И вот теперь Далецкий неожиданно вспомнил про это приглашение старой барыни.
И, как ни странно, ему стало легче. В этом он видел единственный выход из создавшегося тяжелого, мучительного положения.
Когда Ольга Алексеевна замолчала и хотела удалиться из комнаты, Далецкий бросился к ней и, схватив за руку, притянул к себе.
– Оля... – глухо прошептал он, чувствуя жалость и сострадание к измученной и доведенной им до отчаяния женщине.
– Что?.. – чуть слышно отозвалась Ольга Алексеевна, стараясь освободиться из объятий мужа.
Но Далецкий обхватил ее обеими руками и прижал к себе.
– Я хочу вымолить у тебя прощение!.. – несвязно бормотал он, тяжело и нервно дыша. – Я вымотал всю твою душу, я исковеркал всю твою жизнь, но, несмотря на это, я все-таки по-своему продолжаю любить тебя... Какая бы женщина ни встречалась на моем пути, но после нее я всегда опять возвращался к тебе и жаждал твоих робких и тихих ласк! И, я знаю, пройдет эта безумная страсть к Лили, и я снова вернусь к тебе и детям... Ты ведь знаешь, что я люблю детей так же, как и ты... Но что мне делать с собой, раз я такой больной, безумный человек? Страсть – ведь это болезнь, против которой нет средств!
Ольга Алексеевна с необыкновенной силой вырвалась из рук мужа и оттолкнула его от себя.
– Прочь! – взвизгнула она пронзительным, неестественным голосом. – Ни одного слова больше! Я не хочу слышать твоих наглых, циничных излияний! Сегодня же вечером я вместе с детьми уезжаю в имение к матери, и между нами все кончено! Все и навсегда!.. Довольно я мучилась и унижалась! Всему есть предел! Пора положить конец твоим надругательствам надо мной!..
Глаза Ольги Алексеевны снова сверкнули лихорадочным блеском, и лицо ее сделалось молодым и даже красивым. Окинув смущенного и подавленного Да-лецкого с ног до головы презрительным уничтожающим взглядом, она порывисто вышла из комнаты.
В тот же вечер Ольга Алексеевна вместе с детьми выехала из Москвы на юг, в имение матери.
XLI
Далецкий сидел в отдельном кабинете одного из лучших ресторанов Москвы вместе с известным музыкальным критиком Куликовым. Критик пользовался большим влиянием в среде артистического мира и не чужд был олимпийства, в особенности с тех пор, как В.В. Стасов в своих статьях признал его «здравомыслящим». Такое признание, да еще на страницах солидного толстого журнала, было своего рода крещением в «знаменитости».
И Куликов быстро стал подлинной знаменитостью с блестящей карьерой. Он занял в Москве видное положение, обрюзг, растолстел и в своих музыкальных рецензиях стал безапелляционно вещать непреложные истины.
С этими истинами считались не только артисты, но и все музыкальные рецензенты других московских газет и журналов.
Впрочем, в обыденной жизни знаменитый критик являлся простым, милым и потому вполне приятным собеседником. С ним хорошо было провести час-другой за бутылкой вина в товарищеской компании, пошутить, посмеяться и даже поговорить о «важных и тайных предметах».
Далецкий сидел, навалясь всей грудью на стол и тяжело подперев левой рукой голову. Куликов полулежал на мягком диване, заложив обе руки в карманы просторного артистического пиджака и, точно изнеженный, не в меру наевшийся кот, щурил подслеповатые глазки.
– Люди, дорогой мой, разделяются на две категории, – лениво и протяжно рассуждал он. – Одни не в состоянии надеть на себя какую бы то ни было маску и поэтому проявляют свою сущность, свое «я» лишь в исключительных случаях или... или в интимной, очень близкой компании. Поэтому во всех других случаях они молчаливы, скромны и почти совсем незаметны. Они, так сказать, всеми силами, во что бы то ни стало стараются стушеваться и в некотором роде напоминают улиток... Из этих людей появляются герои, сподвижники и вообще субъекты, лезущие на рожон и желающие пробить лбом стену. Это одна категория... Другая категория людей, составляющих большинство, к которому, между прочим, принадлежим и мы с вами, представляют из себя нечто противоположное... Они не в состоянии пробыть без маски даже в самой интимной, близкой компании. Маска – неотъемлемая принадлежность их туалета. С помощью ее они всегда и везде, при всяком удобном и неудобном случае стараются всеми силами казаться не теми, кто они на самом деле есть, а кем-нибудь во много раз лучше или хуже, смотря по обстоятельствам. Я знавал и таких, которые бесцельно и глупо взваливали на себя вину в самых несбыточных, подлых и омерзительных поступках, лишь бы этим возбудить к себе интерес... Понимаете ли, дорогой мой, человек сам по себе – ничто, тля. Ну, так дай-ка я встану на подмостки и надену маску героя, злодея, мошенника, циника, развратника – все равно!.. То, или другое, или третье, н-но... во всяком случае, более интересное, чем ничтожество и тля... Даже в интимной, самой закулисной, жизни такие господа не в состоянии обойтись без помощи маски! Даже, оставаясь наедине с самими собой, они драпируются в различные тоги и напяливают на свои богопротивные рожи те или другие маски... Первая категория людей из горделивой скромности и самолюбия, а может быть, и презрения перед «подлой гнусной чернью» скрывают свое «я», проявляя это святая святых только в кругу избранных... Vous comprenez, много званых, а мало избранных! Последняя категория людей уже давным-давно, со времен развращенного юношества, отчетливо и ясно осознала, что его «святая святых» превратилась в зловонную, помойную яму, а затасканное «я» представляет из себя не что иное, как гнойный, надоедливый прыщ... Одним словом, в глубине души своей эти люди совестятся самих себя!.. Согласитесь, что при таких обстоятельствах маска, какая бы она ни была, – единственное утешение!.. «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман!»
Куликов вынул из кармана руки, приподнялся к столу, налил себе рюмку ликера, но неосторожно взял ее и ликер разлился по столу.
– А, черт!.. – пробормотал он с гримасой и, озлившись на себя, снова откинулся на спинку дивана и принял прежнее положение.
Далецкий задумчиво поглядел на критика и помотал головой.
– «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман!» – произнес он звучным голосом, отчеканивая каждый слог, и снова помотал головой. – Именно «дороже»!.. – с необычайной уверенностью затем воскликнул он и, подумав, вдохновенно заговорил: – Я помню, когда-то в детстве рассказывала мне старая нянька сказки. Вечер, кругом тишина... Мать, по обыкновению, где-нибудь отсутствует... Отец лежит за перегородкой пьяненький. Помните, у Достоевского Мармеладов говорит: «А я лежал пьяненький»! Отец мой в некоторых отношениях напоминал этого самого Мармеладова. Мать же по музыкальной части промышляла, благодаря чему и я в консерваторию попал, и в настоящее время знаменитым певцом сделался, и ваших похвальных отзывов удостоился... Впрочем, не в этом дело! Я разбрасываюсь, ибо уже достаточно пьян... О чем, бишь, я начал?.. Да, да!.. Вспомнил! Так вот-с! Вечер, сидит старая нянька, воистину таковая была у меня!.. Не для картинности и красоты слога ее изобрел, а на самом деле была у меня такая нянька, хотя жалованье ей мои родители платили в высшей степени неаккуратно. Опять, черт возьми, сбился!..
– Ничего, продолжайте! – успокоительно заметил Куликов и зевнул.
И Куликов быстро стал подлинной знаменитостью с блестящей карьерой. Он занял в Москве видное положение, обрюзг, растолстел и в своих музыкальных рецензиях стал безапелляционно вещать непреложные истины.
С этими истинами считались не только артисты, но и все музыкальные рецензенты других московских газет и журналов.
Впрочем, в обыденной жизни знаменитый критик являлся простым, милым и потому вполне приятным собеседником. С ним хорошо было провести час-другой за бутылкой вина в товарищеской компании, пошутить, посмеяться и даже поговорить о «важных и тайных предметах».
Далецкий сидел, навалясь всей грудью на стол и тяжело подперев левой рукой голову. Куликов полулежал на мягком диване, заложив обе руки в карманы просторного артистического пиджака и, точно изнеженный, не в меру наевшийся кот, щурил подслеповатые глазки.
– Люди, дорогой мой, разделяются на две категории, – лениво и протяжно рассуждал он. – Одни не в состоянии надеть на себя какую бы то ни было маску и поэтому проявляют свою сущность, свое «я» лишь в исключительных случаях или... или в интимной, очень близкой компании. Поэтому во всех других случаях они молчаливы, скромны и почти совсем незаметны. Они, так сказать, всеми силами, во что бы то ни стало стараются стушеваться и в некотором роде напоминают улиток... Из этих людей появляются герои, сподвижники и вообще субъекты, лезущие на рожон и желающие пробить лбом стену. Это одна категория... Другая категория людей, составляющих большинство, к которому, между прочим, принадлежим и мы с вами, представляют из себя нечто противоположное... Они не в состоянии пробыть без маски даже в самой интимной, близкой компании. Маска – неотъемлемая принадлежность их туалета. С помощью ее они всегда и везде, при всяком удобном и неудобном случае стараются всеми силами казаться не теми, кто они на самом деле есть, а кем-нибудь во много раз лучше или хуже, смотря по обстоятельствам. Я знавал и таких, которые бесцельно и глупо взваливали на себя вину в самых несбыточных, подлых и омерзительных поступках, лишь бы этим возбудить к себе интерес... Понимаете ли, дорогой мой, человек сам по себе – ничто, тля. Ну, так дай-ка я встану на подмостки и надену маску героя, злодея, мошенника, циника, развратника – все равно!.. То, или другое, или третье, н-но... во всяком случае, более интересное, чем ничтожество и тля... Даже в интимной, самой закулисной, жизни такие господа не в состоянии обойтись без помощи маски! Даже, оставаясь наедине с самими собой, они драпируются в различные тоги и напяливают на свои богопротивные рожи те или другие маски... Первая категория людей из горделивой скромности и самолюбия, а может быть, и презрения перед «подлой гнусной чернью» скрывают свое «я», проявляя это святая святых только в кругу избранных... Vous comprenez, много званых, а мало избранных! Последняя категория людей уже давным-давно, со времен развращенного юношества, отчетливо и ясно осознала, что его «святая святых» превратилась в зловонную, помойную яму, а затасканное «я» представляет из себя не что иное, как гнойный, надоедливый прыщ... Одним словом, в глубине души своей эти люди совестятся самих себя!.. Согласитесь, что при таких обстоятельствах маска, какая бы она ни была, – единственное утешение!.. «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман!»
Куликов вынул из кармана руки, приподнялся к столу, налил себе рюмку ликера, но неосторожно взял ее и ликер разлился по столу.
– А, черт!.. – пробормотал он с гримасой и, озлившись на себя, снова откинулся на спинку дивана и принял прежнее положение.
Далецкий задумчиво поглядел на критика и помотал головой.
– «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман!» – произнес он звучным голосом, отчеканивая каждый слог, и снова помотал головой. – Именно «дороже»!.. – с необычайной уверенностью затем воскликнул он и, подумав, вдохновенно заговорил: – Я помню, когда-то в детстве рассказывала мне старая нянька сказки. Вечер, кругом тишина... Мать, по обыкновению, где-нибудь отсутствует... Отец лежит за перегородкой пьяненький. Помните, у Достоевского Мармеладов говорит: «А я лежал пьяненький»! Отец мой в некоторых отношениях напоминал этого самого Мармеладова. Мать же по музыкальной части промышляла, благодаря чему и я в консерваторию попал, и в настоящее время знаменитым певцом сделался, и ваших похвальных отзывов удостоился... Впрочем, не в этом дело! Я разбрасываюсь, ибо уже достаточно пьян... О чем, бишь, я начал?.. Да, да!.. Вспомнил! Так вот-с! Вечер, сидит старая нянька, воистину таковая была у меня!.. Не для картинности и красоты слога ее изобрел, а на самом деле была у меня такая нянька, хотя жалованье ей мои родители платили в высшей степени неаккуратно. Опять, черт возьми, сбился!..
– Ничего, продолжайте! – успокоительно заметил Куликов и зевнул.
XLII
– Рассказывала мне нянька сказки!.. – вдумчиво и старательно снова начал Далецкий. – Рассказывала о том, как за дальними синими морями, за теплыми водами жила-была царевна, такая красавица-раскрасавица, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Жила эта царевна, пила сладкие заморские вина и печатными пряниками закусывала. Тогда мне земля представлялась не в виде глупого приплюснутого шара, который во сколько-то дней кругом можно объехать, а скорее в виде необъятной, неизмеримой площади, в конце которой небо сходилось с землей, причем бабы на это голубое небо свои прялки вешали... Помните «Конька-Горбунка»? «И прялки на небо кладут»... К царевне-красавице я был довольно равнодушен, ибо половые потребности во мне еще дремали... Ну, а насчет сладких заморских вин и печатных пряников у меня большое вожделение было!
Страстно хотелось отведать и того и другого, в особенности печатных пряников. Даже во сне нередко эти пряники видел!.. Потом вырос, объездил всю Европу, побывал и в Америке; перепробовал всякие заморские и незаморские вина, печатные и непечатные пряники и... удовлетворения не почувствовал... Те вина и пряники, о которых рассказывала мне нянька в своих сказах и которые я так отчетливо и ясно представлял в своем воображении, а подчас и во сне видел, куда лучше, аппетитнее и заманчивее всех существующих на свете вин и пряников! Ибо «тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман!»
– Что вы хотите этим сказать? – спросил Куликов.
Далецкий вздохнул и ничего не ответил. Куликов опять приподнялся и на этот раз осторожно и сосредоточенно налил себе рюмку ликера.
– Ну, а насчет заморской царевны не мечтали? – с усмешкой осведомился он, смакуя душистый ликер.
– Только теперь мечтать начал! – признался Да-лецкий и тоже усмехнулся своим грустным мяслям.
– Теперь?
– Да...
– Где же живет ваша царевна?
– Здесь, в Москве.
– Не очень далеко?
– Недалеко, но зато в неприступном замке Черномора, который околдовал ее блеском своих миллионов и приставил к ней неусыпную стражу...
– Тэ-тэ-тэ!.. Да не господин ли Рогожин этот Черномор-то?..
– Он самый.
– Значит, царевна – мадемуазель Лили Теплова?
– Да.
– Ну, батенька, тогда я должен сообщить вам пренеприятную новость... Ваша царевна при смерти. У постели ее поочередно дежурят чуть ли не все знаменитые доктора Москвы. У Лили Тепловой, как я слышал, нервная горячка!
Далецкий шумно поднялся со стула и, опершись руками о стол, посмотрел на Куликова мутными, осоловелыми глазами.
– Лили при смерти?.. – глухо пробормотал он, как будто не веря своим ушам.
– Так, по крайней мере, говорят доктора, – спокойно сказал критик, пожав плечами.
– Теперь я понимаю!.. Я все понимаю!.. – с трагическим отчаянием воскликнул Далецкий. – Так вот почему я до сих пор не получаю ответа на свое письмо!.. О, Боже мой, Боже мой! Лили может умереть, и я не увижу ее! Нет, я должен сейчас же к ней ехать! Что бы ни ждало меня там, но я сейчас же отправлюсь туда...
Куликов посмотрел на свои карманные часы и тихо, почти беззвучно рассмеялся.
– Сейчас, во всяком случае, вы туда не поедете! – возразил он. – Теперь половина первого ночи, а в такое время ни в один порядочный дом вас не пустят! Vous comprenez, mon cher? [4]Не пустят! А если вы под влиянием Бахуса и проявите свой строптивый характер, то вас вежливо, но энергично препроводят для надлежащего вразумления в участок и познакомят там с правилами житейского общежития!..
Далецкий тяжело опустился на стул и подпер голову руками.
– Вы правы... – в раздумье произнес он. – Надо ждать утра... Но, Боже мой, какую мучительную ночь проведу я в ожидании этого утра!..
– А вы успокойтесь! Во-первых, доктора, по всему вероятию, врут, что им в высокой степени свойственно... А во-вторых, большую часть ночи мы скоротаем вместе и даже в довольно приятной компании. Сейчас спектакль уже кончился. Многоуважаемая Марья Сергеевна Холмская скинула с себя одежды вероломной Далилы и, превратившись в обычную вероломную женщину современного века, скоро приедет сюда и прольет целительный бальзам на вашу страдающую душу.
Едва только успел Куликов докончить этот шутливый монолог, как двери кабинета распахнулись, и на пороге показалась Холмская, а следом за нею самодовольный и сияющий Жорж под руку с опереточной певичкой Лариной, или попросту Дусей, как звали все ее благоприятели, которых она также в ответ величала «дусями».
До четырех часов ночи время было проведено шумно и весело. Далецкому пришлось не только затаить скорбь, но и безостановочно пить ликеры и шампанское, а затем проводить Холмскую домой. Больше провожать было некому. Жорж отправился с Дусей, а критик до того опьянел, что едва ворочал языком.
– Может быть, зайдешь ко мне на часок-другой, по старой памяти? – кокетливо предложила Холм-ская Далецкому, выскочив из пролетки лихача к подъезду своей квартиры.
Пьяный Далецкий согласился и, расплатившись с извозчиком, покорно пошел следом за своей прежней любовницей. Он не слишком хорошо помнил, как очутился в ее постели.
И когда затем, еще более опьяненный ее порывистыми жадными ласками, он держал ее в своих объятиях, то скорбь и тоска по Лили как будто потускнели и сгладились в его сердце.
Страстно хотелось отведать и того и другого, в особенности печатных пряников. Даже во сне нередко эти пряники видел!.. Потом вырос, объездил всю Европу, побывал и в Америке; перепробовал всякие заморские и незаморские вина, печатные и непечатные пряники и... удовлетворения не почувствовал... Те вина и пряники, о которых рассказывала мне нянька в своих сказах и которые я так отчетливо и ясно представлял в своем воображении, а подчас и во сне видел, куда лучше, аппетитнее и заманчивее всех существующих на свете вин и пряников! Ибо «тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман!»
– Что вы хотите этим сказать? – спросил Куликов.
Далецкий вздохнул и ничего не ответил. Куликов опять приподнялся и на этот раз осторожно и сосредоточенно налил себе рюмку ликера.
– Ну, а насчет заморской царевны не мечтали? – с усмешкой осведомился он, смакуя душистый ликер.
– Только теперь мечтать начал! – признался Да-лецкий и тоже усмехнулся своим грустным мяслям.
– Теперь?
– Да...
– Где же живет ваша царевна?
– Здесь, в Москве.
– Не очень далеко?
– Недалеко, но зато в неприступном замке Черномора, который околдовал ее блеском своих миллионов и приставил к ней неусыпную стражу...
– Тэ-тэ-тэ!.. Да не господин ли Рогожин этот Черномор-то?..
– Он самый.
– Значит, царевна – мадемуазель Лили Теплова?
– Да.
– Ну, батенька, тогда я должен сообщить вам пренеприятную новость... Ваша царевна при смерти. У постели ее поочередно дежурят чуть ли не все знаменитые доктора Москвы. У Лили Тепловой, как я слышал, нервная горячка!
Далецкий шумно поднялся со стула и, опершись руками о стол, посмотрел на Куликова мутными, осоловелыми глазами.
– Лили при смерти?.. – глухо пробормотал он, как будто не веря своим ушам.
– Так, по крайней мере, говорят доктора, – спокойно сказал критик, пожав плечами.
– Теперь я понимаю!.. Я все понимаю!.. – с трагическим отчаянием воскликнул Далецкий. – Так вот почему я до сих пор не получаю ответа на свое письмо!.. О, Боже мой, Боже мой! Лили может умереть, и я не увижу ее! Нет, я должен сейчас же к ней ехать! Что бы ни ждало меня там, но я сейчас же отправлюсь туда...
Куликов посмотрел на свои карманные часы и тихо, почти беззвучно рассмеялся.
– Сейчас, во всяком случае, вы туда не поедете! – возразил он. – Теперь половина первого ночи, а в такое время ни в один порядочный дом вас не пустят! Vous comprenez, mon cher? [4]Не пустят! А если вы под влиянием Бахуса и проявите свой строптивый характер, то вас вежливо, но энергично препроводят для надлежащего вразумления в участок и познакомят там с правилами житейского общежития!..
Далецкий тяжело опустился на стул и подпер голову руками.
– Вы правы... – в раздумье произнес он. – Надо ждать утра... Но, Боже мой, какую мучительную ночь проведу я в ожидании этого утра!..
– А вы успокойтесь! Во-первых, доктора, по всему вероятию, врут, что им в высокой степени свойственно... А во-вторых, большую часть ночи мы скоротаем вместе и даже в довольно приятной компании. Сейчас спектакль уже кончился. Многоуважаемая Марья Сергеевна Холмская скинула с себя одежды вероломной Далилы и, превратившись в обычную вероломную женщину современного века, скоро приедет сюда и прольет целительный бальзам на вашу страдающую душу.
Едва только успел Куликов докончить этот шутливый монолог, как двери кабинета распахнулись, и на пороге показалась Холмская, а следом за нею самодовольный и сияющий Жорж под руку с опереточной певичкой Лариной, или попросту Дусей, как звали все ее благоприятели, которых она также в ответ величала «дусями».
До четырех часов ночи время было проведено шумно и весело. Далецкому пришлось не только затаить скорбь, но и безостановочно пить ликеры и шампанское, а затем проводить Холмскую домой. Больше провожать было некому. Жорж отправился с Дусей, а критик до того опьянел, что едва ворочал языком.
– Может быть, зайдешь ко мне на часок-другой, по старой памяти? – кокетливо предложила Холм-ская Далецкому, выскочив из пролетки лихача к подъезду своей квартиры.
Пьяный Далецкий согласился и, расплатившись с извозчиком, покорно пошел следом за своей прежней любовницей. Он не слишком хорошо помнил, как очутился в ее постели.
И когда затем, еще более опьяненный ее порывистыми жадными ласками, он держал ее в своих объятиях, то скорбь и тоска по Лили как будто потускнели и сгладились в его сердце.
XLIII
Проснулся Далецкий во втором часу дня с сильнейшей головной болью.
Холмской рядом не оказалось. Она давно уже встала и, приняв ванну, с аппетитом завтракала одна в маленькой столовой, проглядывая в газетах отчеты о вчерашнем спектакле. Все газеты хвалили исполненную ею партию Далилы, и Холмская чувствовала себя веселой и счастливой.
Радостному настроению немало способствовало и то, что ей удалось затащить к себе Далецкого, и он провел с нею остаток ночи.
Зато Дмитрий Николаевич, придя в себя, чуть не застонал от ужаса и раскаяния. Лили больна, при смерти, а он, пославший ей письмо о своем отчаянии и безумной любви, провел ночь в объятиях другой женщины и безмятежно проспал до двух часов дня.
Далецкий схватился за волосы и заскрежетал зубами от душевной боли. Но в то же время поймал себя на мысли, что в этой боли, в ужасе и раскаянии его и даже в самом письме к Лили была какая-то фальшь, неискренность.
И, невольно начав анализировать себя, Далецкий почувствовал, что эти фальшь и неискренность систематически проявлялись во всех его чувствах и поступках. Как неискренни и фальшивы были чувства, которые он изображал на сцене, точно так же они были лживы и в его обыденной жизни.
Для того чтобы показать какое-либо чувство, ему необходимо было лишь привести себя в должное настроение, наэлектризовать свои нервы. Это удавалось, и он переставал ощущать неискренность и фальшь и всем своим существом отдавался этому настроению.
Внешние факторы, не зависящие от его воли, от его «я», могли усилить и ослабить его настрой. Так, например, полный зрительный зал, дружные восторженные аплодисменты способствовали тому, что его игра и пение становились более вдохновенными и захватывали публику. Если же зрительный зал был наполовину пуст, аплодисменты были жидковаты, то и Далецкий начинал играть и петь вяло и даже неестественно.
Так было и в жизни. Внешние, посторонние условия и факторы могли усилить или ослабить каждое чувство, которое он вызывал в себе.
Иногда вызванное чувство настойчиво и капризно, во что бы то ни стало, требовало удовлетворения, и тогда трудно было его ослабить. Именно такое чувство временами властно захватывало Далецкого по отношению к Лили.
Это ощущение еще более обострялось оттого, что Лили принадлежала другому – Рогожину, который и пользовался ее ласками. Сделать Лили своей, стать ее единственным обладателем – стало мечтой, навязчивой идеей Далецкого. Трудность осуществления этой мечты делала ее еще более заманчивой, и чарующий, обольстительный образ красавицы неотступно преследовал Дмитрия Николаевича.
И только чрезмерное опьянение ликерами и шампанским затуманили этот образ и сделали возможным то, что Далецкий поддался мимолетному обаянию Холмской и провел с ней ночь. Но теперь наступило отрезвление, и страстное влечение к Лили еще более обострилось.
Далецкий быстро оделся и, войдя в столовую, хмуро посмотрел на восторженно улыбавшуюся Холмскую.
– Здравствуй, пупсик! Что ты хочешь, – чаю или кофе? – пошло строя ему глазки, спросила хозяйка квартиры.
– Ничего не хочу! – нервно и грубо ответил Да-лецкий.
– На что же ты дуешься, пупсик? Ночью ты был в гораздо более приятном настроении. Что же произошло с тех пор?
– Я?! Я был вчера пьян, и ты воспользовалась этим! Так чего же ты ждешь от меня теперь, когда я протрезвел и полон презрения к тебе, а более – к самому себе.
Но Холмская не обиделась на гневный монолог оскорбленного в своих благородных чувствах любовника. Она медленно поднялась с места, охватила полуобнаженными руками Далецкого за шею и, притянув к себе, сладострастно поцеловала в губы:
– Не сердись на меня, пупсик!
– За что же мне на тебя сердиться? – нетерпеливо, с гримасой пробормотал Далецкий. – Я должен сердиться на самого себя, на свое безволие, на свою бесхарактерность!..
Он оттолкнул от себя Холмскую и принял трагическую позу, изображавшую отчаяние и скорбь. Он хотел сказать еще что-нибудь горькое и обидное для себя и Холмской, но не произнес ни слова и как сумасшедший ринулся в переднюю.
Холмской рядом не оказалось. Она давно уже встала и, приняв ванну, с аппетитом завтракала одна в маленькой столовой, проглядывая в газетах отчеты о вчерашнем спектакле. Все газеты хвалили исполненную ею партию Далилы, и Холмская чувствовала себя веселой и счастливой.
Радостному настроению немало способствовало и то, что ей удалось затащить к себе Далецкого, и он провел с нею остаток ночи.
Зато Дмитрий Николаевич, придя в себя, чуть не застонал от ужаса и раскаяния. Лили больна, при смерти, а он, пославший ей письмо о своем отчаянии и безумной любви, провел ночь в объятиях другой женщины и безмятежно проспал до двух часов дня.
Далецкий схватился за волосы и заскрежетал зубами от душевной боли. Но в то же время поймал себя на мысли, что в этой боли, в ужасе и раскаянии его и даже в самом письме к Лили была какая-то фальшь, неискренность.
И, невольно начав анализировать себя, Далецкий почувствовал, что эти фальшь и неискренность систематически проявлялись во всех его чувствах и поступках. Как неискренни и фальшивы были чувства, которые он изображал на сцене, точно так же они были лживы и в его обыденной жизни.
Для того чтобы показать какое-либо чувство, ему необходимо было лишь привести себя в должное настроение, наэлектризовать свои нервы. Это удавалось, и он переставал ощущать неискренность и фальшь и всем своим существом отдавался этому настроению.
Внешние факторы, не зависящие от его воли, от его «я», могли усилить и ослабить его настрой. Так, например, полный зрительный зал, дружные восторженные аплодисменты способствовали тому, что его игра и пение становились более вдохновенными и захватывали публику. Если же зрительный зал был наполовину пуст, аплодисменты были жидковаты, то и Далецкий начинал играть и петь вяло и даже неестественно.
Так было и в жизни. Внешние, посторонние условия и факторы могли усилить или ослабить каждое чувство, которое он вызывал в себе.
Иногда вызванное чувство настойчиво и капризно, во что бы то ни стало, требовало удовлетворения, и тогда трудно было его ослабить. Именно такое чувство временами властно захватывало Далецкого по отношению к Лили.
Это ощущение еще более обострялось оттого, что Лили принадлежала другому – Рогожину, который и пользовался ее ласками. Сделать Лили своей, стать ее единственным обладателем – стало мечтой, навязчивой идеей Далецкого. Трудность осуществления этой мечты делала ее еще более заманчивой, и чарующий, обольстительный образ красавицы неотступно преследовал Дмитрия Николаевича.
И только чрезмерное опьянение ликерами и шампанским затуманили этот образ и сделали возможным то, что Далецкий поддался мимолетному обаянию Холмской и провел с ней ночь. Но теперь наступило отрезвление, и страстное влечение к Лили еще более обострилось.
Далецкий быстро оделся и, войдя в столовую, хмуро посмотрел на восторженно улыбавшуюся Холмскую.
– Здравствуй, пупсик! Что ты хочешь, – чаю или кофе? – пошло строя ему глазки, спросила хозяйка квартиры.
– Ничего не хочу! – нервно и грубо ответил Да-лецкий.
– На что же ты дуешься, пупсик? Ночью ты был в гораздо более приятном настроении. Что же произошло с тех пор?
– Я?! Я был вчера пьян, и ты воспользовалась этим! Так чего же ты ждешь от меня теперь, когда я протрезвел и полон презрения к тебе, а более – к самому себе.
Но Холмская не обиделась на гневный монолог оскорбленного в своих благородных чувствах любовника. Она медленно поднялась с места, охватила полуобнаженными руками Далецкого за шею и, притянув к себе, сладострастно поцеловала в губы:
– Не сердись на меня, пупсик!
– За что же мне на тебя сердиться? – нетерпеливо, с гримасой пробормотал Далецкий. – Я должен сердиться на самого себя, на свое безволие, на свою бесхарактерность!..
Он оттолкнул от себя Холмскую и принял трагическую позу, изображавшую отчаяние и скорбь. Он хотел сказать еще что-нибудь горькое и обидное для себя и Холмской, но не произнес ни слова и как сумасшедший ринулся в переднюю.
XLIV
Настроив себя на определенный лад, Далецкий, как и все нервные, безвольные люди, становился рабом этого настроения и во власти его мог совершить какой угодно безумный поступок. Только нужно было, чтобы для совершения такого поступка не встретилось на пути препятствий, для устранения которых требовался бы сильный характер. А если препятствия встречались, Далецкий пасовал, решимость его пропадала, а вместе с тем ослабевало и стушевывалось само настроение.
Выйдя от Холмской и вообразив влечение – увидеть умирающую Лили – страстным и непреодолимым, Да-лецкий нанял извозчика и поехал к ней на квартиру.
«Все равно, что бы там меня ни ждало, но я увижу ее!» – взволнованно думал он. Ему рисовалась драматическая сцена, наподобие тех, что часто изображали актеры новомодного кинематографа. Вот он вбегает в спальню любимой и сразу бросается к ее ложу, чтобы страстно облобызать руки умирающей. Она собирает последние силы и признается ему в любви, говорит, что тайно мечтала о его приходе. После этого они сливаются в чувственных объятиях. При этом в фантазиях Далецкого совсем не находилось места его сопернику Рогожину, а между тем вероятность встречи с ним в квартире Лили была вполне реальной. Но об этом певец сейчас как-то не думал, увлеченный воображаемой картиной предстоящего свидания с любимой женщиной.
Шла вторая неделя Великого поста. Мостовые уже очистились от снега и льда, и на всех улицах стоял грохот и шум. День был ясный и теплый, и в голубом прозрачном небе, и в плывущих по нему белых облачках, и в ярких, приветливо греющих лучах солнца чувствовалось наступление весны.
Когда дребезжащая пролетка остановилась у нужного подъезда и Далецкий смело и решительно нажал пуговку электрического звонка, из-за угла показалась щегольская карета Рогожина.
Далецкий слишком поздно заметил прибытие конкурента, а то бы, возможно, встрече с ним предпочел бегство. Опытный любовник привык иметь дело с замужними дамами и как профессионал в этом деле с годами в совершенстве освоил искусство покидания супружеского ложа за считанные минуты до появления одураченного им рогоносца.
Но в этот раз интуиция и глазомер его подвели. Не успела Берта отворить дверь, как вышедший из кареты Рогожин столкнулся лицом к лицу с Далец-ким.
Павел Ильич, видимо, растерялся не меньше певца и в первый момент не знал, как себя вести. С одной стороны, воспитание и привычка требовали соблюдения норм приличия, а с другой – у Рогожина все клокотало внутри от гнева при виде человека, укравшего у него принадлежащую ему женщину. Исхудавшее, осунувшееся лицо Рогожина нервно дернулось; в глазах вспыхнуло что-то... И все-таки Павел Ильич сумел усилием воли овладеть собой и, слегка приподняв цилиндр, сдержанно кивнул головой Далецкому.
Знаменитый баритон в ответ также вежливо ответил на приветствие банкира и снова нажал пуговку электрического звонка.
– Вы к Лили? – спокойно и вежливо спросил Рогожин.
– Как видите, – через силу ответил Далецкий.
– Она больна и не в состоянии будет принять вас. Сожалею.
– Я... я собственно затем и приехал, чтобы справиться о ее здоровье.
– Благодарю вас, теперь ей значительно лучше. Вчера доктора заявили, что опасность миновала.
Берта отворила дверь.
– Ну что? Как себя чувствует барыня? – на правах хозяина квартиры спросил ее Рогожин.
– Слава Богу! – радостно ответила Берта. – Ночь они провели спокойно, даже не бредили и сейчас в полном сознании.
– Доктор был?
– Да, Павел Ильич!
Рогожин многозначительно посмотрел на Далец-кого и натянуто улыбнулся.
– Виноват! – произнес он и снова приподнял цилиндр. – Я думаю, теперь вы и сами понимаете, что до тех пор, пока Лили вполне не оправится от болезни, она не может принимать кого-либо из посторонних людей.
На слове «посторонний» Рогожин сделал акцент. Впрочем, Далецкий уже закусил удила и не собирался отступать. Теперь он уже не просил у Рогожина разрешения встретиться с его содержанкой, а требовал этого.
– Мне необходимо во что бы то ни стало видеть Лили!.. – заявил Дмитрий, решительно дергая на себя ручку двери. – Для этого ваше разрешение, милостивый государь, мне не требуется! Вы не отец этой женщины и не муж ей. Вы посторонний мужчина, перед которым я не обязан отчитываться о цели своего визита.
Лицо Рогожина вспыхнуло, и нижняя, всегда немного оттопыренная губа задрожала.
– Подите отсюда вон! – грубо крикнул он в лицо противнику, брызгая на него слюной. – Я не допущу вас к больной женщине, которой всякое волнение безусловно вредно... – И, не скрывая более злобы и ненависти, Рогожин смерил Далецкого с ног до головы уничтожающим взглядом, а затем прошел мимо него в дверь.
Далецкий, потрясенный столь грубым обращением, невольно уступил ему дорогу и вдруг, с силой рванув дверь и чуть не сбив с ног Берту, ринулся за ним как сумасшедший.
В большой полутемной передней Рогожин и Да-лецкий остановились друг против друга. Несколько секунд они зловеще молчали, с ненавистью глядя друг другу в глаза.
Вдруг Рогожин судорожно сжал в руке палку с тяжелым набалдашником и замахнулся ею на безоружного Далецкого.
– Негодяй! – прохрипел он. – Если ты сию же минуту не уйдешь отсюда вон, то я изобью тебя, как собаку!
В дверях передней показалась Берта в сопровождении рослого крепкого дворника.
Далецкий в бешенстве заскрежетал зубами. Но, поняв бесполезность какой бы то ни было борьбы, попятился назад, чтобы избежать удара.
– Вы должны мне ответить за оскорбление! – сказал он, чтобы хоть чем-нибудь вознаградить себя и поддержать свое достоинство. – Я никому не привык спускать подобные фразы.
– К вашим услугам! – насмешливо ответил Рогожин. Пятящийся от него по стенке певец показался ему жалким презренным типом.
«И этого нелепого субъекта Лили любила всей своей возвышенной душой?» – изумленно пронеслось в голове банкира. Нет, он решительно не понимал женщин, предпочитающих благородным героям низких подлецов, у которых из всех достоинств только и есть, что красота и умение говорить красиво.
Между тем Далецкий оттолкнул дворника, загородившего ему дорогу, и выскочил на улицу.
«Завтра же утром пошлю к этому грубому животному секундантов и вызову его на дуэль!» – решил он и, медленно идя по тротуару, стал думать о том, кого бы ему пригласить в секунданты.
После недолгих размышлений Далецкий остановился на Жорже и музыкальном критике Куликове, с которым накануне ужинал в ресторане.
Выйдя от Холмской и вообразив влечение – увидеть умирающую Лили – страстным и непреодолимым, Да-лецкий нанял извозчика и поехал к ней на квартиру.
«Все равно, что бы там меня ни ждало, но я увижу ее!» – взволнованно думал он. Ему рисовалась драматическая сцена, наподобие тех, что часто изображали актеры новомодного кинематографа. Вот он вбегает в спальню любимой и сразу бросается к ее ложу, чтобы страстно облобызать руки умирающей. Она собирает последние силы и признается ему в любви, говорит, что тайно мечтала о его приходе. После этого они сливаются в чувственных объятиях. При этом в фантазиях Далецкого совсем не находилось места его сопернику Рогожину, а между тем вероятность встречи с ним в квартире Лили была вполне реальной. Но об этом певец сейчас как-то не думал, увлеченный воображаемой картиной предстоящего свидания с любимой женщиной.
Шла вторая неделя Великого поста. Мостовые уже очистились от снега и льда, и на всех улицах стоял грохот и шум. День был ясный и теплый, и в голубом прозрачном небе, и в плывущих по нему белых облачках, и в ярких, приветливо греющих лучах солнца чувствовалось наступление весны.
Когда дребезжащая пролетка остановилась у нужного подъезда и Далецкий смело и решительно нажал пуговку электрического звонка, из-за угла показалась щегольская карета Рогожина.
Далецкий слишком поздно заметил прибытие конкурента, а то бы, возможно, встрече с ним предпочел бегство. Опытный любовник привык иметь дело с замужними дамами и как профессионал в этом деле с годами в совершенстве освоил искусство покидания супружеского ложа за считанные минуты до появления одураченного им рогоносца.
Но в этот раз интуиция и глазомер его подвели. Не успела Берта отворить дверь, как вышедший из кареты Рогожин столкнулся лицом к лицу с Далец-ким.
Павел Ильич, видимо, растерялся не меньше певца и в первый момент не знал, как себя вести. С одной стороны, воспитание и привычка требовали соблюдения норм приличия, а с другой – у Рогожина все клокотало внутри от гнева при виде человека, укравшего у него принадлежащую ему женщину. Исхудавшее, осунувшееся лицо Рогожина нервно дернулось; в глазах вспыхнуло что-то... И все-таки Павел Ильич сумел усилием воли овладеть собой и, слегка приподняв цилиндр, сдержанно кивнул головой Далецкому.
Знаменитый баритон в ответ также вежливо ответил на приветствие банкира и снова нажал пуговку электрического звонка.
– Вы к Лили? – спокойно и вежливо спросил Рогожин.
– Как видите, – через силу ответил Далецкий.
– Она больна и не в состоянии будет принять вас. Сожалею.
– Я... я собственно затем и приехал, чтобы справиться о ее здоровье.
– Благодарю вас, теперь ей значительно лучше. Вчера доктора заявили, что опасность миновала.
Берта отворила дверь.
– Ну что? Как себя чувствует барыня? – на правах хозяина квартиры спросил ее Рогожин.
– Слава Богу! – радостно ответила Берта. – Ночь они провели спокойно, даже не бредили и сейчас в полном сознании.
– Доктор был?
– Да, Павел Ильич!
Рогожин многозначительно посмотрел на Далец-кого и натянуто улыбнулся.
– Виноват! – произнес он и снова приподнял цилиндр. – Я думаю, теперь вы и сами понимаете, что до тех пор, пока Лили вполне не оправится от болезни, она не может принимать кого-либо из посторонних людей.
На слове «посторонний» Рогожин сделал акцент. Впрочем, Далецкий уже закусил удила и не собирался отступать. Теперь он уже не просил у Рогожина разрешения встретиться с его содержанкой, а требовал этого.
– Мне необходимо во что бы то ни стало видеть Лили!.. – заявил Дмитрий, решительно дергая на себя ручку двери. – Для этого ваше разрешение, милостивый государь, мне не требуется! Вы не отец этой женщины и не муж ей. Вы посторонний мужчина, перед которым я не обязан отчитываться о цели своего визита.
Лицо Рогожина вспыхнуло, и нижняя, всегда немного оттопыренная губа задрожала.
– Подите отсюда вон! – грубо крикнул он в лицо противнику, брызгая на него слюной. – Я не допущу вас к больной женщине, которой всякое волнение безусловно вредно... – И, не скрывая более злобы и ненависти, Рогожин смерил Далецкого с ног до головы уничтожающим взглядом, а затем прошел мимо него в дверь.
Далецкий, потрясенный столь грубым обращением, невольно уступил ему дорогу и вдруг, с силой рванув дверь и чуть не сбив с ног Берту, ринулся за ним как сумасшедший.
В большой полутемной передней Рогожин и Да-лецкий остановились друг против друга. Несколько секунд они зловеще молчали, с ненавистью глядя друг другу в глаза.
Вдруг Рогожин судорожно сжал в руке палку с тяжелым набалдашником и замахнулся ею на безоружного Далецкого.
– Негодяй! – прохрипел он. – Если ты сию же минуту не уйдешь отсюда вон, то я изобью тебя, как собаку!
В дверях передней показалась Берта в сопровождении рослого крепкого дворника.
Далецкий в бешенстве заскрежетал зубами. Но, поняв бесполезность какой бы то ни было борьбы, попятился назад, чтобы избежать удара.
– Вы должны мне ответить за оскорбление! – сказал он, чтобы хоть чем-нибудь вознаградить себя и поддержать свое достоинство. – Я никому не привык спускать подобные фразы.
– К вашим услугам! – насмешливо ответил Рогожин. Пятящийся от него по стенке певец показался ему жалким презренным типом.
«И этого нелепого субъекта Лили любила всей своей возвышенной душой?» – изумленно пронеслось в голове банкира. Нет, он решительно не понимал женщин, предпочитающих благородным героям низких подлецов, у которых из всех достоинств только и есть, что красота и умение говорить красиво.
Между тем Далецкий оттолкнул дворника, загородившего ему дорогу, и выскочил на улицу.
«Завтра же утром пошлю к этому грубому животному секундантов и вызову его на дуэль!» – решил он и, медленно идя по тротуару, стал думать о том, кого бы ему пригласить в секунданты.
После недолгих размышлений Далецкий остановился на Жорже и музыкальном критике Куликове, с которым накануне ужинал в ресторане.
XLV
Лили долгое время находилась между жизнью и смертью. И только через две недели наконец наступил благоприятный кризис, и после продолжительного покойного сна к больной возвратилось сознание.
Рогожин провел немало бессонных ночей, то дежуря вместе с сиделкой у постели Лили и тоскливо прислушиваясь к ее бессвязному бреду, то в отчаянии и страхе расхаживая целыми днями по пустой зале в ожидании очередного приезда доктора. Он почти забросил все служебные дела, не отвечал на деловые письма и даже ни разу не заглянул на фабрику и в банкирскую контору.
Все его помыслы и чувства всецело были сосредоточены на Лили. Любовь к этой женщине властно захватила его и сгладила в его душе следы всякой обиды и горечи по поводу ее рокового признания. Рогожин искренне готов был все простить Лили и все позабыть, лишь бы она осталась жива.
Такой привязанности и любви он еще ни разу не чувствовал ни к кому в течение всей своей жизни, и если бы несколько месяцев назад кто-нибудь сказал Павлу Ильичу, что он способен на такую любовь и привязанность, то он рассмеялся бы в лицо этому человеку.
Он всегда считал себя чуждым какой бы то ни было сентиментальности, а ко всем женщинам относился гордо и пренебрежительно. «На свете нет и не может быть такой женщины, которая заслуживала бы сильного чувства со стороны мужчины, – часто говорил он во время задушевных бесед в мужской компании. – Женщина всегда была более низшим существом, и пройдет много веков, прежде чем она достигнет уровня мужчины. Все толки о женской эмансипации, о даровании женщинам тех или других прав – вздор и нелепость! Веками женщина играла роль наложницы и рабыни, целые века принижали и развращали ее, атрофируя в ней способность мышления и самостоятельность, и вот, когда женщина вполне выродилась в самку с птичьим мозгом, вдруг начались толки об эмансипации!..»
Рогожин провел немало бессонных ночей, то дежуря вместе с сиделкой у постели Лили и тоскливо прислушиваясь к ее бессвязному бреду, то в отчаянии и страхе расхаживая целыми днями по пустой зале в ожидании очередного приезда доктора. Он почти забросил все служебные дела, не отвечал на деловые письма и даже ни разу не заглянул на фабрику и в банкирскую контору.
Все его помыслы и чувства всецело были сосредоточены на Лили. Любовь к этой женщине властно захватила его и сгладила в его душе следы всякой обиды и горечи по поводу ее рокового признания. Рогожин искренне готов был все простить Лили и все позабыть, лишь бы она осталась жива.
Такой привязанности и любви он еще ни разу не чувствовал ни к кому в течение всей своей жизни, и если бы несколько месяцев назад кто-нибудь сказал Павлу Ильичу, что он способен на такую любовь и привязанность, то он рассмеялся бы в лицо этому человеку.
Он всегда считал себя чуждым какой бы то ни было сентиментальности, а ко всем женщинам относился гордо и пренебрежительно. «На свете нет и не может быть такой женщины, которая заслуживала бы сильного чувства со стороны мужчины, – часто говорил он во время задушевных бесед в мужской компании. – Женщина всегда была более низшим существом, и пройдет много веков, прежде чем она достигнет уровня мужчины. Все толки о женской эмансипации, о даровании женщинам тех или других прав – вздор и нелепость! Веками женщина играла роль наложницы и рабыни, целые века принижали и развращали ее, атрофируя в ней способность мышления и самостоятельность, и вот, когда женщина вполне выродилась в самку с птичьим мозгом, вдруг начались толки об эмансипации!..»