На мгновение глаза брата Одо вспыхнули.
   На мгновение в его зеленых, уже затуманенных приближением смерти глазах вспыхнуло прежнее неистовство. То самое, с каким он всегда упорно выискивал гнезда ереси, то, с каким он всегда неистово стравливал друг с другом врагов Святой римской церкви, то, с каким он всегда служил блаженному отцу Доминику, истинному ревнителю веры.
   Но силы его кончались.
   — Ты потерпишь? — спросил Ганелон. — Рана кровоточит, я попробую остановить кровь.
   — Не надо… — одними губами выговорил брат Одо. — Ты должен спешить… Возьми мою лошадь… Тебе следует быть в Барре…
   — Но ты сказал, там паломники.
   — Это так…
   — Тогда почему пусты дороги? Почему из окна не видно бегущих? Почему еретики не бегут из Барре?
   — Вокруг Барре выставлены заставы… Не один еретик не должен уйти от божьей кары… Папский легат Амальрик призвал: убейте всех!.. Никто не должен выйти за стены города… Папский легат Амальрик сказал: убейте всех, Господь узнает своих…
   — Зачем мне следует быть в Барре?
   — Забери монаха Викентия… Если потребуется, забери силой… Спрячь монаха в Доме бессребреников… У нас есть тайные подвалы, ты знаешь… Если потребуется, посади монаха в таком подвале на железную цепь, пусть он продолжит работу над «Великим зерцалом»… Труд Викентия — это тоже часть Дела… Викентия не должны убить…
   И шепнул:
   — Пусть сидит на цепи… Он должен смириться…
   — А если он не захочет смириться?
   Брат Одо замутнено, но с тайной угрозой взглянул на Ганелона:
   — Ты знаешь много убедительных способов, брат Ганелон… Тебе помогут… Сделай так, чтобы, пусть и на цепи, но монах Викентий продолжил работу… Не забывай, он остался последним, кто держал в руках книги Торквата…
   — Эти книги могли сгореть в огне, — возразил Ганелон. — Они могли уйти на дно моря. Они могли затеряться в дальних землях.
   — Конечно… — брат Одо устало прикрыл глаза. — Но их читали, их видели… Попавшее в память людей уже никогда не уходит… Пусть монах по памяти восстановит все, что он когда-то прочел… Ты ведь знаешь, как тщательно читали эти книги монах Викентий и Амансульта, дочь барона-еретика…
   — Она убита, — глухо сказал Ганелон.
   — Эти книги внимательно читал маг старик Сиф, прозванный Триболо…
   — Старика нет, — сказал Ганелон, опуская глаза. — Я думаю, он умер в Константинополе.
   — Эти книги читал некто Матезиус, ученик мага… Видишь, как много людей прикасалось к дьявольским книгам…
   — Но их уже нет.
   — А монах Викентий?… Разве не он первый прикоснулся к старинным книгам?… У монаха Викентия великая память, брат Ганелон… Я знаю…
   Помолчав, без всякой видимой связи со сказанным, брат Одо еле слышно добавил:
   — Слава Господу, что у него есть такие слуги…
   — О ком ты? — не понял Ганелон.
   Брат Одо не ответил.
   — Брат Одо, — мягко сказал Ганелон, беря в свои его холодеющие руки. — Приближается час, когда ты предстанешь перед Господом нашим. Скорбишь ли ты? Есть ли тебе в чем покаяться? Если это так, облегчи душу покаянием.
   Брат Одо медленно всплыл из небытия:
   — Слава Иисусу Христу… Я исповедался отцу Валезию, он отпустил мне… Но грешен, грешен… Конфитеор… Признаю… Нерадением своим оскорблял Господа… Сокрушаюсь…
   — Все ли грехи ты вспомнил, брат Одо?
   Брат Одо попытался что-то произнести, но не смог. Слова ему не давались. У него лишь получилось:
   — Отец…
   — Ты говоришь об отце Валезии?
   Брат Одо отрицающе сжал узкие губы:
   — Отец… Твой отец…
   С изумлением Ганелон увидел, что по рябой щеке неукротимого брата Одо скользит слеза, оставляя за собой извилистую дорожку.
   — Молись, брат Ганелон… За всех грешников… Молись и за своего отца богохульника…
   Он бредит, решил Ганелон.
   И снова сжал холодеющие руки брата Одо:
   — Если ты лгал, если упорствовал… Не уходи нераскаявшимся…
   — И лгал… И упорствовал… — почти неслышно повторил брат Одо, но глаза его вновь на мгновенье вспыхнули: — Но во славу божью!.. Но во утверждение божье!.. Молись, молись, брат Ганелон… Молись за несчастного грешника барона Теодульфа… Молись за своего отца…
   Стирая испарину, Ганелон легко провел ладонью по жаркому горячечному лбу брата Одо.
   — Ты что-то путаешь. Моего отца сжег в доме черный еретик барон Теодульф, — сказал он. — Это случилось очень давно, ты знаешь. В маленькой деревне Сент-Мени еретик барон Теодульф согнал в простой деревянный дом всех, кто ему оказал сопротивление. Там был и мой отец.
   — Барон Теодульф…
   — Обещаю тебе неустанно молиться о всех грешниках, брат Одо.
   — Барон Теодульф… Он твой отец…
   Ничто в Ганелоне не дрогнуло. Он и так был наполовину мертв. Он умирал вместе с братом Одо. Он ничего не хотел знать о каких-то там отцах, ни об истинных, ни о мнимых. Он не хотел, чтобы брат Одо умер.
   — Ты бастард, Ганелон… Ты побочный сын барона Теодульфа… Черный барон Теодульф твой отец по крови… Знай это… В твоих жилах, брат Ганелон, течет кровь Торкватов… Тому есть многие подтверждения… Блаженный отец Доминик… Спроси его… Он знает…
   Ганелон, не веря, сжал руку умирающего:
   — Барон Теодульф мой отец?
   Он все еще не понимал.
   Потом до него дошло:
   — Богохульник и еретик барон Теодульф мой отец? Брат Одо, ты знал и молчал об этом?
   — Веру колеблют сомнения, брат Ганелон… Тебе был сужден другой путь… Таково было условие… Я предупреждал…
   Глаза брата Одо туманились, он уже не узнавал Ганелона.
   — Ты знал? Ты всегда знал об этом?
   Опущенные веки брата Одо чуть заметно дрогнули.
   — Ты знал об этом, когда посылал меня в Рим? И знал об этом, когда я поднимался на борт «Глории»? И знал об этом, но не остановил меня в Константинополе?
   Веки брата Одо дрогнули.
   — Но почему? — закричал Ганелон. — Почему ты молчал? Разве мы не братья?
   Он думал сейчас только об Амансульте.
   Он хотел закричать: «Разве она не сестра мне?», — но у него вырвалось: «Разве мы не братья?»
   И услышал невнятное:
   — Так хотел Бог…"

XII–XIV

   "…гнал лошадь, поднимая клубы пыли, сбивая колосья наклонившихся к дороге перезрелых овсов. За седлом болталась какая-то матерчатая сумка, поводья оказались веревочными.
   Бастард.
   Я бастард!
   Мой отец по крови — барон Теодульф, мерзкий еретик и гнусный богохульник! Замок моего отца по крови — гнездо мерзкого порока! Замок моего отца, гнусного богохульника, жгут сейчас святые паломники, они с позором выводят людей мерзкого еретика за стенки замка.
   Мой отец?
   Почему я говорю — мой отец?
   Сердце Ганелона заныло от ненависти.
   Барон Теодульф…
   Гнусный еретик…
   Наверное, он взял мою мать силой…
   Наверное, он знал, кого именно сжигает в простом деревянном доме в деревне Сент-Мени, когда он сжигал там человека, которого я всю жизнь считал своим истинным отцом…
   Теперь Ганелон понимал всегда удивлявшую его некую странную терпимость Гийома-мельника, у которого он рос, и непонятную суровую жалостливость старой Хильдегунды.
 
В Лангедоке есть барон прославленный.
Имя носит средь людей он первое.
Знают все, он славен виночерпием
всех превыше лангедокских жителей.
 
   — Эйа! Эйа! — подхватывал пьяный хор.
   Багровый, плюющийся, рычащий от страсти, всегда распаленный, как жирный кабан, барон Теодульф, похотливый мерзкий еретик, распахнув камзол, пыхтя, неистово лез в гору.
   С тем же неистовством, что и горных коз, он везде преследовал кабанов, оленей и женщин.
   Он лапал служанок и экономок, он сжигал чужие деревни, оскорблял священнослужителей, грабил святые монастыри.
   Он покушался даже на папских легатов и самовольно сжигал живых людей.
 
Пить он любит, не смущаясь временем.
Дня и ночи ни одной не минется,
чтоб, упившись влагой, не качался он,
будто древо, ветрами колеблемо.
 
   — Эйа! Эйа!
   Барон Теодульф, мерзостный богохульник, жестоко наказан.
   Его замок сожжен. Его челядь уведена. Он в аду сейчас. Под его грешными стопами сейчас адская долина, вся покрытая пылающими угольями и серным огнем — зловещим, зеленым, извилистым, а над его богомерзкой головой сейчас небо из раскаленного железа, толщиной в шесть локтей. Черти, визжа и радуясь, поджаривают богохульника черного барона Теодульфа на огромной до бела раскаленной сковороде. От пышущей ужасным жаром сковороды разит чесноком и нечистым жиром. Единственный глаз барона Теодульфа выпучен от мук. Барон расстроен и удручен.
   — Эйа! Эйа!
   Мысли Ганелона путались.
   Человек, которого он всю жизнь считал своим отцом, был жестоко сожжен в деревне Сент-Мени человеком, которого он всю жизнь ненавидел как самого мерзкого, как самого закоренелого богохульника.
   Но жизнь Ганелону дал именно богохульник.
   На полном скаку Ганелон обернулся к горам.
   Далеко, над зеленью горного склона, расплывалось плоское серое облако дыма, похожее на старую растоптанную шляпу.
   Это горел замок Процинта.
   Злобно палило Солнце. Шлейфом расстилалась над дорогой пыль. Топот копыт отдавался в ушах вместе с каким-то странным звоном.
   Господь испытывает меня.
   Но зачем мои страдания так жестоки?
   С вершины холма Ганелон еще раз обернулся.
   Издали плоское серое, как старая растоптанная шляпа, облако дыма над замком Процинта казалось неподвижным.
   Гнездо еретика.
   Мерзкое гнилое гнездо.
   Но там по краям зеленых полян стеной поднимаются старые дубы, вдруг вспомнил Ганелон. Там сплошной стеной поднимаются старые бархатные дубы, такие огромные, что тени от них распространяются по поляне даже в самое светлое время суток.
   Там буки и каштаны под белыми известняковыми скалами, вспомнил Ганелон. Там многие пруды, темные и ровные, как венецианское стекло. Там гладкие бесшумные водопады, питающие замок чистой проточной водой. Там ромашки, почему-то чаще желтые, чем белые.
   И там старая Хильдегунда, которая была добра ко мне.
   Впрочем, старая Хильдегунда была добра даже к сарацину Салаху и она была единственной в замке, кто не боялся хотя бы тайком вспоминать о прекрасной и несчастной Соремонде, жестоко убиенной бароном Теодульфом.
   И там был…
   Да был…
   Там действительно когда-то был проклятый монах Викентий, своими крошечными всегда воспаленными мышиными глазками упорно впивающийся в тайные книги.
   Розги ученого клирика, мешки с зерном и с мукой, мирный скрип мельничного колеса, торжествующий кабаний рев барона Теодульфа, ужасный вопль тряпичника-катара из огня, вдруг непомерно возвысившегося — «Сын погибели!». Там, в нечестивом замке Процинта, дружинникам в пятнадцать лет выдавали оружие и вели воевать деревни соседей. Там святого епископа, невзирая на его сан и возраст, валяли в меду и в пухе и, нагого, заставляли плясать, как медведя, перед тем, как бросить в ров с грязной водой…
   Ганелон задохнулся.
   Остановись, сказал он себе.
   Остановись.
   Господь милостив.
   Его испытания не беспредельны.
   Ведь там, в замке и в окрестностях замка, пели и смеялись, переругивались и обнимались не только грешники, не только еретики, там все осияно было не только ледяным презрением восхитительной Амансульты —
   еще там был брат Одо!
   Рябое лицо.
   На шее белый шрам от стилета.
   Круглые, зеленые, близко поставленные к переносице глаза.
   Брат Одо мог украсть гуся, но последнюю монетку отдавал нищим. Он спал в лесу, завернувшись в плащ, но укрывал тем плащом Ганелона, случись им заночевать в лесу вдвоем. Он всегда был ровен и добр, но блаженный Доминик знал, что нет среди его братии пса Господня более нетерпимого.
   К врагам веры.
   Брат Одо всегда служил святому Делу.
   Святое Дело нуждается в тысячах глаз и ушей, очень верных глаз и ушей. Это должны быть очень чуткие, очень внимательные и неутомимые глаза и уши. И не было у блаженного отца Доминика глаз и ушей более чутких, внимательных и неутомимых, чем глаза и уши неистового брата Одо.
   Пес Господень.
   Ганелон не хотел оставаться в этом мире один.
   Разве тебе было легче, Господи? — взмолился он. Трижды подступал к тебе святой Петр, спрашивая, любишь ли ты его? И трижды ты отвечал святому Петру, позаботься об овцах моих.
   Брат Одо неутомимо заботился об овцах.
   Брат Одо, прошептал Ганелон, я выполню все обеты.
   Я буду денно и нощно молиться за грешников.
   Своими нескончаемыми страданиями я вымолю прощение всем, вплоть до первых колен рода Торквата, родившегося когда-то на берегах Гаронны, а казненного королем варваров Теодорихом за горным хребтом.
   Амансульта.
   Перивлепт.
   Ганелон не хотел, он боялся думать об Амансульте.
   В отчаянии на скаку Ганелон поднял голову и вдруг увидел в облаках деву Марию. Ее развевающиеся одежды жадно рвали многочисленные ручонки каких-то некрасивых существ. Они жадно растаскивали, суетно радуясь добыче, жалкие вырванные клочки одежд, какие кто смог вырвать, и суетливо бежали в разные стороны.
   Они, наверное, считали, что они теперь спасены.
   Но было это — обман.
   Но было это всего лишь густой тенью темного дыма, бесформенно клубящегося с одной стороны над горящим замком Процинта, а с другой — над горящим Барре.
   Разве не то же самое когда-то видел он с виа Эгнасио, оборачиваясь в ночи на пылающий город городов Константинополь?
   Ганелон вдохнул сухой воздух.
   Дым.
   Запах дыма.
   Дым всегда был частью его жизни, дым всегда присутствовал в его жизни, всегда влиял на ее вкус. И здесь, у стен горящего Барре, и в дьявольском подвале у Вороньей бойни, и на плоских берегах острова Лидо, и на площадях умирающего Константинополя.
   О, Господи, избавь от огня адского!
   Ганелон издали увидел всадников. Это были легкие конники мессира Симона де Монфора. Они отлавливали редких беглецов.
   На наконечниках копий у каждого всадника весело развевались цветные ленты, посверкивали запыленные нагрудники. На обочинах неширокой дороги тут и там валялись трупы катаров.
   Трупы угадывались и в помятых овсах.
   Перед воротами города Ганелон оглянулся.
   Когда-то сюда, в Барре, неспешно въезжал на муле святой человек Петр Пустынник, прозванный Куку-Петр — Петр в клобуке. На нем было заношенное монашеское платье, он раздавал нищим то, что ему дарили, и неистово взывал к благородным рыцарям, поднимая их на стезю подвига. Сам Господь попросил Петра Пустынника отправиться к иерусалимскому патриарху и, подробно разузнав у него о бедствиях Святой земли под игом нечестивых, вернуться на запад, чтобы возбудить сердца истинных христиан к новому святому паломничеству. Ступай и расскажи истинным христианам правду, сказал Господь святому человеку. Посмотри как сарацины притесняют христиан. Расскажи о том всем христианам.
   Петр Пустынник.
   Одетый в шерстяные лохмотья, накинутые прямо на голое тело, он не ел хлеба и мяса, питаясь одной рыбой, был у него только мул. Многие люди выдергивали шерсть из его мула, чтобы хранить ее как реликвию.
   Петр Пустынник.
   Перивлепт…
   Ганелон не мог, не хотел думать об Амансульте.
   Он гнал о ней мысли.
   Амансульта мертва.
   Амансульты нет.
   Ее давно убили в Константинополе. Как отступницу, как ведьму. Как еретичку, везде и всюду таскавшую за собой магов и колдунов.
   Она ушла не раскаявшись.
   Ее душа в аду.
   Ганелон не хотел думать об Амансульте.
   Перивлепт…
   Сердце Ганелона плакало.
   Я схвачу монаха Викентия и увезу его в Дом бессребреников, решил он. Я навсегда помещу его в темный сырой подвал и навешаю на него столько цепей, что он сразу вспомнит все тайны Торквата.
   Распахнув пыльный плащ, Ганелон показал подбежавшему настороженному сердженту крест.
   Его пропустили.
   Въехав в Барре, он свернул на узкую боковую улочку, ведущую в сторону монастыря.
   Иногда за деревянными оградами мелькали испуганные тени жителей Барре, видимо, легкие конники благородного мессира Симона де Монфора еще не добрались до этих дворов.
   На крошечной площади перед такой же крошечной церковью Ганелон на минуту придержал коня.
   Недели две назад он случайно услышал здесь слепого трувера, воспевавшего любовь.
 
Сеньоры, вряд ли кто поймет
то, что сейчас я петь начну.
Не сирвентес, не эстрибот,
не то, что пели в старину.
И мне неведом поворот,
в который под конец сверну…
 
   — …чтобы сочинить то, чего никто никогда не видел сочиненным ни мужчиной, ни женщиной! — возвышал голос слепой трувер, невидяще задирая голову к небу, — ни в этом веке, ни в каком прошедшем!
 
Безумным всяк меня зовет,
но, петь начав, не примину
в своих желаньях дать отчет,
не ставьте это мне в вину.
Ценней всех песенных красот —
хоть мельком видеть ту одну…
 
   — …и могу сказать почему! — возвышал голос слепой трувер. — Потому что, начни я для вас это и не доведи дело до конца, вы решили бы, что я безумен, ибо я всегда предпочту один денье в кулаке, чем тысячу солнц в небе!
 
Я не боюсь теперь невзгод,
мой друг, и рока не кляну,
и, если помощь не придет,
на друга косо не взгляну.
Тем никакой не страшен гнет,
кто проиграл, как я войну…
 
   — …все это я говорю из-за Дамы, — возвышал голос слепой трувер, — из-за Дамы, которая прекрасными речами и долгими проволочками заставила меня тосковать, не знаю зачем! Может ли это быть хорошо, сеньоры?
 
Века минули, а не год,
с тех пор, как я пошел ко дну,
узнав, что то она дает,
за что я всю отдам казну.
Я жду обещанных щедрот,
вы ж сердце держите в плену.
 
   — …Господи, помилуй, — возвышал голос слепой трувер. — Ин номине Патрис ет Филии ет Спиритус Санкти!
   Ганелон бросил тогда труверу монету. Но разве можно славить любовь, когда сам воздух вокруг омрачен дыханием еретиков?
   Я бастард, вспомнил он с отчаянием.
   Я бастард.
   Я, брат Ганелон, верный пес господень блаженного Доминика, всего лишь бастард, всего лишь побочный случайный сын мерзкого богохульника!
   В моих жилах течет проклятая кровь Торкватов!
   Сердце Ганелона наливалось праведной яростью.
   Папский легат Амальрик прав. Все еретики в Барре должны умереть. Они должны жестоко умереть в назидание всем остальным еретикам. Даже скот в Барре должен быть уничтожен.
   Ересь, она как чума. Она поражает всех и поражает в самое сердце. Ее не пугает страх воды и огня или какой-либо другой страх. Еретики нечисты. Может, единственное, на что они годятся — это седлать ослов для колдуний, приговоренных к очищающему огню.
   Сердце Ганелона разрывалось от ненависти.
   Я потерял брата Одо. Стрела, пущенная рукой гнусного еретика, лишила жизни истинно святого человека. Теперь уже никогда брат Одо неспешной походкой не пройдет по пыльным дорогам Лангедока, вдыхая густой, настоявшийся на овсах и на душистом клевере воздух.
   Папский легат Амальрик прав: убить надо всех!
   Господь своих отличит.
   Дым…
   Запах дыма…
   Однажды Ганелона уже пытались задушить нечистыми колдовскими испарениями. Это случилось в Риме, в подвале рядом с Вороньей бойней.
   Перивлепт.
   Восхитительная.
   Связанный, лежа на полу, он тогда спросил Амансульту:
   — Нас что-то связывает?
   И она, взглянув на окровавленную руку еретика Матезиуса, ответила:
   — Кровь…"

XVI

   "…во дворе валялся монах в задранной на голову рясе. Человек пять серджентов, все крепкие, усатые, раскачивали бревно, пытаясь выбить тяжелые створки монастырских дверей, окованные железными полосами.
   Бросив у забора коня, Ганелон, никем незамеченный, задами скользнул в сад. Из крошечной часовни, знал он, прямо в библиотеку монастыря ведет узкий подземный ход.
   Он дал слово брату Одо увезти из Барре монаха Викентия, и он хотел выполнить свое слово.
   Затаившись за густым буком, он внимательно осмотрел сад.
   Похоже, сердженты не подозревали о существовании тайного подземного хода, они, как быки, продолжали ломиться в ворота, а может, это они дали такой обет — войти в монастырь Барре только через главные его двери.
   Ганелон бесшумно скользнул в крошечную часовню.
   Сумрак.
   Густые тени.
   Сладкий тихий запах ладана и кипарисового масла.
   Едва теплящаяся лампадка перед распятием.
   Ганелон упал на колени.
   Господи, я страдал!
   Господи, брат Одо пал во имя твое!
   Господи, что наши страдания перед твоими!
   Сумрак. Густые тени. Коврик перед распятием.
   Перивлепт.
   Конечно, Амансульту и его, Ганелона, связывала кровь.
   Но что имела в виду Амансульта, произнося это? Кровь раненого Ганелоном катара или общую кровь, текущую в их жилах? Знала ли Амансульта о их родстве?
   Перивлепт.
   Восхитительная.
   Ганелон был полон черного отчаяния и такого же черного гнева.
   Это отчаяние, этот гнев вели его по низкому темному подземному переходу.
   Он шел, ничего не видя перед собой, выставив вперед руки.
   Наконец, он почувствовал под ногами выщербленные ступени.
   По узкой витой лестнице из железа Ганелон поднялся прямо в монастырскую библиотеку.
   Запах пыли.
   Свет сумеречный.
   Высокие мозаичные окна библиотеки, украшенные библейскими сюжетами, доходили почти до потолка, но все равно пропускали мало света. На широком деревянном столе в беспорядке валялись книги и списки, ножи для подчистки пергамента и перья, свинцовые карандаши и стопы бумаг, наверное, приготовленных для просмотра.
   Краем глаза Ганелон уловил легкое движение.
   Он обернулся.
   Женщина.
   Зачем в монастыре женщина?
   Глухое, черное, до самого пола платье. Черный платок, низко опущенный на глаза. Выбившаяся из-под платка седая прядка.
   Наверное, это и есть некая сестра Анезия, пришедшая в Барре из Германии, подумал Ганелон.
   И решил: она, наверное, напугана. Она, наверное, смертельно напугана. А раз так, она непременно поможет мне.
   Он сказал негромко:
   — Я ищу монаха Викентия.
   Сестра Анезия не ответила.
   Он повторил:
   — Я ищу монаха Викентия.
   Только тогда женщина глухо ответила:
   — Подойди к окну.
   Ганелон медленно подошел к окну.
   Серджентов отсюда не было видно, но, судя по грохоту, усиленному сводами монастыря, они еще не оставили попыток войти в монастырь Барре через его главные двери.
   Сердженты упорны, подумал он. Минут через десять тяжелая дверь рухнет и сердженты ворвутся в монастырь именно так, как они этого захотели — через главный вход.
   Им овладело равнодушие.
   Он молча смотрел в окно.
   Тщедушное тело монаха Викентия, еще больше тщедушное от того, что он был полностью раздет, висело вниз головой на толстом суку старого грушевого дерева.
   Судя по безвольно опущенным рукам, монах Викентий был давно мертв…"

XVII–XVIII

   "…грохот доносился снизу. Сердженты не отступали. Их жесткая настойчивость невольно внушала страх.
   — Ты орудие дьявола, Ганелон.
   Он поднял руки и закричал:
   — Я орудие Бога!
   Он видел: бледное лицо Амансульты иссечено ранними морщинами, ее прежде темные волосы посветлели, а местами между некоторых еще темных прядей выбивалась откровенная седина. Он видел: Амансульта, как и вавилонский маг Сиф, не нашла великую панацею.
   Сердце Ганелона гулко стучало.
   Черное платье. Черный платок. Глаза, затемненные усталостью.
   Но вот странно, впервые Ганелон не увидел во взгляде Амансульты привычного холода и презрения.
   Только усталость.
   Страдание и усталость.
   Амансульта не нашла великую панацею. Значит, дьявол ей не помог.
   Ганелон задохнулся.
   Я убил ее в Константинополе. Я бросил ее полуживую в ночи, в которой ее должны были добить святые паломники. Потом я слышал от многих, что это так и случилось, что ее уже давно нет среди живых. О ней много лет никто не приносил никаких известий. И, тем не менее, она вот — живая. Она стоит у окна, она смотрит на него, на Ганелона, и в глазах ее усталость.
   Сестра?…
   Ганелон не верил.
   Амансульта медленно усмехнулась его неверию. Ей вовсе не хотелось утверждать его в его неверии. Очень медленно она расстегнула черное платье на груди. Странно светлая в сумеречном свете библиотеки, будто светящаяся изнутри, выкатилась круглая грудь, перечеркнутая двумя темными шрамами.
   — Видишь, крест на моей груди? Он начертан тобой.
   — Но так хотел Господь! Я только пес Господень! — закричал он. — Зачем ты избрала путь, неугодный Богу, сестра?
   Ганелон упал на колени.
   — Оставайся на месте, не надо приближаться ко мне, — ровно и глухо предостерегла Амансульта и показала Ганелону узкий испанский стилет. — Тебе уже никогда не удастся повторить то, что тебе удалось сделать со мною в Константинополе.
   — Но тебя убьют, сестра! — закричал Ганелон, не вставая с колен и протягивая к ней руки. — Слышишь этот грохот? Внизу сердженты, через несколько минут они сорвут дверь и ворвутся в монастырь. Они убьют тебя. Идем со мной. Я знаю, как выйти из монастыря.
   — Я тоже знаю, как выйти из монастыря, — все так же глухо и ровно ответила Амансульта. — Но теперь мне все равно. Я дождусь серджентов. Мне не для чего больше жить. Викентий убит. Я устала.
   — Ты дьявол, — повторил Ганелон беспомощно.
   Амансульта не ответила.
   Она даже не возразила.