Страница:
На даче у Александра Ивановича Тургенева 15-го июня он читал законченное послание "Богдановичу": Жуковский виноват: он первый между нами Вошел в содружество с германскими певцами И стал передавать, забывши божий страх, Жизнехуленья их в пленительных стихах. Прости ему господь! -- Но что же! все мараки Ударились потом в задумчивые враки...
Жуковский хохотал первым. Но печатать нельзя -- не поймут, скажут: "Что за идея пришла Баратынскому писать столь негодными стихами... Мараки, задумчивые враки и пр. похоже на лай собаки, а не на напев его сладкогласной лиры. Да и что за водевильные мысли во всей пьесе! Словно шуточки "Благонамеренного"!" -- Если напечатать, чему обрадуется толпа? -- Только строчкам о Жуковском, потому что они напомнят ей пассажи Цертелева и Федорова. Такова наша публика, она не понимает басни, если в конце ее не находит нравоучения, не угадывает шутки, не чувствует иронии...
Было новое лицо -- Языков. С ним он прежде встречался заочно -- на журнальных страницах (однажды они оказались совсем на соседних страницах -в воейковских "Новостях литературы": он -- с "Падением листьев", Языков -- с "Чужбиной"). Языков был -- как и полагается 20-летнему юноше -- жадно влюблен в Светлану и ревновал, как ревнуют в 20 лет ("Она чрезвычайно любит Баратынского и Льва Пушкина; это мне непонятно и не нравится: я их обоих знаю лично". В продолжение времени это, конечно, пройдет).
Может быть, новое лицо и сочинитель лучшей русской комедии всех времен (после Фонвизина), в то короткое лето тоже житель Петербурга -- Грибоедов. Разумеется, почем нам знать, видели они друг друга
или нет, но уж слишком много у них было общих знакомых, где могли бы и увидеться -- скажем, у Тургенева на Черной речке или у Мухановых; в конце концов, в театре, им могли друг друга показать. За глаза Грибоедова с Боратынским, верно, знакомил Кюхельбекер, весьма сошедшийся с ним в Тифлисе в 822-м году.
Около 19-го июня у Дельвига с Булгариным вышла ссора. В чем именно было дело -- не знаем, но Дельвиг вызвал Булгарина. Булгарин отказался: "Скажите барону Дельвигу, что я на своем веку видел более крови, нежели он чернил". Дело уладил Рылеев: "Любезный Фаддей Венедиктович! Дельвиг соглашается все забыть с условием, чтобы ты забыл его имя, а то это дело не кончено. Всякое твое громкое воспоминание о нем произведет или дуэль или убийство. Dixi".
Числа 15-го июля по Петербургу пронесся слух: Пушкин в Одессе застрелился.
-- Но из Одессы этого с вчерашней почтой не пишут.
-- Сказавший слышал, от кого, не знаю.
-- О Пушкине, верно, вздор, то есть, что застрелился?
-- Вернее то, что он отставлен.
-- Не ужился с Воронцовым, этого я понять не могу.
-- Пушкин отставлен; ему велено жить в псковской деревне отца его под надзором.
Причины? Назовите две любых: та и другая будет служить достаточным обличением.
В начале августа был смотр дивизиям в Красном Селе, и после сего Нейшлотский полк отправился на зимние квартиры. Тетради свои, лежавшие у Рылеева и Бестужева, Боратынский взял, видимо, лишь под предлогом кое-что пересмотреть, но увез их с собой в Роченсальм насовсем: коли сказано -- не объявлять нигде имени под стихами, о каких "Стихотворениях Евгения Баратынского" речь? (Впрочем, быть может, истинная причина похищения тетрадей была иной.) Бестужев очень обиделся. Он думал, что это козни Воейкова для уничтожения "Полярной звезды". Впрочем, Бестужев думал, что и "Северные цветы" -- затея Воейкова с целью перетянуть к себе всех лучших сочинителей и оставить "Полярную звезду" без Жуковского, Пушкина, Боратынского, Дельвига, Вяземского, Козлова. Бестужев жаловался Вяземскому: "чтобы подорвать нас, употребляет он все средства. Мутят нас через Льва с Пушкиным; перепечатывают стихи, назначенные в Звезду им и Козловым; научили Баратынского увезти тетрадь, проданную давно нам, будто нечаянно... О князь, Ваше бы сердце разорвалось на части, если б узнали Вы дела и мысли тех, кого считаете лучшими своими друзьями". -Разумеется, Бестужев подозревал в злоумышлениях против "Полярной звезды" и Дельвига. Но то, что он выплескивал в близком разговоре, совсем не предполагало, чтобы он мог подобное выплеснуть где-нибудь в печати или вслух. Ни Дельвига, ни Боратынского нельзя никогда было ставить на одну доску ни с верным и явным врагом -Воейковым, ни с вечным приятелем -- Булгариным, который по жизненной сути своей не мог не подгадить (Рылеев обещал ему -- шутя, разумеется, -отрубить голову на "Северной пчеле", когда у нас начнется революция).
А Булгарин, прознав, очевидно, что между его приятелями Рылеевым и Бестужевым и его неприятелем Дельвигом (а следовательно, неприятелем был теперь и Боратынский) имеются некие неудовольствия, решил наконец дать Дельвигу удовлетворение на тот июньский вызов. Удовлетворение было, разумеется, чернильным. В сентябре он его напечатал под заголовком "Литературные призраки". Два почтенных литератора -- Архип Фаддеич (читай: Фаддей Венедиктович) и высокоученый г. Талантин (читай: Грибоедов) сошлись с двумя литературными недорослями -- Лентяевым и Неучинским. Кого надо видеть в этих лицах -- сомневаться не приходилось * Понятно, даже не читая, кто что будет говорить. Скучно переписывать, потому что два года назад нечто подобное мы уже слышали от Федорова. Но и нельзя утаить, чтобы более насчет покаяний Булгарина, на кои он легок, не обольщаться:
* Разумеется, Дельвига и Боратынского!
"Лентяев. Разве надобно учиться, чтоб быть Поэтом?
Талантин. Точно так, как надобно учиться, чтобы быть музыкантом, скульптором, живописцем. Талант есть способность души принимать впечатления и живо изображать оные: предмет -- Природа, а посредник между талантом и предметом -- Наука...
Неучинский. На что Науки? Я в четырнадцать лет бросил ученье, ничего не читал, ничего не знаю -- но славен и велик! -- Я поэт природы, вдохновения! В моих гремучих стихах отдаются, как в колокольчике, любовные стоны, сердечная тоска смертельной скуки, уныние (когда нет денег) и радость (когда есть деньги) в пирах с друзьями. Я Русский Парни, Ламартин; если не верите, спросите у моего друга Лентяева.
Лентяев. Клянусь Вакхом -- правда! Стихи друга моего образцовые..."
Прочитав сие, Грибоедов отказался от предложенной ему миссии -быть литературным секундантом Булгарина: "Милостивый государь, Фаддей Венедиктович... Не могу долее продолжать нашего знакомства. Лично не имею против вас ничего; знаю, что намерение ваше было чисто, когда вы меня, под именем Талантина, хвалили печатно и, конечно, не думали тем оскорбить. Но мои правила, правила благопристойности и собственно к себе уважение не дозволяют мне быть предметом похвалы незаслуженной... Расстанемтесь... Мы друг друга более не знаем". (Скоро Булгарин покаялся, и они помирились; и с Дельвигом Булгарин к новому году помирился, а вот с Боратынским они, кажется, именно с той поры разошлись навсегда.)
* * *
О булгаринской выходке, о том, что Воейков украл у Рылеева с Бестужевым (буквально украл, не метафорически) и напечатал огромный отрывок из "Братьев разбойников" Пушкина, предназначенных для "Полярной звезды", о том, что Пушкину не вполне нравится послание "Богдановичу", -- Боратынский узнал уже в Роченсальме.
Было грустно. И не до парнасских войн. Шел восьмой послепажеский сентябрь. Александр Павлович, милостивый наш монарх, был бодр и свеж, правил своих держался строго, жить собирался долго. -- Еще в мае свалили с министерства Голицына. Вослед Голицыну потерял свои должности Александр Иванович Тургенев. -- Затеплилась было новая надежда: помощь Закревского. Но вот уже заговорили и об его отставке. Кого назначат в Финляндию? -- Грустно. -- "Я в себе не свободен, и бог весть буду ль свободным заживо". -- Даже любить некого, кроме Анеты... Подобно мне любил ли кто? И что ж я вспомню, не тоскуя? Два, три, четыре поцелуя!.. Быть так; спасибо и за то. Но светлый мир уныл и пуст Когда душе ничто не мило, -Руки пожатье заменило Мне поцелуй прекрасных уст.
25-го сентября был день рождения С.Д.П....
В таких положениях можно утешаться одним: есть люди в таком же или, быть может, худшем положении. Вот Абаза. Переведен в Нейшлотский полк в прошлом году. Его разжаловали из юнкеров тоже в 816-м, он сразу был отдан и действительно служил, не имея дядюшки -- полкового командира; восемь лет служил, и только в прошедшем августе стал унтером. Сколько ему теперь ждать офицерского чина? Правда, Абаза разжалован за кулачную расправу и дерзостный язык... Однако и Креницын был отдан за буйство и бунт. Но Креницын уже прощен и прапорщик... А Пушкин не прощен, и за четыре года его высылки ему не было ни отпусков, ни маршей в Петербург, ныне же он поселен вовсе на безвыездное житье в свою псковскую деревню. Пушкину, конечно, проще -- он не в степях рожден, он, и утопая по горло в болоте, будет свободен, потому что свободе его не нужно подтверждение далью земного простора. Он же гений... А когда гений вселен в человека -- что ему зависимость, несчастия, судьба? -Все это служит пищею гению.
"...но вот беда: -- я не гений... В молодости судьба взяла меня в свои руки... Для чего ж все было так, а не иначе? На этот вопрос захохотали бы все черти. -- И этот смех служил бы ответом вольнодумцу; но... мы верим чему-то. Мы верим в прекрасное и добродетель. Что-то развитое в моем понятии для лучшей оценки хорошего, что-то улучшенное во мне самом -- такие сокровища, которые не купят ни богач за деньги, ни счастливец счастием, ни самый гений, худо направленный".
* * *
Впрочем, о том, что гений Пушкина -- "худо направленный", он если и мог думать -- только однажды: когда все, кто Пушкина знал хорошо, думали о нем плохо -- весной 825-го года, -- тогда вдруг выскользнула давняя, еще 817-го или 818-го года, эпиграмма против Карамзина ("В его истории изящность, простота доказывают нам без всякого пристрастья необходимость самовластья и прелести кнута"). Конечно, в 825-м году после всего, что Карамзин для Пушкина сделал, такая эпиграмма была подлостию. -- На Пушкина как-то особенно правдоподобно умели клепать, как ни на одного человека. Вероятно, видя, что даже глухая деревня и полная неопределенность будущего не пронимают его, судьба избрала для его преследования злые языки. Не умея никак взять его в свои руки, долго, очень долго (при ее-то могуществе) она не могла его прикончить слухами и клеветой. Так и весной 825-го года слух о свежести мальчишеской эпиграммы рассеялся как дым.
(На посмертных мнениях о приятельстве Пушкина с Боратынским она тоже поставила свою печать. Около 860-х годов выполз новый слух, и по роковому закону отражения и повторения Пушкину, о котором теперь все вспоминали только добродетельное и прекрасное, Боратынский в этом слухе тайно завидовал и чуть ли не говорил: "А ныне -- сам скажу -- я ныне завистник. Я завидую; глубоко, мучительно завидую". -- Конечно, нельзя не удивиться в очередной раз изощренной, почти математической продуманности мелких деталей, которыми изобличает нас клеветник. Сальери у Пушкина говорит: Я не гений, и Боратынский в письме к Путяте, отрывок из коего мы привели на предыдущей странице, говорит: Я не гений. Чего ж вам боле? -- По счастью, против математических истин клеветы есть язык старой дружбы, чья сила в нелогичном знании того, как было на самом деле. В конце концов, даже если мы сами уже вкушаем небытие средь элизийских пиров, друзья, оставшиеся без нас там, на земле, придут на подмогу. Боратынскому с Пушкиным успел помочь тогда, около 860-х годов, Соболевский, сухо и лаконически сказав: "Это сущая клевета", -и тем решил задачу.)
* * *
Как бы ни хохотали черти, он имел право сказать себе: я не гений. Есть такие истины -- как полезные советы Вовенарга или Ларошфуко -- оформишь их в слова, и кажется: вот всех загадок разрешенье! Но боже! Какое гнетущее разрешенье!
Что такое гений -- ясно, но кто такой не гений! Гений наоборот? Так сказать, превратный гений? -- Человек, каких много, которых мы тысячи встречаем наяву, особенно среди тех, в ком резко видна и холодность, и мизантропия, и странность? Человек, чье сердце, жадное счастия, но уже неспособное предаться одной постоянной страсти и теряющееся в толпе беспредельных желаний, ставит его в положение большей части молодых людей нашего времени? Он то здоров, очень здоров, то болен, при смерти болен. Сегодня беспечен, ветрен, как дитя; посмотришь завтра -- ударился в мысли... Он имеет некоторые таланты и не имеет никакого. Ни в чем не успел, а пишет очень часто...
Не гений -- это портрет целого поколения (Пушкин не в счет). И что ему ответить на это для чего же все было так, а не иначе? Какое утешение прибавить?
Такое: что, хотя и мизантропия, и сердце, неспособное предаться, и толпа беспредельных желаний, -- мы верим чему-то. Пусть это будет добро и красота, ибо если нет добродетельного и прекрасного, не из чего родиться тихой и нравственной жизни -- тому оплоту, тому пустынному углу, той обители дальней, где смертный, давший тягу от своего века и своих современников, сохраняет для своей пустыннической жизни нежную подругу, надежно сторожащую его любовь, и двух, трех, четырех друзей, в переписке с которыми оживает душа новыми мыслями и согревается сердце.
Итак, пусть пищею не гения будет жизнь внутренняя: прекрасное и добродетель, совершенствующие вкус и самосознание -- лучшую оценку хорошего и что-то улучшенное во мне самом. А хранящим его талисманом -- поэзия, ибо внутренняя жизнь, не имеющая выхода, своим следствием имеет всегда одно: распад, неважно чем" выраженный, -- немым воем безумца или бессловесным выкликом пропойцы.
* * *
"Дела мои все хуже... Это более, чем всегда, уводит меня к плетению рифм, доказывая, что истинное мое место -- в мире поэтическом, ибо в мире существенности мне места нет..."
"Стихи все мое добро..."
* * *
В начале октября штаб Нейшлотского полка переезжал из Роченсальма в Кюмень-город; там полковник Лутковский выбрал для жительства дом, где обитал некогда Суворов.
* * *
Мы покидаем Роченсальм, любезная маменька. Закревский, исполняя просьбу полковника, позволил ему занять просторный и прекрасный дом в Кюмени, дом принадлежит казне. Это всего в семи верстах от прежних наших квартир. Полковник берет меня с собою в помощь жизни. Достойно примечания, что я займу в этом доме именно те две комнатки, которые занимал когда-то Суворов -- когда строил Кюменскую крепость. Но раньше начала октября мы туда не попадем. Письма же можно адресовать в Роченсальм, как и прежде.
Я веду жизнь вполне тихую, вполне покойную и вполне упорядоченную. Утром занят немногими трудами своими у себя, обедаю у полковника, у него провожу обыкновенно и вечер, коротая его за игрой с дамами в бостон по копейке за марку: правда, я всегда в проигрыше от рассеянности, зато, благодаря этому, меня видят, по меньшей мере, учтивым.
У нас прекрасная осень. Кажется, она вознаграждает нас за нынешнее плохое лето. Я люблю осень. Природа трогательна в своей прощальной красоте. Это друг, покидающий нас, и радуешься его присутствию с меланхолическим чувством, переполняющим душу.
Полковник получил письмо из Ржева, принесшее крайне неожиданные новости. Неурожай привел там к настоящему бунту. Крестьяне уходят из своих домов. Более трех тысяч человек оставили уезд. Все крепостные. Перемена мест не обходится без буйства: они начинают с того, что захватывают все, что могут, в домах своих владельцев, собираются толпами и клянутся друг другу, одни против господ, другие против правительства, третьи против Ар. * Невеселая забава. Вы уже получили эти новости?
* Против Аракчеева.
* * *
Но в кюменский дом Суворова он попал только в феврале следующего года.
* * *
Любезный друг Арсений Андреевич... Благодарю тебя, что сердце твое не застывает ко мне и под созвездием медведицы... Повторяю о Боратынском, повторяю опять просьбу взять его к себе. Если он на замечании, то верно по какой-нибудь клевете; впрочем, молодой человек с пылкостию может врать -это и я делал, но ручаюсь, что нет в России приверженнее меня к царю и отечеству; если бы я этого и не доказал, то поручатся за меня в том те, кои меня знают; таков и Боратынский. Пожалоста, прими его к себе... Верь совершенной преданности верного твоего друга Дениса.
* * *
И в начале октября, еще не переехал штаб нейшлотцев в Кюмень, Закревский велел Путяте написать к Лутковскому, чтобы тот командировал Боратынского в Гельзингфорс. Не без сожаления, должно быть, но с желаньем удачи проводил его Лутковский.
Около середины октября Боратынский выехал в Гельзингфорс. Сердце его должно было томиться предчувствиями. Обстоятельства его менялись. Не знаем, в каком качестве Закревский определил его к штабу Финляндского корпуса, но полагаем, что свой унтер-офицерский мундир он, как и прежде, не распаковывал.
Узнав о перемене места, все в Петербурге, хлопотавшие о нем, с облегчением вздохнули, ибо, как ни был солдатоват Закревский, он был un brave homme * и на свой лад честный человек. И теперь, когда Закревский убедится воочию в том, что такое Боратынский, он, и без напоминаний Дениса, сам возьмется за дело.
* Славный малый (фр.).
Но, видимо, первое, что сказал Закревский Боратынскому в Гельзингфорсе, -- надо подождать до нового года: в январе он будет в Петербурге и на словах скажет государю о деле -- иначе ничего не выйдет. Ему государь верит.
"Арсений Андреевич прав, желая повременить представлением; настоящая тому причина решительна. На последней докладной записке обо мне рукою милостивого монарха было отмечено так: не представлять впредь до повеления. Вот почему я и не был представлен в Петербурге. Вы видите, что после такого решения Арсений Андреевич иначе как на словах не может обо мне ходатайствовать и что он подвергается почти верному отказу, если войдет с письменным представлением. Едва ли не лучше подождать, два месяца пройдут неприметно, а я привык уже к терпению".
* * *
Он поселился, должно быть, вместе с Путятой. Собственно, тут они только и познакомились, а прежде Боратынский даже не знал, как Путяту зовут.
Они познакомились и сошлись навсегда. ("...Помнишь ли, любезный друг, те суровые, вековые граниты, омываемые свинцовыми валами... где провел ты многие годы молодости, где в первый раз мы встретились с тобою? -- И как тебе забыть их! Впечатления, произведенные ими, мысли и чувства, волновавшие твою душу, сохранились в твоих звучных песнях и для тебя и для других; с ними сроднились и мои бесплодные воспоминания. Помнишь ли, как часто, среди сих мрачных картин угрюмой природы, пламенное воображение твое увлекалось в страны благословенного, роскошного Юга? Подобно первобытным сынам сих грозных скал, вслед за их могучими тенями, наши помыслы и желания стремились к той же цели, к тем же местам. Берега Дуная, Царьград, Греция, возрождавшаяся из пепла, были беспрестанными предметами наших разговоров..." -- так вспоминал Путята через пять лет.)
Те два месяца, которые Петербург приходил в себя после гибельного ноябрьского наводнения, в Гельзингфорсе пронеслись незаметно. Тихая поначалу и отчасти, видимо, уединенная жизнь Боратынского в обществе Путяты и другого адъютанта -- Муханова чем далее, тем более наполнялась новыми звуками и новыми лицами, а после Рождества, когда Гельзингфорс закружился в балах, и голова его тоже закружилась.
Отчасти, разумеется, закружилась. Ибо он обычно помнил, что сердечные порывы должно поверять сначала разуму и потом только допускать в остальную душу. Она придет! к ее устам Прижмусь устами я моими; Приют укромный будет нам Под сими вязами густыми! Волненьем страстным я томим; Но близ любезной укротим Желаний пылких нетерпенье: Мы ими счастию вредим И сокращаем наслажденье.
О мечты! Где вечная к вам рифма ТЫ?
...Потому что когда он сравнивал ту и эту, ясно было, что между той и между этой стоят в ближайшем ряду оба его гельзингфорских друга, а там -далее, сколько их? Мефистофелес, этот смазливый барончик, тот шведский граф... Дело не в ревности -- смешно было бы о том говорить! Дело в любви.
Потому, что, когда из двухсот претендентов -- сто влюблены в ту, а сто в эту, и из каждой сотни лучшая половина влюблена не на сегодняшний только бал, а навсегда, говорить ли о соперничестве?
Приятели его принадлежали к лучшим половинам и были влюблены смертельно: Муханов -- в Аврору, Путята -- в Магдалину. 1825
Сегодня бал, а завтра будет два этим Гельзингфорс генваря 825-го года почти не отличался от Москвы и Петербурга; хотя, конечно, завтра будет два -- это гипербола.
"Вечером был у нас званый бал; ... всех было до 150... Разъехались в 5-ом часу пополуночи". -- "Вечером был у нас бал, на коем было до 200 человек гостей и продолжался оный до 4 часов пополуночи". -- "200 человек пляшут у Генерала..." "И даже сидя за письменным столом я все еще слышу звуки инструментов... На днях был танцевальный вечер у Генерала, потом, на следующий день, в пятницу, вечер у мадам Рихтер, сегодня, как я уже говорил, у мадам Валлен, а в этот вторник мадам Закревская обещала, что генерал-губернатор проведет вечер у нас". -- "Хочу только, чтоб здоровья хватило".
Общество здесь иное, чем у нас где-нибудь в провинции, ибо Финляндия -не губерния, а хотя почти российская, но страна, и Гельзингфорс хотя недавняя, но столица этой страны. Время здесь идет по-иному, ибо отсчет по двум календарям: нашему и европейскому, обгоняющему наш на 12 дней. Здесь штаб Финляндского Отдельного корпуса, состоящий наполовину из шведов. Здесь двор командира корпуса -- финляндского генерал-губернатора. Здесь, наконец, Финляндский сенат, состоящий из шведов. Штаб корпуса и двор Закревского переполнен молодыми офицерами из лучших русских и шведских фамилий. У сенаторов и сенатских служащих, разумеется, прелестнейшие дочери.
Словом, хватило б здоровья и денег. -- Деньги были. Хуже другое -генварские балы в Гельзингфорсе были последними: генерал Закревский выходил в отставку.
* * *
Вот и новый год, любезный Козлов; желаю, чтобы он был счастлив для вас и исполнен прекрасными вдохновениями. Я получил вашего "Чернеца", прочитал его с невыразимым чувством, многие места глубоко тронули меня...
Мне совестно говорить после "Чернеца" об "Эде", но, хорошо или плохо, а я довершил свое маранье. Кажется, меня ввело в заблуждение собственное тщеславие: я не пожелал итти проторенным путем, не пожелал подражать ни Байрону, ни Пушкину, увлекся прозаическими подробностями, стараясь перелагать их стихами, и в итоге получилась только рифмованная проза. Словом, желая -- стать самобытным, я оказался лишь странным...
Дела мои идут все хуже. Будучи в Петербурге, вы знаете, что мой нынешний покровитель выходит в отставку. Итак, мое производство откладывается не менее, чем на год...
Прощайте, любезнейший друг...
Ваш Е. Боратынский.
* * *
В таком состоянии духа от невзгод жизни спасти может только безответная любовь, а лучше -- жгучая, болезненная и мучительная страсть, чтоб нашелся заряд для стихов.
Выбор был.
* * *
Шернваль -- по-шведски звезда. Аврора на всех языках -- заря. 16-летняя Аврора Шернваль была дочерью покойного выборгского губернатора Шернваля и падчерицей г-на Валлена, главного прокурора Финляндии. В ту зиму ее впервые вывезли в свет, и она была прекрасна. Поэтому увидеть ее можно только влюбленными глазами. Из журнала Александра Муханова.
9(21) Окт. Четверг. 1824. Гельзингфорс. -- Вечер провел наедине с генералом; в других комнатах Мессалина угощала гостей своих les Vallens, les Lйvanders и жену Армфельда. Изредка выходил я посмотреть на игры. Аврора нынче была бесподобна; смотря на ее снежные грудь и шею, думая о простоте ее нрава и воспитания, я подумал также и о призраках счастия, за которыми, неутомимо бегая, мы не видим существующих наслаждений настоящего под носом... Все уехали; комнаты были освещены -- двери настежь отворены, все ушли к генералу, и я сидел один, протекая мыслию прошедшее; воспоминания прошедших радостей и пламенных восторгов проходили мимо меня толпами. Сердце ныне уже не так сильно бьется, череп не раскаливается и не дымится, и хладная существенность налагает на них кандалы ступеней опытности... Долго не мог заснуть я...
1825-й год. Гельзингфорс. 1(13) Генваря. -- ...Во время ужина не отхожу ни минуты прочь от Авроры; она хороша, как бог; дышу ей одною и радостно встречаю новый год. Мефистофелес в ссоре с Мессалиной. Я счастлив Авророю до бесконечности; провожаю ее до кареты; сладко прощаемся...
3-е (15-е). -- Утро проходит в хлопотах,.. Зан... сказывает мне, что едет за Авророю кататься с ней в санях. Иду на угол Ma... дома, хожу там взад и вперед, рвусь от нетерпения. Едут!.. становлюсь за сани, за коими уже стоит брат. Едем в Свеаборг; счастье мое продолжается; я от него задыхаюсь!!... Объезжаем крепость, возвращаемся в город, который тоже мигом облетаем. Дорогой, еще по заливу, кучер останавливается, оправляет что-то у лошади; я пользуюсь этим временем и умоляю Аврору не позабыть меня и в доказательство чувств своих пожертвовать мне смазливым барончиком. Страстные взгляды с несколькью нежных упреков заверяют мне счастье на вечер... Вечером барон уничтожен; а я счастлив как нельзя более. Я не танцую с нею, по обыкновению, попури; во время оного она выбирает барона; ревность меня поджигает -- я раскаливаюсь. В шведской кадрили примиряемся... меня терзает не горе, а избыток счастья, которым не с кем поделиться. Провожаю брата до дома. Полупьяный брожу я по улицам; вода по колено. Возвращаюсь домой, иду снова с Путятой и с Баратынским.
Жуковский хохотал первым. Но печатать нельзя -- не поймут, скажут: "Что за идея пришла Баратынскому писать столь негодными стихами... Мараки, задумчивые враки и пр. похоже на лай собаки, а не на напев его сладкогласной лиры. Да и что за водевильные мысли во всей пьесе! Словно шуточки "Благонамеренного"!" -- Если напечатать, чему обрадуется толпа? -- Только строчкам о Жуковском, потому что они напомнят ей пассажи Цертелева и Федорова. Такова наша публика, она не понимает басни, если в конце ее не находит нравоучения, не угадывает шутки, не чувствует иронии...
Было новое лицо -- Языков. С ним он прежде встречался заочно -- на журнальных страницах (однажды они оказались совсем на соседних страницах -в воейковских "Новостях литературы": он -- с "Падением листьев", Языков -- с "Чужбиной"). Языков был -- как и полагается 20-летнему юноше -- жадно влюблен в Светлану и ревновал, как ревнуют в 20 лет ("Она чрезвычайно любит Баратынского и Льва Пушкина; это мне непонятно и не нравится: я их обоих знаю лично". В продолжение времени это, конечно, пройдет).
Может быть, новое лицо и сочинитель лучшей русской комедии всех времен (после Фонвизина), в то короткое лето тоже житель Петербурга -- Грибоедов. Разумеется, почем нам знать, видели они друг друга
или нет, но уж слишком много у них было общих знакомых, где могли бы и увидеться -- скажем, у Тургенева на Черной речке или у Мухановых; в конце концов, в театре, им могли друг друга показать. За глаза Грибоедова с Боратынским, верно, знакомил Кюхельбекер, весьма сошедшийся с ним в Тифлисе в 822-м году.
Около 19-го июня у Дельвига с Булгариным вышла ссора. В чем именно было дело -- не знаем, но Дельвиг вызвал Булгарина. Булгарин отказался: "Скажите барону Дельвигу, что я на своем веку видел более крови, нежели он чернил". Дело уладил Рылеев: "Любезный Фаддей Венедиктович! Дельвиг соглашается все забыть с условием, чтобы ты забыл его имя, а то это дело не кончено. Всякое твое громкое воспоминание о нем произведет или дуэль или убийство. Dixi".
Числа 15-го июля по Петербургу пронесся слух: Пушкин в Одессе застрелился.
-- Но из Одессы этого с вчерашней почтой не пишут.
-- Сказавший слышал, от кого, не знаю.
-- О Пушкине, верно, вздор, то есть, что застрелился?
-- Вернее то, что он отставлен.
-- Не ужился с Воронцовым, этого я понять не могу.
-- Пушкин отставлен; ему велено жить в псковской деревне отца его под надзором.
Причины? Назовите две любых: та и другая будет служить достаточным обличением.
В начале августа был смотр дивизиям в Красном Селе, и после сего Нейшлотский полк отправился на зимние квартиры. Тетради свои, лежавшие у Рылеева и Бестужева, Боратынский взял, видимо, лишь под предлогом кое-что пересмотреть, но увез их с собой в Роченсальм насовсем: коли сказано -- не объявлять нигде имени под стихами, о каких "Стихотворениях Евгения Баратынского" речь? (Впрочем, быть может, истинная причина похищения тетрадей была иной.) Бестужев очень обиделся. Он думал, что это козни Воейкова для уничтожения "Полярной звезды". Впрочем, Бестужев думал, что и "Северные цветы" -- затея Воейкова с целью перетянуть к себе всех лучших сочинителей и оставить "Полярную звезду" без Жуковского, Пушкина, Боратынского, Дельвига, Вяземского, Козлова. Бестужев жаловался Вяземскому: "чтобы подорвать нас, употребляет он все средства. Мутят нас через Льва с Пушкиным; перепечатывают стихи, назначенные в Звезду им и Козловым; научили Баратынского увезти тетрадь, проданную давно нам, будто нечаянно... О князь, Ваше бы сердце разорвалось на части, если б узнали Вы дела и мысли тех, кого считаете лучшими своими друзьями". -Разумеется, Бестужев подозревал в злоумышлениях против "Полярной звезды" и Дельвига. Но то, что он выплескивал в близком разговоре, совсем не предполагало, чтобы он мог подобное выплеснуть где-нибудь в печати или вслух. Ни Дельвига, ни Боратынского нельзя никогда было ставить на одну доску ни с верным и явным врагом -Воейковым, ни с вечным приятелем -- Булгариным, который по жизненной сути своей не мог не подгадить (Рылеев обещал ему -- шутя, разумеется, -отрубить голову на "Северной пчеле", когда у нас начнется революция).
А Булгарин, прознав, очевидно, что между его приятелями Рылеевым и Бестужевым и его неприятелем Дельвигом (а следовательно, неприятелем был теперь и Боратынский) имеются некие неудовольствия, решил наконец дать Дельвигу удовлетворение на тот июньский вызов. Удовлетворение было, разумеется, чернильным. В сентябре он его напечатал под заголовком "Литературные призраки". Два почтенных литератора -- Архип Фаддеич (читай: Фаддей Венедиктович) и высокоученый г. Талантин (читай: Грибоедов) сошлись с двумя литературными недорослями -- Лентяевым и Неучинским. Кого надо видеть в этих лицах -- сомневаться не приходилось * Понятно, даже не читая, кто что будет говорить. Скучно переписывать, потому что два года назад нечто подобное мы уже слышали от Федорова. Но и нельзя утаить, чтобы более насчет покаяний Булгарина, на кои он легок, не обольщаться:
* Разумеется, Дельвига и Боратынского!
"Лентяев. Разве надобно учиться, чтоб быть Поэтом?
Талантин. Точно так, как надобно учиться, чтобы быть музыкантом, скульптором, живописцем. Талант есть способность души принимать впечатления и живо изображать оные: предмет -- Природа, а посредник между талантом и предметом -- Наука...
Неучинский. На что Науки? Я в четырнадцать лет бросил ученье, ничего не читал, ничего не знаю -- но славен и велик! -- Я поэт природы, вдохновения! В моих гремучих стихах отдаются, как в колокольчике, любовные стоны, сердечная тоска смертельной скуки, уныние (когда нет денег) и радость (когда есть деньги) в пирах с друзьями. Я Русский Парни, Ламартин; если не верите, спросите у моего друга Лентяева.
Лентяев. Клянусь Вакхом -- правда! Стихи друга моего образцовые..."
Прочитав сие, Грибоедов отказался от предложенной ему миссии -быть литературным секундантом Булгарина: "Милостивый государь, Фаддей Венедиктович... Не могу долее продолжать нашего знакомства. Лично не имею против вас ничего; знаю, что намерение ваше было чисто, когда вы меня, под именем Талантина, хвалили печатно и, конечно, не думали тем оскорбить. Но мои правила, правила благопристойности и собственно к себе уважение не дозволяют мне быть предметом похвалы незаслуженной... Расстанемтесь... Мы друг друга более не знаем". (Скоро Булгарин покаялся, и они помирились; и с Дельвигом Булгарин к новому году помирился, а вот с Боратынским они, кажется, именно с той поры разошлись навсегда.)
* * *
О булгаринской выходке, о том, что Воейков украл у Рылеева с Бестужевым (буквально украл, не метафорически) и напечатал огромный отрывок из "Братьев разбойников" Пушкина, предназначенных для "Полярной звезды", о том, что Пушкину не вполне нравится послание "Богдановичу", -- Боратынский узнал уже в Роченсальме.
Было грустно. И не до парнасских войн. Шел восьмой послепажеский сентябрь. Александр Павлович, милостивый наш монарх, был бодр и свеж, правил своих держался строго, жить собирался долго. -- Еще в мае свалили с министерства Голицына. Вослед Голицыну потерял свои должности Александр Иванович Тургенев. -- Затеплилась было новая надежда: помощь Закревского. Но вот уже заговорили и об его отставке. Кого назначат в Финляндию? -- Грустно. -- "Я в себе не свободен, и бог весть буду ль свободным заживо". -- Даже любить некого, кроме Анеты... Подобно мне любил ли кто? И что ж я вспомню, не тоскуя? Два, три, четыре поцелуя!.. Быть так; спасибо и за то. Но светлый мир уныл и пуст Когда душе ничто не мило, -Руки пожатье заменило Мне поцелуй прекрасных уст.
25-го сентября был день рождения С.Д.П....
В таких положениях можно утешаться одним: есть люди в таком же или, быть может, худшем положении. Вот Абаза. Переведен в Нейшлотский полк в прошлом году. Его разжаловали из юнкеров тоже в 816-м, он сразу был отдан и действительно служил, не имея дядюшки -- полкового командира; восемь лет служил, и только в прошедшем августе стал унтером. Сколько ему теперь ждать офицерского чина? Правда, Абаза разжалован за кулачную расправу и дерзостный язык... Однако и Креницын был отдан за буйство и бунт. Но Креницын уже прощен и прапорщик... А Пушкин не прощен, и за четыре года его высылки ему не было ни отпусков, ни маршей в Петербург, ныне же он поселен вовсе на безвыездное житье в свою псковскую деревню. Пушкину, конечно, проще -- он не в степях рожден, он, и утопая по горло в болоте, будет свободен, потому что свободе его не нужно подтверждение далью земного простора. Он же гений... А когда гений вселен в человека -- что ему зависимость, несчастия, судьба? -Все это служит пищею гению.
"...но вот беда: -- я не гений... В молодости судьба взяла меня в свои руки... Для чего ж все было так, а не иначе? На этот вопрос захохотали бы все черти. -- И этот смех служил бы ответом вольнодумцу; но... мы верим чему-то. Мы верим в прекрасное и добродетель. Что-то развитое в моем понятии для лучшей оценки хорошего, что-то улучшенное во мне самом -- такие сокровища, которые не купят ни богач за деньги, ни счастливец счастием, ни самый гений, худо направленный".
* * *
Впрочем, о том, что гений Пушкина -- "худо направленный", он если и мог думать -- только однажды: когда все, кто Пушкина знал хорошо, думали о нем плохо -- весной 825-го года, -- тогда вдруг выскользнула давняя, еще 817-го или 818-го года, эпиграмма против Карамзина ("В его истории изящность, простота доказывают нам без всякого пристрастья необходимость самовластья и прелести кнута"). Конечно, в 825-м году после всего, что Карамзин для Пушкина сделал, такая эпиграмма была подлостию. -- На Пушкина как-то особенно правдоподобно умели клепать, как ни на одного человека. Вероятно, видя, что даже глухая деревня и полная неопределенность будущего не пронимают его, судьба избрала для его преследования злые языки. Не умея никак взять его в свои руки, долго, очень долго (при ее-то могуществе) она не могла его прикончить слухами и клеветой. Так и весной 825-го года слух о свежести мальчишеской эпиграммы рассеялся как дым.
(На посмертных мнениях о приятельстве Пушкина с Боратынским она тоже поставила свою печать. Около 860-х годов выполз новый слух, и по роковому закону отражения и повторения Пушкину, о котором теперь все вспоминали только добродетельное и прекрасное, Боратынский в этом слухе тайно завидовал и чуть ли не говорил: "А ныне -- сам скажу -- я ныне завистник. Я завидую; глубоко, мучительно завидую". -- Конечно, нельзя не удивиться в очередной раз изощренной, почти математической продуманности мелких деталей, которыми изобличает нас клеветник. Сальери у Пушкина говорит: Я не гений, и Боратынский в письме к Путяте, отрывок из коего мы привели на предыдущей странице, говорит: Я не гений. Чего ж вам боле? -- По счастью, против математических истин клеветы есть язык старой дружбы, чья сила в нелогичном знании того, как было на самом деле. В конце концов, даже если мы сами уже вкушаем небытие средь элизийских пиров, друзья, оставшиеся без нас там, на земле, придут на подмогу. Боратынскому с Пушкиным успел помочь тогда, около 860-х годов, Соболевский, сухо и лаконически сказав: "Это сущая клевета", -и тем решил задачу.)
* * *
Как бы ни хохотали черти, он имел право сказать себе: я не гений. Есть такие истины -- как полезные советы Вовенарга или Ларошфуко -- оформишь их в слова, и кажется: вот всех загадок разрешенье! Но боже! Какое гнетущее разрешенье!
Что такое гений -- ясно, но кто такой не гений! Гений наоборот? Так сказать, превратный гений? -- Человек, каких много, которых мы тысячи встречаем наяву, особенно среди тех, в ком резко видна и холодность, и мизантропия, и странность? Человек, чье сердце, жадное счастия, но уже неспособное предаться одной постоянной страсти и теряющееся в толпе беспредельных желаний, ставит его в положение большей части молодых людей нашего времени? Он то здоров, очень здоров, то болен, при смерти болен. Сегодня беспечен, ветрен, как дитя; посмотришь завтра -- ударился в мысли... Он имеет некоторые таланты и не имеет никакого. Ни в чем не успел, а пишет очень часто...
Не гений -- это портрет целого поколения (Пушкин не в счет). И что ему ответить на это для чего же все было так, а не иначе? Какое утешение прибавить?
Такое: что, хотя и мизантропия, и сердце, неспособное предаться, и толпа беспредельных желаний, -- мы верим чему-то. Пусть это будет добро и красота, ибо если нет добродетельного и прекрасного, не из чего родиться тихой и нравственной жизни -- тому оплоту, тому пустынному углу, той обители дальней, где смертный, давший тягу от своего века и своих современников, сохраняет для своей пустыннической жизни нежную подругу, надежно сторожащую его любовь, и двух, трех, четырех друзей, в переписке с которыми оживает душа новыми мыслями и согревается сердце.
Итак, пусть пищею не гения будет жизнь внутренняя: прекрасное и добродетель, совершенствующие вкус и самосознание -- лучшую оценку хорошего и что-то улучшенное во мне самом. А хранящим его талисманом -- поэзия, ибо внутренняя жизнь, не имеющая выхода, своим следствием имеет всегда одно: распад, неважно чем" выраженный, -- немым воем безумца или бессловесным выкликом пропойцы.
* * *
"Дела мои все хуже... Это более, чем всегда, уводит меня к плетению рифм, доказывая, что истинное мое место -- в мире поэтическом, ибо в мире существенности мне места нет..."
"Стихи все мое добро..."
* * *
В начале октября штаб Нейшлотского полка переезжал из Роченсальма в Кюмень-город; там полковник Лутковский выбрал для жительства дом, где обитал некогда Суворов.
* * *
Мы покидаем Роченсальм, любезная маменька. Закревский, исполняя просьбу полковника, позволил ему занять просторный и прекрасный дом в Кюмени, дом принадлежит казне. Это всего в семи верстах от прежних наших квартир. Полковник берет меня с собою в помощь жизни. Достойно примечания, что я займу в этом доме именно те две комнатки, которые занимал когда-то Суворов -- когда строил Кюменскую крепость. Но раньше начала октября мы туда не попадем. Письма же можно адресовать в Роченсальм, как и прежде.
Я веду жизнь вполне тихую, вполне покойную и вполне упорядоченную. Утром занят немногими трудами своими у себя, обедаю у полковника, у него провожу обыкновенно и вечер, коротая его за игрой с дамами в бостон по копейке за марку: правда, я всегда в проигрыше от рассеянности, зато, благодаря этому, меня видят, по меньшей мере, учтивым.
У нас прекрасная осень. Кажется, она вознаграждает нас за нынешнее плохое лето. Я люблю осень. Природа трогательна в своей прощальной красоте. Это друг, покидающий нас, и радуешься его присутствию с меланхолическим чувством, переполняющим душу.
Полковник получил письмо из Ржева, принесшее крайне неожиданные новости. Неурожай привел там к настоящему бунту. Крестьяне уходят из своих домов. Более трех тысяч человек оставили уезд. Все крепостные. Перемена мест не обходится без буйства: они начинают с того, что захватывают все, что могут, в домах своих владельцев, собираются толпами и клянутся друг другу, одни против господ, другие против правительства, третьи против Ар. * Невеселая забава. Вы уже получили эти новости?
* Против Аракчеева.
* * *
Но в кюменский дом Суворова он попал только в феврале следующего года.
* * *
Любезный друг Арсений Андреевич... Благодарю тебя, что сердце твое не застывает ко мне и под созвездием медведицы... Повторяю о Боратынском, повторяю опять просьбу взять его к себе. Если он на замечании, то верно по какой-нибудь клевете; впрочем, молодой человек с пылкостию может врать -это и я делал, но ручаюсь, что нет в России приверженнее меня к царю и отечеству; если бы я этого и не доказал, то поручатся за меня в том те, кои меня знают; таков и Боратынский. Пожалоста, прими его к себе... Верь совершенной преданности верного твоего друга Дениса.
* * *
И в начале октября, еще не переехал штаб нейшлотцев в Кюмень, Закревский велел Путяте написать к Лутковскому, чтобы тот командировал Боратынского в Гельзингфорс. Не без сожаления, должно быть, но с желаньем удачи проводил его Лутковский.
Около середины октября Боратынский выехал в Гельзингфорс. Сердце его должно было томиться предчувствиями. Обстоятельства его менялись. Не знаем, в каком качестве Закревский определил его к штабу Финляндского корпуса, но полагаем, что свой унтер-офицерский мундир он, как и прежде, не распаковывал.
Узнав о перемене места, все в Петербурге, хлопотавшие о нем, с облегчением вздохнули, ибо, как ни был солдатоват Закревский, он был un brave homme * и на свой лад честный человек. И теперь, когда Закревский убедится воочию в том, что такое Боратынский, он, и без напоминаний Дениса, сам возьмется за дело.
* Славный малый (фр.).
Но, видимо, первое, что сказал Закревский Боратынскому в Гельзингфорсе, -- надо подождать до нового года: в январе он будет в Петербурге и на словах скажет государю о деле -- иначе ничего не выйдет. Ему государь верит.
"Арсений Андреевич прав, желая повременить представлением; настоящая тому причина решительна. На последней докладной записке обо мне рукою милостивого монарха было отмечено так: не представлять впредь до повеления. Вот почему я и не был представлен в Петербурге. Вы видите, что после такого решения Арсений Андреевич иначе как на словах не может обо мне ходатайствовать и что он подвергается почти верному отказу, если войдет с письменным представлением. Едва ли не лучше подождать, два месяца пройдут неприметно, а я привык уже к терпению".
* * *
Он поселился, должно быть, вместе с Путятой. Собственно, тут они только и познакомились, а прежде Боратынский даже не знал, как Путяту зовут.
Они познакомились и сошлись навсегда. ("...Помнишь ли, любезный друг, те суровые, вековые граниты, омываемые свинцовыми валами... где провел ты многие годы молодости, где в первый раз мы встретились с тобою? -- И как тебе забыть их! Впечатления, произведенные ими, мысли и чувства, волновавшие твою душу, сохранились в твоих звучных песнях и для тебя и для других; с ними сроднились и мои бесплодные воспоминания. Помнишь ли, как часто, среди сих мрачных картин угрюмой природы, пламенное воображение твое увлекалось в страны благословенного, роскошного Юга? Подобно первобытным сынам сих грозных скал, вслед за их могучими тенями, наши помыслы и желания стремились к той же цели, к тем же местам. Берега Дуная, Царьград, Греция, возрождавшаяся из пепла, были беспрестанными предметами наших разговоров..." -- так вспоминал Путята через пять лет.)
Те два месяца, которые Петербург приходил в себя после гибельного ноябрьского наводнения, в Гельзингфорсе пронеслись незаметно. Тихая поначалу и отчасти, видимо, уединенная жизнь Боратынского в обществе Путяты и другого адъютанта -- Муханова чем далее, тем более наполнялась новыми звуками и новыми лицами, а после Рождества, когда Гельзингфорс закружился в балах, и голова его тоже закружилась.
Отчасти, разумеется, закружилась. Ибо он обычно помнил, что сердечные порывы должно поверять сначала разуму и потом только допускать в остальную душу. Она придет! к ее устам Прижмусь устами я моими; Приют укромный будет нам Под сими вязами густыми! Волненьем страстным я томим; Но близ любезной укротим Желаний пылких нетерпенье: Мы ими счастию вредим И сокращаем наслажденье.
О мечты! Где вечная к вам рифма ТЫ?
...Потому что когда он сравнивал ту и эту, ясно было, что между той и между этой стоят в ближайшем ряду оба его гельзингфорских друга, а там -далее, сколько их? Мефистофелес, этот смазливый барончик, тот шведский граф... Дело не в ревности -- смешно было бы о том говорить! Дело в любви.
Потому, что, когда из двухсот претендентов -- сто влюблены в ту, а сто в эту, и из каждой сотни лучшая половина влюблена не на сегодняшний только бал, а навсегда, говорить ли о соперничестве?
Приятели его принадлежали к лучшим половинам и были влюблены смертельно: Муханов -- в Аврору, Путята -- в Магдалину. 1825
Сегодня бал, а завтра будет два этим Гельзингфорс генваря 825-го года почти не отличался от Москвы и Петербурга; хотя, конечно, завтра будет два -- это гипербола.
"Вечером был у нас званый бал; ... всех было до 150... Разъехались в 5-ом часу пополуночи". -- "Вечером был у нас бал, на коем было до 200 человек гостей и продолжался оный до 4 часов пополуночи". -- "200 человек пляшут у Генерала..." "И даже сидя за письменным столом я все еще слышу звуки инструментов... На днях был танцевальный вечер у Генерала, потом, на следующий день, в пятницу, вечер у мадам Рихтер, сегодня, как я уже говорил, у мадам Валлен, а в этот вторник мадам Закревская обещала, что генерал-губернатор проведет вечер у нас". -- "Хочу только, чтоб здоровья хватило".
Общество здесь иное, чем у нас где-нибудь в провинции, ибо Финляндия -не губерния, а хотя почти российская, но страна, и Гельзингфорс хотя недавняя, но столица этой страны. Время здесь идет по-иному, ибо отсчет по двум календарям: нашему и европейскому, обгоняющему наш на 12 дней. Здесь штаб Финляндского Отдельного корпуса, состоящий наполовину из шведов. Здесь двор командира корпуса -- финляндского генерал-губернатора. Здесь, наконец, Финляндский сенат, состоящий из шведов. Штаб корпуса и двор Закревского переполнен молодыми офицерами из лучших русских и шведских фамилий. У сенаторов и сенатских служащих, разумеется, прелестнейшие дочери.
Словом, хватило б здоровья и денег. -- Деньги были. Хуже другое -генварские балы в Гельзингфорсе были последними: генерал Закревский выходил в отставку.
* * *
Вот и новый год, любезный Козлов; желаю, чтобы он был счастлив для вас и исполнен прекрасными вдохновениями. Я получил вашего "Чернеца", прочитал его с невыразимым чувством, многие места глубоко тронули меня...
Мне совестно говорить после "Чернеца" об "Эде", но, хорошо или плохо, а я довершил свое маранье. Кажется, меня ввело в заблуждение собственное тщеславие: я не пожелал итти проторенным путем, не пожелал подражать ни Байрону, ни Пушкину, увлекся прозаическими подробностями, стараясь перелагать их стихами, и в итоге получилась только рифмованная проза. Словом, желая -- стать самобытным, я оказался лишь странным...
Дела мои идут все хуже. Будучи в Петербурге, вы знаете, что мой нынешний покровитель выходит в отставку. Итак, мое производство откладывается не менее, чем на год...
Прощайте, любезнейший друг...
Ваш Е. Боратынский.
* * *
В таком состоянии духа от невзгод жизни спасти может только безответная любовь, а лучше -- жгучая, болезненная и мучительная страсть, чтоб нашелся заряд для стихов.
Выбор был.
* * *
Шернваль -- по-шведски звезда. Аврора на всех языках -- заря. 16-летняя Аврора Шернваль была дочерью покойного выборгского губернатора Шернваля и падчерицей г-на Валлена, главного прокурора Финляндии. В ту зиму ее впервые вывезли в свет, и она была прекрасна. Поэтому увидеть ее можно только влюбленными глазами. Из журнала Александра Муханова.
9(21) Окт. Четверг. 1824. Гельзингфорс. -- Вечер провел наедине с генералом; в других комнатах Мессалина угощала гостей своих les Vallens, les Lйvanders и жену Армфельда. Изредка выходил я посмотреть на игры. Аврора нынче была бесподобна; смотря на ее снежные грудь и шею, думая о простоте ее нрава и воспитания, я подумал также и о призраках счастия, за которыми, неутомимо бегая, мы не видим существующих наслаждений настоящего под носом... Все уехали; комнаты были освещены -- двери настежь отворены, все ушли к генералу, и я сидел один, протекая мыслию прошедшее; воспоминания прошедших радостей и пламенных восторгов проходили мимо меня толпами. Сердце ныне уже не так сильно бьется, череп не раскаливается и не дымится, и хладная существенность налагает на них кандалы ступеней опытности... Долго не мог заснуть я...
1825-й год. Гельзингфорс. 1(13) Генваря. -- ...Во время ужина не отхожу ни минуты прочь от Авроры; она хороша, как бог; дышу ей одною и радостно встречаю новый год. Мефистофелес в ссоре с Мессалиной. Я счастлив Авророю до бесконечности; провожаю ее до кареты; сладко прощаемся...
3-е (15-е). -- Утро проходит в хлопотах,.. Зан... сказывает мне, что едет за Авророю кататься с ней в санях. Иду на угол Ma... дома, хожу там взад и вперед, рвусь от нетерпения. Едут!.. становлюсь за сани, за коими уже стоит брат. Едем в Свеаборг; счастье мое продолжается; я от него задыхаюсь!!... Объезжаем крепость, возвращаемся в город, который тоже мигом облетаем. Дорогой, еще по заливу, кучер останавливается, оправляет что-то у лошади; я пользуюсь этим временем и умоляю Аврору не позабыть меня и в доказательство чувств своих пожертвовать мне смазливым барончиком. Страстные взгляды с несколькью нежных упреков заверяют мне счастье на вечер... Вечером барон уничтожен; а я счастлив как нельзя более. Я не танцую с нею, по обыкновению, попури; во время оного она выбирает барона; ревность меня поджигает -- я раскаливаюсь. В шведской кадрили примиряемся... меня терзает не горе, а избыток счастья, которым не с кем поделиться. Провожаю брата до дома. Полупьяный брожу я по улицам; вода по колено. Возвращаюсь домой, иду снова с Путятой и с Баратынским.