Страница:
Воланд приехал в Москву вовсе не для расшифровки рукописи Герберта Аврилакского, его привела в столицу другая рукопись – мастера, воплощенная в слове идея Воланда. Сходство заглавных букв «имен» (точнее, названий) – это духовное родство на разных планах: в зазеркалье «W», на земле, в материальном мире «М», а по сути дела – сцепление идеи и ее словесного выражения, неразрывность двух авторов: сатаны и мастера. Это уже не метка, не опознавательный знак, но более существенная черта, и потому зеркальное подобие этих двух анаграмм уникально.
Увидеть(не говорю – понять) эту уникальность дано только Ивану, только он имел возможность сличить начальную букву имени «консультанта» с вышивкой на шапочке. Обычно мастер носил шапочку в кармане, но перед Иваном демонстративно ее надел. Для мастера шапочка становится культовым убором, вышитый знак на котором означает посвященность и одновременно тайну имени посвятившего его. Она же – овеществленная связь с Воландом, появившимся в Москве ради мастера. Для читателя же шапочка с буквой – своеобразная визитная карточка мастера, ибо имени у него нет.
Прослеживая ассоциативную цепочку Воланд – Пилат – Один, можно заметить, что скалы – общий приют всех этих персонажей. Воланд приводит на скалы мастера, низвергаясь затем с них; Пилат ждет в скалах прощения; Один живет в Вальхалле на вершине горного утеса в окружении скал. По ассоциации со спящим Пилатом Водан (Один) в вагнеровском «Золоте Рейна» предстает перед зрителями спящим на лужайке среди скал (ср. со спящим на каменной площадке Пилатом). В части I мы уже говорили о средневековом «Пилате в скалах», но возможны и другие ассоциации. Так, Мефистофель и Фауст в поэме Гёте пробираются на Вальпургиеву ночь по мрачным, зловещим скалам, напоминающим увиденный мастером пейзаж.
Но не только эти детали подтверждают немецкое «происхождение» Воланда. В антураже, которым окружил себя сатана, переселившись в квартиру покойной ювелирши, проступают древнегерманские элементы. Буфетчик Соков видит «траурный плащ, подбитый огненной материей, на подзеркальном столике лежала длинная шпага с поблескивающей золотом рукоятью. Три шпаги с рукоятями серебряными стояли в углу так же просто, как какие-нибудь зонтики или трости. А на оленьих рогах висели береты с орлиными перьями» (с. 620).
Набор этих предметов полон скрытого смысла. По «золотой» символике, длинная шпага – принадлежность Воланда. Ей близко золотое копье Пилата и волшебное копье (вариант – меч) Одина. Серебро – не только знак принадлежности демонам рангом ниже, но и эмблема Вальхаллы: Один живет в замке, крытом серебром.
Близкие к германцам кельты сделали оленя своим священным животным. Четыре оленя у подножия Мирового древа германо-скандинавской мифологии Иггдрасиль ощипывают с его ветвей листья. Венчает вершину Мирового древа орел (ср. с беретами с орлиными перьями).
Не менее важны и увиденные Соковым костюмы. Смена «светского» наряда сатаны с серого на черный во время визита к Степе приближает читателя к его традиционной средневековой одежде. Наконец, черный плащ – это плащ Мефистофеля в опере Гуно «Фауст». В то же время черный плащ с огненным подбоем знаменует цвета христианского ада: смерть и огненные муки. По контрасту он ассоциируется с белым плащом с кровавым подбоем Пилата. Вспомним, что в античном мире траурный цвет – белый, поэтому белый плащ с кровавым подбоем можно сопоставить с черно-красной христианской символикой смерти и страданий в аду.
Об орлиных перьях мы уже говорили. Любопытно, что в руках уходящего от Воланда Сокова оказался «бархатный берет с петушьим потрепанным пером» (с. 627). Головной убор вновь отсылает к «Фаусту» Гёте: берет с петушиным пером – деталь средневекового костюма дьявола. Мефистофель, обращаясь к не узнавшей его ведьме, насмешливо говорит: «Не уважаешь красный мой камзол? Петушьегопера узнать не можешь?» [76]
Поскольку, переступив порог квартиры № 50, буфетчик перенесся из реальности в Средневековье, он услышал средневековые обращения к Коровьеву и Воланду: «Рыцарь,тут явился маленький человек, который говорит, что ему нужен мессир»(с. 621). Из прямых литературных аллюзий отметим «Фауста» Гёте. В 6-й сцене Мефистофель говорит о себе: «Теперь мой титул – „господин барон”: других не хуже, рыцарь я свободный». [77]«Рыцарство» сближает Коровьева с Мефистофелем и, наряду с образом черта из «Братьев Карамазовых», объясняет его склонность к шутовству, поскольку Мефистофель неоднократно выступает в роли шута. (Подробнее об этом см. ч. II, гл. 6.)
Итак, в «родословной» Воланда мы выявили два мифологических пласта: древнегерманский и средневековый. Надо полагать, остальные демонические персонажи тоже имеют в этом аспекте свои аналоги. Без мифологических «ключей» прочтение романа окажется неполным, а ситуации – не до конца мотивированными, что служит распространенному мнению о незавершенности романа даже в тех местах, которые, привлекая дополнительные источники, вполне можно объяснить. Булгаков расставляет смысловые акценты вскользь, ненавязчиво. Экскурс в религии различных народов, сделанный Берлиозом на первых страницах романа, становится шагом к пониманию замысла Булгакова: перечень упомянутых редактором богов имеет непосредственное отношение к подземному миру. Второй шаг – выявление «национальности» Воланда – дал ощутимые результаты. Третий – перенос в Средневековье, которое имеет аллюзии на «Фауста» Гёте (стилизация), оперные («Фауст» Гуно) и куртуазные (легенды о рыцарях Круглого стола). Куртуазных источников мы касались, когда говорили о магической силе отрезанной головы Берлиоза (см. ч. II, гл. 2). Буфетчик, попав из реальности в мир рыцарей, претерпел приключение в духе странствующего рыцаря. Чудесно изменился даже его головной убор. Очевидно, Соков – пародия на персонаж куртуазной литературы, и его переход в «иное» время – мистификация. Первого человека, столкнувшегося с Воландом в квартире № 50, тот отправил в иное пространство, в Ялту. Второй, Соков, перенесся в другое время. Третья, Маргарита, увидела сатанинское вневременье («пятое измерение»). Случай со Степой Лиходеевым – довольно невинная шутка. С буфетчиком дело обстоит серьезнее. Явившись искать у Воланда защиту и справедливость, он получил предсказание скорой смерти. Знакомство Маргариты с пятым измерением в роковой квартире кончилось на следующий день ее смертью.
Итак, маленький буфетчик пережил пародийное, но печальное приключение по всем правилам рыцарского романа. Он попал в «заколдованный» замок, ища справедливости, встретился там с красавицей Геллой, был приглашен любезным хозяином-волшебником на трапезу и узнал, что жить ему осталось недолго.
Из «средневекового» обращения друг к другу в свите Воланда становится ясно, что ни Бегемот, ни Азазелло рыцарским достоинством не обладают и дворянские почести им не воздаются. Следовательно, обращаясь к германо-скандинавскому мифологическому пласту «Мастера и Маргариты», их прототипы следует искать не в рыцарской среде.
В Вальхалле рыжий бог войны Тор (герм. Доннар) силен, хмур и гневлив, в общем, похож на Азазелло. Он – главный поставщик пищи богам. Азазелло тоже что-то постоянно готовит: буфетчик застает его как раз за этим занятием. Пиры – принадлежность средневекового романа и германской мифологии. Маргарита, пролетая на балу над стеклянным полом, видит «темные подвалы, где горели какие-то светильники, где девушки подавали шипящее на раскаленных углях мясо, где пили из больших кружек за ее здоровье» (с. 688). Зрелище вполне в духе Вальхаллы, поскольку там не знали вина, а пили из кружек мед и пиво. В «Песне об Атли» («Старшая Эдда») упоминаются окруженный скамьями очаг и сладкое пиво, которое пьет дружина бургундского конунга. Эти палаты названы Вальхаллой.
В рыцарских романах нет таких уродливых рыцарей, как Азазелло. Он похож на связанных с потусторонним миром рыжих демонов-волшебников фоморов, которыми предводительствует Балор. Он одноглаз, рыж, силен и драчлив, в общем, сродни Тору и Азазелло. Возможно, Азазелло унаследовал от Балора свое бельмо (глаз Балора был выбит в поединке). Рыжие волосы – общая примета нечисти у разных народов. Рыжие языческие божества, как правило, связаны с воинскими функциями и планетой Марс (Тор, Марс в Риме, Арес в Греции и др.).
Наконец, Бегемот. В царстве Одина у него имеется прообраз, который объясняет, почему в свите Воланда он оказался «лучшим шутом, какой существовал когда-либо в мире» (с. 795). Этот прообраз – плут и трикстер Локи (герм. Логе), бог огня, неразлучный спутник Одина. В Локи сплетаются противоположные черты: хитрость, коварство, изворотливость, неизменный юмор, шутливость, склонность к карнавалу, игре. Локи часто обличает богов, издевается и смеется над ними. Особенно явственно эта комическая сторона выступает в «Перебранке Локи» («Старшая Эдда»). Локи «и помощник богов, доставляющий им все необходимое, выручающий их из затруднений, но он же и злостный зачинщик ссор и столкновений... Локи – участник создания мира и вместе с тем участник разрушения его». [78]Один и Локи – двойники в космогонии и антиподы в эсхатологии. В космогонии Локи – комический дублер Одина, в эсхатологии – его противник, которому суждено стать причиной гибели Вальхаллы.
Посредством трюков Локи выступает как вечный добытчик (ср. похищенные Бегемотом в горящем Грибоедове балык, халат и картину). Хитрость и плутовство Локи стали сюжетами многих легенд. Он мастер изменения внешности и пола, часто превращается в разных животных. Некоторые черты позволяют отождествить Локи с Меркурием (Гермесом).
Как и Локи, греческий Гермес – вестник богов. К подземному миру он имеет отношение как проводник в Аид, посредник между живыми и мертвыми. Хитрость и ловкость делают его неуязвимым. Он покровитель воровства. Гермес помогает матери Геллы Немфеле спастись от преследования. (Связь Бегемот – Гелла на мифологической основе. Есть и другая «родственная» связь: германский Локи – отец Хель, владычицы преисподней.) Один из символов Гермеса – собака. [79]Один из его визуальных знаков – золотые крылышки у щиколоток (ср. золоченые усы Бегемота и золотой ошейник Банги). Древние греки отождествляли Гермеса с египетским Анубисом, изображавшимся в виде шакала или собаки. [80]
В вагнеровском «Кольце Нибелунга» Локи (Логе) провоцирует Одина (Водана) добыть золотые сокровища Рейна. Немецкая интепретация Локи как бога огня, возможно, послужила Булгакову для сцен с пожарами в торгсине, квартире № 50 и Грибоедове, инициатором которых был Бегемот. Свойственный Бегемоту юмор – достойное воплощение в булгаковском романе характерной особенности мифологического прародителя этого персонажа – Локи.
5. МИФОЛОГИЗАЦИЯ СИТУАЦИИ
6. РЫЦАРЬ СМЕРТЬ
Прослеживая ассоциативную цепочку Воланд – Пилат – Один, можно заметить, что скалы – общий приют всех этих персонажей. Воланд приводит на скалы мастера, низвергаясь затем с них; Пилат ждет в скалах прощения; Один живет в Вальхалле на вершине горного утеса в окружении скал. По ассоциации со спящим Пилатом Водан (Один) в вагнеровском «Золоте Рейна» предстает перед зрителями спящим на лужайке среди скал (ср. со спящим на каменной площадке Пилатом). В части I мы уже говорили о средневековом «Пилате в скалах», но возможны и другие ассоциации. Так, Мефистофель и Фауст в поэме Гёте пробираются на Вальпургиеву ночь по мрачным, зловещим скалам, напоминающим увиденный мастером пейзаж.
Но не только эти детали подтверждают немецкое «происхождение» Воланда. В антураже, которым окружил себя сатана, переселившись в квартиру покойной ювелирши, проступают древнегерманские элементы. Буфетчик Соков видит «траурный плащ, подбитый огненной материей, на подзеркальном столике лежала длинная шпага с поблескивающей золотом рукоятью. Три шпаги с рукоятями серебряными стояли в углу так же просто, как какие-нибудь зонтики или трости. А на оленьих рогах висели береты с орлиными перьями» (с. 620).
Набор этих предметов полон скрытого смысла. По «золотой» символике, длинная шпага – принадлежность Воланда. Ей близко золотое копье Пилата и волшебное копье (вариант – меч) Одина. Серебро – не только знак принадлежности демонам рангом ниже, но и эмблема Вальхаллы: Один живет в замке, крытом серебром.
Близкие к германцам кельты сделали оленя своим священным животным. Четыре оленя у подножия Мирового древа германо-скандинавской мифологии Иггдрасиль ощипывают с его ветвей листья. Венчает вершину Мирового древа орел (ср. с беретами с орлиными перьями).
Не менее важны и увиденные Соковым костюмы. Смена «светского» наряда сатаны с серого на черный во время визита к Степе приближает читателя к его традиционной средневековой одежде. Наконец, черный плащ – это плащ Мефистофеля в опере Гуно «Фауст». В то же время черный плащ с огненным подбоем знаменует цвета христианского ада: смерть и огненные муки. По контрасту он ассоциируется с белым плащом с кровавым подбоем Пилата. Вспомним, что в античном мире траурный цвет – белый, поэтому белый плащ с кровавым подбоем можно сопоставить с черно-красной христианской символикой смерти и страданий в аду.
Об орлиных перьях мы уже говорили. Любопытно, что в руках уходящего от Воланда Сокова оказался «бархатный берет с петушьим потрепанным пером» (с. 627). Головной убор вновь отсылает к «Фаусту» Гёте: берет с петушиным пером – деталь средневекового костюма дьявола. Мефистофель, обращаясь к не узнавшей его ведьме, насмешливо говорит: «Не уважаешь красный мой камзол? Петушьегопера узнать не можешь?» [76]
Поскольку, переступив порог квартиры № 50, буфетчик перенесся из реальности в Средневековье, он услышал средневековые обращения к Коровьеву и Воланду: «Рыцарь,тут явился маленький человек, который говорит, что ему нужен мессир»(с. 621). Из прямых литературных аллюзий отметим «Фауста» Гёте. В 6-й сцене Мефистофель говорит о себе: «Теперь мой титул – „господин барон”: других не хуже, рыцарь я свободный». [77]«Рыцарство» сближает Коровьева с Мефистофелем и, наряду с образом черта из «Братьев Карамазовых», объясняет его склонность к шутовству, поскольку Мефистофель неоднократно выступает в роли шута. (Подробнее об этом см. ч. II, гл. 6.)
Итак, в «родословной» Воланда мы выявили два мифологических пласта: древнегерманский и средневековый. Надо полагать, остальные демонические персонажи тоже имеют в этом аспекте свои аналоги. Без мифологических «ключей» прочтение романа окажется неполным, а ситуации – не до конца мотивированными, что служит распространенному мнению о незавершенности романа даже в тех местах, которые, привлекая дополнительные источники, вполне можно объяснить. Булгаков расставляет смысловые акценты вскользь, ненавязчиво. Экскурс в религии различных народов, сделанный Берлиозом на первых страницах романа, становится шагом к пониманию замысла Булгакова: перечень упомянутых редактором богов имеет непосредственное отношение к подземному миру. Второй шаг – выявление «национальности» Воланда – дал ощутимые результаты. Третий – перенос в Средневековье, которое имеет аллюзии на «Фауста» Гёте (стилизация), оперные («Фауст» Гуно) и куртуазные (легенды о рыцарях Круглого стола). Куртуазных источников мы касались, когда говорили о магической силе отрезанной головы Берлиоза (см. ч. II, гл. 2). Буфетчик, попав из реальности в мир рыцарей, претерпел приключение в духе странствующего рыцаря. Чудесно изменился даже его головной убор. Очевидно, Соков – пародия на персонаж куртуазной литературы, и его переход в «иное» время – мистификация. Первого человека, столкнувшегося с Воландом в квартире № 50, тот отправил в иное пространство, в Ялту. Второй, Соков, перенесся в другое время. Третья, Маргарита, увидела сатанинское вневременье («пятое измерение»). Случай со Степой Лиходеевым – довольно невинная шутка. С буфетчиком дело обстоит серьезнее. Явившись искать у Воланда защиту и справедливость, он получил предсказание скорой смерти. Знакомство Маргариты с пятым измерением в роковой квартире кончилось на следующий день ее смертью.
Итак, маленький буфетчик пережил пародийное, но печальное приключение по всем правилам рыцарского романа. Он попал в «заколдованный» замок, ища справедливости, встретился там с красавицей Геллой, был приглашен любезным хозяином-волшебником на трапезу и узнал, что жить ему осталось недолго.
Из «средневекового» обращения друг к другу в свите Воланда становится ясно, что ни Бегемот, ни Азазелло рыцарским достоинством не обладают и дворянские почести им не воздаются. Следовательно, обращаясь к германо-скандинавскому мифологическому пласту «Мастера и Маргариты», их прототипы следует искать не в рыцарской среде.
В Вальхалле рыжий бог войны Тор (герм. Доннар) силен, хмур и гневлив, в общем, похож на Азазелло. Он – главный поставщик пищи богам. Азазелло тоже что-то постоянно готовит: буфетчик застает его как раз за этим занятием. Пиры – принадлежность средневекового романа и германской мифологии. Маргарита, пролетая на балу над стеклянным полом, видит «темные подвалы, где горели какие-то светильники, где девушки подавали шипящее на раскаленных углях мясо, где пили из больших кружек за ее здоровье» (с. 688). Зрелище вполне в духе Вальхаллы, поскольку там не знали вина, а пили из кружек мед и пиво. В «Песне об Атли» («Старшая Эдда») упоминаются окруженный скамьями очаг и сладкое пиво, которое пьет дружина бургундского конунга. Эти палаты названы Вальхаллой.
В рыцарских романах нет таких уродливых рыцарей, как Азазелло. Он похож на связанных с потусторонним миром рыжих демонов-волшебников фоморов, которыми предводительствует Балор. Он одноглаз, рыж, силен и драчлив, в общем, сродни Тору и Азазелло. Возможно, Азазелло унаследовал от Балора свое бельмо (глаз Балора был выбит в поединке). Рыжие волосы – общая примета нечисти у разных народов. Рыжие языческие божества, как правило, связаны с воинскими функциями и планетой Марс (Тор, Марс в Риме, Арес в Греции и др.).
Наконец, Бегемот. В царстве Одина у него имеется прообраз, который объясняет, почему в свите Воланда он оказался «лучшим шутом, какой существовал когда-либо в мире» (с. 795). Этот прообраз – плут и трикстер Локи (герм. Логе), бог огня, неразлучный спутник Одина. В Локи сплетаются противоположные черты: хитрость, коварство, изворотливость, неизменный юмор, шутливость, склонность к карнавалу, игре. Локи часто обличает богов, издевается и смеется над ними. Особенно явственно эта комическая сторона выступает в «Перебранке Локи» («Старшая Эдда»). Локи «и помощник богов, доставляющий им все необходимое, выручающий их из затруднений, но он же и злостный зачинщик ссор и столкновений... Локи – участник создания мира и вместе с тем участник разрушения его». [78]Один и Локи – двойники в космогонии и антиподы в эсхатологии. В космогонии Локи – комический дублер Одина, в эсхатологии – его противник, которому суждено стать причиной гибели Вальхаллы.
Посредством трюков Локи выступает как вечный добытчик (ср. похищенные Бегемотом в горящем Грибоедове балык, халат и картину). Хитрость и плутовство Локи стали сюжетами многих легенд. Он мастер изменения внешности и пола, часто превращается в разных животных. Некоторые черты позволяют отождествить Локи с Меркурием (Гермесом).
Как и Локи, греческий Гермес – вестник богов. К подземному миру он имеет отношение как проводник в Аид, посредник между живыми и мертвыми. Хитрость и ловкость делают его неуязвимым. Он покровитель воровства. Гермес помогает матери Геллы Немфеле спастись от преследования. (Связь Бегемот – Гелла на мифологической основе. Есть и другая «родственная» связь: германский Локи – отец Хель, владычицы преисподней.) Один из символов Гермеса – собака. [79]Один из его визуальных знаков – золотые крылышки у щиколоток (ср. золоченые усы Бегемота и золотой ошейник Банги). Древние греки отождествляли Гермеса с египетским Анубисом, изображавшимся в виде шакала или собаки. [80]
В вагнеровском «Кольце Нибелунга» Локи (Логе) провоцирует Одина (Водана) добыть золотые сокровища Рейна. Немецкая интепретация Локи как бога огня, возможно, послужила Булгакову для сцен с пожарами в торгсине, квартире № 50 и Грибоедове, инициатором которых был Бегемот. Свойственный Бегемоту юмор – достойное воплощение в булгаковском романе характерной особенности мифологического прародителя этого персонажа – Локи.
5. МИФОЛОГИЗАЦИЯ СИТУАЦИИ
Не только «родословная» дьявольской компании, но и отдельные сцены в романе могут быть связаны с языческими религиями и ритуалами. Тема огня и пожара – один из мифологизированных аспектов. Помимо трех пожаров, устроенных Бегемотом, есть еще два: сожженная мастером рукопись и сметенный огнем с лица земли домик застройщика вместе с подвальчиком мастера.
Все пожары имеют символическое и ритуальное значение. Мастер, сжигая рукопись, совершает жертвоприношение. Он во власти страха и болезни. Чтобы вернуть себе душевное равновесие, он отдает огню (а с ним – и своему вдохновителю) самое дорогое, что у него есть, чем он жил и что возненавидел, – роман о Понтии Пилате. Жертва принята – роман оказывается у Воланда. Такие рукописи не горят.
Остальные московские пожары объединяют разрозненные детали повествования: Воланд как бы забирает то, что принадлежит ему по праву. Этот огонь не похож на очистительные костры в гностическо-христианском толковании, он сродни кострам языческих жертвоприношений. Фатальность этих пожаров очевидна: исчезновение всякой связи с земной памятью, всецелая передача в темные миры души, духа и вещественных доказательств.
С первыми раскатами грома (вторая гроза в Москве) загорается подвальчик мастера. Так уничтожается вся его прошедшая жизнь. Уже не только рукопись, но и душа, тело и вся минувшая судьба отданы сатане. В этом огне символически сгорает мастер – от него не остается даже имени. Крик Маргариты «Гори, страдание!» напоминает крик валькирии Брунгильды, поджегшей Вальхаллу и въехавшей на коне в столб пламени. Черты «преображенной» Маргариты во многом сходны с валькирией: стремительность ее полета на бал, мстительность, жажда разрушения, пронзительный крик. И конь, на котором она оказывается в финале романа, усиливает ее сходство с вагнеровской Брунгильдой.
Сожжение квартиры № 50 – предание огню тела барона Майгеля, ритуальной жертвы для «причастия» сатаны. По всем языческим канонам, принесенный в жертву человек должен быть сожжен.
Затем сгорел торгсин – символ призрачного и преходящего богатства. Следующий – Дом литераторов. Грибоедов с его чудесным рестораном, обилием изысканной пищи, трапез, пиров предстает перед читателем современной Вальхаллой – местом для избранных. Но черты ада проступают в нем вполне отчетливо: фокстрот «Аллилуйя», который джаз играет и на балу у Воланда, грохот золотых тарелок и, наконец, красавец Арчибальд Арчибальдович, флибустьер, чем-то родственный гостям сатаны на балу. «Словом, ад», – охарактеризовал Булгаков Дом Грибоедова, выступающий как овеществленный символ бездуховности писательской элиты, как кумирня, где царит не вдохновение, а золотой телец, Молох, которому поклоняются современные Булгакову язычники, вовсе и не думающие о том, что они вообще кому-то поклоняются: просто любители хорошо пожить.
В огне не погибает никто из литераторов – Воланд не наказывает их: дух стяжательства неуничтожим. В огне Грибоедова сгорает целый период истории отечественной литературы, но не исчезают ни бездарность, ни фальшь, ни корысть.
И пожар в Грибоедове, и конец квартиры № 50, и сожжение торгсина сопровождаются комическими действиями неразлучной парочки – Коровьева и Бегемота. Действия Бегемота, как говорилось выше, сродни шутовской природе Локи. Но и в языческой славянской мифологии есть сходные мотивы ритуального сожжения: проводы на тот свет. Суть славянского праздника не в воскресении, а, напротив, в умерщвлении. Это отмечает В. Я. Пропп: «В русских праздниках... момент растерзания, утопления и сожжения сопровождается ликованьем, весельем, смехом и фарсовыми действиями». [81]В ряду «фарсовых действий» – не только шутки на пожарах, но и комическое состязание Коровьева и Бегемота в свисте с целью развеселить Маргариту. Переход мастера и его подруги в мир иной – полное торжество языческой обрядности над христианством.
В последней главе романа явственно проступают архетипические черты в современных обликах героев: валькирией смотрится Маргарита, обретает горделивое равнодушие и становится похожим на Зигфрида мастер. Прощание Маргариты со страданием напоминает песнь Брунгильды: «Там, на Рейне, сложите вы мне у самой воды костер! Пусть ярким снопом пламя взлетит, что прекрасный прах святого героя сожжет! Его конь господину вослед умчится со мною, – ибо мужа светлую славу блаженно разделит тело мое. Вершите волю жены!» [82]
Точно так же, как у Вагнера погребальный костер Зигфрида сопровождается громом, молнией и выходом Рейна из берегов, после «погребального» костра мастера над Москвою сгустились тучи и хлынул дождь, водная стихия как бы объединилась со стихией огня. [83]Когда разбушевавшаяся стихия успокоилась, вышла из берегов взволнованная свистом Коровьева Москва-река: «Вода в ней вскипела, взметнулась, и на противоположный берег, зеленый и низменный, выплеснуло целый речной трамвай с совершенно невредимыми пассажирами» (с. 793).
Вода в романе, в частности Москва-река, связана с переходом из физического мира в мир потусторонний, что вполне вписывается в контекст мифологического повествования. У германских народов считалось, что попасть в мир мертвых можно, лишь миновав заколдованный лес и искупавшись в реке, дающей особую мудрость и наделяющей магической силой. Река как граница двух миров – общий элемент многих древних религий. Чтобы перейти в царство Воланда по всем законам мифа, Маргарита должна миновать лес и реку.
После купания «в полном одиночестве» она становится «светлой королевой» (с. 661). Забавная встреча со спешащим на бал толстяком выявляет обстоятельство, неизвестное самой героине, а именно: мертвым известно, что она – их королева. Комичность этой ситуации – лишь одна из бесчисленных вариаций переплетения в романе юмора и тайны, драмы и карнавала. Голый толстяк первый поклоняется уже не ведьме, а королеве. Да и сама Маргарита, выйдя из воды, ощущает в себе перемену. В ее ответе толстяку королевская повелительность еще граничит с откровенной грубостью. Она входит в роль «королевы на час», не догадываясь, что вскоре сыграет ее в действительности. Знание роли возникает интуитивно, и Маргарита, полностью отдаваясь потоку новых ощущений, не стремится объяснить себе, какие перемены произошли с ней после купания.
Одним из комических мотивов в романе, опосредованно связанных с водой, стало хоровое пение старинной русской песни «Славное море, священный Байкал» под управлением «бывшего регента» Коровьева. Поскольку большинство эпизодов, связанных с Коровьевым, носит фарсовый характер, этот не составляет исключения. Поющих увозят в клинику Стравинского, за город, через реку, как бы в волшебный мир, в современный вариант «острова забвения», замка Фата-Морганы. Песня в исполнении хора, который везут в сказочную клинику, звучит пародийным гимном, повествующим о плавании к островам блаженных.
Каждый, кто пересек границу, отделяющую суетную Москву от таинственной больницы, претерпевает изменения. Даже поэт Рюхин, которого в ней не лечили, возвращаясь в город, задумывается над своей жизнью и внезапно прозревает: «...не верю я ни во что из того, что пишу!..» (с. 489).
Мотив заколдованного леса, в который можно попасть, перебравшись через реку, особенно явственно звучит в куртуазной литературе. Странствующие рыцари попадают в волшебный замок мертвых (иногда это замок злого Мерлина, иногда – Шато Марвель), где, как правило, томятся пленники. Клиника Стравинского, в которую попадают жертвы сатанинского наваждения, оказывается похожим местом.
Плывущий по Москве-реке речной трамвайчик в финале романа становится комической репродукцией этого мифологического мотива: Коровьев свистом перебрасывает пароходик на противоположный берег, словно переселяя «совершенно невредимых пассажиров» (с. 793) в фантастическое царство. Несмотря на юмор, это переселение подтверждает неуловимость границ обыденного и ирреального, видимого и невидимого миров.
Состязание в свисте Коровьева и Бегемота ассоциативно отсылает читателя к Соловью-разбойнику и пародийно демонстрирует борьбу двух стихий: огня и воды. Ведь если Бегемот разжигал пожары («бес-поджигатель»), то Коровьев, по его скромному утверждению, «помогал пожарным» (с. 778). Победителем в соревновании оказывается Коровьев. Точно так же бушующим в Москве пожарам Булгаков противопоставляет дождь, смывающий остатки пожарищ: это костры-предупреждения, пожары-знаки. Время всепожирающего огня еще не настало, оно впереди. После состязания вновь возникает мирная картина: над спокойной рекой раскинулась радуга (один из мифологических знаков – мост, соединяющий оба мира).
Прощание мастера с Москвой очень похоже на ритуал. Всадники, стоящие поодаль, наблюдают, как «черная длинная фигура на краю обрыва жестикулирует, то поднимает голову, как бы стараясь перебросить взгляд через весь город, заглянуть за его края, то вешает голову...» (с. 792). Славянские «проводы на тот свет» тоже совершались на берегу реки. В данном случае важно не то, отголосками каких верований навеяно это прощание, а то, что оно вызывает ассоциации с глубокой древностью.
Для автора «Мастера и Маргариты» язычество – не просто отголосок седой старины; оно – то архетипическое, что живет в глубине души каждого человека. Лишенный твердого религиозного ориентира человек внезапно обнаруживает своим поведением подспудное, бессознательное знание потустороннего мира. Упоминая о переселении душ (гл. 5 «Было дело в Грибоедове»), Булгаков подчеркивает круговращение архетипического сознания: не только древние, «черные» боги творят свою волю, но и в современных людях проскальзывают черты древних героев: Арчибальд Арчибальдович не только похож на пирата, но и покидает Грибоедов, как положено бесстрашному капитану – последним.
Булгаков констатирует возврат героев в дохристианское состояние: это не их вина и не их беда, потому что они совершенно безоружны перед силами зла, более того, лучшие из них предпочитают иметь дело с сатаной, нежели принять действительность. Мир вывернут наизнанку, написано немыслимое, диссидентское произведение и не хочется жить там, где подхалим и сволочь издевается над независимым и талантливым. У мастера не хватило сил на борьбу с духами тьмы, потому что не было веры в Бога. Единственное, что было написано, – роман о Понтии Пилате, по сути, небольшая книжка о «добром философе» для интеллигенции, но за нее он расплатился жизнью. Духовный мир мастера и его верной подруги к финалу романа становится демоничным. Есть осознание избранности, причастности к тайне, но нет христианства в душе. Нет его и вовне: ощущение богооставленности заставляет героев искать прибежища у сатаны, только бы не видеть окружающей их «мерзости запустения». Мрачно-романтический Воланд посреди всеобщей серости и убожества действительно манит стать последним оплотом. Даже особого соблазна не нужно – достаточно посмотреть вокруг, чтобы понять это.
Если бы Воланд принял облик пошлого черта из романа Достоевского, возможно, мастер от него отвернулся бы. Но сатана знал мятежно-романтическую струнку в душе этого человека: он явился к нему всевластным древним божеством, демонстрирующим свою власть.
Тема «оживающих» богов древности, по сути личин дьявола, – целое направление в художественной литературе, начиная со Средних веков. Она звучит в романе Э.-Т.-А. Гофмана «Эликсир дьявола»; ей посвятил свою «Таис» А. Франс. В отечественной литературе отметим произведения А. К. Толстого «Упырь» и «Амен», а также трилогию Д. Мережковского «Христос и Антихрист». Но если Мережковский и Франс стремились показать соблазнительные и губительные действия оживающих в сознании людей эзотерических мистерий языческих религий, превратившихся после принятия христианства в секты, если Мережковский искал черты грядущего антихриста в реально существовавших исторических личностях, то Булгаков следует иным путем – ближе к традиции Гофмана и А. К. Толстого. Его древние боги не воскрешены мистериями: они являют собою совокупные силы мирового зла, временно приобретающие обличие богов. Сила, власть и романтическая приподнятость над повседневностью – вот что может прельстить мастера. И пожалуйста – Воланд наделяет себя чертами могучего древнего божества. Именно поэтому так глубоки мифологические основы, на которых Булгаков строит образы сатаны и его свиты. Интеллектуальному мастеру нужен соблазнитель, которому не стыдно было бы сдаться.
В романе все персонажи без исключения вовлечены в дьявольский хоровод: атеисты, люди без каких-либо нравственных критериев, гонимые обществом и находящиеся на высоких постах. Описываемое Булгаковым время провозгласило уничтожение идеи Бога. Воланд появился в Москве как последнее отрицание Христа и вместе с тем как новый бог, которому дана власть над людьми. Ему можно поклоняться, как это делает Маргарита, его можно принимать как кару и как единственную силу, способную отгородить от плоского мира ценою смерти, его можно бояться. Его приход – очередное предвестие грядущего конца света, свидетельство богооставленности страны, идеологией в которой стало сознательное антихристианство. Более того, атеизм утверждает себя, воплощая неверие и богохульство в слове(Иван и Берлиоз). Оказывается, что Христа нет, а дьявол есть. Он обаятелен, убедителен и всемогущ, он ведает судьбами. Мастер принимает его, не обнаруживая иного выхода, а скорее всего, и не отыскивая его.
Все пожары имеют символическое и ритуальное значение. Мастер, сжигая рукопись, совершает жертвоприношение. Он во власти страха и болезни. Чтобы вернуть себе душевное равновесие, он отдает огню (а с ним – и своему вдохновителю) самое дорогое, что у него есть, чем он жил и что возненавидел, – роман о Понтии Пилате. Жертва принята – роман оказывается у Воланда. Такие рукописи не горят.
Остальные московские пожары объединяют разрозненные детали повествования: Воланд как бы забирает то, что принадлежит ему по праву. Этот огонь не похож на очистительные костры в гностическо-христианском толковании, он сродни кострам языческих жертвоприношений. Фатальность этих пожаров очевидна: исчезновение всякой связи с земной памятью, всецелая передача в темные миры души, духа и вещественных доказательств.
С первыми раскатами грома (вторая гроза в Москве) загорается подвальчик мастера. Так уничтожается вся его прошедшая жизнь. Уже не только рукопись, но и душа, тело и вся минувшая судьба отданы сатане. В этом огне символически сгорает мастер – от него не остается даже имени. Крик Маргариты «Гори, страдание!» напоминает крик валькирии Брунгильды, поджегшей Вальхаллу и въехавшей на коне в столб пламени. Черты «преображенной» Маргариты во многом сходны с валькирией: стремительность ее полета на бал, мстительность, жажда разрушения, пронзительный крик. И конь, на котором она оказывается в финале романа, усиливает ее сходство с вагнеровской Брунгильдой.
Сожжение квартиры № 50 – предание огню тела барона Майгеля, ритуальной жертвы для «причастия» сатаны. По всем языческим канонам, принесенный в жертву человек должен быть сожжен.
Затем сгорел торгсин – символ призрачного и преходящего богатства. Следующий – Дом литераторов. Грибоедов с его чудесным рестораном, обилием изысканной пищи, трапез, пиров предстает перед читателем современной Вальхаллой – местом для избранных. Но черты ада проступают в нем вполне отчетливо: фокстрот «Аллилуйя», который джаз играет и на балу у Воланда, грохот золотых тарелок и, наконец, красавец Арчибальд Арчибальдович, флибустьер, чем-то родственный гостям сатаны на балу. «Словом, ад», – охарактеризовал Булгаков Дом Грибоедова, выступающий как овеществленный символ бездуховности писательской элиты, как кумирня, где царит не вдохновение, а золотой телец, Молох, которому поклоняются современные Булгакову язычники, вовсе и не думающие о том, что они вообще кому-то поклоняются: просто любители хорошо пожить.
В огне не погибает никто из литераторов – Воланд не наказывает их: дух стяжательства неуничтожим. В огне Грибоедова сгорает целый период истории отечественной литературы, но не исчезают ни бездарность, ни фальшь, ни корысть.
И пожар в Грибоедове, и конец квартиры № 50, и сожжение торгсина сопровождаются комическими действиями неразлучной парочки – Коровьева и Бегемота. Действия Бегемота, как говорилось выше, сродни шутовской природе Локи. Но и в языческой славянской мифологии есть сходные мотивы ритуального сожжения: проводы на тот свет. Суть славянского праздника не в воскресении, а, напротив, в умерщвлении. Это отмечает В. Я. Пропп: «В русских праздниках... момент растерзания, утопления и сожжения сопровождается ликованьем, весельем, смехом и фарсовыми действиями». [81]В ряду «фарсовых действий» – не только шутки на пожарах, но и комическое состязание Коровьева и Бегемота в свисте с целью развеселить Маргариту. Переход мастера и его подруги в мир иной – полное торжество языческой обрядности над христианством.
В последней главе романа явственно проступают архетипические черты в современных обликах героев: валькирией смотрится Маргарита, обретает горделивое равнодушие и становится похожим на Зигфрида мастер. Прощание Маргариты со страданием напоминает песнь Брунгильды: «Там, на Рейне, сложите вы мне у самой воды костер! Пусть ярким снопом пламя взлетит, что прекрасный прах святого героя сожжет! Его конь господину вослед умчится со мною, – ибо мужа светлую славу блаженно разделит тело мое. Вершите волю жены!» [82]
Точно так же, как у Вагнера погребальный костер Зигфрида сопровождается громом, молнией и выходом Рейна из берегов, после «погребального» костра мастера над Москвою сгустились тучи и хлынул дождь, водная стихия как бы объединилась со стихией огня. [83]Когда разбушевавшаяся стихия успокоилась, вышла из берегов взволнованная свистом Коровьева Москва-река: «Вода в ней вскипела, взметнулась, и на противоположный берег, зеленый и низменный, выплеснуло целый речной трамвай с совершенно невредимыми пассажирами» (с. 793).
Вода в романе, в частности Москва-река, связана с переходом из физического мира в мир потусторонний, что вполне вписывается в контекст мифологического повествования. У германских народов считалось, что попасть в мир мертвых можно, лишь миновав заколдованный лес и искупавшись в реке, дающей особую мудрость и наделяющей магической силой. Река как граница двух миров – общий элемент многих древних религий. Чтобы перейти в царство Воланда по всем законам мифа, Маргарита должна миновать лес и реку.
После купания «в полном одиночестве» она становится «светлой королевой» (с. 661). Забавная встреча со спешащим на бал толстяком выявляет обстоятельство, неизвестное самой героине, а именно: мертвым известно, что она – их королева. Комичность этой ситуации – лишь одна из бесчисленных вариаций переплетения в романе юмора и тайны, драмы и карнавала. Голый толстяк первый поклоняется уже не ведьме, а королеве. Да и сама Маргарита, выйдя из воды, ощущает в себе перемену. В ее ответе толстяку королевская повелительность еще граничит с откровенной грубостью. Она входит в роль «королевы на час», не догадываясь, что вскоре сыграет ее в действительности. Знание роли возникает интуитивно, и Маргарита, полностью отдаваясь потоку новых ощущений, не стремится объяснить себе, какие перемены произошли с ней после купания.
Одним из комических мотивов в романе, опосредованно связанных с водой, стало хоровое пение старинной русской песни «Славное море, священный Байкал» под управлением «бывшего регента» Коровьева. Поскольку большинство эпизодов, связанных с Коровьевым, носит фарсовый характер, этот не составляет исключения. Поющих увозят в клинику Стравинского, за город, через реку, как бы в волшебный мир, в современный вариант «острова забвения», замка Фата-Морганы. Песня в исполнении хора, который везут в сказочную клинику, звучит пародийным гимном, повествующим о плавании к островам блаженных.
Каждый, кто пересек границу, отделяющую суетную Москву от таинственной больницы, претерпевает изменения. Даже поэт Рюхин, которого в ней не лечили, возвращаясь в город, задумывается над своей жизнью и внезапно прозревает: «...не верю я ни во что из того, что пишу!..» (с. 489).
Мотив заколдованного леса, в который можно попасть, перебравшись через реку, особенно явственно звучит в куртуазной литературе. Странствующие рыцари попадают в волшебный замок мертвых (иногда это замок злого Мерлина, иногда – Шато Марвель), где, как правило, томятся пленники. Клиника Стравинского, в которую попадают жертвы сатанинского наваждения, оказывается похожим местом.
Плывущий по Москве-реке речной трамвайчик в финале романа становится комической репродукцией этого мифологического мотива: Коровьев свистом перебрасывает пароходик на противоположный берег, словно переселяя «совершенно невредимых пассажиров» (с. 793) в фантастическое царство. Несмотря на юмор, это переселение подтверждает неуловимость границ обыденного и ирреального, видимого и невидимого миров.
Состязание в свисте Коровьева и Бегемота ассоциативно отсылает читателя к Соловью-разбойнику и пародийно демонстрирует борьбу двух стихий: огня и воды. Ведь если Бегемот разжигал пожары («бес-поджигатель»), то Коровьев, по его скромному утверждению, «помогал пожарным» (с. 778). Победителем в соревновании оказывается Коровьев. Точно так же бушующим в Москве пожарам Булгаков противопоставляет дождь, смывающий остатки пожарищ: это костры-предупреждения, пожары-знаки. Время всепожирающего огня еще не настало, оно впереди. После состязания вновь возникает мирная картина: над спокойной рекой раскинулась радуга (один из мифологических знаков – мост, соединяющий оба мира).
Прощание мастера с Москвой очень похоже на ритуал. Всадники, стоящие поодаль, наблюдают, как «черная длинная фигура на краю обрыва жестикулирует, то поднимает голову, как бы стараясь перебросить взгляд через весь город, заглянуть за его края, то вешает голову...» (с. 792). Славянские «проводы на тот свет» тоже совершались на берегу реки. В данном случае важно не то, отголосками каких верований навеяно это прощание, а то, что оно вызывает ассоциации с глубокой древностью.
Для автора «Мастера и Маргариты» язычество – не просто отголосок седой старины; оно – то архетипическое, что живет в глубине души каждого человека. Лишенный твердого религиозного ориентира человек внезапно обнаруживает своим поведением подспудное, бессознательное знание потустороннего мира. Упоминая о переселении душ (гл. 5 «Было дело в Грибоедове»), Булгаков подчеркивает круговращение архетипического сознания: не только древние, «черные» боги творят свою волю, но и в современных людях проскальзывают черты древних героев: Арчибальд Арчибальдович не только похож на пирата, но и покидает Грибоедов, как положено бесстрашному капитану – последним.
Булгаков констатирует возврат героев в дохристианское состояние: это не их вина и не их беда, потому что они совершенно безоружны перед силами зла, более того, лучшие из них предпочитают иметь дело с сатаной, нежели принять действительность. Мир вывернут наизнанку, написано немыслимое, диссидентское произведение и не хочется жить там, где подхалим и сволочь издевается над независимым и талантливым. У мастера не хватило сил на борьбу с духами тьмы, потому что не было веры в Бога. Единственное, что было написано, – роман о Понтии Пилате, по сути, небольшая книжка о «добром философе» для интеллигенции, но за нее он расплатился жизнью. Духовный мир мастера и его верной подруги к финалу романа становится демоничным. Есть осознание избранности, причастности к тайне, но нет христианства в душе. Нет его и вовне: ощущение богооставленности заставляет героев искать прибежища у сатаны, только бы не видеть окружающей их «мерзости запустения». Мрачно-романтический Воланд посреди всеобщей серости и убожества действительно манит стать последним оплотом. Даже особого соблазна не нужно – достаточно посмотреть вокруг, чтобы понять это.
Если бы Воланд принял облик пошлого черта из романа Достоевского, возможно, мастер от него отвернулся бы. Но сатана знал мятежно-романтическую струнку в душе этого человека: он явился к нему всевластным древним божеством, демонстрирующим свою власть.
Тема «оживающих» богов древности, по сути личин дьявола, – целое направление в художественной литературе, начиная со Средних веков. Она звучит в романе Э.-Т.-А. Гофмана «Эликсир дьявола»; ей посвятил свою «Таис» А. Франс. В отечественной литературе отметим произведения А. К. Толстого «Упырь» и «Амен», а также трилогию Д. Мережковского «Христос и Антихрист». Но если Мережковский и Франс стремились показать соблазнительные и губительные действия оживающих в сознании людей эзотерических мистерий языческих религий, превратившихся после принятия христианства в секты, если Мережковский искал черты грядущего антихриста в реально существовавших исторических личностях, то Булгаков следует иным путем – ближе к традиции Гофмана и А. К. Толстого. Его древние боги не воскрешены мистериями: они являют собою совокупные силы мирового зла, временно приобретающие обличие богов. Сила, власть и романтическая приподнятость над повседневностью – вот что может прельстить мастера. И пожалуйста – Воланд наделяет себя чертами могучего древнего божества. Именно поэтому так глубоки мифологические основы, на которых Булгаков строит образы сатаны и его свиты. Интеллектуальному мастеру нужен соблазнитель, которому не стыдно было бы сдаться.
В романе все персонажи без исключения вовлечены в дьявольский хоровод: атеисты, люди без каких-либо нравственных критериев, гонимые обществом и находящиеся на высоких постах. Описываемое Булгаковым время провозгласило уничтожение идеи Бога. Воланд появился в Москве как последнее отрицание Христа и вместе с тем как новый бог, которому дана власть над людьми. Ему можно поклоняться, как это делает Маргарита, его можно принимать как кару и как единственную силу, способную отгородить от плоского мира ценою смерти, его можно бояться. Его приход – очередное предвестие грядущего конца света, свидетельство богооставленности страны, идеологией в которой стало сознательное антихристианство. Более того, атеизм утверждает себя, воплощая неверие и богохульство в слове(Иван и Берлиоз). Оказывается, что Христа нет, а дьявол есть. Он обаятелен, убедителен и всемогущ, он ведает судьбами. Мастер принимает его, не обнаруживая иного выхода, а скорее всего, и не отыскивая его.
6. РЫЦАРЬ СМЕРТЬ
Остался единственный спутник Воланда, мифологическую «родословную» которого мы полностью не рассмотрели – «регент», «переводчик», «темно-фиолетовый рыцарь» Коровьев. Литературный прототип, уже отмеченный нами – черт из «Братьев Карамазовых», – лишь частично раскрывает тайну, окружающую «переводчика».
Из других литературных источников следует обратиться к «Фаусту» Гёте. Как уже отмечалось, Мефистофель назван в «Фаусте» рыцарем (см. ч. II, гл. 4), [84]хотя эта деталь, по сути, не объясняет ничего: да, средневековый черт вполне мог обернуться рыцарем, но при чем здесь Коровьев, если его прототипом стал в первую очередь черт из русской классики? И все-таки читателю представлен не только фигляр с русской фамилией, а «темно-фиолетовый рыцарь с мрачнейшим и никогда не улыбающимся лицом» (с. 794).
Из других литературных источников следует обратиться к «Фаусту» Гёте. Как уже отмечалось, Мефистофель назван в «Фаусте» рыцарем (см. ч. II, гл. 4), [84]хотя эта деталь, по сути, не объясняет ничего: да, средневековый черт вполне мог обернуться рыцарем, но при чем здесь Коровьев, если его прототипом стал в первую очередь черт из русской классики? И все-таки читателю представлен не только фигляр с русской фамилией, а «темно-фиолетовый рыцарь с мрачнейшим и никогда не улыбающимся лицом» (с. 794).