— Возись, — усмехнулся Панюшкин. — Потом сверим результаты.
   — Другими словами, — медленно проговорил Белоконь, снимая пальто, — ты хочешь сказать, что Большакова все-таки столкнули, не сам он свалился с обрыва?
   — Положим, я этого не говорил, но если хочешь, скажу. Столкнули.
   — Значит, преступление было?
   — Ищи, — опять усмехнулся Нянюшкин. — Ищущий да обрящет. И потом, что бы я тебе ни сказал, какие бы секреты ни открыл, следствие все равно необходимо, правильно? Нужны показания, свидетельства и так далее. Суду недостаточно готового ответа.
   Белоконь, набычившись, долго смотрел на Панюшкина, потом, видимо, решив не настаивать, сразу стал добродушным и беззаботным. Прошелся по комнате, посмотрел в окно и, наконец, остановился у схемы нефтепровода, на которой были изображены два мыса, устремленные навстречу друг другу, и между ними пунктиром — трасса, на две трети закрашенная красным карандашом.
   — Насколько я понимаю, — Белоконь показал закрашенную часть, — это уложенные трубы?
   — Совершенно верно.
   — А это? — следователь показал на кривую черту, изогнутую к югу.
   — Это наш нефтепровод после Тайфуна. Такое примерно положение он занял. Видел трубы у конторы? Метр в диаметре, отличная сталь, толщина — почти сантиметр... А изогнуло трубу, как бечевку. Вес изогнутой части — тысячи тонн. Во крутило!
   Белоконь зябко передернул плечами:
   — Николай Петрович, деточка ты моя, что же тебя заставляет сидеть здесь который год? Просвети неученого! Зарплата? Ты не меньше мог бы получать и в другом месте, более обжитом... Должность? Слава?
   — Какая слава! — горько рассмеялся Панюшкин. — Тут так ославишься — всю жизнь не проикаешься!
   — Может, ты того... — Белоконь понизил голос и прошептал, тараща глаза, — романтик? Слово такое слышал недавно, не понял, правда, что оно означает.
   — Нет, я не романтик, — Панюшкин покачал головой. — Ничего похожего. И отношение у меня к этому слову, понятию... неважное. Стоит за ним что-то наивное, кратковременное. Этакий подъем душевный, не подкрепленный достаточным количеством информации, более того, пренебрегающий информацией. Ничего, дескать, что мало знаем, что невежественны, зато мы молоды и полны желания чего-то там сделать. Причем не просто сделать, а с непременным условием, чтоб песня об этом была! — Панюшкин с каждым словом говорил все резче. — Это как цветение весеннего сада — до заморозков, до града, до засухи, до нашествия всяких паразитов!
   — А мне нравится цветение весеннего сада, — провокационно улыбнулся Белоконь.
   — Мне тоже. Смотрится приятно. Но на романтику, товарищ Белоконь, я смотрю, как на чисто производственный фактор, который не вызывает у меня восхищения, потому что это ненадежный, неуправляемый, непредсказуемый фактор. К нам приезжают время от времени этакие... жаждущие романтических впечатлений. «Ax, — говорят они, — неужели эта полоска на горизонте и есть Материк?!» «Надо же!» — говорят они, чуть не рыдая от восторга. «Как, — говорят они, — неужели это побережье было в точности таким тысячу лет назад?!» Их лица становятся задумчивыми, значительными. И до глубокой ночи они трясут пошарпанными гитарами, поют о чем-то возвышенном и трогательном. А утром их не поднимешь на работу. Романтики! — Панюшкин фыркнул по-кошачьи и досадливо бросил ладонь на стол. — Видел. Встречался. Знаю. Им коровники в Подмосковье строить, чтобы можно было вечерними электричками на Арбат добираться.
   — Что же тогда держит тебя здесь, Николай Петрович?
   — Дело. Работа. Ответственность. Сухие, скучные вещи. Но чаще всего именно они и оказываются самыми надежными, долговечными, убедительными.
   — Нет, — Белоконь с сомнением покачал головой. — Дело-оно везде дело. А уж ты-то, Николай Петрович, имеешь право выбора. И облюбовал этот забытый богом и людьми край. Или проштрафился? А? И искупляешь, так сказать, вину?
   — Что ты! Господь с тобой! Разве можно наказать человека работой? Наказывать, так уж отлучением от работы! Сделать ее бесполезной, ненужной, принудительной — вот страшное наказание. Это — высшая мера.
   — Возможно, ты прав, — Белоконь поставил локти на стол, подпер щеки кулаками, посмотрел на Панюшкина. — Но какой же ты неисправимый романтик, Николай Петрович!
   — Оставим это! Я сказал, что думаю об этом — петушиное хлопанье крыльев, звон шпор и взгляд, устремленный поверх голов в прекрасное будущее. Ты кого пригласил сюда?
   — Хочу поговорить с твоей секретаршей... Ниной Осокиной. У нее последнее время жил человек, который подозревается в покушении на убийство. Так? Горецкий у нее жил? Они не расписаны? А жили вместе, на глазах у всех. И никто даже не пытался вмешаться, призвать к порядку...
   — Кого ты еще пригласил? — спросил Панюшкин.
   — Югалдину. Анну Югалдину. Местную секс-бомбу. Как я понял, драка в пивнушке произошла из-за нее? Один о ней сказал что-то обидное, второму это не понравилось, третий на ней жениться собрался, в результате я здесь, во дела, а?
   Панюшкин подошел к окну, долго смотрел на закатное солнце, и лицо его, освещенное красным светом, будто пожарищем, было скорбным, как если бы там, за окном, сгорало что-то очень дорогое для него, и он не мог вмешаться, ничего не мог спасти.
   — Идут, — наконец, сказал Панюшкин. — Все трое идут. И Шаповалов, и Нина идет, и Югалдина. Хотя, по правде сказать, я не был уверен, что Анна согласится прийти.
   — Как это согласится? — возмутился Белоконь. — Она вызвана. — Следователь раздумчиво посмотрел на Панюшкина. Вроде того, что еще не разговаривали тут с вами серьезно, а поговорить не мешает. Но, когда Панюшкин снова взглянул на него, Белоконь улыбался беззаботно, игриво, с легкой хитрецой. — Да, Николай Петрович, а как у вас с мерами по оздоровлению морального климата? Я потому спрашиваю, что мне это положение требуется в протоколе отразить.
   — Что-то такое было, — Панюшкин беззаботно махнул рукой. — Только я не вижу повода для этих... как ты сказал? Мер по оздоровлению... Случилась драка между двумя парнями. Но мотивы благородные — один сказал о девушке пошлость, второй счел своим долгом защитить ее честь. Правда, сделал это неумело, неловко и в результате пострадал.
   На крыльце послышался топот ног, голоса, потом шум переместился в коридор. Первой в дверь заглянула Югалдина, поморщилась:
   — Душно у вас тут, товарищи мужчины! Душно!
   О чем можно толковать в такой духоте? О чем-то скучном и никому не нужном.
   — Полностью с тобой согласен! — обрадованно воскликнул Панюшкин. — Заходи, Анна, заноси с собой свежесть-то, не оставляй ее в коридоре.
   Анна переступила порог, искоса посмотрела на следователя, выдержала его усмешливый, выжидающий взгляд.
   — А вы и есть тот самый знаменитый на весь Пролив сыщик? — неожиданно спросила она.
   — Он самый, — кивнул Белоконь, будто ждал именно этих слов.
   — Допрашивать будете?
   — Это моя первая обязанность. А вот и Михайло пришел... Заходи, Михайло, будем людей допрашивать, они сами, как я вижу, рвутся важные сведения выложить, правосудию помочь стремятся. Верно говорю? — Белоконь подмигнул Анне.
   — Игру-у-ля, — протянула она.
   Последней в кабинет вошла Нина — сжавшаяся, вроде ставшая меньше ростом, суше. Взгляд ее сразу остановился на следователе. Она никого больше не видела, не слышала оживленного разговора, хохота Югалдиной, окающих слов Панюшкина, сиплого баса Шаповалова. Нина смотрела на Белоконя — единственного человека, от которого, как ей казалось, зависит ее судьба. И тот понял настроение женщины, ее иссушающее ожидание, стремление быстрее покончить с неизвестностью. Не раздеваясь Нина села у двери, положила руки на колени, прерывисто перевела дыхание.
   — Ладно, пошутили, и будя, — сказал Панюшкин. — Анна, ты подожди там, в приемной, пока мы с Ниной потолкуем. Скучать не будешь?
   — Если и буду, вы же не выйдете меня развлекать? — усмехнулась девушка.
   — Пусть уж лучше здесь остается, — сказал Белоконь. — Не получится из него развлекателя.
   — Я в этом не уверена, — Анна засмеялась. — А, Николай Петрович?
   — Да ладно тебе, — Панюшкин так смутился, что сквозь его коричневые от зимнего солнца щеки проступил румянец, а поняв, что это заметили, он смутился еще больше, начал складывать в стопку бумаги на столе, рассовывать их по ящикам, хмурясь и ворча что-то под нос. Уже вышла Анна, Нина, уступая Белоконю, сняла пальто, положила его на свободную табуретку. А Панюшкин все еще хмурился и приводил в порядок стол.
   — Итак, вас зовут Нина Александровна Осокина? — начал Белоконь.
   — Да, это я... — Нина бросила взгляд на Панюшкина, и тот подмигнул ей успокаивающе. Ничего, не робей, мол, все будет отлично. Мы, Гарри, посчитаемся с тобой! Несмотря на то, что ты угрюм и молчалив.
   — Возраст?
   — Тридцать пять, будет.
   — Образование высшее?
   — Да, педагогическое. Учитель русского языка и литературы.
   — Значит, образование, диплом, учеба — все по боку?
   — Делопроизводство на стройке — лучшее по Министерству, — невозмутимо заметил Панюшкин, перелистывая бумаги на своем столе.
   — Да? — удивился Белоконь. — Тогда другое дело. Тогда начнем... Нина Александровна, простите великодушно за те вопросы, которые я буду задавать, поскольку касаются они вашей личной жизни. Но что делать!
   — Задавайте.
   — Можно, значит? Ну, хорошо. Вы давно знаете Горецкого?
   — С тех пор, как он приехал сюда.
   — Он жил у вас?
   — Да. С первого дня.
   — Вы знаете, что ваш дружок подозревается в покушении на убийство Большакова, который в данное время в бессознательном состоянии находится в больнице?
   — Да, мне говорили.
   — Знаете, Нина, я вот уже второй десяток лет работаю следователем, копаюсь во всяких некрасивых делах, а до сих пор не могу спокойно произносить эти слова — подозревается в покушении на убийство, подозревается в убийстве...
   — Виктор Горецкий очень несдержанный, опять же пьяный был. А когда выпьет, становится очень обидчивым. Подраться он мог, но сознательно пойти на убийство... Нет. Тем более что ко времени встречи с Большаковым, если они действительно встретились, он уже должен был протрезветь. После драки в магазине прошло несколько часов, и все это время он был на морозе. Если бы Большаков нашел его среди торосов на Проливе, Горецкий, скорее, бросился бы ему на грудь, а не...
   — Вообще-то да. Тут вы верно подметили. Ничего не скажешь. А сколько ему лет?
   — Горецкому? Двадцать семь. Я понимаю... Конечно, между нами не могло быть ничего... долговечного. Он несколько раз пытался уйти в общежитие, но я удерживала его. Вы, может быть, не представляете, что значит жить в Поселке... С одной стороны Пролив, с другой — сопки. А если еще начнется буран, если он тянется день, второй, третий... И ты в доме одна сегодня, завтра, через год... Я люблю Поселок, сопки, Пролив, но ведь не всякая любовь бывает счастливой, верно? — Нина пытливо посмотрела на Белоконя, надеясь найти в нем если не сочувствие, то хотя бы понимание.
   «За эту ночь она постарела больше, чем за последние два года, — подумал Панюшкин, отметив ее красные от бессонницы глаза, бесцветные губы, пальцы, без конца перебирающие платок. — Она пришла на допрос словно для того, чтобы отдать кому-то последний долг, выполнить последнюю обязанность. Неужели этого подонка можно так любить! Хотя... Это все, что у нее есть. Я не в счет, я начальник, друзья тоже не в счет, они разлетятся, как только состыкуемся. Лишь благодаря Тайфуну они еще здесь, но все уже списались с конторами, трестами, организациями...»
   Белоконь не спеша закончил фразу в протоколе, поставил точку. Его крепкие, румяные щеки, упругий подбородок, крутой лоб, всегда готовые к улыбке глаза — все изображало понимание и сочувствие.
   — И вы не хотите уехать отсюда? Из этой волчьей ямы, из медвежьего угла, от собачьего холода?
   — Куда? — спросила Нина. — Кто ждет меня? Где? А здесь... Я прожила с этими людьми несколько лет и... И не хочу расставаться. Все, конечно, разъедутся, но это будет не самый счастливый мой день. А Виктор... Он мне нужен больше, чем я ему. Пустыми надеждами не тешусь, знаю, что все скоро кончится. Да, наверно, уже кончилось. — Она посмотрела на следователя сухими блестящими глазами.
   — Ну а Горецкий?
   — Виктор многое перенес в жизни, еще в школе остался без родителей. Он до сих пор чувствует себя школьником, которому на каждой переменке нужно отстаивать себя. Странно, я учительница, а он терпеть не может учителей. Воспоминания у него об учителях... неважные. Подковырки, насмешки... Наверное, у них были для этого основания, учился он плохо. А соученики, видя такое к нему отношение, почли за хороший тон быть солидарными с учителями. Как бывшему педагогу, мне кажется, что все началось с этого. Скажите, Виктора посадят?
   — Пока не знаю наверняка, не со всеми говорил, но ведь он ударил человека ножом! Представляете? Это же совсем ошалеть нужно! Мне говорили, что этот Лешка Елохин, которого он ударил, не злобный, не насмешник...
   — Да, он хороший парень.
   — Нина, вы знаете, что вашего сожителя...
   — Кого-кого?
   — Сожителя, — спокойно повторил Белоконь.
   — Боже, слово-то какое. — Нина посмотрела на следователя с осуждающим изумлением, будто и мысли могла допустить, что он такие слова знает.
   — Да, слово неважное, — согласился Белоконь, — но нет в законодательстве любовников, любовниц, вот сожитель, сожительница есть... конечно, нехорошо получается. Будто закон любовь в расчет не берет, а вот блуд, похоть и прочее — берет. Я лично с этим не согласен, но что делать! Панюшкин вон тоже кое с чем не согласен, а ничего, тянет лямку. Так вот, Горецкого и Юру Верховцева нашли в разных местах... Чем вы это объясните? Думаете, Виктор бросил Юру? Не верю. Этого не может быть. У Виктора очень развито чувство солидарности... если можно так выразиться. Пойти на явную подлость... Нет.
   — Даже без свидетелей?
   — А разве подлость перестает быть таковой, когда о ней никто не знает?
   — Вообще-то да... — согласился Белоконь. — Тут я маху дал. Ну, ничего, потомки об этом знать не будут, поскольку в протокол я этого не занесу. Своя рука — владыка, — улыбнулся он. — У меня больше вопросов нет.
   Нина поднялась, посмотрела на Панюшкина, как бы ожидая его разрешения уйти, оглянулась на Шаповалова и направилась к двери. И, уже взявшись за ручку, обернулась.
   — Значит, посадят все-таки Виктора? — спросила она.
   — Это решит суд, — сказал Белоконь сухо. — Но если вы, Нина Александровна, хотите знать мое личное мнение, — то ваш сожитель схлопочет порядка двух лет. Могу вам обещать, что сделаю все от меня зависящее, чтобы он эти два года получил сполна. Если же мне удастся доказать, что он бросил парнишку на Проливе в беспомощном состоянии, то этот срок удвоится, если же окажется, что он еще и совершил покушение на Большакова, то срок может удвоиться еще раз. Вопросы есть?
   — Нет, — тихо ответила Нина. — Больше вопросов нет.
   «Красивая девушка, ничего не скажешь, — подумал Панюшкин, глядя на Анну Югалдину. — Настоящая здоровая, несуетная красота». Наверно, можно представить более правильный нос, глаза, фигуру, но у Анны все было так подогнано, что уже одно безукоризненное сочетание создавало красоту. Она понимала, что представляет собой силу вполне соразмеримую с талантом, должностью, властью, более того, она знала, что выше всего этого, что при столкновении с ней могут полететь вверх тормашками власть, должность, талант. И будто жаждала помериться силами, искала столкновения, заранее уверенная в своей победе, в своем превосходстве.
   — Сколько вам лет, Анна? — спросил следователь, и Панюшкин не мог не отдать должное его проницательности. Начальника строительства Белоконь с первых же минут знакомства начал называть на «ты», а к ней, девчонке, едва увидев, обратился на «вы». И это было справедливо. «Присмирел Белоконь, присмирел», — усмехнулся Панюшкин.
   — Смотря что иметь в виду... — Анна, склонив голову набок, с любопытством рассматривала следователя.
   — Я ничего не имею в виду. Просто спрашиваю, сколько вам лет. Мне цифирь в протокол поставить надо.
   — А-а, тогда восемнадцать. Скоро будет девятнадцать. В феврале. Если задержитесь на месяц, можете поприсутствовать на дне рождения.
   — Поприсутствовать, но не более?
   — А чего вам еще захотелось? Поздравить не возбраняется, подарок вручить тоже, думаю, можно. Николай Петрович, ничего, если я приму подарок от следователя?
   — Ежели хороший, то чего же, можно.
   — Вы работаете в столовой, рабочей, верно? — спросил Белоконь.
   — Смотря что иметь в виду, — Анна засмеялась. — Я действительно работаю в столовой. В рабочей столовой. Но не рабочей. Я заведующая этой столовой. Директор. — Она быстро взглянула на Панюшкина.
   — Какой же у вас директорский стаж?
   — Один день. Но ведь протокол вы заполняете сегодня? Вот и пишите... Должность — директор столовой. А кем буду завтра, не знаю. Возможно, следователем. Николай Петрович, я могу быть следователем?
   — Нисколько в этом не сомневаюсь.
   — Завтра вы следователем не будете, — сказал Белоконь, — это уж точно. Но послезавтра... Кто знает.
   — А не поступить ли мне на юридический, а, Николай Петрович?
   — Если вы только об этом подумываете, лучше не поступайте, — сказал Белоконь.
   — Почему? Разве плохая работа? Вам не нравится?
   — Мне? — Белоконь был явно смущен таким напором. — Нет. То есть, да, работа мне не нравится. Но я не хотел бы заниматься чем-то другим. Если вас такой ответ устраивает, продолжим. Анна, скажите, Ягунов хороший человек?
   — Нет.
   — Ну-у, так не пойдет. Это же не анкета и не опросный лист, это протокол. Надо отвечать полностью, подробно, с фактами, доказательно.
   — Вам надо объяснить, почему Ягунов плохой человек? Да потому, что он дурак на букву "ж"!
   — Анна! — не выдержал Шаповалов. — Прекрати! Человек дело делает важное, преступника, можно сказать, разоблачает, а ты со своей... Нехорошо!
   Панюшкин полез в ящик стола, чтобы скрыть душивший его смех, и только Белоконь расхохотался громко и охотно.
   — Мне тоже так показалось, — сказал он. — Но расшифруйте, пожалуйста, что вы имеете в виду, называя его столь непочтительно.
   — Предлагал мне выйти за него замуж. Духи принес за пятьдесят рублей. Представляете? Духи я оставила себе, чтоб он с досады не выпил, а замуж отказалась. Такой смех на меня напал тогда, не могу остановиться, и все тут! А потом всю ночь ревела — неужели, думаю, я такая задрыга, что даже Ягунов свататься вздумал? Может, думаю, только ему в жены и гожусь... Но это давно было, чуть ли не год назад, теперь я знаю, что не только для Ягунова гожусь.
   — А Горецкий что за человек?
   — Говорят, что он Лешку Елохина порезал, что Юрку на Проливе бросил, что Большакова чуть не убил... Не знаю. Ничего плохого о Горецком сказать не могу. Каждый может оказаться в положении, когда хочется кому-то по мозгам дать. Дает не каждый. Чаще из трусости.
   — Ничего себе установочка! — Белоконь откинулся на спинку стула. — Вот, Михалыч, смотри! Ты видишь перед собой самого главного вашего хулигана.
   — Это мы знаем, — серьезно ответил Шаповалов, — Тут ты, Анюта, перегнула... Если каждый волю рукам даст...
   — Каждый волю рукам давать не будет. А подонков станет меньше. Затаятся. Потому знать будут — кроме профсоюзного собрания есть такое мощное народное средство, как зуботычина.
   — Вы знаете, что Горецкий и Елохин подрались из-за вас? — спросил Белоконь.
   — Сказали уж, просветили.
   — Как вы к этому относитесь?
   — Положительно.
   — То есть как положительно?
   — Нравится, когда мужики из-за меня дерутся. Чувствуешь себя человеком. Вот вы узнали бы, что две бабы из-за вас друг дружке глаза повыцарапали? Да вам бы на всю жизнь гонору хватило!
   — Вообще-то да. Тут ничего не скажешь. Логика железная. Грустно, конечно, признаваться, но из-за меня никто ни единого глаза не лишился. Теперь вот что, Анна... У них были основания драться из-за вас?
   — Надо у них и спросить. А если... Если вы имеете в виду это самое, то нет, можете спать спокойно. Ничего у меня не было ни с одним, ни со вторым. У меня со Званцевым было. И еще будет. Если вас что-то в этом духе интересует, спрашивайте, не стесняйтесь, я все расскажу, все как есть... Лишь бы правосудие не пострадало.
   — Вы напрасно на меня обиделись, — примирительно заговорил Белоконь. — Ей-богу, напрасно. Я задал вполне естественный и необходимый вопрос — были ли у ребят основания драться? Тем более что сами сказали — нравится, когда из-за вас дерутся... Ну? — Белоконь наклонил голову, пытаясь снизу заглянуть в глаза Югалдиной. — Все в порядке? Давайте сделаем наше общее дело с улыбкой и взаимной симпатией, чтобы потом долгие годы мы вспоминали об этой приятной встрече, об этом изумительном, прекрасном, очаровательном допросе.
   — Ладно, поехали дальше, — сказала Анна. — Я нечаянно. Вы уж на меня зуб не имейте.
   — Поехали, — согласился Белоконь. — Скажите, мог Горецкий бросить Юру на Проливе в ту ночь, когда буран куролесил?
   — А черт его знает! Я где-то читала, что каждый может совершить преступление, если надеется скрыть его.
   — И вы тоже?
   — А что я — рыжая!
   — Другими словами, — медленно проговорил Белоконь, — вы утверждаете, что...
   — Я ничего не утверждаю! — перебила его Анна. — Ничего не заявляю. Ничего не опровергаю. Я просто болтаю. В полном соответствии с моим нынешним настроением, правосознанием, образованием. Но больше всего полагаюсь на настроение. Потому как пол у меня женский. В отличие от вашего. Вопросы есть?
   — Бедный парень! — тяжело вздохнул Белоконь. — Как же мне его, бедолагу, жаль! Он даже не представляет, что его ждет!
   — О ком это вы так? — спросила Анна.
   — О твоем будущем муже.
   — Вы знаете моего будущего мужа?
   — Нет, но я знаю, что его ожидает.
   — Что же? Я тоже хочу знать его судьбу.
   — Его ожидают тяжелые испытания. Боюсь, он может разочароваться в роде человеческом. А уж в прекрасной его половине разочаруется наверняка. Одно меня утешает: страдания его не будут продолжаться слишком долго — он сбежит. Возможно, это будет неправильно с правовой точки зрения, но у меня язык не поворачивается осудить его.
   — Ну что ж, сбежит — туда ему и дорога. Я вам больше не нужна?
   — Для дела — нет. Но, честно говоря, мне не хочется вас отпускать. Поэтому я намерен злоупотребить служебным положением и задержать вас еще на несколько минут. Тем более что есть повод — вы не ответили на мой вопрос. Вернее, вы мне даже не позволили задать его.
   — Внимательно вас слушаю, — Анна свела брови к переносице и плотно сжала губы. Но тут же не выдержала и рассмеялась. — Так что вас интересует, товарищ следователь?
   — Скажите, Анна, вы в самом деле можете пойти на преступление, если есть надежда скрыться, уйти от наказания?
   Анна с недоумением посмотрела на Белоконя, раздумчиво отвернулась к окну. Лицо ее осветилось закатным светом. Белоконь и Панюшкин молча смотрели на девушку, не торопя ее с ответом. Наконец Белоконь напомнил о себе.
   — Так что вы скажете, Анна? — спросил он.
   — А что вам сказать? Скучный вопрос. Унылый. Могу ли совершить преступление, буду ли скрываться... Несерьезно. Воровать не пойду, даже если мне это ничем не будет грозить. Отнять могу. Если решу, что так будет правильно. И если мне для этого придется использовать палку, лопату, бульдозер — использую. Пакостить, кляузничать, писать анонимки тоже не стану. Но если понадобится сволочь наказать, вам не позвоню. Постараюсь сама наказать.
   — А почему же мне не позвоните?
   — Потому, что это не входит в ваши обязанности — сволочей наказывать. Вас интересуют только те, кто законы нарушает, кто совершит нечто, предусмотренное уголовным кодексом. А я сама хочу решать — прав человек или нет. Подонок он или пример для подражания. Вот я задам вам вопрос... Вы видите, что перед вами подонок, а вам говорят, что ничего, дескать, подобного, это наша гордость и пример для подражания. Как вы поступите? Вот вы, следователь Иван Иванович Белоконь, как поступите?
   — Это зависит от многих обстоятельств... — замялся Белоконь.
   — Не надо! — перебила его Анна. — Это зависит только от вас и ни от кого больше. Я же не спрашиваю, что предписывает вам закон. Я спрашиваю, как поступите вы лично. От каких таких многих причин и обстоятельств зависит ваше решение? Вы думаете, что я жду от вас ответа? Не страдайте и не майтесь. Ответа не жду. И отвечать не надо.
   — Почему? Вы же сами спрашиваете... — растерялся Белоконь.
   — Ведь вы не ответите честно и искренне. Вы при исполнении, вам не положено.
   — Ну это вы напрасно, Анна! Я вполне могу ответить откровенно. Для меня это действительно зависит от многих обстоятельств.
   — С чем я вас и поздравляю. Значит, существуют на белом свете обстоятельства, которые оправдывают подлость? Значит, есть причины, которые могут вынудить вас подражать подонку, если кто-то очень уважаемый увидит в этом некую высшую целесообразность? А, Иван Иванович?
   — Знаете, Анна, как называется ваша позиция? Юношеский максимализм.
   — Это хорошо или плохо? Николай Петрович, как вы думаете — это не очень плохо, если я стою на позициях юношеского максимализма? Меня не стоит за это привлекать к ответственности?
   — Что ты! Это прекрасно. За ним стоит отрицание приспособленчества, за ним свежесть чувств, безоглядность и бесстрашие в отстаивании собственных убеждений, справедливости...