Страница:
Вот этот зуд похвалы и тщеславия и портит все в молодости. Служение науке, вообще всякой - не иное что, как служение истине.
Но в науках прикладных служить истине не так легко. Тут доступ к правде затруднен не одними- только научными препятствиями, то-есть такими, которые могут быть и удалены с помощью науки. Нет, в прикладной науке, сверх этих препятствий, человеческие страсти, предрассудки и слабости с разных сторон влияют на доступ к истине и делают ее нередко и вовсе недоступною.
Бороться за истину с предрассудками, страстями и слабостями людей невозможно. Можно только лавировать; но не менее трудно бороться и с собственными страстями и слабостями, если мы в юности, с самого детства, не развили в себе способность владеть собою, а владеть собою иначе" нельзя, как через познание самого себя.
Итак, для учителя такой прикладной науки, как медицина, имеющей дело прямо со всеми атрибутами человеческой натуры (как своего собственного, так и другого, чужого я), для учителя - говорю - такой науки необходима, кроме научных сведений и опытности, еще добросовестность, приобретаемая только трудным искусством самосознания, самообладания и знания человеческой натуры.
Дело ли это молодости? "Chirurgus debet esse adolescens" (Хирургом должен быть молодой (человек)- по словам Цельза.
Конечно, старость, притупляющая чувства, делает хирурга неспособным.
И ничто не препятствует молодым людям быть хирургами, но не учителями хирургии. Это не одно и то же, и напрасно думать, что всякий ловкий и искусный хирург может быть и хорошим наставником хирургии:
Есть время для любви;
Для мудрости - другое.
Как самоед, я не мог не видеть и не чувствовать, как много мне недостает знания, опытности и самообладания, чтобы быть настоящим наставником хирургии. Я не был так недобросовестлив, чтобы не понимать, какую громадную ответственность перед обществом и перед самим собою [...] принимает на себя тот, кто, получив с дипломом врача некоторое право на жизнь и смерть другого, получает еще и обязанность передавать это право другим.
Но молодость легко устраняет нравственные затруднения и мирит противоречия в себе.
Я сознавал свои недостатки, но не мог их сознавать так, как теперь, когда я пережил их и все их следствия.
Да и теперь, анализируя, я сознаюсь, как трудно решить, что было в том или другом случае главным мотивом моих действий: суетность или истинное желание помочь и облегчить страдание.
Ах, как это трудно решить для человека, преданного своему искусству всею душою, когда вся цель этого искусства состоит в лечении и облегчении людских страданий!
Как ни мало вероятен успех операции, как ни опасно для жизни ее производство, если оно вас интересует, как искусство, вы уже не можете совершенно беспристрастно взвесить шансы и определить, что вероятнее в данном случае: успех или гибель.
И чем моложе, чем ревностнее деятель, тем более привержен он к своему искусству, тем легче он упускает из виду цель искусства и тем более расположен действовать искусством для одного искусства.
Да, да "ne nocerim veritus" Галлера, запрещавшее ему - опытнейшему анатому и физиологу - делать операции на живых людях,- это есть выражение воочию нравственного чувства.
Каждый хирург должен бы был со своим "ne nocerim veritus" приступать к операции.
Но это значило бы подчинить интерес науки и искусства всецело высшему нравственному чувству.
Да, так должно бы быть; но тут являются другие соображения, делающие невозможным решение вопроса: как поступить в сомнительном случае; а таких случаев не десятки, а сотни.
Старикашка Рюль был прав, когда он требовал от госпитальных хирургов, чтобы они не иначе предпринимали операции, как с согласия больных. Он раздосадовал меня однажды, явившись в Обуховскую больницу в тот самый момент, когда я приступал к операции аневризмы, и спросил больного, желает ли он операции.
- Нет,- отвечал он.
- В таком случае,- решил Рюль,- нельзя оперировать против желания.
(Иог. Рюль (1764-1846)-медиц. инспектор петербургских больниц, в которых П. работал после переезда в Петербург.)
Все мы, молодые врачи, смеялись над пуританством Рюля, называли его козодоем, caprimulgus europensis, на которого он был, действительно, похож, Hosentrompetr'om; говорили также про него, что он приобрел себе почет в петербургском медицинском мире только тем, что умел ловко ставить промывательные покойной императрице Марии Федоровне; - все это говорилось и болталось только потому, что отживший старик осмеливается вмешиваться в дела науки и искусства и вредить научным интересам.
- Так- говорили,- дойдет, пожалуй, до того, что у больных в госпиталях надо будет испрашивать согласия на кровопускания, ставление банок и мушек.
Но все понимали, однакоже, что никто бы из нас не захотел, чтобы его без спроса подвергли какой-либо опасной процедуре, хотя бы и с целью спасти жизнь. А с другой стороны, разве кто-нибудь был бы в претензии за то, что спасли ему жизнь без его спроса, подвергнув его опасной процедуре?
Я предвижу, что больной непременно, не нынче-завтра, изойдет от кровотечения из аневризмы, подвергаю его, не спрося его согласия, операции -и спасаю.
Так я и рассуждал, приступая к операции, отмененной Рюлем за то, что не спросил сначала согласия больного.
Кто прав, кто виноват?
В таких случаях только голос собственной совести может- решить вопрос для каждого, и, конечно, для каждого решить по-своему.
Рюль был, несомненно, прав, ибо действовал, несомненно, по глубокому убеждению в том, что никто,- больше самого больного,- не имеет права на его здоровье.
Я, может быть, также прав был. Может быть,-- говорю,- потому что не знаю теперь, был ли я тогда убежден в неминуемой опасности для больного потерять жизнь от кровотечения, и притом был ли я убежден, что опасность для жизни больного от кровотечения из аневризмы превышает опасность от операции.
Да, собственная совесть - другого средства нет - должна решать для истинно-честного хирурга вопрос об операции, когда опасность, с нею соединенная, для жизни кажется ему столько же значительною, как и опасность от болезни, против которой назначена операция. Но хирург в этом случае не всегда может полагаться и на собственную совесть.
Научные, не имеющие ничего общего с нравственностью, занятия, пристрастие и любовь к своему искусству - действуют и на совесть, склоняя ее, так сказать, на свою сторону. И совесть в таком случае, решая вопрос о степени опасности, становится на сторону научного предубеждения. Совесть играет тут роль судьи или присяжного, основывающего свое суждение на мнении эксперта, а эксперт тут - научные сведения того же самого лица, совесть которого призвана быть судьею. Тут предубеждению дорога открыта с разных сторон.
С одной стороны, предубеждение легко проникнет в запас сведений; с другой стороны, через это и самая совесть легко предубеждается.
Современная наука нашла, как будто, более надежное средство против предубеждений в практической медицине,- это медицинская статистика, основанная на цифре. И совести хирурга . как будто сделалось легче решать без предубеждений.
Вот болезнь: от нее умирают, по статистике, 60 проц.; вот, операция, уничтожающая болезнь; от нее умирает только 50 проц. Совести не трудно, значит, решить по совести, что опаснее: болезнь, предоставленная самой себе, или операция.
Но вот загвоздка.
Во-первых, эта статистика не есть нечто вполне определенное и не подлежащее ни сомнению,, ни колебанию; а во-вторых, почем же я буду знать, что, в данном случае мой больной принадлежит именно к числу 60 умирающих из 100, а не к числу 40, остающихся в живых? И кто мне сказал, что в случае операции мой больной будет относиться к числу 50 проц. выздоравливающих, а не к 50 умирающих?
В конце концов, не трудно убедиться, что и эта, повидимому такая верная, цифра только тогда будет иметь важное практическое значение, когда ей на помощь явится индивидуализирование - новая, еще не початая отрасль знания.
Когда изучение человеческих особей настолько подвинется вперед, что каждую особь можно, по надежным признакам, отнести к той или другой резко обозначенной категории, а свойства каждой категории противостоять внешним и органическим (внутренним) влияниям будут известны,-тогда и статистика с ее цифровыми данными получит иное значение.
(В монографии 1854 г. "О трудности и счастьи в хирургии" П. писал, что "требование счастливого результата операций от молодых хирургов может принести пагубный вред больным. Желание показать товар лицом побуждало бы врачей скрывать истинную историю болезни и заставило бы, в погоне за более удачным результатом, выписывать больных возможно скорей, как бы излеченных". П. настаивал на научном исследовании болезни. Он приводит примеры "трудностей, встречаемых тем, кто без... дипломатии и без суеверия, на пути чисто ученом, хочет быть счастливым врачом и оператором". Излагает случаи, интересные для поучения начинающих врачей. Сообщает примеры из своей практики, где "только верности распознавания" больной "обязан тем, что не лишился жизни под ножом". Только осторожное и внимательное исследование приводит к счастливым результатам. Это, однако, не значит, что врач должен стоять у кровати больного "робко и недоверчиво". Успех достается врачу смелому и решительному, но только в том случае, если он не ограничивается изучением одной избранной узкой специальности. "Нужно... обращать на все самое тщательное внимание и ни малейшей вещи не оставлять без исследования". Хирург должен обладать искусством выбрать благоприятное время для операции, воспользоваться умело всяким, даже малейшим изменением в течении болезни, предпринять операцию не слишком рано и не слишком поздно, произвести благоприятное нравственное влияние на больного, поднять его надежды, устранить его страх и уничтожить его сомнения. Надо не только сделать операцию искусно, но предотвратить все могущие быть во время операции неприятные осложнения, сохранить хладнокровие и присутствие духа, что даст возможность воспользоваться во время операции даже самыми ничтожными обстоятельствами, чтобы провести последующее лечение с полною осмотрительностью и знанием дела. "Постоянное исследование, упражнение чувств и опытность могут творить неимоверное: они могут придать врачу нечто божественное". )
Мог ли же я, молодой, малоопытный человек, быть настоящим наставником хирургии?!
Конечно, нет,- и я чувствовал это.
Но, раз поставленный судьбою на это поприще, что я мог сделать?
Отказаться? Да для этого я был слишком молод, слишком самолюбив и слишком самонадеян.
Я избрал другое средство, чтобы приблизиться, сколько можно, к тому идеалу, который я составил себе об обязанностях профессора хирургии.
В бытность мою за границей я достаточно убедился, что научная истина далеко не есть главная цель знаменитых клиницистов и хирургов.
Я убедился достаточно, что нередка принимались меры и знаменитых клинических заведениях не для открытия, а для затемнения научной истины.
Было везде заметно старание продать товар лицом. И это было еще ничего. Но с тем вместе товар худой и недоброкачественный продавался за хороший, и кому? - Молодежи - неопытной,- незнакомой с делом, но инстинктивно ищущей научной правды.
Видев все это, я положил себе за правило, при первом моем вступлении на кафедру, ничего не скрывать от моих учеников, и если не сейчас же, то потом, и немедля открывать перед ними сделанную мною ошибку,- будет ли она в диагнозе, или в лечении болезни.
В этом духе я и написал мои клинические анналы, с изданием которых я нарочно спешил, чтобы не дать повода моим ученикам упрекать меня в намерении выиграть время для скрытия правды.
Описав в подробности все мои промахи и ошибки, сделанные при постели больных, я не щадил себя и, конечно, не предполагал, что найдутся охотники воспользоваться моим положением, и в критическом разборе выставить снова на вид выставленные уже мною грехи мои. Охотники, однакоже, нашлись. Мой хороший петербургский приятель,
д-р Задлер, написал огромную критическую статью в одном немецком журнале.
В этой большой статье нашлось для меня одно полезное замечание,- это русская пословица, приведенная Задлером в конце его критики: "Терпи, казак,атаманом будешь".
Старик Хелиус в 1866 году напомнил мне об этой пословице, переведенной Задлером для немцев так: "Geduld, Kosak, wirst Ataman werden".
Через год, вскоре после выхода первых выпусков моей "Хирургической анатомии", я был уже избран в ординарные профессоры.
(Анналы Дерптской хирургической клиники изданы в двух частях. В ч. I (1836-1837) описано 18 случаев из клиники П. (Дерпт, 1837); во II ч. (1837-1839)-31 случай (Дерпт. 1839). Обе книги- на немецком языке, который был тогда наиболее употребительным среди врачей всех стран. В знаменитом предисловии к первой части П. писал:
"Я только год состою директором дерптской хирургической клиники и уже дерзаю происшедшее в этой клинике сообщить врачебной публике. Поэтому книга моя необходимо содержит много незрелого и мало основательного; она полна ошибок, свойственных начинающим, практическим хирургам, скажу более - в ней выработаны некоторые такие положения, от исполнения которых следовало бы воздерживаться молодым врачам. Книга моя часто укажет, что я действовал не так, как следует в данном случае. Несмотря на все это, я счел себя вправе издать ее потому, что у нас недостает сочинений, содержащих откровенную исповедь практического врача и особенно хирурга. Я считаю священною обязанностью добросовестного преподавателя немедленно обнародовать свои ошибки и их последствия, для предостережения и назидания других, еще менее опытных, от подобных заблуждений.
Я думаю, что молодые врачи должны прочитывать не одни классические сочинения великих мастеров нашего искусства, которым они уже потому подражать не в состоянии, что великое искусство их есть плод долговременной опытности.
Копия с картины Рафаэля не годится для обучающегося живописи: он должен начать с обыденного, рисовать простые предметы с натуры и только после многократных ошибок, со временем, приобретет известное мастерство в своем искусстве; так и врач после повторенных ошибок и заблуждений достигает только лучших результатов и, наконец, будет в состоянии действовать почти безошибочно, по указаниям великих мастеров своего искусства.
Вот почему откровенное и добросовестное описание деятельности даже малоопытного практика для начинающих врачей имеет важное значение. Правдивое изложение его действий, хотя бы и ошибочных, укажет на механизм самых ошибок и на возможность избегнуть повторения по крайней мере там, где это достижимо. Прав ли я в моем воззрении или нет, предоставляю судить другим. В одном только могу удостоверить, что в моей книге нет места ни для лжи, ни для самохвальства. Проф. Пирогов. Дерпт, в марте 1837 г.".
Своим содержанием "Анналы" привлекли внимание отечественных и зарубежных деятелей медицины. В одном немецком научном журнале было тогда же заявлено, что "Анналы способны приковать к себе во многих отношениях внимание мыслящих и пытливых врачей. Они знакомят нас с блестящими анатомическими и хирургическими познаниями человека, который, повидимому, рожден и призван, чтобы со временем стать из ряда вой выходящим, неоценимым оператором. В нем сказываются все те свойства, которые редко совмещаются в одном человеке, но которые тем вернее помогают достичь самого высокого в хирургии".
Когда, вскоре после выхода в свет первого тома "Анналов", студенты поднесли П. его литографированный портрет, он сделал под портретом след. надпись: "Мое сокровеннейшее желание, чтобы мои ученики относились ко мне с критикой; цель моя будет достигнута лишь тогда, когда они будут убеждены, что я действую последовательно; действую ли я правильно, это другое дело, которое выяснится временем и опытом".
В предисловии ко второму тому автор указывал на господствующие в науке тщеславие и эгоизм, на отсутствие взаимного доверия у врачей и писал: "Наш святой долг только путем открытого способа действий, непринужденного и свободного признания своих ошибок уберечь медицинскую науку от опасного господства мелочных страстей".
-- В феврале 1837 г. факультет вошел в Совет университета с предложением избрать П. ординарным профессором: "Со времени назначения своего профессором Пирогов с блестящим успехом в научном и педагогическом отношениях исполнил свои обязанности и выказал выдающееся искусство на многих исполненных им операциях. С равным успехом начал Пирогов и научно-литературную деятельность изданием первой части своей Хирургической анатомии артерий". В Совете П. получил 15 голосов против 1; утвержден в звании 6 марта 1837 г. (Г. В. Левицкий, стр. 264).
Для издания этого труда мне нужны были: издатель-книгопродавец, художник-рисовальщик с натуры и хороший литограф.
Не легко было тотчас же найти в Дерпте трех таких лиц.
К счастью, как нарочно к тому времени, явился в Дерпт весьма предприимчивый (даже слишком, и после обанкротившийся) книгопродавец Клуге..
Ему - конечно, безденежно - я передал все право издания, с тем лишь, чтобы рисунки были именно такими, какие я желал иметь. Художник-рисовальщик - этот рисовальщик был тот же г. Шлатер, которого я некогда отыскал случайно для рисунков моей диссертации на золотую медаль. Это был не гений, но трудолюбивый, добросовестный рисовальщик с натуры. Он же, самоучкою, работая без устали и с самоотвержением, сделался и очень порядочным литографом. А для того времени это была не шутка. Тогда литографов и в Петербурге был только один, и то незавидный. Первые опыты литографского искусства Шлатера и были рисунки моей "Хирургической анатомии". Они удались вполне.
С попечителем Крафтштремом, вначале ко мне весьма благоволившим, я не долго жил в ладу, впрочем, не по моей вине.
То было время дуэлей в Дерпте. Периодические дуэли то усиливались (и едва ли не тогда, когда их преследовали), то уменьшались.
Крафтштрему и ректору дуэли, разумеется, были не по сердцу, особливо случившиеся вскоре одна после другой: одна - мнимая, другая - действительная.
Русский студент, сорви-голова, Хитрово безнадежно вляпался в одну приезжую замужнюю, женщину. Желая всеми силами обратить на себя внимание этой дамы, Хитрово придумал такую штуку: увидев предмет своей любви на одном концерте, он бросился стремглав к ректору с донесением, что убил одного студента на дуэли в лесу и предает себя произвольно в руки правосудия.
Ректор отправил Хитрово с карцер, а сам с фонарями, педелями и полицией отправился в лес отыскивать труп убитого, Проискали целую ночь, и ничего не нашли.
На другой же день оказалось, что вся эта история - выдумка взбалмошного влюбленного.
Другая же, действительная, даже наделала много хлопот Крафтштрему.
Нашли действительно убитого студента в лесу и, несомненно, убитого на пистолетной дуэли. Разыскивали не мало, но все оставалось шитым и крытым.
В это самое время ехал через Дерпт за границу государь Николай Павлович. Можно себе представить, как струсил Крафтштрем. Он явился с докладом к государю на почтовую станцию; государь не выходил из кареты, и когда Крафтштрем донес ему о случившемся, то государь прямо объявил ему:
- Ну, что же, так разгони факультет.
Вот тебе раз! Что тут поделаешь? Разгони факультет! Да какой,- их целых четыре,- и как его разгонишь?
Вот в это-то тревожное время и случилась еще одна дуэль на студенческих геберах.
Рана была грудная и опасная. Меня позвали на третий день, когда уже развилось сильное воспаление плевры. Я дня два посещал раненого, вскоре затем отдавшего богу душу.
Меня призывают к Крафтштрему:
- Вы лечили раненого на дуэли?-спрашивает он меня. - Я.
- Вы знали, что он был ранен на дуэли?
- Я мог бы вам ответить, что не знал, так как никто мне не докажет, что я знал; но я не хочу вам лгать, и потому говорю: знал.
- А когда знали, то почему не донесли по закону? Вы будете отвечать...
Назначается суд, не университетский, не домашний, а уголовный. Затем, прощайте,- прибавил он.
Суд, действительно, начался, и меня притянули к нему. На суде я сказал то же самое, что мне никто не докажет, что я знал о дуэли, но я сознаюсь, что знал; а не донес потому, что, во-первых, твердо был уверен в существовании доноса о дуэли и помимо меня; а во-вторых, считал для раненого вредным судебное дознание, неизбежное, если бы я донес при жизни больного, находившегося в опасности; по смерти же я, действительно, доносил по начальству о приключившейся от грудной раны смерти вследствие воспаления в плевре.
Итак, эта дуэль расстроила меня с Крафтштремом. Я перестал посещать его. Встречаясь на улице, мы не кланялись друг другу. Я получил через совет выговор от министра.
Натянутые мои отношения к попечителю продолжались несколько месяцев.
Появление на свет 1-й части моих клинических анналов доставило мне, почти в одно и то же время, приятность и выгоду. Приятны, чрезвычайно приятны были для меня привет и дружеское пожатие руки профессора Энгельгардта.
Энгельгардт (профессор минералогии), цензор и ревностный пиэтист, неожиданно является ко-мне, вынимает из кармана один лист моих анналов, читает вслух, взволнованным голосом и со слезами на глазах, мое откровенное признание в грубейшей ошибке диагноза, в одном случае причинившей смерть больному; а за признанием следовал упрек своему тщеславию и самомнению. Прочитав, Энгельгардт жмет мою руку, обнимает меня и, растроганный до-нельзя, уходит.
Этой сцены я никогда не забуду; она была слишком отрадна для меня.
Выгода, доставленная мне анналами, получена с другой, почти противоположной, стороны.
В то время, когда я писал свои анналы, в Дерпте был распространен сифилис в значительных размерах между студентами и бюргерской молодежью.
Полицейских санитарных мер не существовало. Я, в статье о сифилисе, настаивал на безотлагательном введении этих мер, говоря, что если нельзя предохранить слабых детей от падения, то надо, по крайней мере, сделать падение это как можно менее вредным.
Пошли толки, и я услышал, что Крафтштрем читал эту статью некоторым из влиятельных городских людей, причем хвалил меня за правду и нелицемерие.
Это случилось именно в то время, когда я намеревался воспользоваться университетскою суммою, назначенною для ученых экспедиций,- поехать в Париж для осмотра госпиталей. Это дело должно было идти через попечителя. Я и отправился к нему, обнадеженный слухами о расположении его ко мне.
Прием был, действительно, очень радушный; Крафтштрем обещал мне полное содействие в министерстве.
В январе 1837 года я и отправился в Париж, получив пособие от университета на путевые издержки.
(П. несколько раз определенно заявляет в дневнике, что он поехал в Париж в январе 1837 г.; но эта поездка состоялась в 1838 г. Во-первых, 20 января 1838 г. Николай I "согласно представлению министра просвещения изъявил соизволение на предприятие ординарному профессору Пирогову в течение 1-го семестра наст. года ученого путешествия в Париж с сохранением жалованья и с выдачей ему сверх того на необходимые издержки 3000 рублей из штатной, определенной на ученые путешествия, суммы" (Журнал м-ва проев. 1838, No 2, отд. I, стр. 25). Во-вторых, в делах Юрьевского университета сохранилось письмо П. из Парижа от 1 июня 1838 г. Наконец, имеется неизданное письмо П. от 24 января 1838 г. из Юрьева, невидимому, К. К. Зейдлицу: "Сижу между страхом и надеждою относительно предпринятого мною путешествия во Францию. Я еще не получил об этом определенного ответа, и получу ли? А это создает затруднения в моих делах" (копия, снятая мною в музее П. в 1915г.).
Тринадцать дней и ночей я ехал, не отдыхая ни разу, из Дерпта до Парижа на Поланген, Франкфурт-на-Майне, Саарбрюкен и Мец. И несмотря на 13 ночей, проведенных в экипаже, я, по приезде в Париж, тотчас же отправился осматривать город.
Париж не сделал на меня особенно благоприятного впечатления в хирургическом отношении. Госпитали смотрели угрюмо: смертность в госпиталях была значительная.
Самое приятное впечатление произвел на меня из всех парижских хирургов Вельпо. Может быть нравился он мне и потому, что на первых же порах сильно пощекотал мое авторское самолюбие. Когда я пришел к нему в первый раз, то застал его читающим два первые выпуска моей "Хирургической анатомии артерий и фасций". Когда я ему рекомендовался глухо: "Je suis un medecin russe", (Я русский медик ) то он тотчас же спросил меня, не знаком ли я с le professeur de Dorpat, m-r Pirogoff, и когда я ему объявил, что я сам и есть Пирогов, то Вельпо принялся расхваливать мое направление в хирургии, мои исследования фасций, рисунки и т. д., и тогда же познакомил меня с английским специалистом в науке о фасциях и, по мнению Вельпо, весьма компетентным в этом деле. Это был некто Томсон, участвовавший в заговорах чартистов и бежавший из Англии в Париж.
Действительно, весьма дельный анатом, он называл себя по своей специальности "fascia Тоm", но чудак преоригинальнейший. Всю жизнь свою в Париже он посвятил двум специальностям: исследованию фасций, с изготовлением превосходных препаратов, и преследованию профессоров. Для этой последней цели он предпринял публикование разных брошюр, выходивших почти ежедневно в свет с литографского станка. Брошюры были составляемы самим Томсоном и некоторыми весельчаками-студентами и разносились ими же самими по знакомым.
Но в науках прикладных служить истине не так легко. Тут доступ к правде затруднен не одними- только научными препятствиями, то-есть такими, которые могут быть и удалены с помощью науки. Нет, в прикладной науке, сверх этих препятствий, человеческие страсти, предрассудки и слабости с разных сторон влияют на доступ к истине и делают ее нередко и вовсе недоступною.
Бороться за истину с предрассудками, страстями и слабостями людей невозможно. Можно только лавировать; но не менее трудно бороться и с собственными страстями и слабостями, если мы в юности, с самого детства, не развили в себе способность владеть собою, а владеть собою иначе" нельзя, как через познание самого себя.
Итак, для учителя такой прикладной науки, как медицина, имеющей дело прямо со всеми атрибутами человеческой натуры (как своего собственного, так и другого, чужого я), для учителя - говорю - такой науки необходима, кроме научных сведений и опытности, еще добросовестность, приобретаемая только трудным искусством самосознания, самообладания и знания человеческой натуры.
Дело ли это молодости? "Chirurgus debet esse adolescens" (Хирургом должен быть молодой (человек)- по словам Цельза.
Конечно, старость, притупляющая чувства, делает хирурга неспособным.
И ничто не препятствует молодым людям быть хирургами, но не учителями хирургии. Это не одно и то же, и напрасно думать, что всякий ловкий и искусный хирург может быть и хорошим наставником хирургии:
Есть время для любви;
Для мудрости - другое.
Как самоед, я не мог не видеть и не чувствовать, как много мне недостает знания, опытности и самообладания, чтобы быть настоящим наставником хирургии. Я не был так недобросовестлив, чтобы не понимать, какую громадную ответственность перед обществом и перед самим собою [...] принимает на себя тот, кто, получив с дипломом врача некоторое право на жизнь и смерть другого, получает еще и обязанность передавать это право другим.
Но молодость легко устраняет нравственные затруднения и мирит противоречия в себе.
Я сознавал свои недостатки, но не мог их сознавать так, как теперь, когда я пережил их и все их следствия.
Да и теперь, анализируя, я сознаюсь, как трудно решить, что было в том или другом случае главным мотивом моих действий: суетность или истинное желание помочь и облегчить страдание.
Ах, как это трудно решить для человека, преданного своему искусству всею душою, когда вся цель этого искусства состоит в лечении и облегчении людских страданий!
Как ни мало вероятен успех операции, как ни опасно для жизни ее производство, если оно вас интересует, как искусство, вы уже не можете совершенно беспристрастно взвесить шансы и определить, что вероятнее в данном случае: успех или гибель.
И чем моложе, чем ревностнее деятель, тем более привержен он к своему искусству, тем легче он упускает из виду цель искусства и тем более расположен действовать искусством для одного искусства.
Да, да "ne nocerim veritus" Галлера, запрещавшее ему - опытнейшему анатому и физиологу - делать операции на живых людях,- это есть выражение воочию нравственного чувства.
Каждый хирург должен бы был со своим "ne nocerim veritus" приступать к операции.
Но это значило бы подчинить интерес науки и искусства всецело высшему нравственному чувству.
Да, так должно бы быть; но тут являются другие соображения, делающие невозможным решение вопроса: как поступить в сомнительном случае; а таких случаев не десятки, а сотни.
Старикашка Рюль был прав, когда он требовал от госпитальных хирургов, чтобы они не иначе предпринимали операции, как с согласия больных. Он раздосадовал меня однажды, явившись в Обуховскую больницу в тот самый момент, когда я приступал к операции аневризмы, и спросил больного, желает ли он операции.
- Нет,- отвечал он.
- В таком случае,- решил Рюль,- нельзя оперировать против желания.
(Иог. Рюль (1764-1846)-медиц. инспектор петербургских больниц, в которых П. работал после переезда в Петербург.)
Все мы, молодые врачи, смеялись над пуританством Рюля, называли его козодоем, caprimulgus europensis, на которого он был, действительно, похож, Hosentrompetr'om; говорили также про него, что он приобрел себе почет в петербургском медицинском мире только тем, что умел ловко ставить промывательные покойной императрице Марии Федоровне; - все это говорилось и болталось только потому, что отживший старик осмеливается вмешиваться в дела науки и искусства и вредить научным интересам.
- Так- говорили,- дойдет, пожалуй, до того, что у больных в госпиталях надо будет испрашивать согласия на кровопускания, ставление банок и мушек.
Но все понимали, однакоже, что никто бы из нас не захотел, чтобы его без спроса подвергли какой-либо опасной процедуре, хотя бы и с целью спасти жизнь. А с другой стороны, разве кто-нибудь был бы в претензии за то, что спасли ему жизнь без его спроса, подвергнув его опасной процедуре?
Я предвижу, что больной непременно, не нынче-завтра, изойдет от кровотечения из аневризмы, подвергаю его, не спрося его согласия, операции -и спасаю.
Так я и рассуждал, приступая к операции, отмененной Рюлем за то, что не спросил сначала согласия больного.
Кто прав, кто виноват?
В таких случаях только голос собственной совести может- решить вопрос для каждого, и, конечно, для каждого решить по-своему.
Рюль был, несомненно, прав, ибо действовал, несомненно, по глубокому убеждению в том, что никто,- больше самого больного,- не имеет права на его здоровье.
Я, может быть, также прав был. Может быть,-- говорю,- потому что не знаю теперь, был ли я тогда убежден в неминуемой опасности для больного потерять жизнь от кровотечения, и притом был ли я убежден, что опасность для жизни больного от кровотечения из аневризмы превышает опасность от операции.
Да, собственная совесть - другого средства нет - должна решать для истинно-честного хирурга вопрос об операции, когда опасность, с нею соединенная, для жизни кажется ему столько же значительною, как и опасность от болезни, против которой назначена операция. Но хирург в этом случае не всегда может полагаться и на собственную совесть.
Научные, не имеющие ничего общего с нравственностью, занятия, пристрастие и любовь к своему искусству - действуют и на совесть, склоняя ее, так сказать, на свою сторону. И совесть в таком случае, решая вопрос о степени опасности, становится на сторону научного предубеждения. Совесть играет тут роль судьи или присяжного, основывающего свое суждение на мнении эксперта, а эксперт тут - научные сведения того же самого лица, совесть которого призвана быть судьею. Тут предубеждению дорога открыта с разных сторон.
С одной стороны, предубеждение легко проникнет в запас сведений; с другой стороны, через это и самая совесть легко предубеждается.
Современная наука нашла, как будто, более надежное средство против предубеждений в практической медицине,- это медицинская статистика, основанная на цифре. И совести хирурга . как будто сделалось легче решать без предубеждений.
Вот болезнь: от нее умирают, по статистике, 60 проц.; вот, операция, уничтожающая болезнь; от нее умирает только 50 проц. Совести не трудно, значит, решить по совести, что опаснее: болезнь, предоставленная самой себе, или операция.
Но вот загвоздка.
Во-первых, эта статистика не есть нечто вполне определенное и не подлежащее ни сомнению,, ни колебанию; а во-вторых, почем же я буду знать, что, в данном случае мой больной принадлежит именно к числу 60 умирающих из 100, а не к числу 40, остающихся в живых? И кто мне сказал, что в случае операции мой больной будет относиться к числу 50 проц. выздоравливающих, а не к 50 умирающих?
В конце концов, не трудно убедиться, что и эта, повидимому такая верная, цифра только тогда будет иметь важное практическое значение, когда ей на помощь явится индивидуализирование - новая, еще не початая отрасль знания.
Когда изучение человеческих особей настолько подвинется вперед, что каждую особь можно, по надежным признакам, отнести к той или другой резко обозначенной категории, а свойства каждой категории противостоять внешним и органическим (внутренним) влияниям будут известны,-тогда и статистика с ее цифровыми данными получит иное значение.
(В монографии 1854 г. "О трудности и счастьи в хирургии" П. писал, что "требование счастливого результата операций от молодых хирургов может принести пагубный вред больным. Желание показать товар лицом побуждало бы врачей скрывать истинную историю болезни и заставило бы, в погоне за более удачным результатом, выписывать больных возможно скорей, как бы излеченных". П. настаивал на научном исследовании болезни. Он приводит примеры "трудностей, встречаемых тем, кто без... дипломатии и без суеверия, на пути чисто ученом, хочет быть счастливым врачом и оператором". Излагает случаи, интересные для поучения начинающих врачей. Сообщает примеры из своей практики, где "только верности распознавания" больной "обязан тем, что не лишился жизни под ножом". Только осторожное и внимательное исследование приводит к счастливым результатам. Это, однако, не значит, что врач должен стоять у кровати больного "робко и недоверчиво". Успех достается врачу смелому и решительному, но только в том случае, если он не ограничивается изучением одной избранной узкой специальности. "Нужно... обращать на все самое тщательное внимание и ни малейшей вещи не оставлять без исследования". Хирург должен обладать искусством выбрать благоприятное время для операции, воспользоваться умело всяким, даже малейшим изменением в течении болезни, предпринять операцию не слишком рано и не слишком поздно, произвести благоприятное нравственное влияние на больного, поднять его надежды, устранить его страх и уничтожить его сомнения. Надо не только сделать операцию искусно, но предотвратить все могущие быть во время операции неприятные осложнения, сохранить хладнокровие и присутствие духа, что даст возможность воспользоваться во время операции даже самыми ничтожными обстоятельствами, чтобы провести последующее лечение с полною осмотрительностью и знанием дела. "Постоянное исследование, упражнение чувств и опытность могут творить неимоверное: они могут придать врачу нечто божественное". )
Мог ли же я, молодой, малоопытный человек, быть настоящим наставником хирургии?!
Конечно, нет,- и я чувствовал это.
Но, раз поставленный судьбою на это поприще, что я мог сделать?
Отказаться? Да для этого я был слишком молод, слишком самолюбив и слишком самонадеян.
Я избрал другое средство, чтобы приблизиться, сколько можно, к тому идеалу, который я составил себе об обязанностях профессора хирургии.
В бытность мою за границей я достаточно убедился, что научная истина далеко не есть главная цель знаменитых клиницистов и хирургов.
Я убедился достаточно, что нередка принимались меры и знаменитых клинических заведениях не для открытия, а для затемнения научной истины.
Было везде заметно старание продать товар лицом. И это было еще ничего. Но с тем вместе товар худой и недоброкачественный продавался за хороший, и кому? - Молодежи - неопытной,- незнакомой с делом, но инстинктивно ищущей научной правды.
Видев все это, я положил себе за правило, при первом моем вступлении на кафедру, ничего не скрывать от моих учеников, и если не сейчас же, то потом, и немедля открывать перед ними сделанную мною ошибку,- будет ли она в диагнозе, или в лечении болезни.
В этом духе я и написал мои клинические анналы, с изданием которых я нарочно спешил, чтобы не дать повода моим ученикам упрекать меня в намерении выиграть время для скрытия правды.
Описав в подробности все мои промахи и ошибки, сделанные при постели больных, я не щадил себя и, конечно, не предполагал, что найдутся охотники воспользоваться моим положением, и в критическом разборе выставить снова на вид выставленные уже мною грехи мои. Охотники, однакоже, нашлись. Мой хороший петербургский приятель,
д-р Задлер, написал огромную критическую статью в одном немецком журнале.
В этой большой статье нашлось для меня одно полезное замечание,- это русская пословица, приведенная Задлером в конце его критики: "Терпи, казак,атаманом будешь".
Старик Хелиус в 1866 году напомнил мне об этой пословице, переведенной Задлером для немцев так: "Geduld, Kosak, wirst Ataman werden".
Через год, вскоре после выхода первых выпусков моей "Хирургической анатомии", я был уже избран в ординарные профессоры.
(Анналы Дерптской хирургической клиники изданы в двух частях. В ч. I (1836-1837) описано 18 случаев из клиники П. (Дерпт, 1837); во II ч. (1837-1839)-31 случай (Дерпт. 1839). Обе книги- на немецком языке, который был тогда наиболее употребительным среди врачей всех стран. В знаменитом предисловии к первой части П. писал:
"Я только год состою директором дерптской хирургической клиники и уже дерзаю происшедшее в этой клинике сообщить врачебной публике. Поэтому книга моя необходимо содержит много незрелого и мало основательного; она полна ошибок, свойственных начинающим, практическим хирургам, скажу более - в ней выработаны некоторые такие положения, от исполнения которых следовало бы воздерживаться молодым врачам. Книга моя часто укажет, что я действовал не так, как следует в данном случае. Несмотря на все это, я счел себя вправе издать ее потому, что у нас недостает сочинений, содержащих откровенную исповедь практического врача и особенно хирурга. Я считаю священною обязанностью добросовестного преподавателя немедленно обнародовать свои ошибки и их последствия, для предостережения и назидания других, еще менее опытных, от подобных заблуждений.
Я думаю, что молодые врачи должны прочитывать не одни классические сочинения великих мастеров нашего искусства, которым они уже потому подражать не в состоянии, что великое искусство их есть плод долговременной опытности.
Копия с картины Рафаэля не годится для обучающегося живописи: он должен начать с обыденного, рисовать простые предметы с натуры и только после многократных ошибок, со временем, приобретет известное мастерство в своем искусстве; так и врач после повторенных ошибок и заблуждений достигает только лучших результатов и, наконец, будет в состоянии действовать почти безошибочно, по указаниям великих мастеров своего искусства.
Вот почему откровенное и добросовестное описание деятельности даже малоопытного практика для начинающих врачей имеет важное значение. Правдивое изложение его действий, хотя бы и ошибочных, укажет на механизм самых ошибок и на возможность избегнуть повторения по крайней мере там, где это достижимо. Прав ли я в моем воззрении или нет, предоставляю судить другим. В одном только могу удостоверить, что в моей книге нет места ни для лжи, ни для самохвальства. Проф. Пирогов. Дерпт, в марте 1837 г.".
Своим содержанием "Анналы" привлекли внимание отечественных и зарубежных деятелей медицины. В одном немецком научном журнале было тогда же заявлено, что "Анналы способны приковать к себе во многих отношениях внимание мыслящих и пытливых врачей. Они знакомят нас с блестящими анатомическими и хирургическими познаниями человека, который, повидимому, рожден и призван, чтобы со временем стать из ряда вой выходящим, неоценимым оператором. В нем сказываются все те свойства, которые редко совмещаются в одном человеке, но которые тем вернее помогают достичь самого высокого в хирургии".
Когда, вскоре после выхода в свет первого тома "Анналов", студенты поднесли П. его литографированный портрет, он сделал под портретом след. надпись: "Мое сокровеннейшее желание, чтобы мои ученики относились ко мне с критикой; цель моя будет достигнута лишь тогда, когда они будут убеждены, что я действую последовательно; действую ли я правильно, это другое дело, которое выяснится временем и опытом".
В предисловии ко второму тому автор указывал на господствующие в науке тщеславие и эгоизм, на отсутствие взаимного доверия у врачей и писал: "Наш святой долг только путем открытого способа действий, непринужденного и свободного признания своих ошибок уберечь медицинскую науку от опасного господства мелочных страстей".
-- В феврале 1837 г. факультет вошел в Совет университета с предложением избрать П. ординарным профессором: "Со времени назначения своего профессором Пирогов с блестящим успехом в научном и педагогическом отношениях исполнил свои обязанности и выказал выдающееся искусство на многих исполненных им операциях. С равным успехом начал Пирогов и научно-литературную деятельность изданием первой части своей Хирургической анатомии артерий". В Совете П. получил 15 голосов против 1; утвержден в звании 6 марта 1837 г. (Г. В. Левицкий, стр. 264).
Для издания этого труда мне нужны были: издатель-книгопродавец, художник-рисовальщик с натуры и хороший литограф.
Не легко было тотчас же найти в Дерпте трех таких лиц.
К счастью, как нарочно к тому времени, явился в Дерпт весьма предприимчивый (даже слишком, и после обанкротившийся) книгопродавец Клуге..
Ему - конечно, безденежно - я передал все право издания, с тем лишь, чтобы рисунки были именно такими, какие я желал иметь. Художник-рисовальщик - этот рисовальщик был тот же г. Шлатер, которого я некогда отыскал случайно для рисунков моей диссертации на золотую медаль. Это был не гений, но трудолюбивый, добросовестный рисовальщик с натуры. Он же, самоучкою, работая без устали и с самоотвержением, сделался и очень порядочным литографом. А для того времени это была не шутка. Тогда литографов и в Петербурге был только один, и то незавидный. Первые опыты литографского искусства Шлатера и были рисунки моей "Хирургической анатомии". Они удались вполне.
С попечителем Крафтштремом, вначале ко мне весьма благоволившим, я не долго жил в ладу, впрочем, не по моей вине.
То было время дуэлей в Дерпте. Периодические дуэли то усиливались (и едва ли не тогда, когда их преследовали), то уменьшались.
Крафтштрему и ректору дуэли, разумеется, были не по сердцу, особливо случившиеся вскоре одна после другой: одна - мнимая, другая - действительная.
Русский студент, сорви-голова, Хитрово безнадежно вляпался в одну приезжую замужнюю, женщину. Желая всеми силами обратить на себя внимание этой дамы, Хитрово придумал такую штуку: увидев предмет своей любви на одном концерте, он бросился стремглав к ректору с донесением, что убил одного студента на дуэли в лесу и предает себя произвольно в руки правосудия.
Ректор отправил Хитрово с карцер, а сам с фонарями, педелями и полицией отправился в лес отыскивать труп убитого, Проискали целую ночь, и ничего не нашли.
На другой же день оказалось, что вся эта история - выдумка взбалмошного влюбленного.
Другая же, действительная, даже наделала много хлопот Крафтштрему.
Нашли действительно убитого студента в лесу и, несомненно, убитого на пистолетной дуэли. Разыскивали не мало, но все оставалось шитым и крытым.
В это самое время ехал через Дерпт за границу государь Николай Павлович. Можно себе представить, как струсил Крафтштрем. Он явился с докладом к государю на почтовую станцию; государь не выходил из кареты, и когда Крафтштрем донес ему о случившемся, то государь прямо объявил ему:
- Ну, что же, так разгони факультет.
Вот тебе раз! Что тут поделаешь? Разгони факультет! Да какой,- их целых четыре,- и как его разгонишь?
Вот в это-то тревожное время и случилась еще одна дуэль на студенческих геберах.
Рана была грудная и опасная. Меня позвали на третий день, когда уже развилось сильное воспаление плевры. Я дня два посещал раненого, вскоре затем отдавшего богу душу.
Меня призывают к Крафтштрему:
- Вы лечили раненого на дуэли?-спрашивает он меня. - Я.
- Вы знали, что он был ранен на дуэли?
- Я мог бы вам ответить, что не знал, так как никто мне не докажет, что я знал; но я не хочу вам лгать, и потому говорю: знал.
- А когда знали, то почему не донесли по закону? Вы будете отвечать...
Назначается суд, не университетский, не домашний, а уголовный. Затем, прощайте,- прибавил он.
Суд, действительно, начался, и меня притянули к нему. На суде я сказал то же самое, что мне никто не докажет, что я знал о дуэли, но я сознаюсь, что знал; а не донес потому, что, во-первых, твердо был уверен в существовании доноса о дуэли и помимо меня; а во-вторых, считал для раненого вредным судебное дознание, неизбежное, если бы я донес при жизни больного, находившегося в опасности; по смерти же я, действительно, доносил по начальству о приключившейся от грудной раны смерти вследствие воспаления в плевре.
Итак, эта дуэль расстроила меня с Крафтштремом. Я перестал посещать его. Встречаясь на улице, мы не кланялись друг другу. Я получил через совет выговор от министра.
Натянутые мои отношения к попечителю продолжались несколько месяцев.
Появление на свет 1-й части моих клинических анналов доставило мне, почти в одно и то же время, приятность и выгоду. Приятны, чрезвычайно приятны были для меня привет и дружеское пожатие руки профессора Энгельгардта.
Энгельгардт (профессор минералогии), цензор и ревностный пиэтист, неожиданно является ко-мне, вынимает из кармана один лист моих анналов, читает вслух, взволнованным голосом и со слезами на глазах, мое откровенное признание в грубейшей ошибке диагноза, в одном случае причинившей смерть больному; а за признанием следовал упрек своему тщеславию и самомнению. Прочитав, Энгельгардт жмет мою руку, обнимает меня и, растроганный до-нельзя, уходит.
Этой сцены я никогда не забуду; она была слишком отрадна для меня.
Выгода, доставленная мне анналами, получена с другой, почти противоположной, стороны.
В то время, когда я писал свои анналы, в Дерпте был распространен сифилис в значительных размерах между студентами и бюргерской молодежью.
Полицейских санитарных мер не существовало. Я, в статье о сифилисе, настаивал на безотлагательном введении этих мер, говоря, что если нельзя предохранить слабых детей от падения, то надо, по крайней мере, сделать падение это как можно менее вредным.
Пошли толки, и я услышал, что Крафтштрем читал эту статью некоторым из влиятельных городских людей, причем хвалил меня за правду и нелицемерие.
Это случилось именно в то время, когда я намеревался воспользоваться университетскою суммою, назначенною для ученых экспедиций,- поехать в Париж для осмотра госпиталей. Это дело должно было идти через попечителя. Я и отправился к нему, обнадеженный слухами о расположении его ко мне.
Прием был, действительно, очень радушный; Крафтштрем обещал мне полное содействие в министерстве.
В январе 1837 года я и отправился в Париж, получив пособие от университета на путевые издержки.
(П. несколько раз определенно заявляет в дневнике, что он поехал в Париж в январе 1837 г.; но эта поездка состоялась в 1838 г. Во-первых, 20 января 1838 г. Николай I "согласно представлению министра просвещения изъявил соизволение на предприятие ординарному профессору Пирогову в течение 1-го семестра наст. года ученого путешествия в Париж с сохранением жалованья и с выдачей ему сверх того на необходимые издержки 3000 рублей из штатной, определенной на ученые путешествия, суммы" (Журнал м-ва проев. 1838, No 2, отд. I, стр. 25). Во-вторых, в делах Юрьевского университета сохранилось письмо П. из Парижа от 1 июня 1838 г. Наконец, имеется неизданное письмо П. от 24 января 1838 г. из Юрьева, невидимому, К. К. Зейдлицу: "Сижу между страхом и надеждою относительно предпринятого мною путешествия во Францию. Я еще не получил об этом определенного ответа, и получу ли? А это создает затруднения в моих делах" (копия, снятая мною в музее П. в 1915г.).
Тринадцать дней и ночей я ехал, не отдыхая ни разу, из Дерпта до Парижа на Поланген, Франкфурт-на-Майне, Саарбрюкен и Мец. И несмотря на 13 ночей, проведенных в экипаже, я, по приезде в Париж, тотчас же отправился осматривать город.
Париж не сделал на меня особенно благоприятного впечатления в хирургическом отношении. Госпитали смотрели угрюмо: смертность в госпиталях была значительная.
Самое приятное впечатление произвел на меня из всех парижских хирургов Вельпо. Может быть нравился он мне и потому, что на первых же порах сильно пощекотал мое авторское самолюбие. Когда я пришел к нему в первый раз, то застал его читающим два первые выпуска моей "Хирургической анатомии артерий и фасций". Когда я ему рекомендовался глухо: "Je suis un medecin russe", (Я русский медик ) то он тотчас же спросил меня, не знаком ли я с le professeur de Dorpat, m-r Pirogoff, и когда я ему объявил, что я сам и есть Пирогов, то Вельпо принялся расхваливать мое направление в хирургии, мои исследования фасций, рисунки и т. д., и тогда же познакомил меня с английским специалистом в науке о фасциях и, по мнению Вельпо, весьма компетентным в этом деле. Это был некто Томсон, участвовавший в заговорах чартистов и бежавший из Англии в Париж.
Действительно, весьма дельный анатом, он называл себя по своей специальности "fascia Тоm", но чудак преоригинальнейший. Всю жизнь свою в Париже он посвятил двум специальностям: исследованию фасций, с изготовлением превосходных препаратов, и преследованию профессоров. Для этой последней цели он предпринял публикование разных брошюр, выходивших почти ежедневно в свет с литографского станка. Брошюры были составляемы самим Томсоном и некоторыми весельчаками-студентами и разносились ими же самими по знакомым.