зеленым был именно левый глаз.Когда же пред Воландом предстала Маргарита, то чернымона увидела левый глазсатаны. Следует признать, что и Маргарита, и «правдивый повествователь» все видели правильно.
   Просто на Патриарших Воланд присутствовал в реальности, а перед Маргаритой предстал в «зазеркалье», «в пятом измерении», в ирреальном пространстве. Стороны поменялись, и правая сторона оказалась на месте левой. Становится понятным, почему свидетелям появления Воланда на Патриарших казалось, что он хромает на правуюногу, тогда как перед балом у него болит левоеколено.
   Во время свидания Воланда с Левием на крыше Пашкова дома Булгаков дважды фиксирует «горящий» Воландов глаз (с. 775, 776), но не уточняет, какой именно, и предоставляет читателю самостоятельно разбираться, в каком виде (физическом или астральном) пребывает здесь мессир.
   Встреча с Левием не только зеркально отражает ершалаимскую мизансцену «учитель – ученик» в их появлении перед Пилатом, но и «переворачивает» время встречи. Пилат встречается с Левием на рассвете, Воланд – на закате.
   Зеркало в романе не только вход-выход в иное измерение, но и барьер между двумя мирами. Этот мотив хорошо прослеживается в символике зеркальных дверей. Зеркальные двери торгсина делают внутреннее пространство магазина совершенно необычным, волшебным. Зеркала замыкают магическое пространство. Но стоило им под напором спасающейся толпы разбиться, как нечистая сила, спровоцировавшая скандал, мгновенно испарилась и магазин просто перестал существовать. Таким же магическим предстает перед читателем и Дом Драмлита, где живет критик Латунский. Подобно пленнику волшебного замка, здесь томится «измученный долгим бездельем за зеркальными дверями подъезда» швейцар (с. 654).
   Необычность пространства, находящегося за зеркальной дверью, читатель видит и в «Роковых яйцах». Профессор Персиков уже на пороге своего страшного открытия радуется тому, что в институте «сменили все стекла на зеркальные», [120]создав таким образом магически замкнутое пространство, что и привело впоследствии к трагической подмене яиц.
   Немаловажную роль в общении нечистой силы с людьми играют окна. В «Дьяволиаде» Булгаков впервые обращается к теме перевертышей-близнецов, которые сводят с ума делопроизводителя, постоянно перемещаясь в огромных стеклянных клетках Центроснаба, что дает полную иллюзию мгновенной смены облика одного и того же человека.
   В «Мастере и Маргарите» нечисть норовит влезть в окно. Сначала мастеру кажется, что в его комнату сквозь окно проникает спрут-страх – образ абстрактный, но эмоционально очень насыщенный. Гелла рвется в окно к Римскому, пытаясь открыть шпингалет удлиняющейся рукой. После пожара на Садовой «из окна пятого этажа вылетели три темных, как показалось, мужских силуэта и один силуэт обнаженной женщины» (с. 762).
   Став ведьмой, Маргарита предпочитает выходить и входить через окно. Улетает на бал она из окна своей спальни; к Латунскому проникает сквозь разбитое оконное стекло. Мастер тоже доставлен к Воланду этим надежным и испытанным способом. Все входы через окно связаны с луной и лунной дорожкой, которая придает особую таинственность этому странному для обычных людей способу проникновения в дом.
   Вариант окна – балконная дверь, которой воспользовался мастер в свой первый визит к Ивану, несказанно удивив его способностью проникать сквозь запертые двери. Но в этом случае у мастера был ключ от балкона; когда же он пришел прощаться с Иваном, ключа у него не было, однако же он справился с этим препятствием, и «они (с Маргаритой. – Т.П.) вошли к Иванушке, невидимые и незамеченные, во время грохота и воя грозы» (с. 788). И хотя окно – сравнительно с зеркалом – однозначный способ входа-выхода, духи явно предпочитают его более тривиальному входу через дверь (в отличие от гётевского Мефистофеля, не стремившегося к подобной экстравагантности).
   В целом, зеркало и окно – лишь наглядный пример «большой игры», в которую вовлекает читателя Булгаков, манипулируя «зеркалами» Евангелий, ершалаимских событий и их московского отражения.

ЧАСТЬ III
ПО ВЕРЕ ЕГО...

1. СОЦИАЛЬНАЯ ЛЕСТНИЦА

   Мы отметили два момента, не позволяющие отождествить Иешуа Га-Ноцри с Иисусом Христом: разделение в романе понятий «свет» и «покой» и «лунную» природу света Иешуа. Можно возразить, что художественное произведение – не богословский трактат, здесь допустимы вольности и свобода интерпретаций, а потому стоит ли вообще сопоставлять роман с Новым Заветом и богословскими толкованиями христианских понятий?
   Совершенно очевидно, что Иешуа отличается от евангельского образа Иисуса Христа, но почему-то исследователи не раскрывают эти отличия и не объясняют, зачем они понадобились, а ведь без тщательного сопоставления с Новым Заветом непонятны двусмысленная подоплека романа о Понтии Пилате и его роковая роль в судьбе мастера.
   Рассмотрев «вставной» роман как театральное представление «для избранных», в котором сатана сыграл главную роль, мы должны перейти к следующему этапу и понять, каким образом сатана связан с Иешуа. Если Пилат мастера отличается от новозаветного наличием литературной «биографии», то с Иешуа дело обстоит сложнее. Пилата поместила в скалы средневековая легенда, но сфера «света», в которой нет «покоя», в традиционные понятия не укладывается. Хотя Иешуа – не Иисус Христос, он тем не менее – владыка лунного мира. Выведенный за рамки «романа в романе», он обладает в иномирности силой, возможно, равной силе сатаны, но непроявленной, тайной. В роли Пилата Воланд – антагонист Иешуа. В роли самого себя – соправитель, что и позволило исследователям обратить внимание на дуальность «света» и «тьмы» в романе.
   Но это отнюдь не дуальность – противостояние, дуальность – противоборство на уровне Бог – сатана, что характерно, скажем, для представлений манихеев и альбигойцев. Иешуа, скорее, управляет областью «бездны», в которую поочередно проваливаются Пилат, Во-ланд со свитой и сам Ершалаим. «Бездна» делится на преисподнюю, где хозяйничает Абадонна, откуда вырываются силы тьмы, и мир лунных грез, мечтаний, тонких обманов, лунных дорог – сферу владения Иешуа. Предположение, что это чистилище, утверждаемое католиками, но отрицаемое православием, не выдерживает критики: чистилище – это место, где души каются,а о покаянии в булгаковском романе речи нет. Вместо покаяния в управляемом Иешуа метафизическом пространстве творятся ложные (мнимые) примирения, сглаживаются все острые углы. Но и этот обольстительный волшебный мир и «покой» Воланда равным образом удалены от Христа.
   Иешуа общается с Воландом. Иногда это происходит через посредника(Воланд говорит Левию Матвею в Москве: «Мы говорим с тобой на разных языках, как всегда...»(с. 776)). Возможно и непосредственное общение: Воланду известно, например, мнение Иешуа о незавершенности произведения мастера, хотя при встрече с Левием этот вопрос не обсуждался.
   Ни на земле, ни в надземном мире мастер не высказывал своего отношения к личности Иешуа. Его не удивило существование «философа» из его произведения в мире ином, он молча выслушал сообщение Воланда об участии, которое принял в его судьбе Иешуа. Мастер знал, что встреча Пилата и Иешуа «угадана» им: ведь ему довелось постичь тайный сон прокуратора. Спокойствие, с которым мастер принял решение Воланда и Иешуа о своем посмертном существовании, говорит о том, что действительный «ранг» Иешуа в потусторонней иерархии ему известен.
   Определив вариацию Страстей Господних только как литературное произведение, в словевоплощенную мистерию, разыгранную на подмостках ирреального театра, мы неизбежно приходим к выводу, что «угаданный мастером» Иешуа никогда не воплощался на земле и не проходил земного пути Иисуса Христа. Это маска, лицедейство, «прельстительный» для мастера образ, сыгранный или явленный духом, способным принимать любые обличья.
   Вероятно, мастер возненавидел свой роман из-за того, что ситуация, в которой он оказался, безнадежно зашла в тупик: ни Воланд, ни Иешуа не спасли его от духовной катастрофы, но если это и случилось, то уже после написания романа. Далеко не каждый мог справиться с подобной работой: Иван Бездомный, несмотря на «завещание», так и не посмел приступить к продолжению романа. Надо обладать не только даром ясновидения, но и талантом вкупе с образованием, чтобы «угаданное» (увиденное, узнанное) перевести в слово. Иван – просто медиум; мастер – творческая личность, творческий потенциал которой и был необходим сатане. Грех мастера не в том, что он «угадал» сатанинскую версию событий 14 нисана, а в том, что он поддался соблазнуее письменной фиксации. Возможно, первоначально он принял Воландов спектакль за Божественное откровение. Если бы он, подобно Ивану и Берлиозу, просто увидел мистерию сатаны, в этом не было бы греха – только искушение. Но жаждавший реализации талант не выдержал искушения и вылился в «роман о Понтии Пилате». Мастер перевел тайное знание в слово.
   Строго говоря, любая «новая» версия евангельских событий – грех с христианской точки зрения. Рационализм и атеизм, естественно, этого не признают. Рационализм отрицает мистическую сущность Священной истории; атеизм – историчность Священного Писания. Однако в древности люди знали, что прикосновение к Божественному требует предельного душевного и духовного напряжения, которое способен выдержать лишь чистый духом и крепкий в вере человек. Святые отцы Церкви оставили немало свидетельств о явлениях потустороннего мира и составили правила, позволяющие неопытному сознанию ориентироваться в тонком мире и различать демонов (способных принимать различные облики, в том числе и евангельские) и подлинно Божественные видения. Древнерусский иконописец, приступая к работе, обязан был поститься, каждое его действие сопровождала молитва: твердость в вере – основа таланта христианина. Из дневников М. Врубеля известно, что он считал безумие и слепоту, постигшие его к концу жизни, наказанием за то, что писал Божию Матерь (эскизы для фресок во Владимирском соборе в Киеве) без благословенияЦеркви.
   Мастер же не видел дистанции между собою и событиями, о которых намеревался повествовать. Конечно, в этом – традиция рационализма и вера в свое избранничество. Мастеру не понадобились ни духовные советчики, ни Церковь, ибо он поверил «угаданной» версии и принял ее как должное. Собственно писательский дар отступает здесь на второе место, потому что мастер не склонен расценивать себя писателем, он ощущает себя мистиком, духовидцем, «посвященным»: «Я – мастер». В этом его отличие от писателей-рационалистов и агностиков, которые интерпретировали в своих произведениях библейские сюжеты. В мировой литературе таких интерпретаций множество, но вряд ли кто из авторов осмеливался пригласить в свидетели «правдивости» своего повествования сатану, отца лжи.
   Мастер наделил Пилата сложной психологией, придал его решению неожиданную мотивировку. Это очень важный, но далеко не самый главный аспект. Если бы не особая «тайнопись», не значительность произведения, завершающегося смертью, все события правомерно было бы рассматривать как психологическую коллизию Пилата – Иешуа, лишенную мистической подоплеки, что и делает большинство исследователей «Мастера и Маргариты».
   Как известно, Булгакова интересовала возможность «Евангелия от сатаны», и редакции романа в 19291933 годах оставались без мастера – в центре его находился рассказ Воланда о Пилате и Иешуа. Главной моральной проблемой романа должна была стать проблема вымышленного Пилата, и в этом смысле роман обещал прямое продолжение центральной в творчестве Булгакова 1920-х годов мотивной цепи. С появлением образа мастера эта проблема была вытеснена из круга мрачных ассоциаций и заменена гораздо более важной для писателя в 1930-е годы темой современного Фауста. Чувство личной вины за некие конкретные поступки, растворившись в творчестве, сменилось более общим чувством вины художника, совершившего сделку с сатаной.
   Уже одно то, что Булгаков намеревался писать о конфликте Пилата и Иешуа не от своего имени, а через посредство свидетеля – Воланда, подчеркивает задуманную «кривозеркальность» будущего произведения. Определенность авторской позиции в ранних редакциях снимала с Булгакова ответственность за соблазнительность повествования: читателю предлагался прямой выбор: верить сатане или помнить, что он – отец лжи. С появлением мастера роман стал более эзотеричным: Булгаков нигде прямо не говорит, кто является вдохновителем мастера, предоставляя читателю самостоятельно решить этот вопрос.
   О «кривозеркальности» мы будем говорить ниже, пока же остановимся на психологическом аспекте конфликтной ситуации Пилат – бродячий философ. Гонимый миром Иешуа предсказывает о временах, которые уничтожат само понятие власти. «В числе прочего я говорил, – рассказывал арестант, – что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой-либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть» (с. 447). Утверждение чрезвычайно смелое для I века н. э., но не менее смелое оно и для того времени, в котором жил мастер и писал Булгаков. Вероятно, мастеру эта идея созвучна: отсутствие государственной власти предполагает такое состояние общества, при котором нет ни гонимых, ни преследователей. Мастер так же гоним, как и его герой, в этом их очевидная ситуационная близость. Но мастера интересует не только преследуемый герой, но и прокуратор, раскол в его душе, раздвоенность между долгом и движением сердца. Эта заинтересованность перенесена и на Иешуа, которому нравится Пилат. Грядущее безвластие – утопическая мечта, а на деле такая сильная и умная личность, как прокуратор, вызывает уважение и стремление к более близкому знакомству. Это проекция душевных устремлений самого Булгакова. Из всего творчества писателя – драматургии и прозы – видно, что личности тиранов чрезвычайно его занимали. У него установились «особые» отношения со Сталиным, начиная с «Дней Турбиных»; вероятно, Сталин интересовал его в том же плане, что и Людовик XIV или Николай I.
   Известно, что после телефонного разговора со Сталиным, оставившего чувство мучительной недоговоренности и недопонятости, Булгаков неоднократно писал Сталину, но ответа не получил. Булгаковское стремление к продолжению разговора о «Мастере и Маргарите» вылилось в предложение Иешуа прокуратору совершить совместную прогулку на Елеонской горе: «Мне пришли в голову кое-какие новые мысли, которые могли бы, полагаю, показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобой, тем более что ты производишь впечатление очень умного человека» (с. 442).
   Отметим: Иешуа не стремится выслушать прокуратора, он хочет поведать ему собственные мысли, чувствуя, что власть имущий более нуждается в нем, философе, чем наоборот. Как если бы в современной Булгакову Москве вдруг сложилась ситуация, в которой философ смог бы смело давать советы просвещенному тирану, объясняя ему нечто, видимое только сверхъестественным зрением.
   Для Булгакова вопрос о просвещенной власти стоял чрезвычайно актуально. Если сильная личность, стоящая во главе общества, способна обеспечить художнику, мыслителю, любой творческой личности реализацию таланта – это нормальное явление. Многие замечательные таланты раскрылись благодаря умному заказчику-меценату, даже если его политическая власть была тиранией. Булгаков хотел найти в лице Сталина достойного, образованного покровителя, но это было невозможно, и писатель с горечью убедился в бесплодности своих попыток завязать диалог со всемогущим отцом народов. Булгаков оказался для Сталина слишком умен, слишком проницателен, а Сталин не желал быть проницаем. Последняя попытка (запрещенная к постановке пьеса о революционной юности Сталина «Батум») фактически стоила Булгакову жизни – так силен был удар, ибо в этой пьесе он раскрыл Сталину то знание, которого касаться не стоило. Он попытался говорить с ним на языке «посвященных» – Сталину это не понравилось.
   Сходным образом и Иешуа хочет «просветить» Пилата, однако, в отличие от Сталина, Пилат не только умен, но и образован. Их диалог почти состоялся, но прокуратор не единовластен, над ним стоит кесарь. Арестанту предстоит умереть, так и не донеся до Понтия Пилата своих сокровенных мыслей.
   Иешуа выделяется из ершалаимской толпы, Пилат сразу же это отмечает. Он не еврей (кто его мать, неизвестно, отец, по слухам, сириец), носит греческую одежду, образован, знает языки, – т. е. смотрится в Ершалаиме иностранцем и этим привлекает прокуратора. Одиночество арестованного находит отклик в душе не менее одинокого Пилата, который очень неуютно чувствует себя в чужом и ненавистном городе.
   Драматизм ситуации – в противоречии между взаимным интересом и социальным неравенством. Очевидная причина конфликта – в анархических высказываниях Иешуа о власти, представителем и блюстителем которой является Понтий Пилат. Иешуа арестован, но, в отличие от обладающего властью и богатством прокуратора, Иешуа может совершенно свободно говорить «утопические речи» (с. 445), тогда как могущественный Пилат связан по рукам и ногам зависимостью от более высокой власти. Итак, свобода Иешуа и зависимость прокуратора образуют пропасть, которую в общении преодолеть невозможно.
   В ершалаимских событиях вызрел конфликт, возникший на почве социальной разобщенности двух духовно и интеллектуально равныхи тянущихся друг к другу людей. Силою обстоятельств они занимают в обществе диаметрально противоположные места, и это решает судьбу Иешуа. Хотя духовное родство выше всех преград, оно приводит к трагическому финалу, если у власть имущего недостает сил отказаться ради него от власти. Конфликт преодолевается только в мире чар и обманов, на лунной голубой дорожке, в чьем-то сне, легенде или галлюцинации.
   «Правдивый повествователь» даже намеком не дает понять читателю, насколько эта ситуация созвучна самому мастеру и встречался ли человек, подобный Пилату, в его таинственно закрытой жизни. Мастер прекрасно понимал, что готовит ему роман, он на себе испытал, как правильно и точно его поняли. Но, в отличие от Иешуа, мастер не стремится никого переделать, он вообще не желает вступать в контакт с властью и этим отличается от Булгакова. Если рассматривать Иешуа и мастера как биографические проекции Булгакова, личный мотив взаимоотношений со Сталиным нашел свое отражение, в первую очередь, в романе мастера. Булгаков «наказывает» струсившего властителя, передав ему желание подследственного: теперь уже Пилату суждено жаждать общения, от которого он отказался. Но мастер, явно не желающий вступать ни в какие отношения с власть имущими, – мистик, и потому он знает, что искать помощи у властителей бесполезно. Ведь только тот, кто дает власть непросвещенному тирану и руководит его поступками, обладает подлинной властью и способен помочь. И если это не Бог (хотя всякая власть от Бога, но с его же попустительства она может перейти под темное начало), то, естественно, сатана. Мастер в конечном итоге убеждается в этом, хотя сам у духа тьмы ничего не просит: ему предлагают выбор.
   В психологической коллизии Иешуа – Пилат нет ничего явно дьявольского. Она полностью раскрыта автором и не предполагает никаких нашептываний со стороны злых сил. Сюжет для подобного рассказа можно взять из любого времени, что Булгаков, собственно, и сделал в «Мольере» и «Последних днях». Любимые герои Булгакова наделены чертами пророков, будь они писателями, офицерами или поэтами; они несут в себе особое знание о судьбах мира. Таковы изобретатели в «Адаме и Еве» и в «Блаженстве». Все они гонимы властью, не способной проникнуть в тайноведение исключительной личности, властью невежественной или трусливой. Участь пророка быть побиваемым камнями.
   Для развития этой темы евангельский сюжет – благодатнейшая почва. Но помимо психологических мотивировок, помимо размышлений над вечностью конфликта читатель погружается в романе мастера в события Священной истории. И вдруг оказывается, что мастер не просто вольно фантазирует, подобно, скажем, А. Франсу в «Пилате» или Л. Андрееву в «Иуде Искариоте», а последовательно и неуклонно дает негативновозаветных событий, внешне скрытый за терзаниями Пилата. Здесь нет места никаким вольностям или отступлениям от подлинника. Стоит открыть любое из четырех канонических Евангелий на повествовании о взятии Иисуса Христа под стражу и вплоть до Его погребения, как совершенно очевидной становится логика: роман написан как негатив.
   Обаятельный Иешуа создан «под Христа». Хотя его сходство с Ним весьма поверхностно, сам факт столкновения Пилата с подследственным из Галилеи действует безотказно. Читатель немедленно усматривает в Иешуа «осовремененного» Христа, ну скажем, не Сына Божия, а пророка Ису из Корана, в общем, Иисуса, в которого никто не призывает верить как в Бога. Он вызывает глубокое сочувствие и симпатию, как любой человек, претерпевающий несправедливость. Именно то, что Иешуа, «милый и домашний» (по Блоку), приближен к читателю, заставляет все более и более смутно видеть его прообраз. Того, кто не дарил читателю, как и Блоку, «никаких игрушек», кто оказался слишком далеким, скрытым в Церкви. Соблазну очень легко поддаться. Выведенный мастером Иешуа нетребователен: он не заставляет переменить свою жизнь, он – просто возвышенный философ, попавший в беду. Неверующему и такой Иисус хорош, а верующему появление еще одного варианта Страстей вроде бы ничем не грозит. И хочется согласиться с мастером: вот он, живой, беззащитный, так осязаемо донесенный до нашего времени.
   Хочется верить, что был именно такой прокуратор и именно такой Иешуа.
   Конечно, Воланду необходим был талант мастера-психолога, необходимо было отождествить писателя с описываемыми им событиями. Мастер должен глубоко пережить свою версию, осознать ее единственную верность, иначе читатель может и усомниться. Много ли по-настоящему талантливых писателей-мистиков? Похоже, что в Москве нашелся всего один, и за ним накануне Пасхи прибыл Воланд.

2. ИЕШУА ГА-НОЦРИ И НОВЫЙ ЗАВЕТ

   Роман мастера начинается с допроса Иешуа. «Биографические» данные вложены в уста обвиняемого, и потому для читателя они особенно достоверны. Первая сложность возникает в связи с прозвищем Га-Ноцри. Самый распространенный вариант – считать его производным от названия города: из Назарета. В романе ничего не говорится ни о непорочном зачатии, ни об исцелениях и воскрешениях, ни о воскресении Иешуа Га-Ноцри, т. е. Иисуса из Назарета. Булгаковский Иешуа, представляясь Пилату, называет Га-Ноцри прозвищем. Первая странность: ни арестованный, ни «правдивый повествователь» нигде в дальнейшем о Назарете не упоминают. Вторая: «Га-Ноцри» не может быть производным от названия города, поскольку означает «назорей», что связано с религиозной принадлежностью, а не с географическим понятием. В Евангелиях встречаются два сходных по звучанию, но разных по смыслу слова: Назарянин (Мк. 1: 24; 14: 67; Лк. 4: 34; 24: 19) и Назорей (Мф. 2: 23; Мк. 10: 47; Лк. 18: 37; Ин. 18: 5, 7). Ни то, ни другое слово не является прозвищем в прямом смысле слова, и сам Христос никогда так себя не называл. Но слово «ноцри» – назорей означает буквально «еврей, с детства посвященный Богу». Обряд назорейства очень древний; впервые о нем упоминается в Ветхом Завете (Числ. 6: 1-21; Ис. 11: 1). Назореи обязаны были не стричь волос, не пить вина и избегать всяческой скверны. Апостолы называли Иисуса назореем (хотя в прямом смысле этого слова он таковым не являлся), подчеркивая Его избранничество. Во времена Иисуса назореев чаще всего называли «назир». В последующей иудейской традиции об Иисусе говорят не «назир», а «ноцри». Это слово, возможно, происходит от еврейского «нецер», ветвь, что в устах первохристиан означало исполнение пророчества Исаии, возвестившего, что Мессия будет отраслью («нецер») от корня Иессея, отца Давида. Иудеи, не признавшие Иисуса Мессией, вкладывали в определение «ноцри» презрительный смысл – «отпочковавшийся», «отщепенец». Короче говоря, понимать прозвище Га-Ноцри как указание на местожительство в Назарете неверно. Почтительное Ноцри (ветвь дома Давида) прозвищем быть тоже не может. Остается презрительная кличка, зафиксированная в Талмуде, [121]тем более что сам Иешуа Назарет родным городом не считает: «У меня нет постоянного жилища... я путешествую из города в город» (с. 438).
   Прозвище Га-Ноцри закреплено за Иисусом не только в талмудической, но и в художественной литературе. Оно упомянуто в рассказе А. Франса «Понтий Пилат» и в пьесе С. Чевкина «Иешуа Ганоцри» – хорошо известных Булгакову произведениях.
   В Ершалаим Иешуа, подобно Христу, пришел из Галилеи. В Галилее находился и город Гамала, в котором, по свидетельству Иешуа, он родился (с. 438).
   Почему Булгаков счел нужным сделать местом рождения Иешуа не Вифлеем, где родился Христос, и даже не Назарет, где Иисус прожил тридцать лет, а совершенно не известный по Евангелиям город на северо-западе Палестины? Думается, по одной причине: человек неизвестного происхождения (и к тому же не еврей по крови), родившийся в Гамале, в Палестине никак не мог претендовать на роль Мессии. Своим ответом Пилату Иешуа не только перечеркивает ветхозаветное пророчество о месте рождения Мессии, которым должен быть Вифлеем – маленький город в Южной Палестине, близ Иерусалима, но и проводит четкую грань между собою и Иисусом: человека, носившего прозвище Га-Ноцри, никто и никогда не назвал бы Христом уже в силу его происхождения и места рождения.