Жмакин насторожился и вопросительно посмотрел на Панюшкина. И лишь когда Николай Петрович ободряюще кивнул, он мощно поднялся, но при этом неловко уронил шапку, лежавшую на коленях, поднял ее, повертел в руках, не зная куда деть, и, наконец, сунул Званцеву.
   — Вы готовы отвечать? — спросил Чернухо.
   — Да, он уже готов, — ответил Званцев, улыбаясь.
   — Вы слышали, как начальник строительства обрисовал положение? Шторм шесть баллов, предупреждение о восьми баллах. А когда получают предупреждение о восьми, опытные люди ждут всех десяти. Верно?
   Жмакин вздохнул и промолчал.
   — Так вы ждали десяти баллов?
   — Ждали, — послушно ответил Жмакин.
   — Ваши меры по спасению плавсредств?
   — Ну, что меры, обычные меры... Все самоходные суда мы отвели в укрытия у западного и восточного берегов Пролива. Людей с несамоходных судов сняли.
   — Дальше? — обронил Мезенов.
   — А что дальше, дальше, как в сказке: чем дальше — тем страшней. Шторм к часу дня и в самом деле усилился до десяти баллов.
   Жмакин замолчал, ожидая вопросов.
   — Я уже с товарищем Жмакиным общался, — сказал Ливнев. — Если я скажу, что он очень разговорчивый человек, то вы мне все равно не поверите. А главный механик и обидеться может. Потому предложение — надо вопросы задавать. Четкие и ясные.
   — Правильно, — пробасил Жмакин и благодарно посмотрел на Ливнева. — Зуб у меня тогда болел, вот об этом могу рассказать подробно.
   — Про зуб потом, — недовольно пропищал Чернухо. — Итак, мы остановились на том, что в тринадцать часов ветер достиг десяти баллов. Какие работы проводились на Проливе в это время?
   — Никаких, — ответил Жмакин. — Выход в море стал невозможен. Телеграфная и телефонная связь с близлежащими поселками была прервана. Ураган он и есть ураган. Ни дать ни взять. Сорок метров в секунду. В той таблице, про которую Николай Петрович рассказывал, про такую скорость и не говорится. Не предусматривает таблица такого ветра. Потому как разницы нет — тридцать пять метров в секунду, или сорок, или пятьдесят, или сто пятьдесят. Крыши от домов по Поселку летали, как бабочки.
   — Ваши действия? — напомнил Мезенов.
   — А что действия? Какие действия? Спасательными были наши действия. Дополнительное закрепление механизмов, проверка готовности осветительных и сигнальных средств. Организация аварийных отрядов. Для наблюдения за Проливом, за плавсредствами, которые остались на Проливе, мы договорились с пограничниками. Есть у них чем наблюдать.
   — А что ветер? — спросил Опульский таким тоном, будто даже боялся услышать ответ.
   — К четырем часам дня сила ветра достигла пятидесяти метров в секунду. Отдельные порывы — пятьдесят пять метров. Снабжение Поселка электроэнергией было нарушено. Причем не по нашей вине. Очень много порвало проводов, свалило более половины столбов.
   — Как же вы передвигались? — опять спросил Опульский.
   — Для связи внутри Поселка, — монотонно бубнил Жмакин, — оказалось возможным использовать только тяжелые гусеничные тягачи. Легкие машины и грузовики переворачивало. Кроме того, началась метель. Видимость отсутствовала полностью.
   — То есть как это полностью? — спросил Тюляфтин. — Вы совсем ничего не видели?
   — Да, — послушно подтвердил Жмакин. — Мы тогда совсем ничего не видели. Ночь, метель, поднятый в воздух песок — какая может быть видимость?
   — Что с техникой? — спросил Чернухо.
   — Плохо с техникой, — Жмакин так тяжело вздохнул, словно речь шла о живом человеке. — К концу второго дня мы выяснили, что катамаран с трубоукладчиком выбросило на западный берег. Плашкоут с гидромониторной установкой и водолазной станцией обнаружить не удалось. Баржу-площадку с тяговой лебедкой и плашкоут с подвижным блоком последний раз видели пограничники — их сорвало с якорей и унесло на юг, в Татарский пролив. Когда якоря оборвались, некоторое время баржа держалась на трубе, она с трубой тросом была соединена... Но потом и трос не выдержал. — Жмакин опять тяжело вздохнул.
   — Ваши действия?
   — В середине следующего дня в море вышли буксирные катера для спасения оставшихся на Проливе плавсредств. Работа была осложнена большими, до четырех метров, волнами... Началось обледенение...
   — Нет, Николай, продолжай лучше ты! Я не могу больше его слушать! — возмутился Чернухо. — Как диктант в школе или молитва за упокой души! На-ча-лось обле-де-не-ни-е, — передразнил он Жмакина. — Тут как надо говорить — чтоб металл в голосе был и слеза! Понял?! Металл и слеза! Нет-нет, — замотал Чернухо лысой головой. — Он, Николашка, тебя угробит, ей-богу! Он так говорит об этом обледенении, будто сообщает, что чай закипел!
   — Хорошо, — поднялся Панюшкин. — Я думаю, мы маленько затянули с описанием всех этих страстей. Суть, в конце концов, не в этом. Итог. В дальнейшем было установлено, что баржа водоизмещением в тысячу тонн имеет пробоину и ее кормовые отсеки затоплены. Палубный настил сорван. Электродвигатели якорных лебедок залиты водой. Все механизмы и палубные надстройки покрыты слоем льда. Якорные канаты перетерты, сами якоря утоплены. Второй катамаран тоже сорвало и выбросило на берег в районе Поселка. В обеих секциях катамарана пробоины. Все палубные механизмы и оборудование покрыты льдом. Плашкоут с гидромониторной установкой и водолазной станцией, о которой говорил Жмакин, мы нашли потом с помощью вертолета в ста пятидесяти километрах. Якоря сорваны и утеряны. Утоплены, если говорить точнее.
   — А что трубопровод? — спросил Мезенов.
   — Что касается самого трубопровода, то... Это было невеселое зрелище, — проговорил Панюшкин упавшим голосом. — И состояние у нас тогда было соответствующее, — он грустно улыбнулся. — Водолазное обследование показало, что трубопровод на протяжении двух километров смещен и засыпан донным грунтом. То есть во время урагана была поднята вся масса Пролива, вся толща воды пришла в движение. Там что угодно перемелет. Нам немного повезло — излом трубопровода оказался закрытым, и вода, грязь, грунт в трубу не поступили. Но вырытая на дне траншея оказалась замытой, а подготовленные к укладке секции труб общей длиной около полутора километров... Конечно, их смыло... Такие дела. Что еще добавить... Два катера сами выбросились на берег. Думаю, что капитаны поступили правильно. Это был единственный шанс спастись. Наши действия после урагана. Этот вопрос все равно у вас возникнет, а потому отвечу на него сразу. Поскольку приближался ледостав, мы решили прежде всего снять с Пролива все оставшиеся плавсредства и подготовить их к зимнему отстою. Кроме того, предстояло убрать тросы, чтобы использовать их зимой, постараться достать со дна якоря. Предстояло демонтировать и снять на берег тяговую лебедку, разрезать на секции и извлечь на берег весь смещенный участок трубопровода длинной около двух километров... Все это было сделано. Больше всего беспокоила нас баржа с лебедкой. Без нее все могли разъезжаться по домам до весны. Но мы сумели подогнать баржу к берегу и снять лебедку. Жмакин умудрился. Ему все наши поклоны земные.
   — Да ну, какие поклоны, — смутился Жмакин. — Сняли и сняли.
   — Я уже спрашивал у него про лебедку, — сказал Ливнев. — К исходу второго часа он мне признался, что такие вещи можно делать только раз в жизни. Так что, когда ордена делить будете, не забудьте, кто баржу пригнал, кто лебедку с нее снял, зимние работы обеспечил.
   — Да ну, ордена, — Жмакин махнул рукой и отвернулся. В растерянности он взял у Званцева шапку, зачем-то надел ее, потом спохватился, снова снял.
   — Ладно тебе, — покровительственно сказал главный инженер. — Хватит суетиться-то... До ордена еще далеко. Тут, брат, на рабочем месте усидеть бы...
   — Усидишь, — тихо, как бы про себя, сказал Чернухо.
   А Панюшкин вновь увидел мутные осенние волны, накатывающиеся на песок с бессильной, остывающей злобой. От того рабочего беспорядка, который совсем недавно царил здесь, не осталось и следа. Весь берег был усеян каким-то тряпьем, обломанными ветвями деревьев, кусками жести. Даже пена от волн, остающаяся на песке, была насыщена мелкой щепой. Рядом с маяком на берегу выброшенный волнами лежал катамаран. Развороченная дыра в днище была похожа на рану. Когда волна откатывалась, из дыры хлестала вода. Днище катамарана было черным, ободранным, все во вмятинах и шрамах. Казалось, что это живое существо, и смерть обнажила то, что оно так долго скрывало, чего стыдилось. Панюшкин медленно пошел вдоль берега. Глаза его были пусты и спокойны. Уж теперь-то беспокоиться не о чем, ураган продиктовал свои условия, свои сроки.
   Лавина, на тебя несется лавина, подумал тогда Панюшкин. Приказ из Министерства, чье-то по-хамски брошенное слово, болезнь — все это сливается в один поток, он набирает силу, несется на тебя все быстрее, мощнее, обрастая новыми неприятностями, неудачами, срывами.
   И вот ты уже повергнут, распластан, вдавлен в землю, ты уже не в силах сделать ни одного движения, только чувствуешь, что тяжесть давит все сильнее, а гора над тобой растет. И вот тогда-то ты начинаешь сомневаться — а не слишком ли много взял на себя? Возможно, десять, двадцать лет назад ты смог бы удержать такую лавину, устоял бы, как это и бывало не раз, но сейчас. Конечно, к возрасту можно относиться, как к запасному выходу, который позволит всегда улизнуть в последнюю минуту. Но как быть, если ты собственными руками заколотил этот выход, если ты и себе, и другим даже думать о нем запретил?
   Да, сегодня ты много чего наговорил, но вряд ли сказал этим людям что-то такое, чего бы они не знали. Если сейчас эти люди поймут тебя и посочувствуют, то они и на минуту не задумаются, когда придет время выносить решение. Оно будет жестким и целесообразным, потому что таковы законы. И эти люди будут правы, потому что ты сам, Коля, принял законы игры, ты сам еще много лет назад принял особые условия жизни, работы, борьбы.
   И все эти годы жил по этим законам, не давая себе передышки, не выпрашивая поблажки. За это время в стране выросла, состарилась и ушла целая армия строителей, для которых не существовало оправдывающих обстоятельств. Только готовый объект, законченный и сданный, может оправдать тебя, списать проволочки, нерешительность, колебания, за которыми, может быть, стоят самые чистые человеческие чувства — порядочность, сочувствие, понимание чужих болей, трудностей.
   Ураган...
   Он утихает. Он закончился для этих берегов, для Пролива, но он продолжается для тебя, Коля. И все еще гудят над тобой опустошающие порывы ветра, сыплются на голову запросы, приказы, выговоры и прочая, и прочая, и прочая. Ураган вырвал почти все деревья на берегу, снес с лица земли половину Поселка, может быть, он и тебя вырвал вместе с корнями, может быть, ты давно уже несешься по ветру вместе с листьями, щепой, шелухой, и кто знает — не лежит ли где-то, на чьем-то полированном столе приказ о твоем увольнении, не занесено ли уже над ним, над этим приказом, чье-то золотое перо?
   Ну что ж, к этому можно отнестись спокойно и мужественно, как и подобает покорителям северных широт, но у тебя нет времени, у тебя, Коля, совсем нет времени!
   Когда вся жизнь была наполнена настоящей работой, а не службой с девяти до шести, работой без счета часов, дней, лет, тогда и к старости может утешить только одно — отлично выполненная работа. И так ли уж важно будет тогда, в каких условиях она выполнялась! Тогда ты останешься один на один с результатом, итогом, а все остальное, как говорят ученые люди, привходящие факторы. Они не в счет. Только результат будет иметь тогда значение.
   В этот момент дверь распахнулась, и все увидели на пороге пограничника. Конечно, командир, взглянув в эту минуту на своего подчиненного, увидел бы много нарушений дисциплинарного устава. К примеру, полушубок парня был распахнут, шапка съехала на затылок, да и автомат болтался на ремне у самого пола. А что касается слов, которые пограничник произносил, то их тоже никак нельзя было назвать четким докладом.
   — Ничего не пойму, что он там вякает, — сказал Чернухо.
   — Он хочет сказать что-то, по всей видимости, важное, — произнес Тюляфтин и оглянулся на всех, приглашая присоединиться к его замечанию, к его улыбке.
   — В чем дело, Саша? — серьезно спросил Панюшкин.
   — Пролив, — выдавил, наконец, из себя пограничник, обессиленно прислонившись к косяку двери. — Пролив... Николай Петрович, того... Я только что оттуда... Порядок...
   — Что Пролив?! — Панюшкин выскочил из-за стола, подбежал к парню, схватил его за отвороты полушубка. — Что Пролив? Ну говори же, мы слушаем тебя!
   — Затянуло... Затянуло, Николай Петрович... Шугой затянуло... Сам видел... С севера нагнало...
   Не говоря больше ни слова, Панюшкин бросился к вешалке, не глядя, натянул шапку, обмотал шею тощим шарфом, схватил куртку, но все никак не мог надеть ее, пока не помог Званцев. Не оборачиваясь, Панюшкин всем телом ткнулся в дверь, распахнул ее и побежал, побежал по коридору, по прихожей. Ничего не понимающие члены Комиссии увидели, как фигура начальника строительства с развевающимися полами куртки мелькнула мимо окна, скользнув тенью по их лицам, и скрылась за углом. И надо же, эта мимолетная тень изменила выражения их лиц, теперь на них не было благодушия, усталой значительности — тень Панюшкина преобразила их, оставив на лицах выражение недоумения и тревоги. Еще не поняв, в чем дело, не успев обменяться ни единым словом, все почему-то встали, начали одеваться, Чернухо, подойдя к окошку, долго и пристально смотрел на Пролив, на удаляющуюся фигуру Панюшкина.
   — Кажется, я начинаю понимать, в чем дело, — сказал он. — Но каков Николаша, а!
   — Судя по предварительным, еще не подтвержденным данным, — раздельно произнес Званцев, — Пролив затянуло шугой. Это значит, что через несколько дней мы можем начать работы по протаскиванию трубопровода.
   — Затянуло, ребята, — блаженно улыбаясь, сказал пограничник. — Сам видел... Затянуло.
   — Куда же вы? — Тюляфтин растерянно оглядывался по сторонам, видя, что все столпились у вешалки, расхватывая шубы, куртки, пальто. — Ведь мы не закончили разговор... Какая-то странная поспешность... Занятно! В конце концов. Пролив замерзнет и без нашей помощи, не правда ли? Ведь мы не сможем ему ни помещать, ни помочь, разве нет?
   Чернухо яростно глянул на Тюляфтина, но ничего не сказал. Остальные его попросту не слышали. Только Опульский счел необходимым ответить Тюляфтину. Он задержался у двери и сказал прерывающимся голосом:
   — Вы можете оставаться, молодой человек... Если вам это неинтересно... Простите, но мне кажется, что это так и есть.
   — Занятно! — протянул Тюляфтин. — Даже такой человек, как Опульский, теряет выдержку.
   — Потерять выдержку, молодой человек, не самое страшное, — заметил Чернухо. — Можно потерять кое-что посущественней.
   — Например? — Тюляфтин все еще полагал, что идет безобидный и высокообразованный разговор ни о чем.
   — Порядочность! — закричал Опульский уже из коридора. — Ответственность!
   — Вы полагаете, что это с кем-то уже произошло?
   — Нет, я больше не могу! — простонал Чернухо, выкатываясь из кабинета вслед за Ливневым. — Бедный Николашка! Он вчера полтора часа разговаривал с ним о романтике севера, о белых куропатках, снежных заносах и, кажется, о медведях. Ни одного вопроса о Проливе.
   Посмотрев на Пролив с крутого берега, можно было увидеть, как по льду, по длинному укатанному зимнику быстро передвигалась группа людей. Впереди бежал Панюшкин, за ним на расстоянии около ста метров плотной группой шли члены Комиссии, а поотстав от них еще метров на сто, вышагивал, не теряя достоинства, Тюляфтин. Он улыбался, словно бы подшучивая над самим собой за то, что дал увлечь себя в этот потешный бег.
   А из мастерских, из конторы, из вагончиков и бараков общежития выходили люди, неизвестно как узнавшие о новости, и присоединялись к бегущим. Все торопились к промоине, к тому месту, где еще сегодня утром неслась черная, бликующая на солнце вода. Бежали конторские служащие, ученики из школы, учителя, бежал, задыхаясь, Хромов, поскрипывал острыми ботиночками Кныш, бежал Белоконь, хромал следом за ним участковый, бежала Анна, забыв запереть свой вагончик-столовую, сорвался с места едва ли не весь Поселок. Многие уже обогнали Панюшкина, обогнали неподготовленных к таким броскам членов Комиссии.
   Тяжело дыша, Панюшкин подошел к краю, когда там уже стояла толпа. Все расступились, замолкая, пропуская его, словно родственника к больному.
   Шуга, забившая Пролив, еще не смерзлась. Она была в движении, крошилась, шуршала, двигалась, кое-где были заметны просветы. Прикинув движение отдельных льдин, Панюшкин понял, что началось течение с юга.
   А шугу набило с севера. Пока пограничник добирался до конторы, пока они прибежали сюда, течение переменилось. Теперь мощные потоки воды давили на шугу с юга и выносили, выносили ее снова в море.
   — Что скажешь, Володя? — спросил Панюшкин у Званцева, не отрывая взгляда от воды.
   — К вечеру будет чисто, Николай Петрович.
   — Да, похоже на то. Радость оказалась преждевременной. Но раз пошла шуга — это уже хорошо. Сегодняшнюю вынесет, завтрашнюю, а там, глядишь, и останется. Останется! — повторил он, будто заклинание.
   На обратном пути встретили Тюляфтина. Увидев, что все возвращаются, он остановился на середине дороги и, отвернувшись от ветра, спрятав личико за высоким воротником, стал поджидать возвращающихся членов Комиссии. На его губах блуждала неопределенная улыбка, в которой тем не менее ясно была видна снисходительность.
   — Ну как? — спросил он. — Все в порядке? Вы так неожиданно все сорвались, я уж подумал — не случилось ли чего...
   — Все нормально, старик, все в порядке, — Чернухо, подняв руку, похлопал Тюляфтина по плечу. — Так что ты не переживай. Не надо.
   — Да нет, я особенно и не переживаю... С чего бы?
   — Никто, собственно, и не думает, что ты убиваешься, но я это сказал на всякий случай — вдруг начнешь...
   Вот я и предупреждаю — не надо.
   — Знаете, я как-то ваш многоступенчатый юмор не сразу понимаю, не сразу доходит, знаете ли... — Тюляфтин оглянулся по сторонам, призывая всех в свидетели. Но его никто не слушал. — Простота нравов и обычаев, — пробормотал Тюляфтин вроде про себя, но достаточно громко. — Далекие края всегда таят непредвиденные опасности для белого человека.
   И опять никто не услышал его. Кроме Жмакина, который всегда в таких случаях шел последним, опасаясь, как бы кто случайно не свалился в майну, не заблудился в торосах — такие случаи бывали в первый год работы. Правда, без трагических последствий, но даже сама их вероятность тревожила Жмакина и заставляла его принимать все возможные меры предосторожности.
   — Ты вот что, парнишка, — он взял сзади Тюляфтина за локоток и легонько попридержал его. — Ты не больно гонорись-то, нехорошо.
   — Что же здесь нехорошего? — Тюляфтин повернул к нему розовое личико и поощряюще улыбнулся, сверкнув гранями очков.
   — А то нехорошо, что гонористые у нас под лед уходят.
   — То есть... как? Как под лед? — улыбка сползла с лица Тюляфтина.
   — Лед их не выдерживает, — пояснил Жмакин. — Понимаешь? Вроде и толстый лед, полтора метра, а не выдерживает. И уносит их. В Пролив уносит. Приходится списывать.
   — Кого списывать? — хрипло спросил Тюляфтин.
   — Гонористых, кого же еще...
   — Ну и шуточки у вас тут!
   — Какие шуточки, — вздохнул Жмакин. — Вон посмотри, — он показал на предупреждающие вешки, — Это все кресты наши, души погибшие отмечаем. — Он даже не улыбнулся, глядя, как затрусил вперед Тюляфтин.
* * *
   А потом Панюшкин, запахнувшись в свою куртку, неторопливо шел по берегу. Руки его лежали глубоко в карманах, воротник был поднят. Было солнечно и ветрено.
   Незаметно Панюшкин обошел косу, выступавшую далеко в море, и оказался в совершенно пустынном месте.
   Казалось, пройди еще сотни километров, и не встретишь ни одной живой души. Отлогий берег, полузанесенный снегом остов баркаса, выступающий из снега рогатый череп северного оленя... И все. Разве что нивхи пройдут иногда со стадами и растают за горизонтом. Куда они идут? Откуда? Сколько они уже в пути и сколько им еще кочевать по этим берегам? Или давно смирились с тем, что не первое столетие идут по кругу, постепенно растворяясь в этих местах...
   Панюшкин долго смотрел на почти невидимый в дымке голубоватый берег Материка, потом оглянулся в сторону Поселка — нет, никаких следов деятельности человека он не нашел. Сколько же еще лет понадобится, чтобы обжить эти берега... А нужно ли их обживать? Может быть, мы здесь только из-за азартного нетерпения и несемся к цели, которая имела смысл когда-то раньше...
   А мы все еще несемся, приносим неимоверные жертвы, переживаем трудности... А цель... Не осталась ли она где-то позади, и не превратилось ли в цель само стремление — осваивать, открывать, покорять, использовать, несмотря ни на что, не считаясь ни с чем, отвергая все доводы и сомнения разума, в полной уверенности, что так будет всегда, что всегда, и через сотни лет, найдутся для нас места с такими вот особыми условиями, места, словно бы нарочно для нас созданные, чтобы мы могли проявить особые качества, которые, видите ли, очень в себе ценим — самоотверженность, пренебрежение удобствами, пренебрежение всякими там тонкими соображениями и чувствованиями, чтобы могли мы ублажить свое тщеславие первопроходцев, первооткрывателей, первопокорителей...
   Нет, Коля, погоди, что-то ты не в ту степь подался...
   Ты здесь — потому что людям нужна нефть. И уж если взялся за это дело, заканчивай его. И все тут. Нечего огород городить да блудомыслием тешиться.
   Ну ты, Коля, ладно, с тобой ясно... А другие? Что заставляет этих людей работать здесь? Почему приехали они сюда? Почему живут в холодных вагончиках, маются по выходным, не могут оторвать взгляда от проходящего по Проливу судна, от самолета, еле видного в облаках, от скользящих по снегу саней нивхов... Каждая их клеточка готова унестись вслед и... И они остаются. Я уверен, что под замусоленными и прожженными фуфайками в каждом из этих людей горит огонек высшей предназначенности, стремления к чему-то более высокому и достойному, к тому, что дает человеку силы, терпение, уверенность.
   Через какое же сито проходят эти люди, оказываясь здесь, высаживаясь на этом берегу из вертолетов, барж, катеров, а один даже шлюпкой добрался, на веслах пришел — был такой случай. Господи, даже Хромов! Да, он завистлив, его не назовешь порядочным, он ненадежен в работе, но он здесь.
   Панюшкин вспомнил вдруг, какая дьявольская радость сверкала в маленьких глазках Хромова, когда тот однажды стоял на самом берегу, у воды и смотрел на бандитски вздыбленные волны. Дождь вперемежку с брызгами хлестал Хромову в лицо, морская пена стекала по пухлым небритым щекам, холодный ветер насквозь продувал жиденький пиджачишко с болтающимися пуговицами, а на лице Хромова светилось счастье. В каком-то самозабвении он вошел в воду по щиколотку, волны захлестывали ему колени, а он, сделав еще шаг вперед, крикнул что-то радостно и зло, крикнул прямо в волны, в ветер. Панюшкин не расслышал тогда ни слова, но понял, что и в хрипящей, прокуренной груди Хромова горит этот маленький непонятный огонек. Потом была оперативка, затяжная, унылая и обессиливающая оперативка, на которой нужно было решить уйму мелких вопросов. Хромов сидел в углу на своем обычном месте вялый и опустошенный. Лишь иногда он поднимал голову, блуждающим взглядом скользил по стенам, а увидев в окно Пролив, будто напрягался, грудь поднималась от тяжелого глубокого вздоха, а в глазах опять вспыхивал вызов...
   Панюшкин чувствовал, как холодный воздух вливается в легкие, оставляя ощущение прохлады и свежести.
   Он с удивлением осознал вдруг, что ему легко, почти беззаботно, что не тревожат его уже ни Комиссия, ни ее выводы. Неожиданно пришло ощущение спокойствия и уверенности — он сделал все, что от него зависело, сделал так, как считал нужным. Вспоминая недавнюю встречу с Комиссией, свои ответы, свое выступление, приходил к выводу, что все сделал правильно, и был доволен собой.
   Он не лебезил, не клянчил, не лукавил, не передергивал карты, не сваливал на кого-то свою вину, настоящую или мнимую, не искал дешевых оправданий. Не просил снисхождения. Да, главное, не просил снисхождения. Это хорошо. Иначе ему не дышалось бы сейчас так бодряще...
   И Панюшкин еще раз вздохнул, набрав полную грудь морозного чистого воздуха, и резко выдохнул, будто вытолкнул из себя раздражающую суету последних дней, неуверенность, выдохнул бумажную пыль отчетов, справок, протоколов, освободился от гнетущего чувства зависимости.
   — Ничего, — сказал он вслух. — Авось. — И, прищурившись, зло и расчетливо посмотрел на Пролив. Ты сделал свою работу, Коля. Ты выполнил ее настолько хорошо, насколько мог. Если тебе не в чем упрекнуть себя, так ли уж важно, в чем упрекнут тебя эти люди? Ты знаешь о себе больше, чем они, значит, твой суд все равно жестче и справедливее.
   Уже повернув к Поселку, Панюшкин неожиданно среди заснеженных сопок увидел маленькую темную фигурку, медленно двигающуюся навстречу. «Кто бы это мог быть?» — подумал он озадаченно. Обычно строители избегали уходить далеко от Поселка, опасаясь заблудиться. Метров за сто Панюшкин узнал Анну Югалдину. «Что это она?» — забеспокоился он и прибавил шагу.
   За год, который прожила Анна в Поселке, у нее с Панюшкиным установились странные, полушутливые отношения. Она была единственным человеком, который мог подтрунивать над начальником, позволять себе рискованные шуточки в его адрес. Да и Панюшкин с самого начала признал за ней право вести себя, как она считала нужным, и, несмотря на бесконечные пересуды о ней, смешки, знал наверняка — за ними нет ровным счетом ничего. Она слишком пренебрегала мнением о себе, чтобы опуститься до опровержения слухов. Опровергать, полагала Анна, — значит оправдываться, а оправдываться она не хотела ни перед кем. Даже Званцев, если и не верил слухам полностью, то все-таки допускал, что за ними кое-что есть, но, решив быть великодушным, согласился не обращать на них внимания. Анна лишь улыбнулась, когда он сказал, что его не интересует ее прошлое, дав понять, что прощает ее заблуждения. Но, не отвергая сплетен, она тем самым как бы подтверждала их, а видя особое, со значением, отношение к себе, включалась в игру, представляясь той, за кого ее принимали, и в то же время презирая тех, перед кем вынуждена была разыгрывать комедию. И замыкалась. Это было неизбежно.