* * *
   В Тамбове Авраму Андреевичу было не до сына. Недобор рекрутов, подлые глаза губернатора, вести одна другой беспокойнее, поступавшие из-за границы, -- вот что занимало ум Аврама Андреевича (за границей наших били, и под Австерлицем было потеряно сражение). Аврам Андреевич надеялся к новому году быть назад в Вяжлю -- не вышло: "Что мне сказать о себе? Досадно, скучно, вот все. -- Ах, когда я доберусь до мирного своего крова! И нет надежды к тебе быть... -- Бубу наш еще не скучает и очень весел, но и он часто уже начинает разговаривать о возвратном нашем вояже".
   К новому году Аврам Андреевич отправил сына домой.
   1806
   Тамбов. 10 генваря 1806.
   Имею честь поздравить вас, дражайший батюшка, с новым годом, и желаем и просим бога, чтоб вы получили новые силы и здоровье, которое для нас всего драгоценнее. -- Теперь у вас почти все наши; уделите, дражайший батюшка, и нам сие удовольствие отпуском сестры. Мы не смеем думать так для нас благоприятно, чтобы вы к нам приехали; но кажется мне, сама натура и самое время благоприятствуют, дав нам необыкновенно теплую и смирную зиму, которой еще никогда такой не бывало. -- Ах, если бы и то исполнилось, то это было бы верх нашего благополучия.
   Я все живу в Тамбове; по-прежнему с губернатором мы так ладны, как кошка с собакой. Грыземся беспрестанно. Я положил по крайней мере от него не отставать; а кто кого возьмет, мы после увидим, -- при всем том очень скучно и неприятно так жить, но что делать, как лучше нельзя.
   Мы все, слава богу, здоровы, но только должность моя меня разлучает и с женою и с детьми; однако и они меня иногда посещают. Вот все, дражайший батюшка, что здесь хорошего, но у нас в Вяжле лучше гораздо здешнего. Я за то порукою. -- С глубочайшим высокопочитанием к вам и преданностию пребуду навсегда ваш, милостивый государь батюшка, покорнейший сын
   Аврам Боратынский.
   * * *
   Губернатор Кошелев сочинил на губернского предводителя Боратынского рапорт, и скоро ябеда дошла до цели. Но в Петербурге Аврама Андреевича знали. Знала не только вечная Катерина Ивановна, знали не только прежние гатчинские сослуживцы, не только Мария Феодоровна, -- знал государь, некогда, будучи только наследником, имевший частое сношение с командиром Гатчинской команды. Разумеется, на добрую память государя невозможно надеяться, ибо тут все дело в том, как дело представить. На крайний случай в Петербурге были два важных лица -- невысоко стоявших, но много разумевших в тонкостях ведения спорных дел: Михайло Иванович Полетика, муж покойной Lise, и Григорий Иванович Вилламов, брат второй близкой подруги Александры Федоровны -- Lise Ланской, жившей ныне по замужестве в Тамбовской же губернии, в Талинке (сын Ланской Paul был, кажется, одногодок Бубиньки, и, верно, они вместе играли, когда Боратынские гостили в Талинке, а Ланские в Вяжле).
   И ябеды Кошелева натолкнулись в Петербурге на жалобы Аврама Андреевича. Разумеется, доносы губернатора благодаря некоторой ловкости, с коей оные пускаются в ход, оказались правдивее, и Авраму Андреевичу срочно пришлось ехать в октябре в Петербург -- спасать свою честь. С ним вместе отправилась Александра Федоровна, а с нею, видимо, и Катерина Федоровна. На их место прибыл Богдан Андреевич, впервые приняв ролю степного помещика и попечителя невинных ребенков (их было уже пятеро -- с весны жил младенец Федор). Конечно, при детях оставался и кто-то из женщин -- вероятно, Катерина Андреевна -- Катинька, младшая сестра Боратынских.
   Богдан Андреевич начал хозяйствовать в Вяжле с того, что усмотрев великий обман, происшедший от немца управляющего, посадил того под караул и, если не прибил, то уж обругал немцем и канальей, по меньшей мере. Богдан Андреевич, как все Боратынские, бывал вспыльчив и бешен, но, как все братья, был сушим bon vivant *: он любил, когда все весело и хорошо, и не любил, когда плохо и печально.
   Каждую неделю он писал брату в Петербург отчеты о здравии порученного ему семейства.
   * * *
   5 ноября 1806 года. Вяжля.
   Любезнейшие братец и милая сестрица. По отъезде вашем и до сих пор милые и любезнейшие малюточки ваши, а теперь и наши, слава богу здоровы, веселы и покойны, чему мы все более всего рады. -- Милый Вавычка час от часу становится любезнее, забавнее и живее -- он как скоро приходит с верху, то тотчас и кричит: "Дядя Таляк, дядя Таляк, дай табачку". Таляк значит толстяк, и он его так живо и свободно произносит, что я никак ему ни в чем не могу отказать, а при том и несколько раз поцеловать. -- Бубинька ведет себя очень хорошо и учится весьма успешно, за что отнесите вы свою признательность г. Боргезу, который поистине того достоин. -- Любезная сестрица, я уверен, что вы точно то найдете по приезде своем, как я вам написал. Словом, я разговариваю с г. Боргезом посредством милого Бубиньки, которому всегда приказываю мой разговор перевести. И так он старается исполнять мою просьбу и вместе приказание, так порядочно и с такой охотой ему переводит по-французски, а мне по-русски, чего я никак в такое короткое время ожидать не мог. -- Прощайте и верьте, что я ваш преданный брат и друг
   Богдан Боратынский.
   Милая мая маминька и папанка. желаю вам всякаго здаровья и благополучия навсегда мы очен бы желали вас скарее видить. а без вас нам скушна; паприказанию вашему уведомляю вас мы точно так, же играим как привас играли. Сошичка, Ашичка, Вавычка и Федичка мы все здаровы изаочно цалуем вас нашы милой: впрочем навсегда пребудем послушными: остаюсь покорный и послушным ваш сын
   Евгении Боратынскай.
   Собственное его письмо: а Соша крайне стыдится, что не может сама писать **.
   * * *
   С некоторых пор Бубинька стал неразлучен со своим наставником, которого язык не поворачивается называть гувернером. Господин Боргез, или monsieur Boriиs ***, или, полностью, -- Жьячинто Боргезе, -- был итальянец. Он прибыл в Россию около того времени, когда Аврам Андреевич уже жил в Вяжле, и когда, понятно, ни тот, ни другой не знали еще друг о друге. Жьячинто успел победствовать в Петербурге, в Москве и, кажется, в кое-каких из губернских городов. Когда же случай привел его к одному из морских братьев в Петербурге (может быть, Жьячинто желал с отчаяния вступить в морскую службу), и привел именно в ту минуту, когда братья уже прочитали письмо Аврама Андреевича из Вяжли с напоминанием подыскать порядочного француза для детей, вот тогда и совершилась его судьба, определив учителем в русскую степь.
   * Добрый малый (фр.).
   ** Приписка Богдана Андреевича на полях Бубинькиного письма.
   *** Господин Борье или Бориес (фр.) .
   Жьячинто покинул родной предел году в 801-м. Когда французы пришли в Неаполь, Жьячинто возненавидел Бонапарта за приказ сдавать серебро. Человек, основывающий могущество своей империи на конфискации ложек и вилок, варвар -- так бесповоротно решил будущий Бубинькин наставник. Он бежал из Италии с грузом свернутых холстов. Портреты черноглазых обитателей полуденной земли и пейзажи полуденных просторов были вставлены в рамы потом, когда Жьячинто достиг берегов серой Невы. Здесь он мыслил разбогатеть, ибо знал, по рассказам просвещенных людей, что в России ценят искусства. Он знал русских не понаслышке. Он видел русских, когда русская армия входила в Неаполь. Он видел их Суворова.
   На картинах Жьячинто прогорел, никто не хотел их покупать, даже вставленные в рамы. -- В Маре он обрел кров, семью, детей. Все это было не родным, однако и чужое, случается, дает нам неожиданное счастье. Но что! радушному пределу благодарный, Нет! ты не забывал отчизны лучезарной! Везувий, Колизей, грот Капри, храм Петра Имел ты на устах от утра до утра...
   Даже будучи в самых южных из наших северных земель, нельзя вообразить, какова есть Италия. Но если вы неразлучно проводите дни с тем, кто не просто умом, но всей жизнью своей знает, что такое небо Данта, Петрарки и Тасса, вы, без сомнения, не только будете точно представлять в душе Помпею и Геркуланум, у вас будет захватывать дух от самих звуков, в которые облечены эти слова, и под марским небом вы насладитесь солнцем Неаполя.
   1807
   В феврале Аврам Андреевич и Александра Федоровна вернулись в Мару с победой.
   * * *
   24 февраля 1807 года.
   Наконец мы приехали, дражайший батюшка, из Петербурга. Сколько нам прискорбно, что мы не могли быть у вас. Эта несносная дорога и состояние моей Александры в рассуждении ее беременности к тому нас не допустили. Карету свою бросили, повозки несколько раз рассыпались вдребезги, и один бог нас спасал от беды. Это такая была дорога, которой никто не запомнит, и эта несносная дорога нас лишила счастия видеть вас, дражайший батюшка. Авось, даст бог, как я теперь кончил свою несноснейшую должность, будет нам свободное время. -- Доложу вам о своих делах. Я их кончил благополучно и сбыл с рук свою должность. Теперь я развязан и спокоен. Всех своих нашел здоровыми. И затем, пожелав вам, дражайший батюшка, сей наступающий пост провести благополучно и прося бога о здоровье вашем, с нашим глубочайшим высокопочитанием и преданностию пребудем покорнейшие дети
   Аврам и Александра Боратынские.
   * * *
   19 мая 1807 года. Мара.
   Ах, как бы мы все полетели к вам, если бы была возможность! Мы завидуем брату и сестре, которые хотят к вам ехать и увидят почтеннейшего своего старичка, а мы только будем воссылать усерднейшие наши молитвы к богу, чтоб он умилосердился над нами.
   * * *
   Кажется, Андрей Васильевич верил ему. Впрочем, была действительная и серьезная причина длить разлуку: 12-го мая Александра Федоровна принесла сына Сергея.
   1808
   Из южных стран, от Каспийского моря восходя против течения Волги, на Россию наползала чума. К январю зараза вплотную подошла к Кирсановскому уезду.
   * * *
   6 марта
   ...Мы не писали к вам 3 только почты, но скажу вам истину, что это время я желал бы навсегда истребить из памяти моей. Моя Александра Федоровна безвременно родила трехмесячного дитя... и только теперь, слава богу, немного пришла в себя...
   В соседстве у нас чума. Саратовская губерния вся заперта, и кордон многочисленный поставлен по всей границе. Мы только дожидаемся весны и хотим ехать к батюшке, но не чума нас гонит; а хочется ему показать более сынов его. -- И, может быть, ему и не удастся их еще видеть по его слабости...
   Аврам Боратынский.
   * * *
   Кроме сыновнего долга, над Аврамом Андреевичем тяготел долг родительский: сыновья росли, подходила пора определять их к месту.
   Лицей в ту пору образован еще не был, и лучше Пажеского корпуса Аврам Андреевич и Александра Федоровна ничего вымыслить не могли. Лучше -- не в смысле образования: как учат в корпусах -- известно; лучше -- для будущего движения по службе. Кроме того, Аврам Андреевич уже подумывал о своем возвращении в Петербург. Словом, многие причины складывались одна к другой, чтоб выбираться из Мары надолго. Ну, и чума, конечно, как ни храбрись, подгоняла.
   * * *
   Ах! Для чего мы пишем не роман, а истинную повесть! Зачем не славные герои, пронзенные пулями под Прейсиш-Эйлау и Фридландом, не великие миротворцы Европы, улыбающиеся друг другу в Тильзите и Эрфурте, не флибустьеры и не фавориты -- наши герои? Подвиги храбрых, козни врагов, подмога друзей, сабли наголо, ура! мы ломим! излечиваясь от раны, мы помещены по квартирам селения P***, здесь русская княгиня, супруга старого австрийского генерала, взгляды, признание, несколько альковных сцен, желательно с участием исторических лиц, -- и роман готов.
   Но что делать роману в деревне, в тамбовской глуши? Жизнь степных помещиков покрыта большею частью мраком неизвестности, они редко заботятся передать потомству историю своего бытия. Память времен обычно не сохраняет их образов даже в сердцах их собственных внуков. Спросите у них, в каком году они переехали из деревни в Москву, или отправились всей семьей гостить к престарелому батюшке за семьсот верст: отсчет будет от побитого июльским градом гороха или от четырехмесячной лихорадки, Коли они сами не помнят -что говорить о нас?
   А посему -- о девяти годах степной жизни Аврама Андреевича и его семейства, в сущности, мы не знаем ничего определенного. Да и о нем самом что в итоге можно сказать? "Кротость есть основание характера Боратынского, нужно как-то особенно раздражить его, дабы вынудить переступить границы его миролюбивого нрава. И еще следует добавить о его здоровье: с виду он очень крепкого телосложения, но здоровье никуда не годится -- он все время болеет".
   Он не был мыслию, он не был сердцем хладен. Сочувственная миру и не высказанная словом дума жила в его душе, и свой привет бытию он немо передал своенравными изгибами тропинок в марском парке, каскадами прудов, гротом. Но образования Аврам Андреевич, в сущности, не имел никакого; языков ничьих, кроме русского, не знал; изящной словесностью, кажется, ум его не был занят, и, читал ли он Руссо и Ричардсона (в переводах, разумеется), -- сомнительно. Источником образования детей была Александра Федоровна. Книг в Маре по сравнению с другими кирсановскими имениями было неисчислимое множество, Руссо и Ричардсона Александра Федоровна не то что прочла, но почта выучила, еще когда была в Смольном. Теперь она была образованной тридцатилетней петербургской дамой, живущей в своей усадьбе. Она читала все, что читали тогда в столицах. И "Удольфские таинства", и "Матильду" она узнала в то же время, когда эти сочинения поражали женские сердца в Петербурге и в Москве. Ничего удивительного, что дети ее выросли прилежащими ко чтению книг. Она и по-русски читала, притом, видимо, не только Карамзина или Жуковского, но, кажется, даже -- вот парадоксы образованных женщин -- Шишкова! Не ведаем, правда, было ли то "Рассуждение о старом и новом слоге" или что иное и сколь тщательно вникала Александра Федоровна в тонкости размашистого негодования Шишкова против галлицизмов.
   Ну, и, конечно, как не знать словесность, правительством замаскированную. Посему в одном из книжных шкафов, вероятно, неподалеку от карамзинского Путешествия из Петербурга в Лондон -- хранилось Путешествие страдальца Радищева, из Петербурга в Москву ("Славное сочинение, -- как писала Елизавета Ивановна Ланская Александре Федоровне, возвращая сию рукопись, -- славное, но смертоносное, ибо если ему следовать, надо разломать основание общества").
   Не знаем, музицировали ли в Маре. Если пели -- то что: "Видел славный я дворец", "Ombra adorata"? * Танцевать любили. Кажется, сочиняли стихи. ("Мне некто сказывал, что вы отлично любите танцевать и что иногда между вами двумя бывают славные балеты. Какие успехи -- музыка, стихотворство!")
   * Возлюбленная тень (ит.).
   Вообще в Маре все было не совсем так, как у обычных тамбовских помещиков. Легче, однако, пояснить эту мысль не описанием того, как было у них в доме, а чужим, вполне достоверным рассказом о том, чего в Маре не бывало:
   "Весьма немногие из помещиков занимались тогда сельским хозяйством, хлебопашеством; осеннее время для них было лучшее в году; они могли гоняться за зайцами, карты не были еще в таком всеобщем употреблении, как ныне. Их жизнь была совершенно праздная, однако же они не скучали, беспрестанно посещали друг друга, пируя вместе. За обедом и по вечерам шли у них растобары о всякой всячине, они шутили не весьма приличным образом, подтрунивали друг над другом в глаза и весело выслушивали насмешки, в отсутствие вступаясь за каждого, одним словом, в образе жизни приближались к низшему сословию. Барыни и барышни занимались нарядами, а когда съезжались вместе, то маленькими злословиями и сплетнями, точно так же, как в небольших городах.
   Оржевка, будучи ни город, ни деревня, имела приятности и неудобства обоих. Не сказываться дома не было возможности, и ежедневным посетителям конца не было. Девицы позволяли себе не только привозить с собою рукоделье, но даже заниматься им в присутствии гостей. Шутихи, дураки, которые были принадлежностью каждого богатого дворянина, также много способствовали к увеселению особ обоего пола всех возрастов.
   Беззаботность, веселое простодушие этих владельцев, бестрепетность их слуг, которые смело разговаривали с ними, даже во время обеда, стоя за их стулом, -- вся эта патриархальность нравов действительно имела в себе что-то привлекательное".
   Так рассказывали о соседях Боратынских -- Мартыновых. Мартыновы жили в Оржевке, в тридцати верстах от Вяжли.
   "Об Оржевке ходили бесчисленные анекдоты. Помню, между прочим, рассказ о разговоре между двумя братьями Мартыновыми. После долгого раздумья Сергей Дмитриевич обратился к старшему брату с вопросом: "Не правда ли, братец, как это странно, что все реки впадают в Волгу? Например, Цна впадает в Оку, Ока в Волгу; Ворона впадает в Хопер, Хопер в Волгу". Иван Дмитриевич был совершенно озадачен этим неожиданным открытием. Поразмыслив хорошенько, он отвечал: "Да, в самом деле, это очень странно".
   О Маре таких анекдотов не бывало.
   Прочее -- неведомо.
   ПРЕДИСЛОВИЕ к
   Части второй
   Не ведомо -- хорошее слово: оно есть не подвластное ничьей личной воле ручательство в том, что наша жизнь, несмотря ни на чье любопытство, может быть убережена от газетных дискуссий, от исследовательского ока биографов, вообще от постороннего взгляда. Как хорошо, что теряются дневники и письма, прекращая навсегда семейные разлады и любовные распри! Как грустно, когда старческая память не скупится на подробности многодавних сердечных побед и домашних неурядиц или когда осьмидесятилетние старушки публично комментируют детали любовных посвящений, адресованных им 60 лет назад знаменитыми и уже оставившими мир поэтами, а правдолюбивые журналисты беззастенчиво разъясняют жадной до интимных обстоятельств публике смысл намеков!
   Словом, какое счастье, что мы знаем о Боратынских столь мало! Ибо есть события жизни, которые не к чему знать никому, кроме тех, кто в них посвящен самим исполнителем событий. Речь не о заведомо дурных делах, совершитель коих либо сам казнил их добронравием последующего своего бытия, либо, напротив, отнюдь не раскаиваясь, сознательно желал их сокрыть. Искупление подлого поступка или, наоборот, упорствование в делании подлостей -- суть подробности совсем не частной жизни, ибо низость действий, как бы ничтожна ни была, адресована общему бытию. Речь -- о том, что называется la vie privйe *, о том, что имеет смысл только для одного, для двоих, для немногих.
   * Жизнь, сокрытая от посторонних глаз; частная жизнь (фр.).
   Не ведая партикулярных подробностей жизни Боратынских, мы избавлены от необходимости писать хронику, а не имея привычки к замене факта вымыслом, свободны от желания сочинить роман. На нашу долю выпала истинная повесть.
   Конечно, спору нет. как во всяком жанре, обращенном к жизни отдельных частных лиц, и в истинной повести главный предмет -- тайны частной жизни: безумная любовь, безмерное страданье, пламенная младость, преждевременная опытность сердца, кипение свободы, уныние изгнанника, преступления и роковые их следствия, моря шум и груды скал... Но герои здесь тенью проходят сквозь сюжет, жанр позволяет утаивать, недосказывать, умалчивать. Приемы таких повестей не нами выдуманы: "Поэт выделяет... вершины действия, которые могут быть замкнуты в картине или сцене, моменты наивысшего драматического напряжения, оставляя недосказанным промежуточное течение событий... Отрывки эти объединяются общей эмоциональной окраской, одинаковым лирическим тоном". -- Подобно тому, как мы не должны, живя в свете, нарушать условий света, нельзя пренебрегать вековыми привычками не нами изобретенного жанра, ибо все-таки сочинитель есть следствие существующей словесности, а не наоборот, и степень его оригинальности в том, насколько он может стать самим собой в рамках предназначенной ему жанровой роли.
   У каждого времени -- свои названия, свои жанры. "Войнаровский", "Борский", "Донской", "Кавказский пленник, повесть", "Корсар, повесть", "Чернец, киевская повесть", "Эда, финляндская повесть" -- без этих повестей немыслимо время происшествий нашей истинной повести. И, одушевленные соревновательным пылом, мы с легким сердцем говорим: не ведомо, как в случаях вполне житейских -- коли речь заходит о переездах с места на место, о датах отправки и получения писем, о времени сочинения стихов, так и когда должны обращаться к главному своему предмету -- de la vie privйe. Отсутствие документальных подробностей счастливо сопрягается с благопристойными правилами жанра и позволяет отсылать читателя к сюжетам, никогда не происходившим с нашими героями, но зато многократно повторенным изящной словесностью, благодаря чему эти сюжеты служат вымышленными аналогиями тех действительных событий их частной жизни, которые мы желали бы утаить, даже если бы они были известны.
   Конечно, оправдывая свое поведение доставшимся нам жанром, мы рискуем услышать упреки в самообмане, в самонадеянности или в легкомыслии...
   Конечно, если не ведать о частной жизни любезных нам лиц, можно скоро выпестовать ложные о них умозаключения, и в итоге привязанность к ним, в сущности, будет родом любви к самим себе -- любви не к ним, а к чувствам, ими в нас вызванным...
   Конечно, нельзя сравнивать преданья старины глубокой и преданья старины недавней, ибо первые занимают ум скорее тем, какую они связь имеют с общим порядком бытия, нежели тем, какие предупреждения несут ближайшему младшему поколению...
   Конечно, не будь писем, дневников, мемуаров, что стало бы с нашей памятью?.. Чьи образы она сохранила бы?..
   Конечно, даже иные свойства тела -- скажем, рюматизмы в ноге или склонность к головным болям -- необходимо должны быть упомянуты, коли они были присущи человеку, не просто оставившему мир, но оставившему в сем мире отзвук своей душевной жизни...
   Словом, противоречий очень много. Мы с любопытством рассматриваем автографы. Воображение, оживленное поэзией формулярных списков, прошений и ходатайств, навязывает истинной повести чужие жанровые привычки, склоняя ее то в область исторических реконструкций, то в область логических домыслов на счет мотивов поведения и причин желаний. Страницы, испещренные год от года портившимся почерком Аврама Андреевича и уже с юношеских лет отвратительным почерком его старшего сына, бумага, одушевленная тенями людей, выводивших теперь уже выцветшие строки, превращают сочинителя из свободного поэта в педанта, разгадывающего тайны чужой скорописи и переводящего ее в типографски набранный текст.
   Но мы уповаем на память нашего жанра, теснящего все педантические выходки за пределы своих владений -- в примечания -- и решительно противоборствующего логическим умствованиям.
   Тень есть тень: она не может нам возразить, но и не нам ее догнать.
   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
   Будем считать, что весною 808-го года Боратынские выехали из Мары в Голощапово. После этого след всего семейства потерялся, и, что с ними происходило в течение следующих полутора лет, -- темно представляется.
   Лишь к концу ноября 809-го года, как раз в ту пору, когда император Александр ехал через Тверь в Москву, след отыскался: в Москве, в Кленниках. Когда они туда приехали -- неведомо. Известно лишь то, что в том году Александра Федоровна принесла дочь Наталью, а в ноябре Аврам Андреевич снова разболелся: "Я так было сделался болен, что еще и до сих пор с постели не схожу. Жестокая простуда сделала внутренний ревматизм".
   1810
   В какое-то мгновение бытия -- в яркий день, среди счастливой природы, вдруг, по непостижимому сцеплению внутренних образов, именно тогда, когда душа менее всего склонна к меланхолии, -- дитя, забавляясь какой-нибудь своей невинной ребяческой игрой, бывает поражено мыслью, что и оно когда-нибудь умрет. И хотя тысячу раз оно. слышало или читало о смертях, хотя отлично знает, что блаженные души обитают в горних селениях, -мгновение это ужасно, потому что одно дело -- знать, что где-то там есть смерть, и совсем другое -- представить смерть собственную. Это то самое мгновение, когда становится непонятно, что такое я и почему я -- это я. Зато становится ясно, что я, только что сидевший на скамейке у пруда, потом игравший в горелки с младшими братьями и затем выучивший для завтрашних классов французский сонет, -- этот я существует отдельно от пруда, от младших братьев, от сонета; пруд и сонет останутся, а я -- исчезнет. Более того, если сейчас, сию секунду, встать к обрыву и броситься вниз, этот л сейчас и умрет. Понятно, когда тело видит все вокруг глазами, а как увидит душа, оставшаяся без умершего тела, это все вокруг? Ведь у нее нет глаз. Как же она станет присутствовать здесь? Как и чем видеть, чувствовать, внимать? А если ее не будет здесь, то как выглядит там, куда она перенесется?
   Этот жуткий миг познания контуров бытия, конечно, целебен -- но увы! -лишь тем, что отныне мы смотрим на жизнь раскрытыми веждами. Он ужасен, этот миг, ибо отныне жизнь отравлена привкусом смерти, и чем далее, тем более наша просвещенность все основательнее будет разрушать маменькино утешение: "Есть бытие и за могилой!" Кто его видел и где оно, это бытие? Почему душу не видно так же, как тело? Каким телом она обрастет там, за могилой? Чем глубже вдумываться в эти вопросы, тем меньше шансов получить ответ, и тягостное недоумение не даст поверять в смысл собственного бытия.