Она невинна, печально подумал папа, глядя на Амансульту. В том низменном смысле, какое вкладывают в это слово, она невинна. Но она вся в грехе. Она говорит искренне, ее заблуждения чисты, но именно этим она и опасна. Ее чистая душа уже надкушена дьяволом.
   Блажен тот, кто обрел мудрость от Бога, и трижды проклят тот, кто понес от дьявола.
   Анатема сит!
   Разве мир со всей своею совокупностью прошлого, настоящего и будущего не присутствует вечно в разуме Бога, как если бы он уже давно свершил свое бесконечное развитие? Разве Господь не видит будущее тем же самым способом, что настоящее и прошлое, причем именно так, как будущее когда-либо состоится? Разве он не видит все возможные колебания мира и его вещей — все, что может когда-нибудь реализоваться и какой выбор может быть сделан?
   Амансульта с большим торжеством говорит о чудесном даре Торквата предугадывать будущее, но ведь только Господь, а не его слуги, может предугадывать будущее. Ведь если допустить, что Господь может помыслить, будто должны иметь в будущем место все те вещи и события, которые могут и не случиться, то он заблуждается.
   А даже допускать такое — грех.
   Такое допущение не только недостойно, оно дерзко.
   А если предзнание Господа таково, что он, предугадывая будущие события, предполагает, что нечто может как произойти, так и не произойти, то что же это за предзнание, если почему-то оно не содержит в себе ничего значительного и определенного?
   Нет, покачал головой папа. Бог есть наличность всего сущего и его предзнание будущего происходит не из-за того, что что-то когда-то произойдет в будущем, а именно из того, что все эти что-то и когда-то вытекают из его собственной непосредственности.
   В неистовстве своем блаженный отец Доминик всегда прав в одном, вдруг подумал папа. Еретики в этом греховном мире жадно плодятся. Конечно, это упущение. Это большое упущение. Еретики всегда заслуживали и всегда должны заслуживать только одного наказания — смерти.
   Переат!
   Да погибнут!
   Папа сурово поднял голову.
   — Если эпоха варварства, к которой, как ты утверждаешь, мы все еще принадлежим, заканчивается, значит, нам опять предстоят какие-то важные изменения? Значит, нас опять что-то ждет? Значит, это что-то можно каким-то образом предвидеть?
   Папа наклонил голову:
   — Разрешаю тебе сказать.
   Он внимательно следил за Амансультой.
   Ему показалось, что в ее светлых глазах на секунду мелькнул испуг.
   Если это, правда, было так, то Амансульта с головой выдала себя в своей греховности.
   Но ответ Амансульты удивил папу:
   — Нас ждут большие войны, — негромко сказала она. — Нас всех ждут большие войны.
   — Ты говоришь о вооруженных паломничествах? — удивился папа. — Ты говоришь о стезе святого креста или нам грозит что-то другое?
   — Я говорю о больших войнах, — медленно пояснила Амансульта. — Я говорю о больших войнах, которые. как правило, завершают любую эпоху, как упадка, так и взлета. Такие большие войны, по словам Торквата, в прах повергают самые великие империи и неожиданно возносят на невиданную высоту народы, прежде пребывавшие в ничтожестве. Это долгие войны, — добавила Амансульта. — Они не заканчиваются ни в двадцать, ни в пятьдесят лет.
   — Но почему войны? С кем?
   — Не знаю.
   Они замолчали.
   Хостис хумани генерис.
   Папа открыто наложил на Амансульту крест.
   Враг рода человеческого не спит. Истинная опасность для христианских душ часто таится вовсе не в пустынях Святой земли, даже не в языческих странах, даже не в растленном проклятом Константинополе, городе отступников и слепцов, настоящая ужасная истинная опасность чаще всего гнездится в наших собственных слабых сердцах. Эта опасность таится не в тысяче лье от нас, она таится внутри нас, она всегда рядом.
   Еретики.
   Их духом заражены многие города.
   Тулуза, Нарбонна, Альби, Ним, Безье, Монпелье, Берри…
   И только ли?
   Разве конница сарацинов колеблет истинную веру?
   Почву истинной веры колеблют еретики.
   Вот странно, подумал папа с тревогой. Если дочь грешника барона Теодульфа, богохульника и отступника, впрямь в сговоре с дьяволом, если ей впрямь открылись какие-то нечистые тайны, если она впрямь может услаждать свои пороки, находя все новые и новые, почему тогда она не прячется трусливо в башнях своего проклятого замка, не страшится глаз великого понтифика, посещает церковные службы и молится Богу, а в случае нужды, как сейчас, стремится увидеть не слабого духом графа Тулузского, потворника еретиков, а самого папу, великого понтифика, апостолика римского, наместника Бога на земле, жестоко и страстно карающего любых отступников от святой веры?
   Папа был смущен.
   Ничтожны все человеческие дерзновения.
   Что есть человек? «Для чего из утробы матери я вышел? Чтобы видеть труды и скорби, и чтобы дни мои исчезли в бесславии?»
   Если такое в отчаянье мог возопить тот, чье зачатие освятил сам Господь, то что могу возопить я, ничтожнейший из ничтожных, уже по определению зачатый в грехе?
   Человек сотворен из пыли, из грязи, из пепла, из сырости, с печалью подумал папа. Он сотворен из отвратительного семени, что еще более омерзительно. Восхитительную Амансульту богохульник барон Теодульф зачал в зудящей похоти, в опьянении страсти — зачал для смерти.
   Откуда же в смертной столько гордыни?
   Сравнить Амансульту с обитателями воды — она ничтожна.
   Рассмотреть ее на фоне многих воздушных тварей — она ничтожна.
   Несмотря на всю свою красоту, она ничтожнее даже вьючного животного, потому что вьючное животное никогда не покушается на светоч мира, даже в своей тупости, даже в своей закоснелости вьючное животное остается всего лишь вьючным животным.
   Амансульта преисполнена гордости, ее точит бессмысленный и зловредный бес. Она хочет предугадывать в наивном своем ослеплении ход времени, ход прошлых и будущих эпох, рассуждать о важных вещах и обдумывать другие важные вещи, но она уже не чиста, ее гордыня от дьявола, а от тщетных ее занятий ничего в мире не произойдет, кроме трудностей, скорби и уныния духа.
   Зачем так слаба ее память? Почему она не помнит великих слов?
   «И предал я сердце мое тому, чтобы познать мудрость, познать безумие и глупость. И узнал, что и это томление духа, потому что во многой мудрости много печали. И кто умножает познания, тот умножает скорбь.»
   Ей следует отказаться от тайных книг, извлеченных из подземной мглы, подумал папа.
   Ей следует смирить гордыню.
   Она желает предугадывать будущие пути мира, но ее собственный путь еще очень неопределен и тревожен. Она, кажется, действительно коснулась тайного знания и не смогла справиться с ним.
   Ее ум расстроен и возбужден.
   У блаженного отца Доминика есть крошечная обитель, некий крошечный уединенный монастырь, скорее место для размышлений, где изнемогающий дух может найти опору. Вот там, возможно, смятенный дух Амансульты возвысится и Бог в ней возвеличится, а вера окрепнет. Она торопится пересечь горы, преодолеть пропасти, переправиться через стремнины. Но почему кузнецы плавят руду и куют металл, каменотесы полируют камень, лесорубы срубают деревья, ткачи ткут, гребцы гребут, пахари рассаживают сады и взрыхляют виноградники, каждый занят своим присущим ему делом, а ей надо чего-то несоизмеримо большего?
   Почему она не помнит откровений?
   «И предпринял я большие дела, — напомнил себе папа. — Построил себе домы, посадил себе виноградники, устроил себе сады и рощи и насадил в них всякие плодовитые деревья; сделал себе водоемы для орошения из них рощ, приобрел себе слуг и служанок, много домочадцев было у меня; также крупного и мелкого скота было у меня больше, нежели у всех, бывших прежде меня в Иерусалиме; собрал себе серебра и злата и драгоценностей от всех царей и областей; завел у себя певцов и певиц и услаждение сынов человеческих — разные музыкальные орудия. И сделался я великим и богатым больше всех, бывших прежде меня в Иерусалиме. И оглянулся на дела свои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их. И вот, все суета и томление духа, и нет от них пользы под Солнцем.»
   Род Торкватов проклят, подумал папа.
   Кровь Торкватов загустела, кровь Торкватов отравлена ужасным ядом. Даже самая заблудшая и ничтожная душа в этом мире всегда может надеяться на спасение, но не Амансульта…"

XII

   "…сказала:
   — Он все понял, Сиф. Я это почувствовала. У меня дар чувствовать такое. Великий понтифик ни разу не упомянул вслух имя блаженного отца Доминика, но я чувствовала — он думает о блаженном отце Доминике и об его псах господних. Великий понтифик не поверил мне, он был готов спустить на меня псов блаженного Доминика. Он спросил, а как быть с откровением о втором пришествии? Как быть с концом света, как быть со Страшным судом, если, как ты говоришь, одна эпоха бесконечное число раз сменяет другую?
   — Ты ответила?
   — Я сказала так. Я ничего не знаю о том, как должна заканчиваться очередная эпоха. И Торкват ничего определенного не говорит об этом, он только неким чудесным образом о многом догадывается. Может, конец очередной эпохи всегда страшен. Может, он страшней конца Вавилона. Может, он так страшен, что его и впрямь можно назвать концом света. Не знаю. Я так и сказала. И, сказав так, Сиф, я вдруг почувствовала большую опасность, будто папа, услышав мои слова, что-то безмолвно, но сразу и твердо решил про себя. Сейчас, Сиф, ему не до нас, он поднимает в поход паломников, ох хочет вернуть наследство Господа, вернуть Святые земли, но я чувствую, Сиф, теперь папа уже никогда не забудет про нашу встречу. Он будет думать о нашей встрече, мысленно он к ней не раз вернется. Наверное, теперь нам лучше находиться в некотором отдалении от папы. Наверное, теперь нам лучше уехать. Мир велик. Всегда можно найти на свете место, достаточно удобное, уединенное и безопасное. В таком месте Викентий сможет целиком заняться «Великим зерцалом», а ты, Сиф, поиском великого магистерия. Я думала, Сиф, что Господь на нашей стороне, — с неожиданной горечью добавила Амансульта, — но он помогает не нам, а папе.
   По спине Ганелона, лежавшего на полу, пробежала дрожь.
   Сейчас они уйдут и бросят меня в этом подвале, подумал он. Они еретики. Они не боятся самого папы. Они бросят меня в этом подвале без исповеди, без покаяния. Мое лицо будут грызть крысы.
   Ему стало страшно.
   Еще страшней ему стало от того, что душа Амансульты продолжает пребывать в опасности.
   Иисусе сладчайший, святая дева Мария, шептал он про себя, помогите ей. Вырвите Амансульту из когтей неверия. Вы же видите, она сбилась с пути, она слепа, она ничего не видит.
   — Ты что-то сказал, бедный Моньо?
   Наверное, Амансульта заметила, как шевельнулись губы Ганелона. В светлых ее глазах не было ничего, кроме холода и презрения.
   Она спросила:
   — Ты что-то сказал, бедный Моньо?
   Он попытался ответить, но язык повиновался ему с трудом.
   Все же он прошептал:
   — Я чувствую… Нас что-то связывает, Амансульта… Я только не могу понять что?…
   Амансульта холодно усмехнулась.
   Повернув красивую голову, она коротко взглянула на чернобородого катара, все еще прижимающего к груди обмотанную окровавленной тряпкой руку. Катар только что вошел в приоткрытую дверь и, конечно, не понял, не мог понять, почему на вопрос Ганелона, которого катар, наверное, и не слышал, Амансульта холодно ответила:
   — Кровь…"

Часть третья БЕЛЫЙ АББАТ 1202

II–III

   "…шум голосов, перебивающих, накладывающихся друг на друга, заполнил корчму.
   — …ты же видел, Ганс, что лучник сеньора де Монфора, выстрелил так искусно, что наконечник стрелы, попав в лезвие ножа, развалился ровно на две части. Такое сделать может только он. Других таких я не видел.
   — …но чтобы иметь восприятие части чего-то, что существует, необходимо наличие всего облика, разве не так, брат? Иначе разве возможно вообще какое-либо восприятие? Ведь если некоего облика не существует, брат, значит, его никак нельзя видеть.
   — …и нет свиней отвратительнее, чем те, которые сами бесстыдно лезут прямо на глаза.
   — …святой Николай прав. Он знал, что мы это увидим. Он знал, что мы увидим Иерусалим, братья. Святая римская церковь смотрит далеко. Она смотрит нашими глазами.
   Корчма гудела.
   Голоса возвышались и падали.
   Грузный, побагровевший от вина, то и дело смахивающий со лба катящийся по нему пот, барон Теодульф, не поднимаясь с крепкой деревянной скамьи, страшно рявкнул:
   — Тоза, милочка!
   И хищно оглядел шумную корчму своим страшным единственным левым глазом, поворачивая голову, как птица:
   — Всем вина, тоза, милочка! Кроме вон тех гусей!
   Толстый палец барона Теодульфа грубо указал в сторону тамплиеров, монахов-храмовников, смиренно деливших между собой одну общую чашу разбавленного вина — дань обету.
   Кутаясь в белые плащи, символ незапятнанности, храмовники, рыцари Христа и Соломонова храма, казалось, не услышали барона, они даже не повернулись в его сторону. Известно всем, храмовники — люди Бога. Они призваны облегчать страдания пилигримов, суета сует не должна их касаться, а богохульник барон Теодульф…
   Храмовники знали, что рано или поздно барон Теодульф успокоится. Если не обращать на него внимания, делать вид, что его слова к ним не относятся, барон непременно успокоится.
   — …зато Пит из лагеря англов может выпить за вечер три фляги кислого. Может даже четыре. И все равно нож, который он после этого метнет, точно попадет в цель.
   — …и запомни, брат, зрение это пассивная сила. А объект зрения всегда активная сила. Любая пассивная сила действует только тогда, когда на нее действует активная сила. Если ничего такого нет, если ничто не воздействует на пассивную силу, субъект ничего воспринять не может.
   — Тоза, милочка! — толстый палец барона Теодульфа опять грубо указал в сторону храмовников. — Клянусь почками святого Павла, здесь сегодня всем хватит вина! Всем, кроме вон тех гусей!
   Из презрения он даже не добавил — божьих.
   Под белыми плащами храмовников, их было пятеро, легко угадывались оттопыривались рукояти кинжалов, но барона Теодульфа ничто уже не могло остановить. Он побагровел от вина и от праведного гнева и его опущенное веко над пустым правым глазом дергалось.
   — Тоза, милочка! Всем вина! Кроме вон тех гусей в углу!
   Монахи-цистерцианцы, до этого шумно обсуждавшие рядом проблему восприятия, заинтересовались ревом барона и оглянулись, замолчав. Дошел рев барона, наконец и до пеших воинов серджентов, занимавших целый стол. Сердженты восторженно приветствовали шумное предложение барона. Промолчали только тафуры — всякая серая нечисть, как всегда, тащившаяся за войском, куда бы оно не пришло.
   Ганелон искоса глянул в сторону двери.
   Дверь корчмы была массивна, и закрывалась она плотно. Храмовники не смогут незаметно выскользнуть за такую дверь, подумал Ганелон. Кроме того, чтобы пройти к двери храмовникам в любом случае придется пройти мимо разбушевавшегося барона.
   Объемистые глиняные чаши и фляги, серебряные подставки с салатами, обширный кедровый лист с остатками фаршированного поросенка, темное оловянное блюдо с недоеденным мясным пирогом — стол барона Теодульфа был заставлен очень плотно, хотя трапезу с ним делили всего два оруженосца да диковатого вида уродец совсем небольшого роста. Большая усатая голова уродца, почти голая сверху, загорела до блеска и лоснилась от пота. Уродец едва возвышался над краем стола, болтая ногами, не достававшими со скамьи до пола, однако пил и ел в две руки и громче всех смеялся шуткам барона.
   — …а с помощью семян, рассеиваемых ветром по миру, можно создавать некие новые мелкие существа — не кажущиеся, а видимые. Эти существа можно даже трогать, правда, рука от такого прикосновения станет нечистой. А настоящие демоны могут создавать даже такие существа, каких и сам Господь никогда не создавал. Но это, конечно, брат, только с божьего попущения. Это, брат, исключительно с божьего попущения.
   — …а хочешь выиграть пять золотых, Ганс, приходи утром на берег. Лучники обычно приходят совсем рано. И приходи один. Лучники не любят чужих компаний. Сам знаешь, чем кончаются такие встречи.
   — Тоза! Милочка!
   Наверное, барон Теодульф вывез уродца из Святой земли, решил Ганелон. Говорят, что если совершить десяток переходов за горячие пески, признанные безжизненными, и не иссохнуть до смерти от безводия, то можно, постаравшись, попасть в некую страну, сплошь заселенную вот такими уродцами — с большими лысыми головами, но с маленькими, как у ребенка, телами. Они совсем небольшого роста, почти карлики, язык их не похож ни на один другой, но они быстро и легко научаются латыни.
   Ганелон удивился.
   Уродец барона вдруг шевельнул усами — необычно дерзко и странно.
   После этого он сощурил свои большие, совсем не карликовые глаза и двумя руками, совсем как человек, схватил со стола чашу с вином.
   Он, наверное, язычник.
   Есть ли у язычника душа? — невольно задумался Ганелон.
   А если у него есть душа и такой язычник падет в бою на стороне святых пилигримов, то куда отправится эта его странная душа — прямо в ад или ее все-таки могут направить в чистилище?
   Ответа Ганелон не знал.
   Он сидел за столиком, стараясь как можно ниже наклонять голову, к тому же еще прикрытую капюшоном плаща. Он не хотел, чтобы барон Теодульф случайно узнал его. Правда, вряд ли барон мог его узнать, но Ганелону все равно не хотелось лишний раз попадать под жесткий взгляд единственного глаза, оставленного сарацинами барону.
   Испуганная, но все равно пытающаяся улыбаться служанка принесла новый кувшин вина, плеснув в чашки всем, так же и Ганелону, но послушно пройдя мимо храмовников.
   Иисусе сладчайший!
   Ганелон совсем не собирался пить.
   Нет пропасти более обманчивой, чем вино.
   Вино ослепляет и оглупляет, вино срывает с человека божьи печати. Оно срывает с человека печать руки, и печать рта, и печать лона. Вино сбивает человека с толку, вызывает печаль и метафизические тревоги.
   Он не додумал свою мысль.
   — Клянусь бедром святой девы, истинно говорю! — снова взревел за столом барон. — Нет на свете гусей скверней и грязней, чем жадные и глупые храмовники-тамплиеры.
   И обернулся к храмовникам:
   — Клянусь очами и взглядом Господа, разве это не так?
   Храмовники смиренно уставились в общую чашу.
   Потом один, не поднимая глаз, смиренно заметил:
   — Игни эт ферро. Птица гусь проникнута божественной благодатью. Но мы не знаем. Мы неучи.
   Грузный барон уничтожающе захохотал, производя великий шум всею своей огромною грудью:
   — Игнотум пер игноциус!
   На этот раз храмовники переглянулись и не стали ссылаться на то, что они неучи.
   На этот раз они поняли.
   Неизвестное всегда можно объяснить каким-то другим неизвестным — на этот раз храмовники хорошо поняли скрытую угрозу пьяного барона. Его угроза прозвучала в шумной корчме столь явственно, что даже пьяные сердженты на мгновение оглянулись.
   Ганелон не видел глаз храмовников, так низко наклонили они головы над своей нищенской общей чашей, но их глаза сейчас, наверное, не выглядели смиренными. Это были крепкие паладины, закаленные в битвах на Святой земле, вряд ли они могли походить на агнцев, красиво выбитых на медной пластине, укрепленной над дверями корчмы. Наверное, злые глаза храмовников сейчас светились от праведного гнева. Наверное, они уже успели вполголоса обсудить свое положение. Наверное, они уже смиренно покачали головами, в очередной раз дивясь странным обетам. Благодаря шумному и открытому характеру барона, они уже слышали о том, что горячий нравом богохульник барон Теодульф страшной клятвой поклялся на кинжале никогда не делить одну харчевню с храмовниками-тамплиерами. А если почему-либо такое случится, он на том же кинжале страшной клятвой поклялся беспощадно и безжалостно выбрасывать храмовников из корчмы, ибо нет на свете существ более грязных и ничтожных, чем грязные и ничтожные монахи ордена тамплиеров.
   — Слуги дьявола!
   Храмовники смиренно переглянулись.
   Они сомневались, удастся ли барону Теодульфу выполнить свой столь сложный обет, вряд ли, ко всему прочему, угодный Богу. Просто им не хотелось так вот, ни с того, ни с сего ввязываться в драку с глупым перепившим бароном и с его глупыми нелепыми оруженосцами.
   На уродца храмовники, как и все другие гости корчмы, не обращали никакого внимания.
   Тем не менее, один из храмовников не выдержал.
   — Таскать с собой подобного уродца-язычника, — смиренно, но достаточно громко и с достаточно заметной язвительностью заметил он, — это все равно что делить ложе с сарацином.
   Ганелон напрягся, но барон, к счастью, не расслышал произнесенных храмовником слов.
   — Тоза, милочка! — ревел барон, сметая обглоданные кости на кедровый лист с остатками поросенка. — Клянусь всеми святыми, здесь найдется кому поглодать эти уже обглоданные кости! Тоза, милочка, унеси эти кости и брось на стол тем гусям, что прячутся в темном углу!
   — Но гуси не гложут костей, сир.
   Испуганная служанка обращалась к барону, как к знатному рыцарю, носящему корону:
   — Гуси никогда не гложут свиных костей, сир.
   Такое обращение растрогало барона:
   — Ты так хорошо знаешь гусей?
   — Я с Джудеккии, сир. Это большой, правда, бедный остров. Там живут рыбаки, а у меня там был домик под дранкой. Я держала гусей прямо в домике, сир. Нижние бревна таких домиков на острове всегда быстро обрастают плесенью, там очень сыро и часто ветрено, но гусей это не пугает. Я собирала сухой плавник, прибиваемый к берегу морским течением и жгла плавник в очаге, а горячую золу всегда ссыпала в специальный деревянный ящик. На таком ящике приятно сидеть, сир, особенно в долгие зимние вечера. А гуси, они не грызут костей, сир, — совсем осмелела служанка.
   И спросила:
   — Не хотите ли попробовать студень из куропаток, сир?
   Барон оторопело уставился на служанку. Он не ожидал от нее такого количества слов.
   — Ты из Венеции?
   — Да, сир.
   — И ты держала гусей?
   — Да, сир.
   Барон внезапно рассвирепел. Он так ударил кулаком по столу, что высоко подпрыгнули чашки.
   — Клянусь божьим словом, — взревел он, — твой мерзкий остров, он часть Венеции! А Венеция это каменный саркофаг, это прогнившая невеста Адриатики, это распухшая утопленница, густо пропахшая мертвой тиной! Венеция это вонючая лягушка, кваканье которой постоянно отдается на Заморском берегу! Это водяная змея, постоянно кусающая Геную и Пизу! Это гнусная морская тварь, постоянно ворующая куски чужих пирогов!
   Барон опять ударил кулаком по столу и с гневом уставился на перепуганную служанку своим единственным пылающим глазом:
   — С чего ты взяла, что гуси не грызут костей?
   — У гусей нет зубов, сир.
   Грузный барон изумленно уставился на служанку и вдруг шумно загоготал, оборачиваясь то к своим оруженосцам, то к настороженно повернувшимся в его сторону тафурам, то к пьяным серджентам:
   — У гусей нет зубов! Вы слышали? Клянусь копьем святого Луки, это умно сказано! Храмовники глупы сами по себе, но у них, к тому же, нет зубов! Ты верно говоришь, тоза.
   И завопил:
   — Альм!
   Один из оруженосцев, привстав, с глубоким вниманием склонил круглую, по латински в кружок стриженую голову:
   — Здесь я.
   — Альм! Немедленно выдай тозе из кошелька четыре денье. Клянусь волосом святого Дионисия, покровителя французов, только такую ничтожную сумму я могу выдать на нужды презренного ордена храмовников. Пусть тоза отнесет эти четыре денье проклятым храмовникам, а самой тозе выдай за ее смелость и умные речи золотой. Она это заслужила!
   Барон презрительно, не оглядываясь, ткнул рукой в сторону храмовников, окаменевших от его чудовищных речей.
   — Вот увидите, — прорычал барон, обращаясь и к оруженосцам и к пьяным серджентам, и к пьяным тафурам. — Сейчас на наших глазах эти беззубые гуси передерутся из-за четырех денье!
   Схватив огромную чашу двумя руками, барон Теодульф сделал из нее гигантский глоток.
   Усатый уродец, блестя голой потной головой, с наслаждением повторил жест барона.
   Ветром вдруг приоткрыло окно.
   В душную корчму ворвался неожиданный запах моря, гнилых водорослей, раздавленных раковин, громкое ржание лошадей, перестук копыт, ругань, пение, скрип повозок.
   Совсем недавно здесь не было шумно, подумал Ганелон.
   Только с солнечных майских дней пустые песчаные берега острова Лидо, как диковинными грибами, начали обрастать богатыми шатрами благородных рыцарей и бедными палатками пеших воинов и тафуров.
   Зато каждую неделю, начиная с первых майских дней, с многочисленных судов, постоянно прибывающих к плоским берегам острова Лидо, сходили пилигримы, принявшие обет святого креста. По узким трапам, ругаясь, сводили на берег всхрипывающих, косящихся в испуге боевых лошадей. Несли оружие. Снимали с бортов разобранные боевые машины.