, -- накажет да и помилует".
* * *
Лето прошло как сон. С Дельвигом, Левушкой Пушкиным, Рылеевым, Жуковским, Тургеневым. -- Говорили. -- О Байроне, о славе, о деспотизме, о любви, о будущем, о "Северных цветах", о том, что Пушкина, год назад переведенного из Кишинева в Одессу, теперь собираются выслать и из Одессы, о том, что нужен свой журнал, о том, что чем дальше, тем хуже и темнее...
Байрон умер в апреле в Греции: не от пули -- от горячки. "После смерти Наполеона никакая смерть так глубоко в душу... не врезывалась, как его. Наш век есть точно век мирмидонов *; кто только немножко перерастет казенную меру посредственности, тот сейчас людьми или Судьбою выключается из списков..." -- Рылеев написал на его смерть: Друзья свободы и Эллады Везде в слезах в укор судьбы; Одни тираны и рабы Его внезапной смерти рады.
Рылеев кипел. Чем хуже, чем темнее было, тем ярче сверкали его глаза. Жизнь Рылеева давно шла в двух мерах: явной и тайной. Бестужев тоже был принят в тайный союз, и они выбирали теперь -- достойнейших. Тайна есть тайна, никто, кроме них, не знает, говорили они только между собою насчет участия Боратынского в замыслах распространения общей свободы, или намекали самому ему -- как особенно укоренному судьбой и тираном на такие замыслы, или, уже летом 824-го года разочаровавшись в нем, не принимали его в расчет своей тайной жизни. Расстались они, во всяком случае, холоднее, чем встретились, и Бестужев скоро скажет Пушкину: "Что же касается до Баратынского -- я перестал веровать в его талант. Он исфранцузился вовсе. Его "Эдда" есть отпечаток ничтожности, и по предмету и по исполнению".
<>
Очарованье красоты В тебе не страшно нам: Не будишь нас, как солнце, ты К мятежным суетам; От дольней жизни, как луна, Манишь за край земной, И при тебе душа полна Священной тишиной.
Любит судьба отражения и повторы...
И был на хлопотах Жуковского и Тургенева отпечатлен лунный свет Светланиной души. Был.
* * *
Боратынский собрался с духом и, видимо, несколько дней писал и обрабатывал для отсылки свой ответ Жуковскому. То была полная исповедь его пажеской жизни. Конечно, как всякая исповедь, она усиливала одни детали, ослабляла другие, переставляла имена и факты, путала даты. Но искренность показаний внутреннего бытия искупала фактическую неполноту и хронологические перестановки. Вы читали эту исповедь. Думаем, вся эта болезненная история достаточно памятна и незачем ее снова припоминать в подробностях, тем более, что скоро минет 8 лет со дня ее происшествия.
Исповедь его, конечно, похожа отчасти на план нравоописательного романа и вполне могла бы быть представлена под каким-нибудь поучительным заглавием, допустим: "Евгений, или Пагубные следствия юношеских заблуждений". Не исключаем, что нечто подобное ее автор думал про себя, когда сочинял. Но вместе с тем было ему и не до шуток.
Приведем лишь назидательное окончание исповеди. Читатель легко найдет совпадения и разночтения с тем, что было на самом деле:
"По выключке из корпуса я около года мотался по разным петербургским пансионам. Содержатели их, узнавая, что я тот самый, о котором тогда все говорили, не соглашались держать меня. Я сто раз готов был лишить себя жизни. Наконец поехал в деревню к моей матери. Никогда не забуду первого с нею свидания! Она отпустила меня свежего и румяного; я возвращаюсь сухой, бледный, с впалыми глазами, как сын Евангелия к отцу своему. Но еще же ему далече сущу, узре его отец его, и мил ему бысть и тек нападе на выю его и облобыза его *. Я ожидал укоров, но нашел одни слезы, бездну нежности, которая меня тем более трогала, чем я менее был ее достоин. В продолжении четырех лет никто не говорил с моим сердцем: оно сильно встрепетало при живом к нему воззвании: свет его разогнал призраки, омрачившие мое воображение; посреди подробностей существенной гражданской жизни я короче узнал ее условия и ужаснулся как моего поступка, так и его последствий. Здоровье мое не выдержало сих душевных движений: я впал в жестокую нервическую горячку, и едва успели призвать меня к жизни.
* И когда он был еще далеко, увидел его отец его и сжалился; и побежав, пал ему на шею и целовал его (Евангелие от Луки, 15,20).
18 лет вступил я рядовым в гвардейский Егерский полк, по собственному желанию; случайно познакомился с некоторыми из наших молодых стихотворцев, и они сообщили мне любовь свою к поэзии. Не знаю, удачны ли были опыты мои для света; но знаю наверно, что для души моей они были спасительны. Через год, по представлению великого князя Николая Павловича, был я произведен в унтер-офицеры и переведен в Нейшлотский полк, где нахожусь уже четыре года.
Вы знаете, как неуспешны были все представления, делаемые обо мне моим начальством. Из году в год меня представляли, из году в год напрасная надежда на скорое прощение меня поддерживала; но теперь, признаюсь вам, я начинаю приходить в отчаяние. Не служба моя, к которой я привык, меня обременяет; меня тяготит противоречие моего положения. Я не принадлежу ни к какому сословию, хотя имею какое-то звание. Ничьи надежды, ничьи наслаждения мне не приличны. Я должен ожидать в бездействии, по крайней мере душевном, перемены судьбы моей, ожидать, может быть, еще новые годы! Не смею подать в отставку,
хотя, вступив в службу по собственной воле, должен бы иметь право оставить ее, когда мне заблагорассудится; но такую решимость могут принять за своевольство. Мне остается одно раскаяние, что добровольно наложил на себя слишком тяжелые цепи. Должно сносить терпеливо заслуженное несчастие -не спорю; но оно превосходит мои силы, и я начинаю чувствовать, что продолжительность его не только убила мою душу, но даже ослабила разум.
Вот, почтенный Василий Андреевич, моя повесть. Благодарю вас за участие, которое вы во мне принимаете, оно для меня более нежели драгоценно. Ваше доброе сердце мне порукою, что мои признания не ослабят вашего расположения к тому, который много сделал негодного по случаю, но всегда любил хорошее по склонности. Всей душой вам преданный
Боратынский".
* * *
Жуковский был поражен доверенностью откровения, явленной его протеже. Сердце его истинно страдало: он бросился на помощь.
1824
* * *
Милостивый государь князь Александр Николаевич!
Я недавно получил письмо, тронувшее меня до глубины сердца: молодой человек, с пылким и благородным сердцем, одаренный талантами, но готовый, при начале деятельной жизни, погибнуть нравственно от следствий проступка первой молодости, изъясняет в этом письме, просто и искренно, те обстоятельства, которые довели его до этого проступка. Несчастие его не унизило и еще не убило, но это последнее неминуемо, если вовремя спасительная помощь к нему не подоспеет.
Получив его письмо, написанное им по моему требованию (ибо мне были неизвестны подробности случившегося с ним несчастия), я долго был в нерешимости, что делать и где искать этой спасительной помощи. Наконец естественная мысль моя остановилась на вас. Препровождаю письмо его в оригинале к вашему сиятельству. Не оправдываю свободного моего поступка: он есть не иное как выражение доверенности моей к вашему сердцу, всегда готовому на добро; не иное что, как выражение моей личной, душевной к вам благодарности за то добро, которое вы мне самому сделали.
Письмо Баратынского есть только история его проступка; но он не говорит в нем ни о том, что он есть теперь, ни о том, чем бы мог быть после. Это моя обязанность. Я знаю его лично и свидетельствуюсь всеми, которые его вместе со мною знают, что он имеет полное право на уважение, как по своему благородству, так и по скромному поведению. Если заслуженное несчастие не унизило его души, то это неоспоримо доказывает, что душа его не рождена быть низкою, что ее заблуждение проистекло не из нее самой, а произведено силою обстоятельств и есть нечто ей совершенно чуждое. Кто в летах неопытности, оставленный на произвол собственной пылкости и обольщений внешних, знает, куда они влекут его, и способен угадать последствия, часто решительные на всю жизнь! И чем более живости в душе, то есть именно, чем более в ней такого, что могло бы при обстоятельствах благоприятных способствовать к ее усовершенствованию, тем более для нее опасности, когда нападут на нее обольщения, и никакая чужая, хранительная опытность ее не поддержит. Таково мне кажется прошедшее Баратынского: он споткнулся на той неровной дороге, на которую забежал потому, что не было хранителя, который бы с любовию остановил его и указал ему другую; но он не упал! Убедительным тому доказательством служит еще и то, что именно в такое время, когда он был угнетаем и тягостною участию, и еще более тягостным чувством, что заслужил ее, в нем пробудилось дарование поэзии. Он -- поэт! И его талант не есть одно богатство беспокойного воображения, но вместе и чистый огонь души благородной: прекрасными, гармоническими стихами выражает он чувства прекрасные, и простота его слога доказывает, что чувства сии не поддельные, а искренно выходящие из сердца. Одним словом, я смело думаю, что в этом несчастном, страдающем от вины, в которую впал он тогда, когда еще не был знаком ни с собою, ни с достоинством жизни, ни с условиями света, скрывается человек, уже совершенно понимающий достоинство жизни и способный занять не последнее место в свете. Но он исключен из этого света. Испытав горесть вины, охраняемый высокостию поэзии, он никогда уже не будет порочным и низким (к тому не готовила его и природа) ; но что защитит его от безнадежности, расслабляющей и мертвящей душу? Возвратись он в свет, он возвратится в него очищенный; можно даже подумать, что он будет надежнее многих чистых: временная, насильственная разлука с добродетелью, в продолжение которой он мог узнать и всю ее прелесть, и всю горечь ее утраты, привяжет его к ней, может быть, сильнее самых тех, кои никогда не испытали, что значит потерять ее.
Я смею думать, что письмо мое не покажется вашему сиятельству слишком длинным: я говорил с вами тем языком, который вы лучше других понимать умеете; и мне было легко с вами говорить им, ибо душевно вас уважаю и твердо надеюсь на ваше сердце. Оно научит вас, как поступить в настоящем случае. Представьте Государю Императору письмо Баратынского; прочитав его, вы убедитесь, что оно писано не с тем, чтобы быть показанным. Но тем лучше! Государь узнает истину без украшения. Государь в судьбе Баратынского был явным орудием Промысла: своею спасительною строгостию он пробудил чувство добра в душе, созданной для добра! Теперь настала минута примирения -- и Государь же будет этим животворящим
примирителем: он довершит начатое, и наказание исправляющее не будет наказанием губящим. Заключу, повторив здесь те святые слова, которые приводит в письме своем Баратынский: "Еще ему далече сущу, узре его отец его, и мил ему бысть, и тек нападе на выю его, и облобыза его!" Сей отец есть Государь: последствия найдете в Святом Писании.
С истинным почтением и сердечною привязанностию честь имею быть, милостивый государь, вашего сиятельства покорнейшим слугою
В.Жуковский.
2 генваря 1824.
* * *
Все-таки хорошие люди -- т.е. честные, добрые, умные, с нежной душою никогда не помогут в том деле, где участия души не требуется. Надо бы просто, по-капральски, как солдат -- солдату: "Унтер-офицер Баратынский сам вступил по высочайшей воле в рядовые пять лет назад, ныне служит в Нейшлотском полку в Роченсальме. К службе прилежен. В караулах исправен. Не штрафован. Посты блюдет. Нрава тихого. Стихов не пишет". -- Кто устоит против подобной аттестации? И без всяких облобыза его!
Быть может, Голицын прочитал оба письма -- и Василия Андреевича и Боратынского, а вероятнее, ограничился первым, а начав читать второе, соскучился быстро и передал Жуковскому, что сие не надобно, а надобны точные даты. Дат в своей исповеди Боратынский не назвал ни одной. Жуковский кинулся к Гнедичу, служившему вместе с Дельвигом в императорской библиотеке: "Милый, прошу тебя непременно, нынче же узнать, где хочешь и как хочешь, у Дельвига ли, у Вельзевула: когда именно вступил Баратынский в службу, и отошли это к Тургеневу с надписью нужное. Нельзя ли нынче же?"
Дельвиг никогда не был тверд в хронологии, Вельзевул в тот вечер был неблагосклонен к смертным, и они отправили Голицыну записку, где не было ни одной правильной даты: "Баратынский выписан из Пажеского корпуса в 1815 году с тем, чтобы его никуда иначе не определять, как в солдаты. Он вступил солдатом в лейб-егерский полк в марте 1818 года. Через восемь месяцев произведен в унтер-офицеры и с того времени служит в Нейшлотском полку. Начальство неоднократно представляло его к чину". -- Последние слова были -из рук вон, потому что раз начальство представляло, а до сих пор не произведен, -- значит, тут что-то не так.
От себя Жуковский сетовал Голицыну, что до государя так и не дойдет исповедь Боратынского, и выражал истинную надежду на то, что "Государь, знающий человеческое сердце, легко распознает язык истины, если удостоит своего милостивого внимания строки Баратынского, которого вся будущая жизнь, можно сказать, зависит теперь от тех немногих минут, которые Его Величество употребит на прочтение прилагаемого здесь письма его".
-- Нет, нет, -- должен был сказать Голицын на счет передачи исповеди Его Величеству, но обещал доложить. Видимо, он с удивлением узнал, что Боратынский сам вступил в службу, а не отдан (сам -- многое меняет!).
Около 20-х чисел февраля Голицын доложил государю и, кажется, был выслушан благосклонно ("доклад князя Голицына был счастлив и для... Баратынского; но еще дело не кончено").
Дело двигалось общими усилиями.
Дядюшка Петр Андреевич тоже не немотствовал. Он велел племяннику писать к Елене Павловне -- будущей, с февраля, великой княгине, супруге Михаила Павловича. Боратынский написал.
Петр Андреевич передал его письмо, видимо, через Жуковского и рассказал, что его любезнейшая сестра (т.е. вдова покойного брата и мать Боратынского) "от горести, произведенной в ней судьбою ее сына, лежит на одре болезни; а она имеет еще шестерых детей, из которых наш несчастный старший".
Тургенев тем временем медленно нажимал на Голицына и, видимо, он же написал в Москву к Вяземскому, чтобы тот поговорил с Денисом Давыдовым, а тот бы написал о Боратынском своему душевному приятелю Закревскому (Закревский до начала марта оставался в Петербурге и только 9-го числа уехал очно губернаторствовать в Гельзингфорс). Денис взялся за дело горячо:
-- Любезнейший друг Арсений Андреевич!.. Сделай милость, постарайся за Баратынского, разжалованного в солдаты, он у тебя в корпусе. Гнет этот он несет около 8-ми лет или более, неужели не умилосердятся? -- Сделай милость, друг любезный, этот молодой человек с большим дарованием и верно будет полезен. Я приму старание твое, а еще более успех в сем деле за собственное мне благодеяние... Твой верный друг Денис.
-- Получил письмо твое вчера, любезный друг Арсений Андреевич... Ты пишешь о Боратынском -- пожалоста постарайся за него, он человек необыкновенного дарования и если проступился в молодости, то весьма продолжительно и горько платит за свой проступок. Право, старание твое приму как собственное себе благодеяние... Итак, прости, друг любезнейший, верь непоколебимой дружбе и преданности твоего верного друга Дениса Давыдова.
-- Любезнейший друг Арсений Андреевич... Пожалоста, брат, постарайся о Боратынском. Ты мне обещаешь, но приведи обещание свое в действие, ты меня сим крайне обяжешь. Грустно видеть молодого человека, исполненного дарованиями, истлевающим без дела и закупоренным в ничтожестве. Пожалоста, постарайся, а пока нельзя ли ему дать пристанище, при тебе ему, конечно, лучше будет, нежели в полку, и он тебе будет полезен. -- Итак, прости, друг любезнейший и почтеннейший. Поцелуй от меня ручки у Аграфены Федоровны... Верный друг твой Денис.
* * *
Видимо, к делу подключили и двух адъютантов Закревского -- Муханова и Путяту: чтоб напоминали.
-- Закревский говорил и просил : обещано или почти обещано, но еще ничего не сделано, а велено доложить чрез Дибича. -- Это уже Александр Иванович Тургенев посылает 24-го марта с Дашковым, едущим через Москву, письмо к Вяземскому (Дибич, генерал-адъютант, готовится вступить через десять дней в должность начальника Главного штаба), -- ...велено доложить чрез Дибича. На этого третьего дня напустил я князя Голицына; потом принялся сам объяснять ему дело и человека. Большой надежды он мне не подал, но обещал доложить в течение дней всеобщего искупления. -- То есть в Пасху, когда Дибич должен был принять свое назначение. Дибич тоже полагал, что Боратынский отдан, а не сам вступил нижним чином. Любопытно знать, что полагал по этому поводу государь?
Александр Иванович настрого упредил на счет Боратынского весь пишущий Петербург и всю пишущую Москву: не объявлять нигде его имени под стихами. -Все-таки Александр Иванович, наделенный опытом многолетней службы бок о бок с идиотами, понимал толк в таких делах больше Жуковского. По этой причине в 824-м году Боратынский не напечатал ни одного нового стихотворения, а зимой-весной его имя вообще исчезло со страниц журналов. Рылеев с Бестужевым должны были отложить тетради с его стихами на неопределенное время.
* * *
Боратынский ждал решения в Роченсальме. Ждал с надеждой: "До меня дошли такие хорошие вести о моем деле, что, право, я боюсь им верить". -- Но он верил, и веселость его, верно, ширилась час от часу, день от дня. Он проводил в конце января Коншина -- с грустью, но веселость должна была остаться. Оставалась в Роченсальме и Анета.
Чудная, любезная, прелестная Анета Лутковская! Умом, любезностью своей ты всех обворожить родилась; Анета! где б ты ни явилась, всегда приобретешь друзей! Верный друг Анеты -- разумеется, кузен, исписавший ее альбом старыми своими стихами, из тех, что некогда он посвящал Вариньке Кучиной (знал ли он, что они, вероятно, знакомы?) и С.Д.П.
О Анета! В обществе вечных сестер Аргуновых, в шелку и бархате, в улыбке и томной грусти, о Сандрильона Роченсальма! Что писать вам? Когда ты вспомнишь обо мне, в краю ином -- потом, когда-то, когда ты вспомнишь, друг мой, не смотря на время между датой сегодняшней и той, когда ты воспомянешь, и когда ты вспомянешь как-то обо мне в краю ином, потом, когда-то, когда ты вспомнишь, друг мой, не...
-- Нет, нет, нет! Я хочу что-нибудь более любезного.
Ах, Анета! Когда придется как-нибудь В досужный час воспомянуть Вам о Финляндии суровой, О финских чудных щеголях, О их безужинных балах И о Варваре Аргуновой; Не позабудьте обо мне, Поэте сиром и безродном, В чужой далекой стороне, Сердитом, грустном и голодном. А вам, Анеточка моя, Что пожелать осмелюсь я? О! наилучшего, конечно: Такой пребыть, какою вас Сегодня вижу я на час, Какою помнить буду вечно.
Б. Боратынский. Роченсальм. Февраля 15-го 1824-го года.
Ах, Анета! Вы все еще верите в родство душ?..
Коншин уехал, и Боратынский квартировал в доме у подножия горы, видимо, один. Он стихотворил "Эду". Вышла бы Эда такой, какая она у него, без прелестной Сандрильоны Роченсальма -- не знаем. Впрочем, Эда -- почти карамзинская Лиза по своему положению, а ее Гусар -- почти Эраст, и отношения их, ясно, совсем не те, что у Боратынского с Анетой Лутковской. Не о прототипах речь: об ощущении образа чужой души.
Впрочем, бог их знает. Эда умерла, Гусар ускакал воевать со шведом, дело прошлое. А Анета выйдет замуж и родит семь детей (или девять, а, может быть, одиннадцать). А Боратынский по докладу Дибича будет произведен прапорщиком, выйдет в отставку и покинет Финляндию навсегда. Он торопит в своей душе эти будущие дни. Он ждет решения своей участи.
И вот уже Дибич положил в папку для доклада государю бумаги о нем.
Он ждет.
* * *
Тем временем Фаддей Булгарин решил угодить Рылееву с Бестужевым и общему приятелю Боратынскому для вящего удовольствия читающей публики. Чуть не в тот день, когда Тургенев просил Вяземского не упоминать имени Баратынского в печати, 24 марта, вышел нумер "Литературных листков" с объявлением Булгарина:
МНОГИЕ ЛЮБИТЕЛИ ПОЭЗИИ ДАВНО УЖЕ ЖЕЛАЮТ ИМЕТЬ
СОБРАНИЕ СТИХОТВОРЕНИЙ Е.А. БАРАТЫНСКОГО, КОТОРОГО
ПРЕКРАСНЫЕ ЭЛЕГИИ, ПОСЛАНИЯ, ВОСПОМИНАНИЯ
О ФИНЛЯНДИИ И ПИРЫ, СНИСКАЛИ ВСЕОБЩЕЕ ОДОБРЕНИЕ.
К. Ф. РЫЛЕЕВ С ПОЗВОЛЕНИЯ АВТОРА ВОЗНАМЕРИЛСЯ ИЗДАТЬ
ЕГО СОЧИНЕНИЯ...
Особенно должны были впечатлять публику ВОСПОМИНАНИЯ О ФИНЛЯНДИИ. Такие люди... Такое время...
Разумеется, ничего чрезвычайно ужасного в этом объявлении не было -кроме его несвоевременности и дурацкого намека на хлопоты об освобождении из Финляндии. Но бывает и так, что ничтожные объявления способны разрушить самые блистательные прожекты. Конечно, сомнительно, чтобы к Пасхе -- к 6-му апреля (около того времени Дибич готовился докладывать о Боратынском императору) -- это мелкое объявление уже было доложено его величеству. Еще более сомнительно, что именно оно повлияло на решение государя. Но что мы знаем?
Так или иначе наш милостивый монарх написал на докладе Дибича: не представлять впредь до повеления.
Подобные формулы -- неплохие доказательства жизненного тупика. Хорошо, что не написал: поселить навечно в Финляндию, или, как Мещевскому: разжалован навсегда.
Ах, Анета! Все вечно и все неизменно под этой изменной луной! Через два месяца, через два месяца Нейшлотский полк снова вернется в Роченсальм, а потом, любезная Анета, вы уедете из Роченсальма, а Роченсальм все так же будет сбегать своими улочками к морю, а роченсальмский маяк будет так же выситься на скале, а луна будет гнать приливы и отливы с тем же немолчным ропотом, а ветер будет выть, выть, выть.
Ныне, 7-го мая, Нейшлотский полк переходит на свое обычное лагерное место под Вильманстрандом -- на Лебединое поле, и к 15-му два баталиона расставят там палатки. Там, среди голубых холодных озер, генерал Закревский проведет полку инспекторский смотр, и нейшлотцы отправятся в Петербург заменять гвардию в караулах.
О Петербург!
* * *
Генерал Закревский устраивал инспекторский смотр всему Отдельному Финляндскому корпусу, проводил баталионные учения, проверял ружейные навыки, оглядывал казенные строения и делал наставленья. Он ездил по Финляндии все лето, начав в мае с осмотра полков, идущих в Петербург.
* * * Из журнала генерала Закревского.
10-го майя. Суббота. -- В 10-ть часов поутру выехали из Гельзингфорса. До первой станции Гинриксдаль, где мы завтракали, провожали нас Аграфена Федоровна, также Кронштед, и Дюклу, и Котов...
14 майя. Среда. -- Поутру в 6-ть часов выехал из города Ловизы... В 10-ть час. приехали в креп. Кюмень-город... В Роченсальм прибыл в 1-м часу... осматривал: 1) провиантский магазейн...; 2) главную гаубтвахту и денежную казну -- хороши; 3) казармы...
15-го майя. Четверг. (Вознесение Господне)... -- Обедали у полковника Лутковского. После обеда дождь и дурная погода... Несколько простудился, и начало болеть у меня горло.
* * *
День погас. Но за окном светло: наступали почти без мрака. Генерал Закревский, должно быть, медленно ходил по кабинету, вспоминая протекший день. Унтер-офицер Боратынский вместе с своим 1-м баталионом к 15-му мая, может быть, был уже в Вильманстранде, на Лебедином поле, и в эти часы спал, в одной из палаток, разбитых на Лебедином поле. Но вряд ли даже в эти дни Боратынский готовился вместе со всеми нейшлотцами к смотру. Скорее всего, 15-го, когда Закревский обедал у Лутковского, он тоже сидел за столом, а мундир свой унтерский надел лишь 24-го утром, перед самым смотром.
* * *
16 майя. Пятница... В 7 1/2 час. выехал из Роченсальма... в 11-м часу приехали в Фридрихсгам.
9 майя...
19 майя...
23 майя. Пятница... В 12-м часу приехал в Вильманстранд... 24-го майя. В Вильманстранде. Инспекторский смотр 1-му баталиону Нейшлотского полка. Люди вообще отозвались довольными своими начальниками. При осмотре ружей 1-й гренадерской роты нашел два неисправных, одно у унтер-офицера Бондаренки, которого и велел разжаловать в рядовые...
25-го майя. Баталион учился изрядно, но маршировал на заднюю шеренгу худо, а на переднюю посредственно... Сбивались с ноги...
-- Я шел вдоль строя за генералом Закревским (у коего был адъютантом), когда мне указали Баратынского. Он стоял в знаменных рядах. Баратынский родился с веком, следовательно, ему было тогда 24 года. Он был худощав, бледен, и черты его выражали глубокое уныние. В продолжении смотра я с ним познакомился и разговаривал о его петербургских приятелях. После он заходил ко мне, но не застал меня дома и оставил прилагаемую записку: "Баратынский был у вас, желая засвидетельствовать вам свое почтение и благодарить за участие, которое вы так благородно принимаете в нем и в судьбе его. Когда лучшая участь даст ему право на более короткое знакомство с вами, чувство признательности послужит ему предлогом решительно напрашиваться на ваше доброе расположение, а покуда он остается вашим покорнейшим слугою. -- Так вспоминал адъютант поручик Путята, друг всей остальной жизни Боратынского.
До осени они уже не увидятся: Путята при Закревском все лето пропутешествует по Финляндии. Боратынский, при своем полку, отправится в Петербург.
10-го июня он был уже там.
* * *
Может быть, еще в Вильманстранде он получил глупую шутку: что умерла С.Д.П. Он не любил ее больше, но все равно шутка была глупая. Впрочем, она, бывало, сама так шутила. В Петербурге он узнал, что это правда. Наверное, он был у ней на Волковом кладбище. Памятник еще не сделали. Стоял крест с именем и датами: 1792 -- 1824 1792--1824 25 сентября -- 4 мая
"Бог добр, -- говаривала она, -- накажет да и помилует".
* * *
Лето прошло как сон. С Дельвигом, Левушкой Пушкиным, Рылеевым, Жуковским, Тургеневым. -- Говорили. -- О Байроне, о славе, о деспотизме, о любви, о будущем, о "Северных цветах", о том, что Пушкина, год назад переведенного из Кишинева в Одессу, теперь собираются выслать и из Одессы, о том, что нужен свой журнал, о том, что чем дальше, тем хуже и темнее...
Байрон умер в апреле в Греции: не от пули -- от горячки. "После смерти Наполеона никакая смерть так глубоко в душу... не врезывалась, как его. Наш век есть точно век мирмидонов *; кто только немножко перерастет казенную меру посредственности, тот сейчас людьми или Судьбою выключается из списков..." -- Рылеев написал на его смерть: Друзья свободы и Эллады Везде в слезах в укор судьбы; Одни тираны и рабы Его внезапной смерти рады.
Рылеев кипел. Чем хуже, чем темнее было, тем ярче сверкали его глаза. Жизнь Рылеева давно шла в двух мерах: явной и тайной. Бестужев тоже был принят в тайный союз, и они выбирали теперь -- достойнейших. Тайна есть тайна, никто, кроме них, не знает, говорили они только между собою насчет участия Боратынского в замыслах распространения общей свободы, или намекали самому ему -- как особенно укоренному судьбой и тираном на такие замыслы, или, уже летом 824-го года разочаровавшись в нем, не принимали его в расчет своей тайной жизни. Расстались они, во всяком случае, холоднее, чем встретились, и Бестужев скоро скажет Пушкину: "Что же касается до Баратынского -- я перестал веровать в его талант. Он исфранцузился вовсе. Его "Эдда" есть отпечаток ничтожности, и по предмету и по исполнению".