Страница:
Но то, что сделал сегодня ночью Ефимов, Колю потрясло. Помогая Голубову вносить в грузовой отсек раненых, он всякий раз, выходя из вертолета, заглядывал к Ефимову в кабину, хотел навсегда запомнить лицо командира, чтобы потом, после, написать о нем стихи. Нет, лицо Ефимова не было красивым. Оно заострилось от перенапряжения, к потекам пота клеились мятые пряди светлых волос, в глазах была злость и тревога. Левая рука намертво держала рукоять «шаг-газа», правая – ручку управления. Капли пота текли по вискам, скапливались на бровях и блестели в тусклом свете плафона, будто осколки стекла в разбитом вертолете.
И все-таки это было красивое, одухотворенное болью лицо. «Ни шевельнуться, ни дохнуть – нет мочи. На тонкой ниточке висит над бездной жизнь. И смерть из темноты – очами в очи… Но верный двигатель работает, дрожит». Рифма не очень, но он потом поправит, отыщет нужное слово. Он обязан написать об этом стихи. И послать их Алене.
Если бы его сейчас спросили, чего он больше всего хочет в жизни, он не задумываясь ответил бы: переучиться на летчика и летать так, как Ефимов, – вдохновенно, дерзко, бесстрашно.
На ощупь обнаружив за командирским сиденьем планшет, Коля выбрался к костру и проверил его содержимое. Кроме карты с небрежно прочерченным маршрутом (видимо, больше полагался на штурмана), здесь лежала мятая газета, тонкий блокнот с карандашными пометками, несколько конвертов… И фотография молодой женщины с близоруко прищуренными глазами. Эта близорукость придавала лицу какую-то милую беспомощность, и Коле вдруг стало страшно за эту незнакомую женщину: что, если ранение у мужа окажется смертельным?.. Было даже трудно представить, какая боль ослепит горем эти близорукие глаза. А сколько сил понадобится и мужества, чтобы выстоять, поверить в случившееся. Об этом тоже надо написать стихи. И не откладывать. Прямо сейчас в этом блокноте, у костра.
Коля отыскал на дне кармана короткий, грубо заточенный карандаш (такие грубо заточенные огрызки он носил во всех карманах, чтобы в любую секунду, на любом подвернувшемся клочке бумаги записать взволновавшую мысль, подвернувшуюся рифму). И сразу вывел первую строку:
«Женщины не верят похоронкам…»
Смысл ее показался неточным. Он подумал и написал иначе:
«Кто влюблен, не верит в похоронки».
И снова остался недоволен написанным. Влюбленными могут быть и мужчины, а ему хотелось о женщинах… О таких женщинах, которые способны вечно нести в своем сердце память о любимом, ждать его, несмотря на официальное извещение о смерти, жить этим ожиданием. И написал:
«Сошлись две женщины у роковой черты.
Любовь и Смерть, глаза в глаза…»
Это было ближе. Любовь не понимает, зачем понадобилось Смерти отнимать у нее того, кому не пришел срок уходить из жизни. А Смерть ей скажет, мол, хочу проверить, достаточно ли ты сильна. И поставит Любовь перед выбором: «Его я возвращу, но заберу тебя – согласна?» И рассмеется ей в глаза Любовь: «Какая же ты дура, Смерть, нам порознь не бывать! Иль возвращай его, иль забирай обоих!»
Коля закрыл блокнот и впервые подумал о том, что эти стихи могут быть последними в его жизни. Отчетливо представил, как с рассветом их обложат душманы, бросят сверху гранату или просто возьмут в перекрестье снайперского прицела. Стреляют они здорово, не отнимешь. Раскаленная пулька легко пронзит его сердце, и оно навсегда остановится…
Долго ли будет горевать его Алена? Мать ее лишь вздохнет для приличия, а в душе и порадуется, это однозначно. А как она сама? Сколько дней будет плакать? И вообще – что он знает о своей жене? Как должен думать о ней? В какой степени верить? Не выдумал ли он себе любовь?
Огонь выдыхался, и Коля снова нацедил в цинку керосина. Обмакнул в нем вытащенные из пепла обгоревшие и еще тлеющие тряпки, бросил в костер. Пламя вспыхнуло высоко и ярко, вырвав из мрака вертолет и спящего на куске грязного войлока Голубова. Коля проводил взглядом взлетевшие к небу искры и прямо над собой увидел рассеченную ржавыми трещинами скалу. Она тяжело висела над площадкой, готовая в любой миг осесть, сползти, отколоться. А что? Запросто. И все… Никаких проблем…
Сколько же они нагородили с Аленой заборов, сколько глупостей наделали!
В литературное объединение Колю привел его друг – Сашка Коротков. И там познакомил с Аленой.
– Вы тоже поэзией увлекаетесь? – спросил ее Коля Баран.
– Больше поэтами, – вставил Сашка.
Сашка потом признался, что давно знает Алену, что его родственники считают их не просто друзьями-товарищами, а чуть ли не женихом и невестой, и все пристают с вопросом, когда у них свадьба и что они себе думают?
– Но никакие мы не жених и тем более не невеста, – сказал убежденно Сашка, – до случая. Она прилипчивая, как дворняжка. Сам убедишься. Как только влюбится в другого, тут и конец моему жениховству.
Сашка был ясновидящим. Сначала они ходили везде втроем – в кафе, кино, на занятия литературного объединения. Затем у Сашки все чаше обнаруживались поводы куда-то исчезать, а перед выпуском из училища он и вовсе перестал видеть Алену. Это встревожило его отца – Платона Степановича, преподававшего в их училище историю. Задержав как-то Колю Барана после занятий в аудитории, он напрямик спросил:
– Ты что же это отбиваешь у своего друга невесту?
– Так он мне сам сказал, что между ними никогда ничего… – бойко начал Коля.
– А ты и обрадовался, поверил. Да он ради друга от чего хочешь откажется. Эх ты, Коля… Никогда ничего… Он приходит из училища и часами сидит над ее фотографиями. Это только я знаю. А теперь и ты…
Разговор с Платоном Степановичем потряс Колю. И он перестал встречаться с Аленой, хотя уже отчетливо понял, что любит ее.
– Алена переживает, что ты избегаешь ее, – сказал как-то Сашка.
– Да пошла она, – зло бросил Баран, – не хочу ее видеть!
Он был убежден, что таким нехитрым приемом вернет своему другу невесту, реабилитирует себя в глазах Платона Степановича, которого глубоко уважал как бывшего военного летчика и как преподавателя. А со своим чувством, был уверен, как-нибудь совладает. Но затея его обернулась непредсказуемой бедой. Алена погрузилась в состояние тоски и безразличия и неожиданно для всех дала своим родителям согласие выйти замуж за человека, которого матушка ей безуспешно прочила в мужья уже несколько лет. И завертелось колесо предсвадебной кутерьмы: подарки, свадебные костюмы, поездки на «Волге» жениха, разговоры, вздохи…
В день регистрации брака, когда свадебные машины катились по широкому мосту над рекой, невеста попросила остановить машину, чтобы бросить в воду «на счастье» цветы. Подойдя к металлическому ограждению, Алена перегнулась через него, взмахнула букетом, присутствующие и глазом моргнуть не успели, как невесту поглотила темная вода. Всем запомнилось только, как мелькнуло над перилами белое платье и как раскачивалась на волнах усыпанная блестками фата.
При полной растерянности свадебной компании не потерял самообладания только Сашка Коротков. Разделся и прыгнул в воду. Жених от участия в спасении невесты отказался, сослался на то, что совсем не умеет плавать.
Сашка почти с первого погружения отыскал на дне реки Алену. Белое платье, как он объяснял, было видно под водой за километр. И хотя Сашка родился у реки и неплохо плавал, справиться с безжизненно отяжелевшей ношей на быстром течении оказалось для него совсем не простым делом. Стараясь держать лицо Алены над водой, он мог грести только одной рукой; работать ногами мешало ее свадебное платье.
Когда к ним подошел спасательный катер, Сашка уже до тошноты нахлебался речной водички. В больнице Алена пролежала больше месяца. Она никого не хотела видеть, просила врачей никого к ней не пускать. Первым разрешение на свидание получил Сашка Коротков.
– Я тебе обязана жизнью, Саша, – сказала она, – и знаю, что ты любишь меня. И если ты захочешь, я стану твоей женой. Но только знай – люблю я другого. И всегда буду любить.
– Можно ему к тебе прийти? – спросил Сашка. – Я буду рад, если вы…
– Да, – сказала она. – Пусть придет.
Было это накануне выпускных экзаменов, но Коля Баран упросил командира и в тот же день прибежал к ней. Алена лежала на высокой подушке, бледная, сильно похудевшая. Она беззвучно плакала и все время пыталась сквозь слезы улыбаться. Коля говорил ей, что она самая красивая, самая лучшая, что он любит ее, как никто никогда никого не любил, что жизни своей без нее не представлял и не представляет. А она только изредка шептала пересохшими губами: «Ты говори, говори еще…»
Они все решили. В тот же день. Но неожиданно и очень активно их замыслам воспротивилась мать Алены. Будучи сама женой военного, промаявшись всю жизнь по отдаленным гарнизонам, она твердо решила не допустить повторения своей судьбы в судьбе дочери! Женское счастье она представляла совсем по-другому, и уж если себе его добыть не смогла, то для дочери ничего не пожалеет! «Если ты станешь женой военного, – пригрозила она дочери, – тебе придется перешагнуть через мою смерть». Мать есть мать, и Алена, с детства подмятая напором ее воли, дрогнула, предложила Коле не спешить, выждать момент. Тем временем родители возобновили подготовку несостоявшейся свадьбы, в дом к ним зачастил с подарками тот самый жених, который не умел плавать. А когда в училище гремел и бурлил выпускной вечер, на который Алена пришла в сопровождении матери, Колины друзья организовали классический побег, купили билеты на самолет, заказали такси, отвлекли «охрану».
Через несколько часов юные влюбленные приземлились в Ленинграде. Приютил их брат Колиной мамы, попросту дядька. Он с интересом выслушал рассказ о побеге, но признался, что верит во все случившееся с трудом:
– В наше прагматичное время и такие шекспировские страсти, увольте…
Но когда через неделю в Ленинград прилетела мать Алены и начала буквально по пятам преследовать дочь, дядька возмутился. Отвез племянника с невестой к знакомому заместителю председателя райисполкома, объяснил, что молодой лейтенант через несколько дней убывает служить в Афганистан и что надо помочь ему в порядке исключения срочно зарегистрировать брак. Зампредрика оказался азартным мужиком, с кем-то созвонился, кого-то уговорил, и уже к концу дня Коля Баран перестал быть холостяком. Молодожены поехали в гостиницу, чтобы показать матери Алены брачное свидетельство, успокоить ее. Но в ответ последовала истерика, и Коля вернулся к дядьке один. Через неделю Алена вместе с матерью уехала домой, а Коля Баран – к месту дальнейшего прохождения службы.
Летая над этими дикими горами, над выгоревшими пустынями, над зелеными плодородными долинами, Коля все время думал об Алене, рассказывал в письмах ей о том, что видит здесь, посылал короткие стихи. Дни, проведенные в Ленинграде, обрели в его воспоминаниях романтическую окраску, желаемое в них перемешалось с действительным, все, что было наяву, казалось фантастикой. Каких он только не напридумывал сюжетов их первой после разлуки встречи. Ему до сегодняшнего дня и в голову не приходило, что встреча может не состояться. Понимал, что Алена по-прежнему подвергается обработке со стороны матери, женщины вздорной, упрямой и самолюбивой. Она никогда не смирится, что дочь ослушалась ее и поступила по-своему. «Жизни лишусь, – сказала она Коле при последней встрече, – но сделаю так, как я решила». Он знал, вода и камень рушит. Но письма Алены были переполнены спокойной нежностью, надеждой на скорую встречу, ожиданием того дня, когда не надо будет разлучаться на долгий срок. После каждого такого письма он обретал душевное равновесие, с особым старанием выполнял служебные обязанности, писал стихи, полные то грусти, то оптимизма.
Сегодня он впервые подумал о том, что его Алена, не узнав по-настоящему того, что связано со словом «жена», может неожиданно испить всю чашу горечи, сопутствующей слову «вдова»… И он приказал себе: собраться в кулак, быть осторожным и хитрым, ничего не делать наобум, но и не уронить достоинства. Теперь у него был пример для подражания на всю жизнь – майор Федор Ефимов.
Мигнув лохматым языком пламени, костер внезапно задохнулся и угас. И Коля сразу увидел, как на противоположной стороне ущелья черный гребень гор отхватил изломанной чертой половину посветлевшего неба. Обрисовался профиль разбитого вертолета, верхний срез, тяжело нависший над уступом каменной скалы.
Рассвет набирал силу. Надо будить Голубова, надо браться за работу. Дел у них невпроворот, и хорошо бы сейчас хоть пару глоточков чая. Но где взять воды, если в этот каменный мешок даже снег не залетает. И как здесь смог зацепиться Ефимов, да еще при таком освещении, – уму непостижимо.
Коля даже не успел дотронуться до Голубова, как он совсем не заспанным голосом спросил:
– Который час, начальник?
Коля сказал.
– Значит, они уже дома, – буркнул Голубов. – Или где-нибудь грохнулись. А мы с тобою, как видишь, еще хвункционируем.
– А я и не сомневался, что будут дома, – твердо сказал Коля Баран.
Голубов сел и потянулся:
– Блажен, кто верует.
Впрочем, Голубов и сам не сомневался, но все-таки предпочитал держаться своего железного правила – быть готовым к худшему. Ему сейчас остро захотелось умыться и сбрить колючую щетину. Но чем умоешься? Чем, если во рту все склеилось, а кругом одни только камни. «Воды, воды! Полцарства за глоток!»
– Что прикажете делать, товарищ начальник?
– Я думаю, надо попытаться оживить рацию.
– Смотрите, соображают.
– Да уж не совсем под циркуль.
– И чувство юмора не потеряно. Значит, гарнизон живет и борется.
– Хвункционирует, – повторил Коля любимое словечко старшего лейтенанта Свищенко. И спросил: – Как вы думаете, товарищ капитан, сможет сегодня прилететь за нами вертолет?
– Может, этот отремонтируем? – Голубов сделал несколько движений руками, присел, встал, снова присел. – А что мы, хуже других, что ли? Отремонтируем и полетим.
Паша попытался представить, в каком сейчас состоянии Ефимов, способен ли на повторный вылет. Но как он ни обожествлял своего командира, выходило одно – не сможет. Даже если захочет. Врачи не пустят. Шульга не разрешит. Генерал не даст согласия. Во-первых, силы человека не беспредельны, во-вторых, небо забелело не просто от рассвета, над горами уже пурга. А к ним сюда не долетает снег по одной простой причине – из ущелья поднимается теплый воздух. С такими фокусами в горах Паша встречался.
– Снег! – вдруг выкрикнул Коля.
– И чему ты радуешься? – Паша поднял лицо и почувствовал, как на лоб села холодная мушка. Значит, они здесь крепко заперты. И надолго.
– Вода будет, – объяснил свой восторг Коля Баран, – чай согреем, умоемся. – Он кинулся искать посуду, не понимая, чем грозит им разыгравшийся буран над горами.
«Телок молочный», – ласково подумал о нем Паша и осмотрелся. Светлело быстро, стали различаться камуфляжные пятна на фюзеляже вертолета, уходящий к небу скалистый склон, черный изгиб каньона. Паша сделал несколько шагов к тому месту, где ночью висел (именно висел – другого слова и не придумаешь) их родной вертолет, но остановился на полпути. Провал был столь страшен, что в животе захолодело, будто за пазуху сыпанули горсть сухого снега. А ноги обмякли, словно из них выпустили силу… Ему чудилось, что здесь любой камень может предательски выскользнуть из-под унтов, и тогда уже ни за что не схватишься и никто тебя не удержит. Мгновение на воспоминания, и долгий, долгий путь к прабабушкам. Пока долетишь до дна, несколько раз умрешь.
Паша отвернулся и осторожненько отошел подальше от обрыва. Теперь он понимал, что фактически никакой посадки не было, что вертолет Ефимов держал все время в режиме висения, а колесами лишь пробовал грунт, чтобы не потерять контакта с кромкой провала и не оторваться от берега. Зависни он хотя бы на шаг в сторону, на полметра от скалы, и греметь бы им с Колей «под фанфары». Они же тут бегали, как наскипидаренные, из вертолета в вертолет, все внимание – раненым. Поисковая фара жгла и ослепляла так, что перед глазами только зеленые пятна.
– Ох, ночка, господи помилуй, – сказал Паша и полез в пилотскую кабину. Хорошо бы, конечно, наладить связь. Хорошо бы…
Примерно через час они с Колей обнаружили и исправили повреждение антенного входа, так называемого фидера. Но рация не оживала. Аккумуляторные батареи были сорваны с креплений, все соединения перепутаны, весь отсек забрызган электролитом, на клеммах следы черной копоти.
– Они чудом не загорелись, – сказал Коля Баран, профессионально оценив обстановку. – Аккумуляторы надо снимать в первую очередь. Если замкнет, взорвемся.
Стало совсем светло. Но видимость из-за падающего снега уменьшилась, противоположный склон ущелья словно растворился в белой густой кисее. К ним на площадку заносило лишь отдельные снежинки. Приземляясь, они мгновенно таяли, даже не оставляя следов. А пить, как назло, хотелось все сильнее и сильнее. Паша чувствовал, что пересохли не только губы, липкой коркой обложило небо, язык, гортань. Даже не было желания говорить, потому что каждое слово давалось с трудом.
Выбраться бы только из этой мышеловки. Без еды, он знал, человек держаться может долго. Без воды – уже через сутки в его сознании начинаются нежелательные сдвиги. По фазе. А пурга в горах бушует неделями. Дернул же его черт… А вдруг и долетели бы.
– На аварийной рации питание есть, – доложил Коля Баран. – Главная сдохла. Без тестера не разобраться.
– Включи аварийную на прием. – Паша в глубине души верил, что, несмотря на «жесткий минимум», кто-то попытается к ним пробиться. – Будем снимать несущий винт. Жалко все-таки бросать машину. Может, удастся вытащить. Горючее сольем в последний час.
Где-то высоко над ними ухнуло, пророкотало, тягуче прогудело и стихло. Голос гор.
– Сошла лавина, – сказал Коля.
Паша осмотрелся. Если и лавина, то где-то далеко. Прикинул – какова возможность выбраться из плена сухопутным путем? При наличии альпинистского снаряжения и умения пользоваться этим снаряжением, не исключено. Но… Можно сигануть с парашютом вниз. Но опять же неизвестно – где сейчас лучше? Здесь, на неприступном пятачке, или на дне ущелья, где в любой миг можно угодить в лапы к душманам?
…А так ли неприступен их пятачок? Ведь Шульга вчера не зря предупреждал, что «духи» засекли место аварийной посадки и могут организовать нападение. Нет, бдительности терять нельзя. И автомат, который он приготовил, должен быть рядом, а не вон там, на войлочной подстилке.
С самого утра Шульга настойчиво просил у командования разрешения на вылет. Объяснял запальчиво и упрямо:
– Пусть не увижу, пусть не смогу, но они хотя бы услышат звук вертолета, будут знать, что мы пробиваемся.
– Скорость ветра в горах ураганная, – возражали ему, – разобьетесь. Пусть потерпят сутки, буран скоро уляжется.
– У них ни воды, ни еды. Хорошо, сидя здесь, говорить – сутки. Вас на их место, небось, по-другому бы заговорили.
– Давайте, товарищ Шульга, делать то, что положено каждому на своем месте.
– Я буду генералу звонить.
Но генерал сам позвонил. Поинтересовался самочувствием Ефимова («Спит? Это хорошо»), выслушал предложения Шульги («До завтра воздержимся, риск не оправдан»), распорядился одну из машин готовить к подъемно-транспортной работе («Попробуем снять аварийный вертолет»).
– Соседи-вертолетчики, – сказал в заключение генерал, – благодарят за операцию по спасению раненых. Они восхищены мужеством и мастерством экипажа.
– Спасибо, товарищ генерал, за добрые слова. Но экипаж пока в опасности. А может, и вообще…
– Давайте без эмоций, Игорь Олегович. Лучше подумайте, кто полетит на задание по эвакуации пострадавшего вертолета.
– Сам полечу.
Генерал помолчал, и Шульга обрадовался, приняв это молчание как одобрение.
– Полетите парой, – сказал генерал, – будете ведущим. Руководить будете. Саму операцию выполнит ведомый.
– Но, товарищ генерал! Тут же…
– Я не закончил, – оборвал его генерал, – с вами полетит еще пара боевых вертолетов. Ее задача – обеспечить безопасность операции. Все ясно?
– Так точно.
– Ведомым у вас должен быть опытный летчик. На Ефимова не рассчитывайте, он измотан и лететь не готов. Но его опыт использовать надо. Решение подработайте и позвоните.
Шульга попытался вспомнить, что ему докладывал Ефимов по радио, когда они установили связь. Доклады были лаконичные, «на нерве», но главное Шульга уловил: над площадкой, где лежит разбитый вертолет, нависает выступ. Возможность вертикального зависания исключена. Значит, канат внешней подвески надо значительно удлинять, надо хоть ненадолго, но приткнуться к скале, чтобы высадить людей, передать им конец и крепежный такелаж, снять Голубова и Барана. Если, конечно, они еще живы.
Кто в эскадрилье способен повторить то, что сделал сегодня ночью Ефимов? Если не сам Шульга, значит Скородумов, его комиссар. Проснется Ефимов, пусть побеседуют. Скородумову необходимо из первых рук получить информацию по обстановке. Сам Ефимов провел бы эту операцию надежнее, но генерал прав. Есть предел человеческим возможностям. Любой риск, даже за шахматной доской, вызывает перенапряжение организма. А Ефимов ходил в эту ночь по лезвию, и не единожды. Рисковал, что самое трудное, жизнями других людей, не говоря о своей жизни. И нервы, естественно, не выдержали. Посадив вертолет, он через минуту потерял сознание. В медпункт Ефимова доставили на носилках.
Скородумов сам зашел в кабинет Шульги, спросил, есть ли новости. Не получив ответа, сел к приставному столу, забарабанил пальцами по разостланной газете.
– Что будем делать, товарищ командир?
– У нашего комиссара есть предложения?
– Я считаю, надо лететь.
– С печи на полати, на кривой лопате. Кроме наших желаний, есть дисциплина.
– Разрешите, я позвоню генералу.
– Я только что с ним говорил. Дадут погоду, полетим двумя парами. Тебе хочу поручить главное – эвакуацию машины.
Скородумов с недоверием посмотрел на Шульгу: шутит или всерьез говорит? Так уж у них сложились взаимоотношения. Как Шульга ни уговаривал себя, как ни заставлял относиться к замполиту серьезно, равноправия не получалось. Не мог командир подавить в себе эту дурацкую снисходительность, вызванную разницей возраста. И чем больше Скородумов проявлял самостоятельности, тем снисходительнее на него смотрел Шульга. Пробовал хвалить замполита, ссылаться во время совещаний на его мнение, но все эти похвалы и ссылки всегда походили на подначки. Чувствовал эти «нюансы» не только Скородумов, вся эскадрилья видела: Шульга не принимает всерьез замполита. Даже такие горделивые слова, как «наш комиссар», в устах командира звучали, будто кличка. «А вот и наш комиссар». «А что скажет наш комиссар?» «Спросите у нашего комиссара». «Как скажет наш комиссар, так и будет».
Поначалу Скородумов злился, даже написал рапорт, чтобы его перевели в другую эскадрилью, терялся, обиду пестовал. Но потом плюнул на все и засучил рукава. А кто работает, того видно. Скородумов во всем гнул свою линию, несмотря на шульговское пренебрежение. Это в эскадрилье заметили и оценили. Оценил и Шульга.
Как-то штурман эскадрильи, подчеркивая свои заслуги, отпустил в адрес Скородумова снисходительную реплику. Шульга резко оборвал его и пристыдил: чем нос задирать, лучше под ноги смотреть.
Правом на снисходительность к молодому замполиту командир ни с кем не желал делиться.
В этот раз Шульга разговаривал со Скородумовым без подначек. Не до шуток было. Он начал вслух прикидывать план операции, делать наброски схемы. Скородумов не выдержал, вмешался. Они заспорили, склонились над столом. Забыв о разности в возрасте и званиях, замполит вырвал из рук Шульги карандаш и начал запальчиво рядом со схемой писать формулы. Шульга попытался сделать расчет по-своему, достал справочник из сейфа, электронный калькулятор. Но у Скородумова получалось надежнее, хотя и считал с помощью карандаша.
Вызвали инженера эскадрильи, начальника ТЭЧ. Расчеты показывали, что отдельные узлы и механизмы внешней подвески необходимо переоборудовать, ибо основное усилие в момент подъема груза будет не прямолинейным, а смещенным. Всю обедню портила нависшая над площадкой скала.
– А ты лететь спешил, – зазвучали в тоне Шульги знакомые нотки. – Что ни делается, все к лучшему.
Передав расчеты и схемы инженеру, Шульга, одеваясь, шепнул на ухо Скородумову:
– Ефимова навестим.
Лежа в мягкой постели, Ефимов смотрел на задернутое занавесками окно и слушал, как метель остервенело расшатывает сборно-щитовой домик санчасти. В палате было тепло и тихо, пахло валерьянкой и свежими простынями. Ощущение покоя и благости наполняло каждую клеточку тела, размягчало волю и притупляло желания. Хотелось вот так лежать и лежать, вытянув поверх одеяла руки, слушать удары ветра, ни о чем не думать, а только наслаждаться покоем и теплом.
Сколько же он валяется здесь? Часов на руке не было. И почему попал к медикам? Ранен, что ли? Так никакой боли не чувствовал, никаких бинтов не видел. Положили на обследование? Почему? Переутомление? А может, ему только показалось, что он благополучно посадил вертолет?
И все-таки это было красивое, одухотворенное болью лицо. «Ни шевельнуться, ни дохнуть – нет мочи. На тонкой ниточке висит над бездной жизнь. И смерть из темноты – очами в очи… Но верный двигатель работает, дрожит». Рифма не очень, но он потом поправит, отыщет нужное слово. Он обязан написать об этом стихи. И послать их Алене.
Если бы его сейчас спросили, чего он больше всего хочет в жизни, он не задумываясь ответил бы: переучиться на летчика и летать так, как Ефимов, – вдохновенно, дерзко, бесстрашно.
На ощупь обнаружив за командирским сиденьем планшет, Коля выбрался к костру и проверил его содержимое. Кроме карты с небрежно прочерченным маршрутом (видимо, больше полагался на штурмана), здесь лежала мятая газета, тонкий блокнот с карандашными пометками, несколько конвертов… И фотография молодой женщины с близоруко прищуренными глазами. Эта близорукость придавала лицу какую-то милую беспомощность, и Коле вдруг стало страшно за эту незнакомую женщину: что, если ранение у мужа окажется смертельным?.. Было даже трудно представить, какая боль ослепит горем эти близорукие глаза. А сколько сил понадобится и мужества, чтобы выстоять, поверить в случившееся. Об этом тоже надо написать стихи. И не откладывать. Прямо сейчас в этом блокноте, у костра.
Коля отыскал на дне кармана короткий, грубо заточенный карандаш (такие грубо заточенные огрызки он носил во всех карманах, чтобы в любую секунду, на любом подвернувшемся клочке бумаги записать взволновавшую мысль, подвернувшуюся рифму). И сразу вывел первую строку:
«Женщины не верят похоронкам…»
Смысл ее показался неточным. Он подумал и написал иначе:
«Кто влюблен, не верит в похоронки».
И снова остался недоволен написанным. Влюбленными могут быть и мужчины, а ему хотелось о женщинах… О таких женщинах, которые способны вечно нести в своем сердце память о любимом, ждать его, несмотря на официальное извещение о смерти, жить этим ожиданием. И написал:
«Сошлись две женщины у роковой черты.
Любовь и Смерть, глаза в глаза…»
Это было ближе. Любовь не понимает, зачем понадобилось Смерти отнимать у нее того, кому не пришел срок уходить из жизни. А Смерть ей скажет, мол, хочу проверить, достаточно ли ты сильна. И поставит Любовь перед выбором: «Его я возвращу, но заберу тебя – согласна?» И рассмеется ей в глаза Любовь: «Какая же ты дура, Смерть, нам порознь не бывать! Иль возвращай его, иль забирай обоих!»
Коля закрыл блокнот и впервые подумал о том, что эти стихи могут быть последними в его жизни. Отчетливо представил, как с рассветом их обложат душманы, бросят сверху гранату или просто возьмут в перекрестье снайперского прицела. Стреляют они здорово, не отнимешь. Раскаленная пулька легко пронзит его сердце, и оно навсегда остановится…
Долго ли будет горевать его Алена? Мать ее лишь вздохнет для приличия, а в душе и порадуется, это однозначно. А как она сама? Сколько дней будет плакать? И вообще – что он знает о своей жене? Как должен думать о ней? В какой степени верить? Не выдумал ли он себе любовь?
Огонь выдыхался, и Коля снова нацедил в цинку керосина. Обмакнул в нем вытащенные из пепла обгоревшие и еще тлеющие тряпки, бросил в костер. Пламя вспыхнуло высоко и ярко, вырвав из мрака вертолет и спящего на куске грязного войлока Голубова. Коля проводил взглядом взлетевшие к небу искры и прямо над собой увидел рассеченную ржавыми трещинами скалу. Она тяжело висела над площадкой, готовая в любой миг осесть, сползти, отколоться. А что? Запросто. И все… Никаких проблем…
Сколько же они нагородили с Аленой заборов, сколько глупостей наделали!
В литературное объединение Колю привел его друг – Сашка Коротков. И там познакомил с Аленой.
– Вы тоже поэзией увлекаетесь? – спросил ее Коля Баран.
– Больше поэтами, – вставил Сашка.
Сашка потом признался, что давно знает Алену, что его родственники считают их не просто друзьями-товарищами, а чуть ли не женихом и невестой, и все пристают с вопросом, когда у них свадьба и что они себе думают?
– Но никакие мы не жених и тем более не невеста, – сказал убежденно Сашка, – до случая. Она прилипчивая, как дворняжка. Сам убедишься. Как только влюбится в другого, тут и конец моему жениховству.
Сашка был ясновидящим. Сначала они ходили везде втроем – в кафе, кино, на занятия литературного объединения. Затем у Сашки все чаше обнаруживались поводы куда-то исчезать, а перед выпуском из училища он и вовсе перестал видеть Алену. Это встревожило его отца – Платона Степановича, преподававшего в их училище историю. Задержав как-то Колю Барана после занятий в аудитории, он напрямик спросил:
– Ты что же это отбиваешь у своего друга невесту?
– Так он мне сам сказал, что между ними никогда ничего… – бойко начал Коля.
– А ты и обрадовался, поверил. Да он ради друга от чего хочешь откажется. Эх ты, Коля… Никогда ничего… Он приходит из училища и часами сидит над ее фотографиями. Это только я знаю. А теперь и ты…
Разговор с Платоном Степановичем потряс Колю. И он перестал встречаться с Аленой, хотя уже отчетливо понял, что любит ее.
– Алена переживает, что ты избегаешь ее, – сказал как-то Сашка.
– Да пошла она, – зло бросил Баран, – не хочу ее видеть!
Он был убежден, что таким нехитрым приемом вернет своему другу невесту, реабилитирует себя в глазах Платона Степановича, которого глубоко уважал как бывшего военного летчика и как преподавателя. А со своим чувством, был уверен, как-нибудь совладает. Но затея его обернулась непредсказуемой бедой. Алена погрузилась в состояние тоски и безразличия и неожиданно для всех дала своим родителям согласие выйти замуж за человека, которого матушка ей безуспешно прочила в мужья уже несколько лет. И завертелось колесо предсвадебной кутерьмы: подарки, свадебные костюмы, поездки на «Волге» жениха, разговоры, вздохи…
В день регистрации брака, когда свадебные машины катились по широкому мосту над рекой, невеста попросила остановить машину, чтобы бросить в воду «на счастье» цветы. Подойдя к металлическому ограждению, Алена перегнулась через него, взмахнула букетом, присутствующие и глазом моргнуть не успели, как невесту поглотила темная вода. Всем запомнилось только, как мелькнуло над перилами белое платье и как раскачивалась на волнах усыпанная блестками фата.
При полной растерянности свадебной компании не потерял самообладания только Сашка Коротков. Разделся и прыгнул в воду. Жених от участия в спасении невесты отказался, сослался на то, что совсем не умеет плавать.
Сашка почти с первого погружения отыскал на дне реки Алену. Белое платье, как он объяснял, было видно под водой за километр. И хотя Сашка родился у реки и неплохо плавал, справиться с безжизненно отяжелевшей ношей на быстром течении оказалось для него совсем не простым делом. Стараясь держать лицо Алены над водой, он мог грести только одной рукой; работать ногами мешало ее свадебное платье.
Когда к ним подошел спасательный катер, Сашка уже до тошноты нахлебался речной водички. В больнице Алена пролежала больше месяца. Она никого не хотела видеть, просила врачей никого к ней не пускать. Первым разрешение на свидание получил Сашка Коротков.
– Я тебе обязана жизнью, Саша, – сказала она, – и знаю, что ты любишь меня. И если ты захочешь, я стану твоей женой. Но только знай – люблю я другого. И всегда буду любить.
– Можно ему к тебе прийти? – спросил Сашка. – Я буду рад, если вы…
– Да, – сказала она. – Пусть придет.
Было это накануне выпускных экзаменов, но Коля Баран упросил командира и в тот же день прибежал к ней. Алена лежала на высокой подушке, бледная, сильно похудевшая. Она беззвучно плакала и все время пыталась сквозь слезы улыбаться. Коля говорил ей, что она самая красивая, самая лучшая, что он любит ее, как никто никогда никого не любил, что жизни своей без нее не представлял и не представляет. А она только изредка шептала пересохшими губами: «Ты говори, говори еще…»
Они все решили. В тот же день. Но неожиданно и очень активно их замыслам воспротивилась мать Алены. Будучи сама женой военного, промаявшись всю жизнь по отдаленным гарнизонам, она твердо решила не допустить повторения своей судьбы в судьбе дочери! Женское счастье она представляла совсем по-другому, и уж если себе его добыть не смогла, то для дочери ничего не пожалеет! «Если ты станешь женой военного, – пригрозила она дочери, – тебе придется перешагнуть через мою смерть». Мать есть мать, и Алена, с детства подмятая напором ее воли, дрогнула, предложила Коле не спешить, выждать момент. Тем временем родители возобновили подготовку несостоявшейся свадьбы, в дом к ним зачастил с подарками тот самый жених, который не умел плавать. А когда в училище гремел и бурлил выпускной вечер, на который Алена пришла в сопровождении матери, Колины друзья организовали классический побег, купили билеты на самолет, заказали такси, отвлекли «охрану».
Через несколько часов юные влюбленные приземлились в Ленинграде. Приютил их брат Колиной мамы, попросту дядька. Он с интересом выслушал рассказ о побеге, но признался, что верит во все случившееся с трудом:
– В наше прагматичное время и такие шекспировские страсти, увольте…
Но когда через неделю в Ленинград прилетела мать Алены и начала буквально по пятам преследовать дочь, дядька возмутился. Отвез племянника с невестой к знакомому заместителю председателя райисполкома, объяснил, что молодой лейтенант через несколько дней убывает служить в Афганистан и что надо помочь ему в порядке исключения срочно зарегистрировать брак. Зампредрика оказался азартным мужиком, с кем-то созвонился, кого-то уговорил, и уже к концу дня Коля Баран перестал быть холостяком. Молодожены поехали в гостиницу, чтобы показать матери Алены брачное свидетельство, успокоить ее. Но в ответ последовала истерика, и Коля вернулся к дядьке один. Через неделю Алена вместе с матерью уехала домой, а Коля Баран – к месту дальнейшего прохождения службы.
Летая над этими дикими горами, над выгоревшими пустынями, над зелеными плодородными долинами, Коля все время думал об Алене, рассказывал в письмах ей о том, что видит здесь, посылал короткие стихи. Дни, проведенные в Ленинграде, обрели в его воспоминаниях романтическую окраску, желаемое в них перемешалось с действительным, все, что было наяву, казалось фантастикой. Каких он только не напридумывал сюжетов их первой после разлуки встречи. Ему до сегодняшнего дня и в голову не приходило, что встреча может не состояться. Понимал, что Алена по-прежнему подвергается обработке со стороны матери, женщины вздорной, упрямой и самолюбивой. Она никогда не смирится, что дочь ослушалась ее и поступила по-своему. «Жизни лишусь, – сказала она Коле при последней встрече, – но сделаю так, как я решила». Он знал, вода и камень рушит. Но письма Алены были переполнены спокойной нежностью, надеждой на скорую встречу, ожиданием того дня, когда не надо будет разлучаться на долгий срок. После каждого такого письма он обретал душевное равновесие, с особым старанием выполнял служебные обязанности, писал стихи, полные то грусти, то оптимизма.
Сегодня он впервые подумал о том, что его Алена, не узнав по-настоящему того, что связано со словом «жена», может неожиданно испить всю чашу горечи, сопутствующей слову «вдова»… И он приказал себе: собраться в кулак, быть осторожным и хитрым, ничего не делать наобум, но и не уронить достоинства. Теперь у него был пример для подражания на всю жизнь – майор Федор Ефимов.
Мигнув лохматым языком пламени, костер внезапно задохнулся и угас. И Коля сразу увидел, как на противоположной стороне ущелья черный гребень гор отхватил изломанной чертой половину посветлевшего неба. Обрисовался профиль разбитого вертолета, верхний срез, тяжело нависший над уступом каменной скалы.
Рассвет набирал силу. Надо будить Голубова, надо браться за работу. Дел у них невпроворот, и хорошо бы сейчас хоть пару глоточков чая. Но где взять воды, если в этот каменный мешок даже снег не залетает. И как здесь смог зацепиться Ефимов, да еще при таком освещении, – уму непостижимо.
Коля даже не успел дотронуться до Голубова, как он совсем не заспанным голосом спросил:
– Который час, начальник?
Коля сказал.
– Значит, они уже дома, – буркнул Голубов. – Или где-нибудь грохнулись. А мы с тобою, как видишь, еще хвункционируем.
– А я и не сомневался, что будут дома, – твердо сказал Коля Баран.
Голубов сел и потянулся:
– Блажен, кто верует.
Впрочем, Голубов и сам не сомневался, но все-таки предпочитал держаться своего железного правила – быть готовым к худшему. Ему сейчас остро захотелось умыться и сбрить колючую щетину. Но чем умоешься? Чем, если во рту все склеилось, а кругом одни только камни. «Воды, воды! Полцарства за глоток!»
– Что прикажете делать, товарищ начальник?
– Я думаю, надо попытаться оживить рацию.
– Смотрите, соображают.
– Да уж не совсем под циркуль.
– И чувство юмора не потеряно. Значит, гарнизон живет и борется.
– Хвункционирует, – повторил Коля любимое словечко старшего лейтенанта Свищенко. И спросил: – Как вы думаете, товарищ капитан, сможет сегодня прилететь за нами вертолет?
– Может, этот отремонтируем? – Голубов сделал несколько движений руками, присел, встал, снова присел. – А что мы, хуже других, что ли? Отремонтируем и полетим.
Паша попытался представить, в каком сейчас состоянии Ефимов, способен ли на повторный вылет. Но как он ни обожествлял своего командира, выходило одно – не сможет. Даже если захочет. Врачи не пустят. Шульга не разрешит. Генерал не даст согласия. Во-первых, силы человека не беспредельны, во-вторых, небо забелело не просто от рассвета, над горами уже пурга. А к ним сюда не долетает снег по одной простой причине – из ущелья поднимается теплый воздух. С такими фокусами в горах Паша встречался.
– Снег! – вдруг выкрикнул Коля.
– И чему ты радуешься? – Паша поднял лицо и почувствовал, как на лоб села холодная мушка. Значит, они здесь крепко заперты. И надолго.
– Вода будет, – объяснил свой восторг Коля Баран, – чай согреем, умоемся. – Он кинулся искать посуду, не понимая, чем грозит им разыгравшийся буран над горами.
«Телок молочный», – ласково подумал о нем Паша и осмотрелся. Светлело быстро, стали различаться камуфляжные пятна на фюзеляже вертолета, уходящий к небу скалистый склон, черный изгиб каньона. Паша сделал несколько шагов к тому месту, где ночью висел (именно висел – другого слова и не придумаешь) их родной вертолет, но остановился на полпути. Провал был столь страшен, что в животе захолодело, будто за пазуху сыпанули горсть сухого снега. А ноги обмякли, словно из них выпустили силу… Ему чудилось, что здесь любой камень может предательски выскользнуть из-под унтов, и тогда уже ни за что не схватишься и никто тебя не удержит. Мгновение на воспоминания, и долгий, долгий путь к прабабушкам. Пока долетишь до дна, несколько раз умрешь.
Паша отвернулся и осторожненько отошел подальше от обрыва. Теперь он понимал, что фактически никакой посадки не было, что вертолет Ефимов держал все время в режиме висения, а колесами лишь пробовал грунт, чтобы не потерять контакта с кромкой провала и не оторваться от берега. Зависни он хотя бы на шаг в сторону, на полметра от скалы, и греметь бы им с Колей «под фанфары». Они же тут бегали, как наскипидаренные, из вертолета в вертолет, все внимание – раненым. Поисковая фара жгла и ослепляла так, что перед глазами только зеленые пятна.
– Ох, ночка, господи помилуй, – сказал Паша и полез в пилотскую кабину. Хорошо бы, конечно, наладить связь. Хорошо бы…
Примерно через час они с Колей обнаружили и исправили повреждение антенного входа, так называемого фидера. Но рация не оживала. Аккумуляторные батареи были сорваны с креплений, все соединения перепутаны, весь отсек забрызган электролитом, на клеммах следы черной копоти.
– Они чудом не загорелись, – сказал Коля Баран, профессионально оценив обстановку. – Аккумуляторы надо снимать в первую очередь. Если замкнет, взорвемся.
Стало совсем светло. Но видимость из-за падающего снега уменьшилась, противоположный склон ущелья словно растворился в белой густой кисее. К ним на площадку заносило лишь отдельные снежинки. Приземляясь, они мгновенно таяли, даже не оставляя следов. А пить, как назло, хотелось все сильнее и сильнее. Паша чувствовал, что пересохли не только губы, липкой коркой обложило небо, язык, гортань. Даже не было желания говорить, потому что каждое слово давалось с трудом.
Выбраться бы только из этой мышеловки. Без еды, он знал, человек держаться может долго. Без воды – уже через сутки в его сознании начинаются нежелательные сдвиги. По фазе. А пурга в горах бушует неделями. Дернул же его черт… А вдруг и долетели бы.
– На аварийной рации питание есть, – доложил Коля Баран. – Главная сдохла. Без тестера не разобраться.
– Включи аварийную на прием. – Паша в глубине души верил, что, несмотря на «жесткий минимум», кто-то попытается к ним пробиться. – Будем снимать несущий винт. Жалко все-таки бросать машину. Может, удастся вытащить. Горючее сольем в последний час.
Где-то высоко над ними ухнуло, пророкотало, тягуче прогудело и стихло. Голос гор.
– Сошла лавина, – сказал Коля.
Паша осмотрелся. Если и лавина, то где-то далеко. Прикинул – какова возможность выбраться из плена сухопутным путем? При наличии альпинистского снаряжения и умения пользоваться этим снаряжением, не исключено. Но… Можно сигануть с парашютом вниз. Но опять же неизвестно – где сейчас лучше? Здесь, на неприступном пятачке, или на дне ущелья, где в любой миг можно угодить в лапы к душманам?
…А так ли неприступен их пятачок? Ведь Шульга вчера не зря предупреждал, что «духи» засекли место аварийной посадки и могут организовать нападение. Нет, бдительности терять нельзя. И автомат, который он приготовил, должен быть рядом, а не вон там, на войлочной подстилке.
С самого утра Шульга настойчиво просил у командования разрешения на вылет. Объяснял запальчиво и упрямо:
– Пусть не увижу, пусть не смогу, но они хотя бы услышат звук вертолета, будут знать, что мы пробиваемся.
– Скорость ветра в горах ураганная, – возражали ему, – разобьетесь. Пусть потерпят сутки, буран скоро уляжется.
– У них ни воды, ни еды. Хорошо, сидя здесь, говорить – сутки. Вас на их место, небось, по-другому бы заговорили.
– Давайте, товарищ Шульга, делать то, что положено каждому на своем месте.
– Я буду генералу звонить.
Но генерал сам позвонил. Поинтересовался самочувствием Ефимова («Спит? Это хорошо»), выслушал предложения Шульги («До завтра воздержимся, риск не оправдан»), распорядился одну из машин готовить к подъемно-транспортной работе («Попробуем снять аварийный вертолет»).
– Соседи-вертолетчики, – сказал в заключение генерал, – благодарят за операцию по спасению раненых. Они восхищены мужеством и мастерством экипажа.
– Спасибо, товарищ генерал, за добрые слова. Но экипаж пока в опасности. А может, и вообще…
– Давайте без эмоций, Игорь Олегович. Лучше подумайте, кто полетит на задание по эвакуации пострадавшего вертолета.
– Сам полечу.
Генерал помолчал, и Шульга обрадовался, приняв это молчание как одобрение.
– Полетите парой, – сказал генерал, – будете ведущим. Руководить будете. Саму операцию выполнит ведомый.
– Но, товарищ генерал! Тут же…
– Я не закончил, – оборвал его генерал, – с вами полетит еще пара боевых вертолетов. Ее задача – обеспечить безопасность операции. Все ясно?
– Так точно.
– Ведомым у вас должен быть опытный летчик. На Ефимова не рассчитывайте, он измотан и лететь не готов. Но его опыт использовать надо. Решение подработайте и позвоните.
Шульга попытался вспомнить, что ему докладывал Ефимов по радио, когда они установили связь. Доклады были лаконичные, «на нерве», но главное Шульга уловил: над площадкой, где лежит разбитый вертолет, нависает выступ. Возможность вертикального зависания исключена. Значит, канат внешней подвески надо значительно удлинять, надо хоть ненадолго, но приткнуться к скале, чтобы высадить людей, передать им конец и крепежный такелаж, снять Голубова и Барана. Если, конечно, они еще живы.
Кто в эскадрилье способен повторить то, что сделал сегодня ночью Ефимов? Если не сам Шульга, значит Скородумов, его комиссар. Проснется Ефимов, пусть побеседуют. Скородумову необходимо из первых рук получить информацию по обстановке. Сам Ефимов провел бы эту операцию надежнее, но генерал прав. Есть предел человеческим возможностям. Любой риск, даже за шахматной доской, вызывает перенапряжение организма. А Ефимов ходил в эту ночь по лезвию, и не единожды. Рисковал, что самое трудное, жизнями других людей, не говоря о своей жизни. И нервы, естественно, не выдержали. Посадив вертолет, он через минуту потерял сознание. В медпункт Ефимова доставили на носилках.
Скородумов сам зашел в кабинет Шульги, спросил, есть ли новости. Не получив ответа, сел к приставному столу, забарабанил пальцами по разостланной газете.
– Что будем делать, товарищ командир?
– У нашего комиссара есть предложения?
– Я считаю, надо лететь.
– С печи на полати, на кривой лопате. Кроме наших желаний, есть дисциплина.
– Разрешите, я позвоню генералу.
– Я только что с ним говорил. Дадут погоду, полетим двумя парами. Тебе хочу поручить главное – эвакуацию машины.
Скородумов с недоверием посмотрел на Шульгу: шутит или всерьез говорит? Так уж у них сложились взаимоотношения. Как Шульга ни уговаривал себя, как ни заставлял относиться к замполиту серьезно, равноправия не получалось. Не мог командир подавить в себе эту дурацкую снисходительность, вызванную разницей возраста. И чем больше Скородумов проявлял самостоятельности, тем снисходительнее на него смотрел Шульга. Пробовал хвалить замполита, ссылаться во время совещаний на его мнение, но все эти похвалы и ссылки всегда походили на подначки. Чувствовал эти «нюансы» не только Скородумов, вся эскадрилья видела: Шульга не принимает всерьез замполита. Даже такие горделивые слова, как «наш комиссар», в устах командира звучали, будто кличка. «А вот и наш комиссар». «А что скажет наш комиссар?» «Спросите у нашего комиссара». «Как скажет наш комиссар, так и будет».
Поначалу Скородумов злился, даже написал рапорт, чтобы его перевели в другую эскадрилью, терялся, обиду пестовал. Но потом плюнул на все и засучил рукава. А кто работает, того видно. Скородумов во всем гнул свою линию, несмотря на шульговское пренебрежение. Это в эскадрилье заметили и оценили. Оценил и Шульга.
Как-то штурман эскадрильи, подчеркивая свои заслуги, отпустил в адрес Скородумова снисходительную реплику. Шульга резко оборвал его и пристыдил: чем нос задирать, лучше под ноги смотреть.
Правом на снисходительность к молодому замполиту командир ни с кем не желал делиться.
В этот раз Шульга разговаривал со Скородумовым без подначек. Не до шуток было. Он начал вслух прикидывать план операции, делать наброски схемы. Скородумов не выдержал, вмешался. Они заспорили, склонились над столом. Забыв о разности в возрасте и званиях, замполит вырвал из рук Шульги карандаш и начал запальчиво рядом со схемой писать формулы. Шульга попытался сделать расчет по-своему, достал справочник из сейфа, электронный калькулятор. Но у Скородумова получалось надежнее, хотя и считал с помощью карандаша.
Вызвали инженера эскадрильи, начальника ТЭЧ. Расчеты показывали, что отдельные узлы и механизмы внешней подвески необходимо переоборудовать, ибо основное усилие в момент подъема груза будет не прямолинейным, а смещенным. Всю обедню портила нависшая над площадкой скала.
– А ты лететь спешил, – зазвучали в тоне Шульги знакомые нотки. – Что ни делается, все к лучшему.
Передав расчеты и схемы инженеру, Шульга, одеваясь, шепнул на ухо Скородумову:
– Ефимова навестим.
Лежа в мягкой постели, Ефимов смотрел на задернутое занавесками окно и слушал, как метель остервенело расшатывает сборно-щитовой домик санчасти. В палате было тепло и тихо, пахло валерьянкой и свежими простынями. Ощущение покоя и благости наполняло каждую клеточку тела, размягчало волю и притупляло желания. Хотелось вот так лежать и лежать, вытянув поверх одеяла руки, слушать удары ветра, ни о чем не думать, а только наслаждаться покоем и теплом.
Сколько же он валяется здесь? Часов на руке не было. И почему попал к медикам? Ранен, что ли? Так никакой боли не чувствовал, никаких бинтов не видел. Положили на обследование? Почему? Переутомление? А может, ему только показалось, что он благополучно посадил вертолет?